Книга: Исповедь литературоведа. Как понимать книги от Достоевского до Кинга
Назад: Глава первая. «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» Моя банька с пауками
Дальше: Олл-ин

Что-то стоящее. «Сладострастное насекомое»

Давным-давно Луи Фердинанд Селин написал: «Путешествовать – полезно, это заставляет работать воображение. Все остальное – разочарование и усталость. Наше путешествие целиком выдумано. В этом его сила».
В каждой, даже самой унылой дороге есть что-то романтичное. А в русском осеннем пейзаже особенно, когда все эти мрачные, насквозь промокшие поля и деревья как будто готовы броситься тебе на грудь и зарыдать. И даже когда мы едем одни, мы всё равно не одиноки. Багаж наших эмоций, ощущений, воспоминаний всегда с нами. Пусть со временем воспоминания большинства людей превращаются в старый фонарь на улице, по которой больше никто не ходит. Но разве не в том состоит магия искусства, чтобы вновь привлечь людей на эти пустынные переулки?
«Банька с пауками» появилась у Достоевского не просто так. Эта жуткая картина загробного мира родилась из воспоминания, затерявшегося в детстве писателя. В одной из таких бань пьяные бородатые мужики изнасиловали маленькую девочку.
И с тех самых пор банька у Федора Михайловича превратилась не в место очищения, как обычно она воспринимается в культуре, а в тотальное воплощение страха и отчаяния.
К слову, даже в последнем, на мой взгляд, лучшем романе Достоевского «Братья Карамазовы», изнасилованная юродивая Лизавета Смердящая рожает своего сына именно в бане Карамазова, специально перебравшись для этого через забор.
Как выглядит настоящее зло? У Достоевского это не что-то великое и внушающее священный ужас. Нет. Наоборот. Это что-то мелкое, гадкое, противное. Какое-то насекомое.
Пётр Верховенский, Николай Ставрогин, Лужин, отец Карамазовых, Смердяков – разве не такие герои? Настоящее зло обыденно и мелко. Его не всегда даже замечаешь вовремя. Тем оно и страшно. Смотришь на биографии большинства диктаторов и понимаешь: именно посредственность этих людей и приводила их к власти.
В другом великом романе, «Выбор Софи», американский писатель Уильям Стайрон уже в XX веке очень точно даёт определение того ужаса, который творился в Освенциме. В этом не было и тени величия. Наоборот. Одна обыденность, которая так ярко описана у Достоевского.

 

«Подлинное же зло, зло Аушвица, от которого захватывает дух, – зло мрачное, однообразное, унылое, неприкрытое, – осуществлялось почти исключительно гражданскими лицами. Соответственно мы обнаруживаем, что среди эсэсовцев в Аушвице-Биркенау почти не было профессиональных солдат, зато там были представлены все слои германского общества. Там были официанты, булочники, плотники, владельцы ресторанов, врачи; был там бухгалтер, почтовый служащий, официантка, банковский клерк, медицинская сестра; слесарь, пожарный, таможенник, юрисконсульт, фабрикант музыкальных инструментов, специалист-машиностроитель, лаборант, владелец компании грузовых перевозок… список этот может быть продолжен перечислением прочих, обычных и знакомых, гражданских профессий. В качестве примечания следует только добавить, что величайший в истории ликвидатор евреев, тупоголовый Генрих Гиммлер, был фермером, разводившим цыплят».
(Уильям Стайрон, «Выбор Софи»)

 

Да, настоящее зло – воплощённая посредственность. Разве террор возможен, если не будет миллионов доносов и молчаливого одобрения? Литература тем и хороша, что позволяет сделать, наверное, самое сложное – взглянуть на себя со стороны.
Настоящая книга – это живые чувства писателя, то, что он пропустил через себя, пережил. И Достоевский, всю жизнь раздираемый страстями, отчаянно боровшийся с ними, прекрасно это понимал.
Да что и говорить, святые не создают шедевров.
Стены баньки построены из мелких поступков, пауки – копошащиеся в памяти воспоминания. С помощью оправданий оттуда не выйти.
Я ехал в электричке к Москве. И вместе с желанием изменить свою жизнь пришло другое воспоминание из романов Фёдора Михайловича. Рассказ Дмитрия Карамазова из главы «Исповедь горячего сердца. В анекдотах». Тот момент, когда описывается случай с Катериной Ивановной, когда она приходит просить у Дмитрия денег в долг, чтобы спасти отца от тюрьмы.

 

«Первая мысль была – Карамазовская. Раз, брат, меня фаланга укусила, я две недели от нее в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом. Видел ты ее? Ведь красавица. Да не тем она красива тогда была. Красива была она тем в ту минуту, что она благородная, а я подлец, что она в величии своего великодушия и жертвы своей за отца, а я клоп. И вот от меня, клопа и подлеца, она вся зависит, вся, вся кругом и с душой и с телом. Очерчена. Я тебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло от одного томления. Казалось бы и борьбы не могло уже быть никакой: именно бы поступить как клопу, как злому тарантулу, безо всякого сожаления…
Пересекло у меня дух даже. Слушай: ведь я разумеется завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим так-сказать образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не мог бы знать. Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный. И вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе, а велит кучеру со двора тебя вытолкать. Ославляй, дескать, по всему городу, не боюсь тебя!» Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так оно и будет. Меня выгонят в шею, по теперешнему лицу уже судить можно. Закипела во мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой, и тут же, пока стоит пред тобой, и огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать:
– Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Слишком легковерно, сударыня, сосчитали. Сотенки две я пожалуй, с моим даже удовольствием и охотою, а четыре тысячи это деньги не такие, барышня, чтоб их на такое легкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили.
Видишь, я бы конечно все потерял, она бы убежала, но зато инфернально, мстительно вышло бы, всего остального стоило бы. Выл бы потом всю жизнь от раскаяния, но только чтобы теперь эту штучку отмочить! Веришь ли, никогда этого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту я на нее глядел с ненавистью, – и вот крест кладу: я на эту глядел тогда секунды три или пять со страшною ненавистью, – с тою самою ненавистью, от которой до любви, до безумнейшей любви – один волосок! Я подошел к окну, приложил лоб к мерзлому стеклу и помню, что мне лоб обожгло льдом как огнем. Долго не задержал, не беспокойся, обернулся, подошел к столу, отворил ящик и достал пятитысячный пятипроцентный безыменный билет (в лексиконе французском лежал у меня). Затем молча ей показал, сложил, отдал, сам отворил ей дверь в сени, и, отступя шаг, поклонился ей в пояс почтительнейшим, проникновеннейшим поклоном, верь тому! Она вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне в ноги – лбом до земли, не по-институтски, по-русски! Вскочила и побежала. Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул шпагу и хотел-было тут же заколоть себя, для чего – не знаю, глупость была бы страшная, конечно, но должно быть от восторга. Понимаешь ли ты, что от иного восторга можно убить себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять в ножны, – о чем впрочем мог бы тебе и не упоминать».
(Фёдор Достоевский, «Братья Карамазовы»)

 

Жизнь Дмитрия Карамазова – это тот же самый побег из «баньки». Возраст героя, события, которые произошли с ним, – всё это слишком сильно напоминало мне самого себя, чтобы я мог просто так от этого отмахнуться.
Поезд остановился на моей станции, убогая заплёванная шелухой платформа, долгая дорога сквозь сырую осень через дворы серых девятиэтажек к дому. Похмелье и непоколебимое решение всё изменить. А дома женщина, влюблённая, но нелюбимая. Я знал: поступаю жестоко, но правильно. Пришёл – в лицо упрёки, прямо с порога. И каждое слово на жалость давит. И так хотелось всё вспять повернуть. Тем более просто: пара слов и объятия. Такая дешёвая игра в милосердие. Попытка не ранить своего ближнего. Вроде, благородно, а по факту – низость. Подлость какая-то и жизнь клоповья.
Я посмотрел на свои ботинки, вымазанные дачной осенней грязью, поднял голову, сказал: «Хватит!» Потом добавил, что больше нельзя так. И вот что скажу: почувствовал легко себя, впервые за очень долгое время, только вот от лёгкости этой скоро захотелось повеситься. Упрёки, претензии, слёзы и просьбы, угрозы, оскорбления, извинения и клятвы. Всё это вылилось на меня.
Есть ли ощущение хуже, чем когда пытаешься сшить обрывки приятных воспоминаний в единое полотно, изобразить для самого себя картину счастья, чтобы противопоставить её реальности? Но реальность упряма, нитки расходятся, и все лоскуты снова расползаются фрагментами по воспоминаниям, теряются в них и остаются только пустота, жалость и угрызения совести.
Только испытав это на себе, можешь понять, что же испытывал Дмитрий Карамазов, когда решил уйти от Катерины Ивановны. И перед тобой уже не выдуманная история, которая развлекает своим сюжетом, а нечто большее. Я бы назвал это преодолением одиночества, свободой, на которую обречён каждый из нас, но которой многие избегают, укрываясь панцирем, скованным из повседневности.
На мой взгляд, настоящая свобода – это антоним, а не синоним одиночества. Прямое осознание того, что всё, что испытываешь ты, уже было и ещё будет в мирах реальных и вымышленных. И это осознание даёт возможность взглянуть на себя со стороны, трезвым независимым взглядом оценить всё, что делал, и, выпив до дна коктейль фактов и эмоций, бежать от разочарования и усталости в новое путешествие, захватывающее и интересное, даже если оно заканчивается пропастью.
Чувство стыда, навязанное упрёками, напоминает кухню, на которой только что закончилась ссора. Разбитые осколки бокалов и тарелок валяются по всему полу. Ты собираешь их тщательно, думаешь, что убрал уже всё, но находится какой-нибудь мелкий кусочек стекла, который в самый неожиданный момент впивается тебе в ногу. И вроде месяцы прошли, годы, а осколки всё равно остались.
Отношения заканчивались долго, ещё три месяца тянулась череда скандалов, молчаливых слёз и проникновенных сообщений, давящих на жалость.
А я в очередной раз читал «Братьев Карамазовых». Нет для этой книги лучшего фона, чем агония неразделённой любви.
Только вот в определённый момент с Дмитрия фокус моего внимания перешёл на брата Ивана.
Чувствовал себя так же, как и он во время разговора с чёртом. Вроде и по совести всё сделал, и радоваться должен, а мысли какие-то мелкие всё лезли в голову. Времени наедине с самим собой у меня теперь было много. Жил один в своей квартире, работа по свободному графику, проблем с деньгами не было.
Туда, где что-то погибает, всегда воронами знакомцы слетаются. Чаще всего неудачники. Хотя это не совсем точное слово. Скорее их стоит назвать профессиональными проигравшими. Любая удача или победа для таких людей неприемлема. Они её не воспринимают, она их пугает. Зато в несчастье они расцветают. Питаются жалостью ближних и дают «мудрые» советы тем, у кого есть какие-то проблемы, при этом не забывая упомянуть и о своём несчастье.
Так в моём доме частым гостем стал бывший одноклассник, которому как-то раз во время очередной пьянки я рассказал о том, в каком непростом эмоциональном положении я оказался после расставания. Потом последовала целая череда советов, каждый из которых был плох, но плох по-своему.
Я запомнил главный, потому что при всей своей «разумности» в нём было что-то совсем отвратительное. Он сводился к следующему. Мне нужно было ответить на мольбы дамы, вновь сойтись с ней, но вести себя как полный подонок. В итоге это должно было привести к тому, что дама сама бы меня бросила. Я бы достиг желаемого, а она получила бы чувство уверенности в себе, ведь бросила она, а не её. Ну и в конце знакомец учтиво спросил меня о моём здоровье.
Меня как током ударило, прямо точное попадание, как раз накануне главу прочитал, где Иван с чёртом сидит. Вышел я с кухни, где мы пьянствовали, зашёл в кабинет, взял книгу с полки, вернулся назад и зачитал ему отрывок:

 

– Браня тебя, себя браню! – опять засмеялся Иван, – ты – я, сам я, только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… и ничего не в силах сказать мне нового!
– Если я схожусь с тобою в мыслях, то это делает мне только честь, – с деликатностью и достоинством проговорил джентльмен.
– Только всё скверные мои мысли берешь, а главное – глупые. Ты глуп и пошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать! – проскрежетал Иван.
– Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так и принимали, – в припадке некоторой чисто приживальщицкой и уже вперед уступчивой и добродушной амбиции начал гость. – Я беден, но… не скажу, что очень честен, но… обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей-богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно – о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает вроде чего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас всё очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас всё какие-то неопределенные уравнения! Я здесь хожу и мечтаю. Я люблю мечтать. К тому же на земле я становлюсь суеверен – не смейся, пожалуйста: мне именно это-то и нравится, что я становлюсь суеверен. Я здесь все ваши привычки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, и люблю с купцами и попами париться. Моя мечта это – воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал – войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей-богу так. Тогда предел моим страданиям. Вот тоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательном доме себе оспу привил – если б ты знал, как я был в тот день доволен: на братьев славян десять рублей пожертвовал!.. Да ты не слушаешь. Знаешь, ты что-то очень сегодня не по себе, – помолчал немного джентльмен. – Я знаю, ты ходил вчера к тому доктору… ну, как твое здоровье? Что тебе доктор сказал?
– Дурак! – отрезал Иван.
– Зато ты-то как умен. Ты опять бранишься? Я ведь не то чтоб из участия, а так. Пожалуй, не отвечай. Теперь вот ревматизмы опять пошли…
– Дурак, – повторил опять Иван.
– Ты всё свое, а я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю.
– У черта ревматизм?
– Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. Воплощаюсь, так и принимаю последствия.
(Фёдор Достоевский, «Братья Карамазовы»)

 

Алкоголя мы тогда выпили много, а я, как выпью, сразу эмоциональным становлюсь и бескомпромиссным. Была бы обычная ситуация, ничего бы не сказал, досидели бы, разошлись, а потом в гости этого человека больше бы не приглашал. Но тут всё иначе вышло.
Закончил я чтение, захлопнул книгу, громко, с чувством, и спрашиваю, ничего ли мой знакомец не узнаёт? Он отнекиваться, тему переводить, а взгляд у него при этом виноватый такой, так и сочится стыдом. Но стыд особенный, не за сказанное, а за то, что разоблачили. И от этого ещё больнее стало. Подумал тогда, что либо морду ему сейчас набью, либо спать пойду. Посмотрел на него, решил, что он ведь всё равно ничего не поймёт, только будет другим рассказывать, как один литературовед с перепою ему за Достоевского нос расквасил; проводил знакомца и спать пошёл. А проснувшись понял, насколько устал от этой затянувшейся игры. Нужно было начинать новую.
Назад: Глава первая. «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» Моя банька с пауками
Дальше: Олл-ин