Тяжкие раздумья
Двадцатитрехлетняя Феодосия, первая красавица на Москве, была рода древнего и богатого. Когда случился бунт стрельцов, ее родитель одним из первых поддержал ратной силой Петра. Тот добро помнил. Старик помер, но милости государевы распространились на его единственную дочь Феодосию: царь пожаловал ей к свадьбе несколько деревенек и до полутысячи душ.
Хорошую должность получил и Иакинф — он стал одним из старших наборщиков людишек для многочисленных строительных затей государя. Радость сей службы состояла в том, что Иакинф имел от казны большие деньги. А казна — что вымя коровье: кто к нему припал, тот и сосет до отвала.
— Что делать? — задумчиво взглянула Феодосия на мужа. — Ах, срам лютый: государь — благодетель наш, а мы к нему — что псы вороватые…
Иакинф рассвирепел. Превосходство ума и характера жены досаждали ему, ожесточали. Лицо его налилось багровой кровью, на лбу нервно задергалась жилка.
— Дура ты безумная! Дело бы знала, так языком попусту не шлепала. Как же мне не брать, когда сами не сут? Государь мне во как, — он провел ребром ладони возле кадыка, — обязан. Я ему только в Петербург сорок тыщ смердов поставил. Кто желает на болотах мерзких гнить? Никто себе не враг. А мои сподручные и винцом в кабаке угостят, и денег обещают: подпиши, дескать, только контракту! А с пьяных глаз русский мужик за ведро водки себе хоть смертную казнь крестиком обо значит. Ему, может, и положено от казны два рубли, а толку мало, коли дашь, все едино пропьет. С него и целковый — сверх головы. Не для себя, для дома стараюсь.
Феодосия презирала слабости мужа: беспробудное пьянство, леность, а более всего — вороватость. Но было все же его жалко — не чужой чай.
Она встала, колыхнула грудью:
— Я тебе дело, Иакинф, говорю: надо задобрить государя, покаяться, все уворованное да с лишком вернуть. Хочешь, я к нему пойду?
— Ну ты совсем сдурела! Он меня тогда вдвое распластает. Скажет: «За гузно жены прячешься!»
Опустил Иакинф голову на руки, разрыдался по-бабьи:
— Горе мое безутешное, взыскание ждет меня кровавое!
Потом вдруг вскочил с постели, стукнул жену с размаху ковшом, заорал:
— Это ты, семя лукавое, виновата. Все жаждала меня укоротить, каждый грош норовила отобрать. А мне и вы пить, и гульнуть потребность имеется. Эх, пришибу сей миг! — Он вновь замахнулся ковшом, но в этот момент в опочивальню запросто, как свой домашний человек, за шла еще бодрая и бесстрашная нянька Лукерья Петровна, вскормившая и вырастившая Феодосию.
Она, словно родная мать, всегда бесстрашно вставала на защиту Феодосии, норовила защитить ее от буйства Иакинфа. И тот даже несколько робел ее наскоков. Вот и сейчас Лукерья Петровна погрозила пальцем:
— Боярин, чего расшумелся? Сынишку рыком своим пужаешь. Коли у тебя голова трещит, так мы в том не виновные. — Подняла с пола ковш. — Прикажешь еще рассольцу доставить?
Иакинф, уже приобретший способность мыслить, дыхнул перегаром:
— Пусть Панкрат придет!
Панкрат был ключником, собутыльником и приятелем Иакинфа. Когда тот появился на пороге — от лысины до козловых сапог источавший угодливость, — Иакинф махнул рукой:
— Бабы, пошли вон! У нас разговор имеется… вам, дурам, непонятный.
…Дверь плотно прикрыли. Мужики стали думу думать:
— Как делу помочь?
И придумали, словно нечистый советы в ухо шептал.