Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: В голенищах – ножики
Дальше: Снаряд на блюде

Дом умалишенных

1

Ранним утром 18 июля Бунин отправился к морю. Хотелось побыть одному, отвлечься от тяжелых мыслей и гнетущей неопределенности. Он глядел безотрывно на светло-голубую даль, легкие и ужасно высокие облака, на волны, с мерным шумом набегавшие на песок и оставлявшие на нем темную полосу.

Вдруг его острый взор разглядел на дальнем горизонте какие-то дымы. Бунин до рези в глазах всматривался в белесо-мутную даль. Медленно, но неотвратимо дымы росли. Приятно встревоженный, Бунин понесся домой – сообщить удивительную новость.

…В тот день случилось нечто невероятное. На внешний рейд вошли три громадных, величественных транспорта под французскими флагами.

Одесситы, забыв про конспирацию чувств, не скрывая антибольшевистской радости, ринулись в порт и в Александровский парк, откуда виден внешний рейд.

– Десант! – млели от восторга одесситы. – Освободят от большевиков. Господи, неужто счастье привалило? – И тут же, привыкшие ждать только плохое, с сомнением добавляли: – Очень вряд ли! Это было бы слишком приятно.

Хотелось верить, но сухопутные большевики почему-то сохраняли непоколебимое революционное спокойствие.

– Нет, это все-таки десант! – говорили неистребленные оптимисты.

– Или всего лишь привезли хлеб, – размышляли не расстрелянные пессимисты.

– Так это уже две большие разницы! – разводили руками самые рассудительные. – Хотя не помешает ни то ни другое.

На следующий день спозаранку и натощак Бунин побежал за газетой. Первый же встречный, тощий еврей с печальными огромными глазами, с опаской оглянувшись, прошамкал:

– Вы думаете, что это десант? Как бы не так! Это привезли военнопленных, которые, смешно сказать, пожелали вернуться в Россию…

Помолчал, с сожалением поглядев на транспорты, вздохнул:

– Бо́льших идиотов свет не видел. Из счастливой Франции вернуться под революционный трибунал? Таких фазанов надо показывать за деньги! – Он пожевал губами и закончил сентенцию: – Они здесь ждут сахар, а получат наоборот.

Бунин купил газету «Голос красногвардейца» и отправился домой на Княжескую. Расположившись в буфетной, начал читать. На первой странице было напечатано: «Пленные возвращаются в советскую Россию».

– Вот и «десант»! – вздохнул Бунин.

И тут же сообщения об облавах, арестах, обысках и, конечно, списки расстрелянных.

– Послушай, Вера, кого расстреливают: пекарь Иван Амбатьелло, домовладелец Лазарь Каминер, Анна Ершова – активный член Союза русского народа, студент Павел Стрельцов – за ношение оружия, действительный статский советник Владимир Ратьков-Рожнов…

– Ты как, Ян, сказал – Ратьков-Рожнов? Владимир Александрович? Его расстреляли?

– В газете напечатано…

– Ратьков дружил с моим дядей Сергеем Андреевичем Муромцевым, председателем первой Госдумы. Господи, сколько раз он бывал у нас в доме! Святой души человек. Почти все свое громадное состояние раздал на устройство сельских школ. Сам жил на жалованье…

Бунин вставил слово:

– Я вспомнил его. Ратьков-Рожнов был сенатором, служил в судебном департаменте.

– И еще входил в совет «Императорского человеколюбивого общества» и в Красный Крест. – На глазах Веры Николаевны блеснули слезы. – Неужели преступления большевиков будут прощены?

Вошедший Нилус сказал:

– Говорят, больше всех в ЧК свирепствует какая-то «товарищ Лиза». Приговоренным к расстрелу эта Лиза шилом выкалывает глаза.

Вера добавила:

– Чаша терпения вроде бы переполнилась. На заводе Ронита митинги. Рабочие протестуют против расстрелов, казней.

– Что толку! – Бунин махнул рукой. – В газетах уже опубликован приказ губисполкома о запрещении митингов и собраний. Можно приходить только на концерты и митинги, которые организует большевистский Агитпроп.

Бунин пробежал глазами газету:

– Вот-вот! «Прекращение работ является актом преступления и карается смертной казнью…» Перестреляют теперь еще множество людей, остальных силой загонят в цеха. Эх, бедная Россия!

2

Над большевистской Одессой стали сгущаться тучи. В двадцатых числах июля Деникин перешел в наступление. Двадцать седьмого июля стало известно о взятии Антоном Ивановичем Константинограда и Искровки – в сорока верстах от Полтавы.

В самой Одессе все больше усиливалась разруха. Электричество и воду почти не подавали. У пожарных кранов с ведрами в руках томились тысячные очереди. Быстро разрасталась эпидемия холеры, трупы исчислялись сотнями, гробов не хватало.

Голод все жестче сжимал свою костлявую руку. По карточкам выдавали скверный хлеб – с горохом. Главным продуктом питания стали овощи, но цены на них были астрономические. Мясо, колбаса, масло вспоминались как сладкий добольшевистский сон.

Рабочие все более резко выступали с протестами. Забастовки ширились. Председатель Чрезвычайного ревтрибунала Ян Гамарник призывал «задерживать всех предателей-дезертиров» и вообще уничтожать недовольных, хотя довольных не было.

Председатель огубчека Клименко, горячо веря в целительную силу расстрелов, пытался давить еще и на психику. Город покрыли листовки с надрывным призывом:

«ОПОМНИТЕСЬ!

В час последней схватки рабоче-крестьянской власти с золотопогонной сволочью офицеров, помещиков и фабрикантов агенты Деникина, потерявшего надежду победить в открытом бою, втесались под видом рабочих на заводы, работающие для военных нужд, и при активной поддержке старых слуг Колчака, правых эсеров, меньшевиков, анархистов и прочих негодяев пытаются вызвать волнения среди рабочих, терпящих лишения на почве продовольственного кризиса, и подбивают их на выступление против любимой советской власти.

Избранный губернским съездом Советов, исполнительный комитет настоящим предупреждает всех врагов рабоче-крестьянской власти, что, стоя на страже завоеваний социалистической революции, он будет беспощадно карать все выступления против советской власти, от кого бы они ни исходили.

Меч красного террора опустится на всех, кто прямо или косвенно вносит смуту в стройные ряды рабочих и крестьян, идущих в последний бой с мировым хищником…

Советская власть беспощадно расправляется не только с открытыми врагами рабочих и крестьян, но и с теми, кто, примазавшись к ней, приносит вред делу освобождения рабочих и крестьян.

И не обольщайте себя надеждой, что рассвирепевшие банды офицеров и чеченцев будут разбирать, кто прав, кто виноват.

Опомнитесь, пока не поздно. Губисполком призывает вас к пролетарской дисциплине, к спокойствию и выдержке».

Но приказы уже никто не читал, а если и читали, то понимали наоборот. Все требовали:

– Хлеба и долой большевиков!

Хлеба не было, большевики были.

3

В конце июля немецкие колонии поднялись с оружием в руках. Повстанцы заняли Большой и Малый Фонтаны. Снаряды ложились невдалеке от Артиллерийского училища.

Был расстрелян доблестный большевик, комендант Одессы тов. Мизикевич. (Позже советская власть одну из городских улиц назовет его именем.)

Большевики сей скорбный случай отметили траурными флагами, вывешенными по всей Одессе.

Заборы запестрели новыми приказами: «Все рабочие должны быть готовы по первому зову двинуться на борьбу с белыми и буржуями».

Тридцатого июля командующий войсками Одесского военного округа Недашковский издал приказ о комендантском часе.

Второго августа пришло сообщение, что большевики сдали Полтаву.

Бунин, засветло усевшись возле окна, в тот вечер писал в дневник:

«Вчера разрешили ходить до 8 ч. вечера… Голодая, мучаясь, мы должны проживать теперь 200 р. в день. Ужас и подумать, что с нами будет, если продлится здесь эта власть. Вечером вчера пошли слухи, подтверждающие отход немцев…

Газеты, как всегда, тошнотворны. О Господи милостивый…

Купил – по случаю! – 11 яиц за 88 р. О, анафема, чтоб вам ни дна, ни покрышки – кругом земля изнемогает от всяческого изобилия, колос чуть не в 1/2 аршина, в сто зерен, а хлеб можно только за великое счастье достать по 70–80 р. фунт, картофель дошел до 20 р. фунт и т. д.!»

Через день еще внес в дневник любопытные заметки:

«Матросы пудрят шеи, носят на голой груди бриллиантовые кулоны… Скучно ужасно, холера давит душу как туча. Ах, если бы бежать хоть к черту на рога отсюда!»

4

Стояли чудные летние дни, на какие лето девятнадцатого года было необыкновенно щедро. Супруги Бунины не спеша прогуливались по Княжеской.

– Полюбуйся, Вера, этими легкими игривыми облаками на горизонте. Каким серебристым пурпуром они окрашены! Совершенно непередаваемая игра полутеней. И все это на фоне серовато-синего неба. Нет, мне пятисот лет жизни не хватило бы, чтобы этой красотой налюбоваться.

– Помнишь, Ян, кто-то из французов сказал: «Как прекрасно все то, что выходит из рук Господа. И как гнусно, что выходит из рук человеческих…»

– Это Вольтер. Он, к своему счастью, не дожил до октябрьского переворота.

– Что тогда бы он сказал?

– «Нет ничего гнуснее того, что люди творят под высокими гуманистическими лозунгами».

Навстречу шел высокий старик в мундире чиновника Министерства внутренних дел времен Александра II.

Бунин сказал:

– Вот тебе результаты обысков и изъятий ценностей! Всю жизнь человек работал, а у него дом разграбили. Теперь ходит в этом маскарадном костюме, которому более шестидесяти лет!

* * *

Из-за проулка показался Дон-Аминадо. Его под ручку с шутливой элегантностью держал Саша Койранский, поэт и художник. Дон-Аминадо расшаркался:

– Господа Бунины, позвольте вам представить моего сумасшедшего друга – журналист Койранский.

Бунин недоуменно улыбнулся:

– Во-первых, мы знакомы. Во-вторых, с каких пор Саша стал сумасшедшим?

Койранский грустно покачал головой:

– Да, Иван Алексеевич, это истинная правда. Я тронулся головой, вот и справочка прилагается. – Он полез в карман. – Я пациент клиники для душевнобольных.

– Не пугайтесь, он не буйный! – успокоил Дон-Аминадо. – Дело в том, что…

– В Советской России нормальный человек может жить только в доме умалишенных, – вступил Койранский. – Кормят хотя паршиво, зато регулярно. Обыски ЧК не делает. А главное – на расстрел никого не уводят и в Красную армию не берут. И отпускают погулять. Вот я и гуляю.

Дон-Аминадо, принимая серьезный вид, вполголоса произнес:

– У Саши в этом доме есть знакомства. Предлагает меня устроить. Если нынешняя замечательная власть продержится еще месяц, то мне и симулировать болезнь не придется. Свихнусь наверняка.

Койранский стал делиться новостями:

– На днях к нам прибыли два новых пациента. Один – директор женской гимназии, ра-фи-ни-рованнейший интеллигент, дворянин, пять языков знает.

– То есть отброс советского строя, – улыбнулся Бунин.

– Для новой жизни он не годится, слишком умный – с пятью языками, – вставил Дон-Аминадо.

– Так вот, этот полиглот и педагог жил на Фонтанке. Рассказал, как свихнулся: «Ложусь спать, вдруг в двенадцать ночи – ушам не верю! – пение. Я – к окну. Вижу, люди с ружьями ведут под конвоем человек двадцать. И те поют „Интернационал“. На следующую ночь – то же самое, и опять „Интернационал“». Стал директор справки наводить. Оказалось – буржуев на расстрел с пением гоняют. Кто петь отказывается – прикладом по зубам!

– Аргумент веский, – вздохнул Бунин.

– Вот и свихнулся директор. Ходит по палате, поет «Интернационал». Ждет, когда его самого расстреливать начнут.

Вера со страхом спросила:

– А кто другой пациент?

– Свой человек, пролетарий. Зовут дед Никифор. Но натура оказалась непрочная, жидкая. Двадцать лет проработал он в мертвецкой. Служба тихая, мирная. Покойников мало бывает. Да вдруг взошла светлая заря человечества – Троцкий и Ленин воссияли. Закипела жизнь в мертвецкой. Стали каждую ночь десятки трупов привозить – казненных.

Работы, видать, у расстрелянтов так много, что совсем замаялись, толком не управляются. Шаляй-валяй дело делают, по-советски. И стал замечать дед Никифор, что иной покойник нет-нет да чуть-чуть шевельнется, а то и вовсе вдруг застонет. Засомневался дед насчет своего рассудка. Прежде такого не бывало…

Дон-Аминадо решил вставить слово:

– Не мог же он сомневаться в профессиональной подготовке стражей революционных завоеваний! Такие мысли были бы контрреволюционными.

– Да-с, принял намедни дед очередную гору трупов. Сгрузили их и дали деду в книге приходов-расходов расписаться. Ведь это кто-то из революционных вождей сказал, что «социализм – это учет»!

Дон-Аминадо дополнил:

– Дед расписался, конечно, в графе «расход».

– Естественно! Принял он покойников по-человечески, достойно, а тут вдруг один из прибывших застонал:

– Отец, дай попить!

Как бросился бежать Никифор – до самой ЧК не останавливался, благо за углом. Объяснил дежурному ситуацию. Выделили для операции чуть не взвод – и в мертвецкую.

– И что же? – пролепетала бледная как смерть Вера. Ернический тон рассказчика и несомненная правда того, что она слышала, нагоняли особый ужас.

После того как солдаты нашли выползшего из мертвецкой недобитого буржуя, они прикладом расколотили ему голову. Никифор тут же свихнулся. Напала на Никифора жалость, недостойная пролетария. Ходит, орет благим матом: «Покойники по кладбищу бегают!» А когда в себя приходит, плачет: «Зачем я сказал в ЧК про буржуя?»

Хотели расстрелять Никифора, но потом решили, что нормальный пролетарий какого-то буржуя жалеть не может. Значит, Никифор сумасшедший.

– Вы таких историй наслушаетесь и впрямь свихнетесь, – заметил Бунин.

– Что жалеть одного буржуя, – сказал Дон-Аминадо, – когда для пользы и удовольствия революции их уничтожают сотнями и тысячами.

– Кстати, мне пора возвращаться, – посерьезнел Койранский. – В семь вечера обход, таблетки надо принимать.

Изящно паря, высоко в небе повис ястреб.

– Гордое пернатое! – с восхищением сказал Дон-Аминадо. – Но птицы-то нас и погубили. Несомненно.

– Вы что, Аминад Петрович, хотите этим сказать? – заинтересовался Бунин.

– Ну а как же! Буревестники, соколы, ястребы, вороны. Петухи, поющие на вечерней заре. Альбатросы, которых ни один зоолог не видел. Умирающие лебеди. И наконец, непримиримые горные орлы:

 

Сижу за решеткой в темнице сырой,

Вскормленный в неволе орел молодой…

 

Но вот явился самый главный «певец свободы» – с косым воротом и безумством храбрых. Покашлял в кулак и нижегородским баском заокал:

 

Над седой пучиной моря

Гордо реет буревестник,

Черной молнии подобный…

 

А что, птица действительно замечательная: и реет, и взмывает, и вообще дело делает. Не то что гагары, которым «недоступно наслажденье битвой жизни…». Беда в том, что «гром ударов их пугает». Дело естественное, гром кого хочешь напугает. У меня собака была, как на небе громыхнет, так она выть и под стол прятаться. Зато чайка сделала совершенно головокружительную карьеру. Стихи ей посвятили, пьесу написали. Ее даже на занавес поместили. А по совести сказать, так более прожорливой и наглой птицы природа еще не создавала. Однако столько лет от этих чаек спасения не было!

– Зато теперь платим дорогой ценой за увлечение утками, кречетами, орлами, воронами, – заметила Вера.

– Ну, это уж планида такая у некоторой части пишущей братии: Россию ругают, а всякую шантрапу восхваляют. Будут слагать оды Ленину, Троцкому, Махно… – уверенно заявил Бунин. – Убей одного – ты преступник. Убей десять миллионов – и ты героем войдешь в историю.

Назад: В голенищах – ножики
Дальше: Снаряд на блюде