Книга: Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте
Назад: 16 сентября 1940 года
Дальше: 8 сентября 1941 года

25 мая 1941 года

Мужчина остановился посреди Староместской площади зажечь сигарету. Может быть, он заинтересуется.

– Прошу прошения, не желаете ли купить ремень?

Мужчина переспрашивает:

– Ремень?

Отлично, он говорит по-чешски. Если я слышу немецкую речь, я опускаю голову и спешу прочь. А при виде немецкого солдата – бегом за угол, да поскорее.

– Да, пан, ремень. Вот, посмотрите. – Я протягиваю ему веревочный ремень, лучшее мое изделие. – Я сам его сплел.

Мужчина сует сигарету в рот и протягивает руку к ремню. Берет его за кончик. Сам он такой носить не будет, к его костюму совсем не подойдет. Но, может, для детей, если у него есть дети.

Пока мужчина щупает ремень, я оглядываю площадь, нет ли других покупателей. Сегодня воскресенье, многие прогуливаются семьями. Если удастся продать еще один ремень, наберется двести крон – хватит, чтобы купить нам немного масла.

– И сколько ты за него хочешь? – спрашивает тот мужчина неторопливо, словно я стою за прилавком в собственном магазине.

Я улыбаюсь как можно приветливее:

– Пятьдесят крон.

– Пятьдесят? – повторяет он, прищурившись. – Дороговато.

– Сорок, – уступаю я, но он ничего не отвечает, просто снимает пальцем табачную крошку с края губы. Я лезу в карман и вытаскиваю еще один ремень. – Два за шестьдесят. Отличная сделка.

– Извини, парень. – Он возвращает мне первый ремень. – Может, в другой раз.

Эх, а я-то надеялся…

Мужчина удаляется неспешно, руки сцеплены за спиной. Перед тем как раствориться в толпе, он поднимает руку и отбрасывает сигарету.

Так, быстренько.

Я подбегаю и хватаю окурок – он застрял между булыжниками мостовой. Замечательно, окурок почти с треть сигареты. Из него и других бычков, которые я уже успел подобрать, выйдет хорошая сигарета, а то и две. На прошлой неделе я продал такую самокрутку за двадцать пять крон.

Порылся в карманах, пересчитал. Примерно 160 крон. Все лучше, чем ничего.

Дзынь-дзынь-дзынь!

Старые астрономические часы. Я и не заметил, как оказался прямо под ними. Этой массивной башне более пятисот лет, ее циферблаты показывают все на свете: время, дату, знак зодиака, положение солнца и луны – что хотите. Папа однажды объяснял мне, как все части часов взаимодействуют, но я плохо слушал, потому что не мог глаз отвести от самих часов.

Дзынь-дзынь-дзынь!

Диковинный скелет наверху, рядом с часами, производит этот звук каждые шестьдесят минут, его костлявая рука дребезжит колоколом, приветствуя новый час. А прямо над ним другие фигуры – кажется, апостолы – проходят под окном, которое открывается всякий раз, как скелет звонит в колокол.

Дзынь-дзынь-дзынь!

Говорят, мастер, который построил это, часовщик по имени Гануш, ослеп после завершения своей работы. Вернее, его ослепили нарочно. Чтобы он никогда больше не сделал ничего подобного. Раньше я в эту историю не верил: не могут же люди быть такими подлыми, думал я. Но теперь уж не знаю. Похоже, могут. Вон сколько новых указов наиздавали против нас. Нам нельзя покупать яблоки, нельзя участвовать в лотерее, нельзя ездить на такси, нельзя заходить в отели. Ни одной мелочи не упустят, такие странные иногда вещи придумывают. Кому какое дело, покупаем ли мы яблоки, – ну в чем тут смысл? И хотя, готов поспорить, множество чехов ненавидят немцев не меньше, чем мы, некоторых, видимо, всё это вполне устраивает, и те злобные вывески, что они обязаны выставлять в своих витринах, они специально рисуют еще более крупными буквами, чем предписано: «JUDEN VERBOTEN» – и вывешивают поутру новенькие флаги со свастикой.

На прошлой неделе мы сдали мою скрипку, потому что очередное правило запретило евреям иметь музыкальные инструменты. Нам отвели время до декабря, чтобы от них избавиться, но мы сдали скрипку сразу. Наверное, потому, что играл я ужасно. Учил меня дядя Ота, и, как бы я ни усердствовал, от любого издаваемого мной звука нас обоих передергивало. Можно подумать, это у меня была не скрипка, а специальное орудие пытки. Вручая ее маме, я первый – и единственный – раз готов был порадоваться нацистскому указу.

Потому что вообще-то радоваться нечему. Совсем. Вчера, когда мне полагалось выполнять домашнее задание (и кому оно только нужно), я вместо этого попытался вообразить хоть что-то, на что наци не способны, какое-нибудь правило, которое они точно не примут. И не сумел ничего придумать. Любая еда может стать для нас запретной. В любое место перестанут пускать. Любой предмет велят сдать и больше не разрешат им владеть. И все это под страхом «суровой кары», если не исполнишь новый закон. А суровая кара – это, насколько я понимаю, смерть.

И все это значит, что дальше может стать еще хуже, намного хуже.

Погодите – как, уже шесть? Мама меня убьет, если я вскоре не появлюсь дома.

Хотя и дом у нас теперь тоже не настоящий.



Я рысью промчался по узким улицам гетто до Козьей площади, к нашей новой квартире. То есть совсем не новой.

– Миша! – воскликнула мама при виде меня. – Где ты был?

– Смотри, мама! – Я предъявил ей монеты. – Почти двести крон!

– Тоже мне достижение! – фыркнула Мариэтта из угла гостиной, которая также служила нам кухней и столовой. Сестра сидела на кровати, как всегда, уткнувшись носом в книгу. Моя кровать стояла в другом углу, недалеко от сестриной. Мама и папа жили в единственной спальне. Три таких квартиры уместились бы в одну нашу старую в Голешовице – том районе, где мы жили раньше. Но, наверное, нам грех жаловаться. Многие люди, в том числе в этом же самом доме, теснятся по нескольку семей в одной квартире.

– Все больше, чем у тебя, – ответил я сестре, убирая ремни и ссыпая табак в маленькую сигарную коробку у моей постели. – А где папа?

– На собрании, – сказала мама, помешивая что-то в кастрюле. Наверняка суп, ничего другого мы теперь не едим.

Я очень голоден, но заранее знаю, что еда будет отвратительная, потому что на поганые карточки, которые выдают нам немцы, ничего толком купить нельзя. Ни яблок, ни апельсинов, ни лука, ни чеснока, ни сыра, ни курицу, ни рыбу, вообще ничего. Почти всю еду, которую можно есть, приходится искать на черном рынке, а там все намного дороже, чем оно стоит на самом деле.

– Что за собрание? – уточнил я.

– Собрание и собрание, – пробормотала мама, не глядя на меня.



Я был прав, обед противный. А папа даже не появился к обеду. И после обеда никто не поиграл со мной в карты. Когда папа вернулся наконец домой, они с мамой сразу убежали в свою комнату и закрыли дверь. Вышли оттуда лишь затем, чтобы отправить меня в постель.

Я так голоден, что сам бы рад уснуть поскорее. Но мне все еще трудно засыпать в непривычном месте.

– Мариэтта! – шепнул я сестре.

– Чего тебе?

– Как думаешь, что папа делает, когда уходит допоздна?

– Что, по-твоему, он может делать? Пытается вытащить нас отсюда.

– Ты веришь, что у него получится?

– Хорошо бы, – вздыхает она. – Зря он вернулся из Лондона. Ему надо было забрать нас туда, и всё.

– Но куда же мы теперь поедем? Теперь, когда он здесь? И немцы повсюду. А у нас даже нет…

– Миша, – перебивает она почти ласково. – Давай не сейчас, а? Я спать хочу.



Забавно: от квартиры всего три квартала до Староновой синагоги, и мы по-прежнему туда ходим, папа и я, только уже не вдоль реки и не по мосту.

На прошлой неделе мы пришли к синагоге рано, и папа показал мне металлические скобки-ступеньки на задней блеклой стене старого здания. Ступенек штук двадцать, их линия, чуть изгибаясь, идет вверх к темно-коричневым кирпичам под высокой двускатной крышей. Там ступеньки заканчиваются у маленькой двери, которая всегда, всегда закрыта. У нее даже ручки нет.

– Видишь ступеньки, Миша? – сказал папа.

– Да.

– Они ведут на чердак, верно?

– Да.

– А знаешь, что там, наверху?

– Что?

– Примерно четыреста лет назад жил великий раввин Лёв. Он хотел защитить евреев, и он вылепил некое существо из глины, которую собрал на берегу реки.

– Нашей реки?

– Да, разумеется. На берегу Влтавы. И он оживил эту глину. Использовав лишь мощь иврита, равви Лёв оживил свое творение. Он написал имя Господа на…

– Как это – имя Господа? Какое у Него имя?

– Хороший вопрос, Миша, – сказал отец, похлопав меня по плечу. – Я не знаю. Но он знал. И он написал это имя на клочке пергамента и сунул пергамент в рот своему творению. И оно сразу ожило. Могучее существо. Голем.

– И как, получилось? – спросил я. – Голем сумел нас защитить?

– Да, да. – Папа кивнул. – Только потом Голем сделался слишком сильным. И уже не только защищал нас, но и обижал людей, которые ничем этого не заслужили. Даже равви Лёв не мог больше с ним справиться.

– И что тогда?

– Тогда равви обхитрил Голема, уговорил подойти к нему поближе. Это случилось прямо тут, где мы сейчас стоим. Равви протянул руку и…

– Как он его обхитрил?

– Знаешь, Миша, – засмеялся папа, – я понятия не имею как. Но равви Лёв был очень умен. Он сумел подманить к себе Голема, сунул руку ему в рот и вытащил пергамент.

– Так он остановил Голема?

– Более того: глиняное существо сразу же рассыпалось на куски.

Я глянул на тротуар, попытался вообразить, как валяются повсюду гигантские куски глины. Но не смог себе это представить.

– А ступеньки тут при чем?

– Правильно, Миша. Разумеется. Ступеньки. Под них, под эти ступеньки, равви Лёв засунул Голема. Вернее, то, что от него осталось. Все эти комья глины. И многие верят, что Голем по-прежнему здесь.

Как раз когда я собирался спросить папу, верит ли он сам в эту историю, наш разговор прервал Петр Вайсс: хотя папа сейчас не работает, он все еще очень уважаемый человек, и многие люди хотят с ним поговорить.



Я услышал, как Мариэтта громко засопела. Счастливая, сразу уснула. И я попытался дышать ей в такт – иногда это помогает.

Так почему нам не выковырять этого Голема из стены, не вернуть его?

Найдется же кто-то, кто знает имя Бога? И, хотя немцы почти все у нас отняли, маленький клочок пергамента мы сумеем раздобыть. Всего делов – сунуть этот клочок в глиняный рот, а прочие заботы возьмет на себя Голем. Раз – и нет нацистов. Разумеется, Голем может опять взбеситься и станет обижать людей, которые ни в чем не виноваты.

Ну и что? Ведь мы тоже ни в чем не виноваты – ни один из нас не сделал ничего плохого! Разве я заслужил, чтобы те ребята бросали в меня камни и гнались за мной по проулку? Что мы такого натворили, что нацисты грозятся нас убить, стоит всего лишь сунуть нос в гостиницу?

И если этому не положить конец, что дальше? Будет хуже – как именно?

Бесполезно, все равно не усну. Я тихонько выбрался из постели и пошел в сторону родительской спальни.

Удивительно. В кои-то веки у них выключен свет. Я осторожно приоткрыл дверь. Еще удивительнее – кажется, они в самом деле спят.

Я залез на кровать, подполз ближе к подушкам и втиснулся между родителями.

– Миша? – полусонно окликнул меня папа.

– Не получается заснуть.

Мама что-то пробормотала, а папа приподнял одеяло и помог мне устроиться поудобнее. В нашей старой квартире мне бы ничего подобного не позволили. Я бы и сам не захотел. Но здесь это правильно.

Папа обхватил меня рукой, притянул к себе, я прижался ухом к его пижаме. Почему-то, вслушиваясь в его дыхание, я понял, как я устал.

Может, вернуть Голема было бы кстати, но папа и сам не промах. И к тому же он очень умный – наверное, как тот равви. Или почти как тот равви – тоже неплохо. Я уверен, скоро папа придумает отличный план. Да, пока папа с нами, ничего страшного не случится.

Назад: 16 сентября 1940 года
Дальше: 8 сентября 1941 года