Книга: Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте
Назад: 24 сентября 1944 года
Дальше: 11 февраля 1945 года

6 октября 1944 года

Мама мне не велела, мама предупреждала, что будет только хуже, но почему-то я иначе не могу. Я пошел к бастиону и ждал, пока поезд не отъехал. В четвертый раз я делаю это. Два дня назад я пробыл там, наверное, часа два, но сегодня все организовано лучше. Вот уже и поезд. Семнадцать вагонов. Гремят и визжат по рельсам, выкатываясь из лагеря. Куда едут все эти поезда? На восток. В то место, откуда приходят открытки с загибающимися вниз строчками. Пятый транспорт за десять дней. Почти десять тысяч человек.

Я смотрю сверху. Единственный раз я наблюдал транспорт вблизи в день, когда уехал Франта. Тогда я понял, что больше так не смогу.

После того как я обнял его в пятый раз, после того как он в пятый раз обнял еще десяток нешарим, он пошел к поезду. В тот день он выглядел как-то не так. Он выглядел – не знаю, как сказать, – притихшим.

Двери деревянных вагонов отворились, но внутри ничего не было. Не на что даже присесть. Вагоны – попросту длинные пустые ящики на колесах. Охранники заорали и начали пинками загонять как можно больше человек в каждый вагон. Больше, чем казалось возможным. Когда-то дома, в Голешовице, мы влезли в лифт вдевятером. Тогда он застрял, и папа велел нам неделю ходить по лестнице пешком.

Сегодняшний поезд уже поворачивает, огибая развесистые деревья и длинное серое здание о десяти окнах, все с видом на железную дорогу.

В тот день мы еще раз прокричали Франте «до свидания» и смотрели ему вслед, пока он не потерялся в толпе мужчин, входящих в четвертый вагон. Там не на чем сидеть. Наверное, и туалета нет. Будут ехать стоя, прижавшись друг к другу, пока не доберутся до места назначения. А это не так скоро, ведь Польша – все говорят, что поезда отправляются туда, – она вряд ли близко.

Уехали Тути, Брена и Густл. Пару дней назад я увидел, как шла к транспорту Инка, ее красивые рыжие волосы были стянуты в тугой хвост. Я подошел к ней и сказал: «Пока, Инка» – главным образом потому, что давно хотел с ней заговорить, но все не отваживался. Она помахала рукой, хотя стояла едва в трех метрах от меня, и ответила: «До свидания, Миша». Я почти обрадовался – раньше не был уверен, знает ли она мое имя.

И Густав уехал. С тех пор я почти не видел Мариэтту. Возвращаясь с работы, она сразу ложилась в постель и ни с кем не разговаривала.

Ну вот и сегодняшний поезд скрылся вдали.

Прости-прощай.

Пора и мне.

Я спустился с крепостной стены и прошел через лагерь обратно в Дрезденский корпус, где жил теперь. Терезин стал такой тихий, пустой. Когда мы сюда попали, почти два года назад, любая улица и переулок были похожи на Староместскую площадь: всюду толпа, словно астрономические часы вот-вот начнут бить полдень.

Теперь все по-другому.

Музыканты больше не играют в деревянном павильоне. И на скамейках никто больше не сидит. Перенести это было бы чуточку легче, если бы с деревьев не сыпались листья, если бы в воздухе не пахло заморозками. Но из-за приближения зимы все кажется намного, намного хуже.

Датчане в пекарне, которых почему-то не отправили вместе с Франтой, твердят нам с Томми, что это скоро кончится. Во всяком случае, я думаю, что они говорят именно это. Каждый день появляются все новые слухи о приближении союзников и о том, как немцы проигрывают в пух и прах. Но это сплетни из вторых-третьих рук, а как на самом деле – почем знать. И трудно поверить, что немцы совсем уж разбиты, если они по-прежнему ухитряются организовывать транспорт за транспортом. Будь их дела и правда так плохи, они бы вовсе про нас забыли и сосредоточились на ведении войны. Я бы на их месте именно так и поступил. Ведь мы-то для них не опасны.

Я вошел в корпус и направился в ту комнату, где мы теперь жили. Мама развесила мокрую юбку на веревке, натянутой между нарами. Пока юбка высохнет, успеет провонять так, что хоть снова ее стирай. Мама посмотрела на меня, словно хотела спросить, где я был, или даже наорать за то, что ее ослушался. Только смысла нет. Наказать-то меня как? Закрыть в моей комнате? Нет у меня своей комнаты. Задать работу по хозяйству? Я каждый день работаю как вол. Чем-то еще пригрозить? Но чем? Что может быть хуже всего этого?

Так что я молча прошел к своему месту на нарах и улегся. Мог бы почитать книгу или еще что-то поделать, но понимал, что сосредоточиться не сумею. В моей голове колотилась одна и та же мысль: если транспорты будут отправлять так часто, скоро мне предстоит смотреть на поезд уже не с бастиона. Вернее, я вообще ниоткуда не буду смотреть, поскольку в этих вагонах, как я понял, вовсе нет окон.

И это не единственная настойчивая мысль в моей голове. Вместе с ней меня мучит еще вот какая: если в вагон запихивают слишком много людей и там нет ни сидений, ни окон – как это понимать? Неужели так обходятся с теми, кого везут в место получше? Что, если тетя Луиза вовсе не напутала, не по ошибке написала открытку со сползающими вниз строчками – и там действительно намного хуже? Но в каком смысле хуже? И хуже отчего? То есть как вообще возможно, чтобы все становилось хуже и хуже пять с лишним лет подряд? Когда же наконец станет хоть чуточку лучше?

И что с нами будет, если не станет лучше?

12 октября 1944 года

– Куда мама делась? – спросил я Мариэтту.

Сестра, не обращая на меня внимания, открыла свою небольшую сумку, порылась в ней, что-то поправила внутри. Потом она оглядела огромный и шумный общий зал так, словно кого-то ждала. Не маму.

– Да ответь же! Где она?

– Почем я знаю? – рявкнула Мариэтта.

– Ладно, – тихо пробормотал я и опустил глаза, хоть мне и не так уж хочется видеть дурацкий кусок бумаги, свисающий на бечевке с моей шее. На нем напечатан номер 1385, и больше ничего. У Мариэтты номер 1386.

А всего отправляют полторы тысячи, и нас в том числе, потому что наше везение закончилось. Я так понимаю, папины заслуги больше нас не спасут.

– Лучше бы она… лучше бы она поскорей пришла, – не выдержал я. – А то вдруг нас начнут сажать в поезд, а она еще не вернется? Что тогда?

– Что, боишься, как бы мама не опоздала на поезд? Если бы так просто было не попасть в транспорт, чего бы всем так не сделать? – фыркнула Мариэтта. – Миша, она в списке, вместе с нами. Нас всех отправят. Всех до единого.

Она права. Всех. Настал наконец наш день, я ведь знал, что он настанет. И мы сидим в Гамбургском корпусе, в Шлойзе, куда все должны явиться, а потом ждать, ждать и ждать. В какой-то момент я видел Павла и его мать, но теперь не сумел их отыскать. Мы здесь уже довольно давно: когда прибыли, окна в дальнем конце зала светились яркими прямоугольниками, а теперь они бледно-серые.

Мариэтта снова принялась копаться в сумке. Понятия не имею, чего она такая. Я-то думал, она счастлива будет попасть в транспорт. Отправиться к Густаву. Но почему-то она вовсе не рада, ни чуточки.

– Слушай, – сказал я ей, – хочешь, переложим что-нибудь из твоего ко мне? У меня в сумке есть…

– Оставь меня в покое, Миша! – отрезала она, и щеки ее запылали. – Хоть на минуту!

– Извини, – сказал я. – Я просто… просто…

И я решил сосредоточиться на большой черной пуговице на моей сумке. Больше ни о чем не думать. Блестящий металл. Четыре дырочки.

Надо отгородиться от голоса Мариэтты, который эхом отдается у меня в голове. Не думать о толпах людей вокруг и как нас скоро начнут запихивать в те вагоны. Не думать о маме, о том, куда она делась, и о том, что это почти не важно, куда она делась и вернется ли, потому что нас все равно запихнут в следующий поезд, в поезд, который вот-вот придет за нами. И ничего с этим не поделаешь. На этот раз всё.

А потом вдруг я стал думать о папе, больше ни о ком, потому что я сделал глупость и позволил себе помечтать, что уж он бы что-нибудь да придумал. Какая-то часть меня – тупая – вздумала забыть, что папа умер, и вообразить, что он бы нашел выход. Мне прямо представилось, как он входит сюда, в костюме с галстуком, и решает все наши проблемы. С его неизменной улыбкой и спокойной уверенностью.

Вот уже почти три года, как он ничем не может нам помочь.

Сосредоточься на пуговице. Блестящий металл. Четыре дырочки. Черная нитка.

Рука Мариэтты коснулась моей руки. Холодная, мягкая.

– Прости, Миша, – прошептала сестра, уткнувшись лицом мне в волосы, дыша теплом. – Не сердись. Скоро она вернется. Скоро придет, правда.

Блестящий металл. Четыре дырочки. Черная нитка. Кривая царапина с краю.



Час спустя, когда серые окна еще больше потемнели, я наконец увидел маму – она быстро пробиралась к нам между стоявших группками людей. Номер 1384 все еще висел у нее на шее, но глаза стали какие-то совсем другие – так широко открыты, что я испугался, не выпадут ли они вовсе из орбит. И невозможно понять, рада она, или огорчена, или что с ней.

– Пошли! – сказала мама, едва подойдя к нам.

– Куда? – спросила Мариэтта.

Но мама повторяла:

– Пошли, пошли, скорее.

Она схватила свою сумку и устремилась вперед, поэтому мы тоже поднялись, взяли сумки и пошли за мамой. Она то и дело останавливалась и правой рукой касалась своего левого рукава. Мы пробирались среди таких же полусиротских, без отцов, семей, и я наконец понял, куда мы идем: к охранникам, сидящим за деревянным столом в дальнем углу. Там нас много часов назад зарегистрировали.

Два охранника покуривают сигареты и болтают, словно в комнате нет полутора тысяч пленников, дожидающихся транспорта неведомо куда. За их спинами спят на полу три немецкие овчарки.

– Прошу прощения, – тихо, но твердо обратилась к охранникам мама. – Прошу прощения, – повторила она через несколько секунд.

Один из них поднял голову – лицо неправдоподобно узкое, правый глаз пересечен длинным тонким шрамом – и ничего не сказал.

Мама сунула два пальца в рукав платья и вытащила какую-то трубочку. Приглядевшись, я понял, что это листок бумаги, скатанный, словно свиток. Мама его развернула, разгладила на столе и подтолкнула к охраннику. Бумажная четвертушка, на которой что-то напечатано. Мне показалось, что я разглядел и подпись. Охранник хотел забрать у мамы бумажку, но мама проворно ее отдернула.

– Мы освобождены от транспорта, – сказала мама.

– Я умею читать, – сказал охранник.

– Что?! – взволнованно спросила Мариэтта. Мама шикнула на нее.

Охранник толкнул своего напарника локтем в бок. Тот бросил сигарету, придавил окурок начищенным ботинком и через плечо первого охранника прочел записку.

– Поднимайтесь по лестнице. – Он указал на дверь в дальнем конце зала. – И ждите в одной из комнат наверху. Мы сообщим, когда вам можно будет уйти.

– Но… – заговорила мама, забирая свою бумажку, – прошу прощения, но здесь сказано, что мы освобождены от транспорта.

Первый охранник слегка склонил голову набок, раздул ноздри. Овчарка зарычала, не трогаясь с места. Другая овчарка приоткрыла глаза.

– Прошу прощения, но…

– Наверх, – приказал первый охранник. – Быстро!

Примерно посередине лестницы я услышал громкий скрежет. Взбежал выше и выглянул в узкое зарешеченное окно. Хотя за окном было уже почти темно, я разглядел приближающийся поезд. Мы все трое, прильнув друг к другу, следили, как поезд медленно проходит мимо. Я попытался пересчитать вагоны, сбился на четырнадцатом.

Мама открыла первую дверь, ближнюю к лестничной площадке. Комната, примерно вполовину нашей старой комнаты в L417. Внутри человек тридцать, среди них и Павел с его мамой.

– Павел! – позвал я.

– Привет, Миша! – Он помахал мне.

Я хотел к нему подойти, но мама потянула меня за руку.

– Здесь негде сесть. Пошли дальше, – сказала она.

Мариэтта прошла вперед по узкому коридору и открыла вторую дверь. Похоже на первую комнату – и размер такой же, и людей столько же. Мне показалось, я увидел кого-то знакомого, но тут мама попросила:

– Миша, проверь третью комнату.

Я прошел с десяток шагов, эхо гулко раскатилось по коридору, отскакивая от деревянного пола и голых стен. Подойдя к двери, я на миг остановился. Внутри как-то слишком тихо. Я повернул ручку и заглянул. Две молодые женщины и мальчик, примерно вдвое младше меня, вот и все.

– Почти пусто, – сказал я маме и Мариэтте.

Они подошли, и мы вместе шагнули в комнату и сели на пол в дальнем углу. Я не мог понять, удачное мы нашли себе место или нет, и хотел спросить маму, но пригляделся к ней и передумал. Глаза ее по-прежнему широко распахнуты, а все лицо застыло и казалось стеклянным – словно оно разобьется, если хоть что-то у нас пойдет не так.



– Я попросила господина Спира, – заговорила мама, когда мы уселись (она все еще сжимала в руке ту записку), – попросила помочь…

– Господина Спира? – переспросил я.

– Моего начальника, – пояснила мама.

Я хотел взять записку, но мама быстро ее спрятала.

– И что он сделал? – спросила Мариэтта.

Дверь отворилась. Мама дернула головой так, словно в той стороне выстрелили из ружья, но это всего лишь две женщины примерно ее возраста и с ними девочка.

– Господин Спир, – повторила Мариэтта. – Что он сделал?

– Он… – мама закрыла глаза и глубоко вздохнула, – ушел. На какое-то время. А я… я сидела там и волновалась за вас обоих. – Она чуть ли не засмеялась. – Волновалась, что поезд придет без меня… а когда я вернусь…

– Вот видишь, – сказал я Мариэтте, но она только мотнула головой.

– Потом он возвратился. С офицером СС. Я и раньше видела этого офицера: волосы светлые, как у ребенка, и совсем молоденький. Он иногда заглядывает в мастерскую поговорить с господином Спиром. Больше ни с кем не говорил. Но сегодня он сразу подошел ко мне. Господин Спир следовал за ним. «Герр Рихтер, – сказал господин Спир, – вам ведь понравились плюшевые мишки, которых мы шьем?» Рихтер не ответил. Встал передо мной и скрестил руки на груди. «Две недели назад вы удвоили заказ. Сказали, к Рождеству. Помните? Вот таких мишек». Он показал ему одного из мишек, которых я шила.

– А какие они? – спросил я.

– Миша! – взвыла Мариэтта. – Какая тебе разница?

– Маленькие светло-коричневые медведики, – ответила мама. – Пушистые, конечно же. С симпатичным круглым животиком. Черные пластмассовые глаза, черный нос. Маленький черный ротик – как будто улыбается. Во всяком случае, мне так кажется. И каждому я шью маленькую фланелевую рубашку с пуговицей у горла.

Мы все дружно дернулись на звук открывающейся двери. Вошла женщина с мальчиком лет четырех.

– Господин Спир передал Рихтеру медвежонка, – продолжала мама. – Я закончила его вчера утром, как раз перед тем, как объявили транспорт. Наверное, это мой самый удачный мишка.

– В каком смысле? – спросил я.

Мама покачала головой и уставилась себе в колени.

– Трудно объяснить. Иногда… иногда плюшевые мишки – с другими игрушками, которые я делаю, такого не бывает… а мишки иногда почти оживают, и я это чувствую. Или не совсем так, но я чувствую, как этого мишку полюбит какая-нибудь маленькая девочка или маленький мальчик. Мариэтта, помнишь куклу, которая была у тебя в детстве?

– Александру? – тихо откликнулась Мариэтта и в кои-то веки улыбнулась.

– Ты очень ее любила, – сказала мама.

– Я могла часами напролет ее причесывать.

– Вот о чем я думаю иногда, когда шью плюшевого медведя. Что скоро с ним будет разговаривать какой-то малыш, будет класть его себе на подушку перед сном. Будет его любить.

– Малыш, чей папа – наци, – вставила Мариэтта.

Мама кивнула слегка, потерла глаза.

Снизу донесся шум. Кажется, залаяли собаки. Или это были крики? Шум проник сквозь пол прямо в мое тело, я подскочил, словно в меня угодил электрический разряд. Отошел к стене с двумя крошечными окнами, но когда я привстал на цыпочки и выглянул в окно, то ничего не увидел. Окно выходило не в ту сторону, видно было только пустую улицу. Сколько-то света еще оставалось, но я понимал, что скоро он угаснет.

– Миша! – позвала мама.

Я вернулся к ней и сел.

– И что Рихтер сделал с мишкой? – спросила Мариэтта.

– Взял его. Сжал довольно сильно. Перевернул, осмотрел со всех сторон, словно это не медведик, а радиопередатчик или винтовка, – эсэсовцы всегда так делают. – Мама поменяла положение ног. – Потом кивнул и оглядел меня сверху донизу – я, само собой, опустила голову, уставилась в пол. Но я слышала, как господин Спир сказал: «Эта вот женщина, она сделала плюшевого мишку. Она шьет их всех. А теперь ее отправляют со следующим транспортом».

– Я думал, ты и фальшивые цветы делаешь, – заметил я.

– Искусственные цветы, Миша, – поправила меня мама. – Да, их я тоже делаю. Вернее, делала раньше. В последнее время – одних только плюшевых мишек, изо дня в день.

– И что было дальше? – не выдержала Мариэтта.

– Наконец Рихтер заговорил. «Других нет, только она?» – спросил он господина Спира. «Иногда ей кто-нибудь помогает, но по большей части она работает одна, – сказал ему господин Спир. – И она лучшая. Никто не сравнится с ней».

– Это правда? – спросил я. – Ты лучшая?

– Я неплохо справляюсь, – ответила мама и даже чуть улыбнулась. – Но этот Рихтер, он стоял, держал в руках медвежонка и молчал.

– Наци с плюшевым мишкой, – покачала головой Мариэтта.

– Тогда господин Спир сказал: «Если ее отправят, мы не сможем выполнить ваш заказ, во всяком случае, не сможем пошить мишек, которых вы хотели бы подарить своим дочкам».

– А дальше? – снова спросила Мариэтта.

Но мама умолкла, потому что снизу опять донесся шум, и на этот раз он был громче. Крики, вопли, собачий лай. И что-то еще, что пока не удавалось распознать, но от этого пол завибрировал. Может быть, это полторы тысячи напуганных, несчастных людей поднялись и двинулись к вагонам. Мама схватила меня за руку, и я не стал вырываться, наоборот, сам крепче сжал ее руку. Я закрыл глаза и дожидался, пока перестанет дрожать пол.

– Что было дальше? – повторила Мариэтта несколько минут спустя.

– Дальше? Ну, Рихтер постоял с минуту молча. – Мама с трудом сглотнула, грудь ее приподнялась. – Я старалась не шевелиться, потому что понимала: что бы я ни сказала, что бы ни сделала, скорее всего, его это обозлит. Я сидела опустив голову, только украдкой поглядывала на него – надеялась, что не заметит. Наконец, обращаясь не ко мне, а к господину Спиру, он произнес: «Ладно».

– «Ладно»? – переспросил я. – Как это понимать?

– Вот именно, – сказала мама, и тут лай усилился, как будто собаки оказались прямо под нами. Кто-то из детей в нашей комнате – кажется, тот маленький мальчик – заплакал.

– И что произошло? – почему-то шепотом спросила Мариэтта.

– Господин Спир сказал: «У нее двое детей. Если их отправят, она поедет с ними». Рихтер вернул плюшевого мишку господину Спиру и снова скрестил руки на груди, но тут я поймала на себе его взгляд и быстро опустила глаза. Наконец он ответил: «Хорошо, эти двое тоже, но больше чтоб никого». И я не успела вымолвить и слова, как господин Спир увел его в свой кабинетик.

Мама уставилась на свое правое колено, как будто забыв, что история осталась недорассказанной.

– Мам! – позвал я ее. – А что было, когда они вышли из этого кабинета?

Мама ответила не сразу.

– Рихтер, – медленно заговорила она, – сразу ушел из мастерской. Больше и не глянул в мою сторону. А господин Спир подошел ко мне и дал вот это.

Мама приподняла записку и наконец разжала пальцы, так что я смог забрать бумажку. Она была мятая, немного даже надорванная – так крепко мама ее держала.

Света уже почти не было, пришлось поднести тонюсенький листок к глазам, чтобы разобрать буквы. Всего-то и было написано:

1384 Cc 977 Грюнбаум Маргарита

1385 Cc 978 _ ″ _ Михаэль

1386 Cc 979 _ ″ _ Мариэтта

Освобождены от транспорта Eq.

12.10.1944 Транспортный отдел

И подпись – очевидно, Рихтера.

– Так что же мы сидим? – вскинулась Мариэтта. – Почему нас не отпускают? Здесь сказано, что мы освобождены. Тогда что мы тут делаем?

Но мама лишь покачала головой.





Я больше не мог торчать на одном месте: встал, прошелся по комнате, хотя здесь не на что смотреть и нечем заняться. Подошел к двери, приложил ухо. Тишина. Поначалу. А потом я услышал цоканье каблуков – кажется, на лестнице. Да, наверное, на лестнице, потому что шаги все громче и ближе. Открылась дверь одной из соседних комнат, кто-то низким голосом выкрикнул команду.

– Что он говорит? – спросила мама.

– Не пойму, – ответил я.

Голос снова заорал, залаяли собаки, мальчик в нашей комнате заплакал.

– Ш-ш! – шикнула Мариэтта на женщину, которая его держала. – Заставьте его замолчать!

Женщина ладонью накрыла губы мальчика и стала его укачивать, словно младенца. На миг он затих, а я снова прижался ухом к двери, пытаясь разобрать, что же там кричат.

– Пятьдесят! – Теперь команда прозвучала намного громче и отчетливее. – Еще пятьдесят!

Мама зажала себе рот рукой. Внезапно к нам в комнату хлынули из коридора всевозможные ужасные звуки. Голоса, крики, злобный лай собак. Я кинулся обратно к маме, вцепился в нее. Только бы собаки успокоились. Мальчик опять заревел. Мама одной рукой обхватила меня за плечи, другой взяла за руку Мариэтту. Она прижимала меня к себе слишком сильно.

– Всем выйти! – орет тот же низкий голос. Лают псы.

– Нет! – закричала вне себя от ужаса какая-то женщина. – Пожалуйста! Нет!

Она снова и снова повторяет эти слова, но вскоре никаких слов в ее вопле уже нельзя различить.

Я вывернулся из-под маминой руки и побежал обратно к двери.

– Миша! – крикнула мама шепотом мне вслед. Но я ничего не мог с собой поделать. Ухватился за ручку и опять прижался ухом.

– Выходите! – командует тот же голос. – Живо!

И опять злобный лай, и плач, стоны и мольбы. И шаги. Люди из первой комнаты спускаются по лестнице. Кто-то все еще вопит и заклинает: «Нет-нет-нет!», снова и снова, собаки отвечают свирепым лаем. И какое-то имя, вроде бы Герта, разнеслось эхом.

Пять секунд спустя дверь захлопнулась и снова стало тихо, будто ничего и не было. Моя левая рука онемела, я не сразу сумел разжать стиснутые на дверной ручке пальцы. Да и после этого тело отказывалось сдвинуться с места, я так и стоял у двери, изо всех сил стараясь ни о чем не думать.

И только я спохватился, что среди шагов вниз по лестнице не слышал тех, цокающих, как они послышались снова – теперь ближе к нам. Цокают каблуки мужских сапог, и с ними, кажется, клацают собачьи когти. Честное слово, я кожей чувствую это цоканье и клацанье, по коридору и все ближе, – они словно скребут мои уши изнутри. Открылась другая дверь.

– Двадцать один! Встали! Пошли!

Я бы и рад отойти от двери, но что-то не пускает, хотя меня уже сотрясает сильная дрожь.

– Только не его, не его! – опять кричит, молит женщина.

Взрыв собачьего лая, кто-то взвизгнул – быть может, укушенный. Коридор огласился детским плачем, женскими криками – исполненные ужаса и отчаяния, они проникают под кожу, впиваются в меня.

Мужской голос:

– Отпусти его!

Громкие шаги и сильный, глухой удар, словно тело врезалось в стену около нашей двери. На миг крики стихли, но через мгновение взметнулись еще громче. Крики наслаиваются друг на друга, дрожь, сотрясающая мое тело, становится неудержимой.

– Все вон! Все вышли! – скомандовал мужской голос, перекрывая крики и лай собак.

«Все вон». Значит ли это, что забирают всех из каждой комнаты? А если так, дальше наша очередь, мы же следующие по коридору. Сейчас этот голос командует в соседней комнате. И если ему не хватает людей, теперь он придет за нами. Процокает по коридору и распахнет дверь, собаки будут рваться с поводков и рычать. Он скажет: «Одиннадцать!» – а нас тут столько и есть. Мы будем плакать и умолять, как умоляли те люди, но это не поможет, нацистам плевать на мольбы, им вообще на все плевать: они по сто человек в вагон запихивают, без скамей и окон, что им наши мольбы?

Люди, которые запихивают других людей в такие вагоны, плевать хотели на все те вещи, которые другим людям кажутся важными. Им нужны только плюшевые мишки и чтобы числа сошлись, так что, если им понадобятся все в нашей комнате, заберут всех. Всех до одного заберут. А раз их только это интересует, трудно даже вообразить, что на самом деле означала открытка, на которой строки сползают вниз. Наверное, в том месте, куда отправляют транспорт, где бы оно ни находилось, и правда очень, очень плохо. Наверное, это самое ужасное место. И есть причина, почему та открытка от тети Луизы оказалась последней. И скоро мы узнаем почему.

Крики, лай, звуки борьбы все еще доносятся из соседней комнаты, но я как-то сумел отлепиться от двери и кинулся к маме. Уткнулся головой ей в живот. Она крепко меня обняла, но это не помогает мне успокоиться, потому что мама тоже вся напряжена, и мы вместе с ней ждем цокающих шагов, лая и команды с порога – числа, в которое войдем мы все. Потом Мариэтта обняла меня со спины и попыталась дотянуться до мамы. Мариэтта плачет, и это такие ужасные звуки, что я вдруг увидел свою сестру маленькой, восьмилетней. Не хочу, чтобы Луиза оказалась права. Не хочу, чтобы наклонные строчки говорили то, что они, как думает мама, говорят. Не хочу, чтобы дверь отворилась и меня собаками загнали в поезд. Не хочу сидеть на голом полу и ждать, пока случится что-то ужасное. Не хочу больше оставаться тут беспомощным пленником, у которого вся надежда – на то, что уже набрали нужное число. Я сильнее уткнулся маме в живот, мысленно заклиная: пусть все это исчезнет, пусть исчезнут последние пять лет, пусть этот поезд уйдет без нас, пусть все поезда повсюду исчезнут навеки.

И вдруг, внезапно – тишина. Только в моей голове еще эхом разносятся крики, плач и лай. Я оторвался от мамы, поднял голову, чтобы убедиться. Снова услышал цоканье, но на этот раз точно прочь от нас, человек в сапогах и собаки спускаются по лестнице, вскоре звуки стихли. Никогда в жизни я не слышал такой тишины.

Мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, все трое, в кромешной тьме.

Я понятия не имею, сколько прошло времени, порой казалось – много часов, но потом я стал вслушиваться в дыхание Мариэтты и понял, что прошло от силы несколько минут. Наклонив голову под определенным углом, я начал различать некий звук за окном. Какой-то глухой гул, он то становится громче, то стихает. Порой вырывается особенно громкий крик, но слова не проникают сюда.

Неужели цокающие шаги вернутся? А если вернутся – дойдут ли на этот раз до нашей двери? Если дойдут, и откроют дверь, и крикнут: «Шесть!» – что тогда? Будем ли мы сражаться между собой за то, кому идти, кому остаться? Спрятаться здесь негде, мы все посреди комнаты, на полу. А если это один из охранников, тот, который сказал маме, что умеет читать? Может, он затаил обиду? Войдет в комнату и первыми выберет нас? Специально придет сюда за нами? Отнимет у мамы записку, порвет ее в клочья, а псы будут скалить зубы и рычать, когда он потащит нас всех отсюда?

Или он заберет только маму. Или Мариэтту.

Или меня.

Мои уши вытянулись по направлению к двери как гигантские антенны. Я пытаюсь различить, не цокают ли сапоги опять вверх по ступенькам, а мозг тем временем пытается угадать, какое число выкрикнет тот низкий голос, когда распахнется наша дверь. Кажется, я молился, хотя и не понимал, что такое молитва и как люди молятся. Но я о чем-то просил, кого-то упрашивал.

Пожалуйста, не допусти, чтобы они пришли за нами.

Пожалуйста, пусть этого цоканья больше не будет.

Пожалуйста, пусть наступит тишина.

Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста.

И тут я что-то услышал. Но не цоканье, не лай, не крики перепуганных людей. Что-то заскрежетало, завизжало. Металл о металл. Это продлилось минуту или две и смолкло. И тогда наступила полная тишина. Только звук нашего затравленного дыхания наполнял комнату.

Поезд ушел.





– Пошли! – чуть позже сказала мама.

Я, видимо, уснул ничком на полу. Кажется, почувствовал, как мама поднялась, но долго не мог очнуться. В комнате непроглядная тьма. Я встал, услышал, как поднимается Мариэтта. Мы подошли к двери; на ощупь я не сразу, но все-таки нашел ручку и повернул ее.

Свет в коридоре тусклый – наверное, со стороны лестницы, решил я, и мы двинулись в ту сторону, а следом потянулись остальные, кто отсиживался вместе с нами. У соседней комнаты мы остановились, и мама открыла дверь.

– Есть кто? – прошептала она. – Вы тут?

– Да? – откликнулся кто-то бессильным шепотом.

– Поезд отправился, – сказала мама. – Он ушел.

Из комнаты вышло примерно десять человек – медленно, опираясь друг на друга. Даже при таком тусклом свете я не решался взглянуть на их лица. Эти люди выглядели так, будто они призраки или будто провели несколько часов взаперти с призраками.

Мы пошли к лестнице, в первую комнату не стали даже заглядывать. На площадке остановились, собираясь с духом, потом осторожно двинулись вниз. Снова остановились на несколько мгновений перед дверью, отделявшей нас от зала, где собирали всех. Мама повернула ручку и приоткрыла дверь самую малость, я даже заглянуть внутрь не смог. Затем она распахнула ее настежь.

Огромный зал, едва подсвеченный единственной лампой, которую кто-то забыл выключить, был совершенно пуст.

Мама подняла руки, сорвала с шеи номер и растерзала его в клочья. Мгновение подержала обрывки в руке, а потом, вот честное слово, засунула их в рот и стала жевать. Мы все сделали то же самое. Бумага была чуть сладковатой. И мы поплелись в Дрезденский корпус, выплевывая на ходу кусочки сырой бумаги.

Мы глубоко втягивали в себя воздух. Нам снова удалось выжить – благодаря маминому упорству. И благодаря везению: мы поднялись на второй этаж как раз в тот момент, когда в двух ближних к лестнице комнатах уже не оставалось места.

Почему-то, хотя час уже поздний, я был уверен, что нас не остановят. Может, потому что мы проходили мимо той мастерской, куда мама наутро снова пойдет шить очаровательных мишек для сыновей и дочек эсэсовцев.

Назад: 24 сентября 1944 года
Дальше: 11 февраля 1945 года