Что в костях заложено, того из мяса не выбить.
Английская пословица (с латыни), 1290
– Ты должен прекратить работу над книгой.
– Артур, нет!
– Может быть, не насовсем. Но сейчас ты должен остановиться. Мне нужно время подумать.
Трое членов совета сидели в большой гостиной пентхауса. Они уже почти кричали, нарушая деловую атмосферу встречи, – впрочем, атмосфера и с самого начала была не очень деловой. Однако это была деловая встреча, а трое участников представляли собой недавно основанный Фонд Корниша по содействию искусствам и гуманитарным наукам, в полном составе. Артур Корниш, который сейчас бегал взад-вперед по комнате, был, без сомнения, деловым человеком; бизнес-партнеры знали его как председателя совета директоров, но сильно удивились бы разнообразию его интересов, не разделяй он свою жизнь на отдельные аккуратные отсеки. Преподобный Симон Даркур, розовый, пухлый и слегка нетрезвый, выглядел именно тем, кем был, – священником-ученым в неловком положении. Третья фигура меньше всего походила на члена совета чего бы то ни было: жена Артура, Мария, по-цыгански босая, в домашнем платье, которое можно было бы назвать крикливым, не будь оно сшито дорогими кутюрье из дорогих тканей.
Существует ничем не оправданное мнение, что женщины по природе своей миротворцы. Мария попыталась взять на себя эту роль.
– Но Симон уже так давно над ней работает!
– Мы поторопились. В смысле – заказать ему книгу. Надо было сперва посмотреть, что он раскопает.
– То, что он раскопал, не обязательно так ужасно, как ты думаешь. Верно, Симон?
– Понятия не имею. Решать будут специалисты, и это может занять много лет. У меня пока ничего нет, кроме подозрений. Я уже жалею, что о них упомянул.
– Но ты подозреваешь, что дядя Фрэнк подделал рисунки старых мастеров – часть тех, которые он оставил Национальной галерее. Это уже само по себе ужасно.
– Да, это может оказаться неуместно.
– Неуместно! Мне бы твое хладнокровие. Наша семья занимает высокое положение в канадских финансовых кругах, и вдруг одного из нас подозревают в подделке картин!
– Артур, у тебя какая-то паранойя с этим бизнесом.
– Да, Мария, у меня паранойя, и вполне обоснованная. Нет отрасли более мнительной, капризной, пугливой и просто безумной, чем финансы. Если окажется, что один Корниш был жуликом, финансовый мир решит, что никому из Корнишей доверять нельзя. В газетах появятся карикатуры на меня: «Купите ли вы у этого человека старинную гравюру?» – и все такое.
– Но дядя Фрэнк никогда не был связан с семейным бизнесом.
– Не важно. Он – Корниш.
– Лучший из Корнишей.
– Может быть. Но если он окажется жуликом, пострадает вся его родня, работающая в банковской сфере. Простите меня, но книги не будет.
– Артур, ты ведешь себя как тиран.
– Хорошо, я веду себя как тиран.
– Потому что ты трусишь.
– У меня на это есть все основания. Ты что, не слушала? Не слышала, что говорил Симон?
– Боюсь, я не очень ловко преподнес всю эту историю, – сказал Симон Даркур. У него был очень несчастный вид; лицо побелело, почти сравнявшись цветом с пасторским воротничком. – Напрасно я начал со своих подозрений – потому что это именно подозрения, больше ничего. Пожалуйста, послушайте, что меня беспокоит на самом деле. Беда не в том, что ваш дядя Фрэнк чересчур ловко обращался с карандашом. Беда со всей книгой. Я дисциплинированный работник. Я не тяну время, ожидая прилива вдохновения и всякой такой чепухи. Я сажусь за стол, включаюсь в работу и преобразую свои многочисленные записи в прозу. Но эта книга изворачивалась и вырывалась у меня из рук, как прутик лозоходца. Может быть, дух Фрэнсиса Корниша не хочет, чтобы писали его биографию? Корниш был скрытен, как никто. Он почти ничего о себе не рассказывал – никому, за исключением двух-трех человек, последним из которых был Эйлвин Росс. Вы, конечно, знаете, что Фрэнсиса и Росса считали любовниками?
– Боже мой! – воскликнул Артур Корниш. – Сначала ты подозреваешь, что он подделывал картины, а теперь выясняется, что он голубой. Чем еще порадуешь?
– Артур, не говори глупостей и не груби, – заметила Мария. – Ты же знаешь, что теперь в этом не видят ничего такого.
– Только не в банковских кругах!
– Милые мои, – сказал Даркур, – не ссорьтесь, и, если мне позволено будет так выразиться, не ссорьтесь по-глупому из-за пустяков. Я работаю над этой биографией уже полтора года, но никуда не продвинулся. Артур, ты меня не напугаешь обещаниями придушить эту книгу. Я уже сам подумывал ее придушить. Говорю вам, я застрял. Мне элементарно не хватает фактов.
Артуру Корнишу не было чуждо ничто человеческое, в том числе инстинктивное стремление заставлять людей делать то, чего они делать не хотят. Поэтому он сказал:
– Симон, это на тебя совсем не похоже. Ты не из тех, кто легко сдается.
– Да-да, Симон, пожалуйста, не думай об этом, – подхватила Мария. – Выбросить на свалку полтора года работы? Ты просто расстроен. Выпей, а мы тебя развеселим.
Артур уже сходил за напитками для всех троих. Он поставил перед Даркуром стакан шотландского виски, с капелькой содовой для порядка, а сам сел на диван рядом с женой.
– Валяй, – сказал он.
Даркур сделал большой, ободряющий глоток.
– Вы поженились примерно через полгода после смерти Фрэнсиса Корниша. Когда наследственные дела наконец были улажены, оказалось, что сумма наследства гораздо больше, чем все ожидали…
– Ну да, – сказал Артур. – Мы думали, у него только доля от наследства деда и то, что оставил отец, – это могли быть солидные деньги. Он никогда не интересовался семейным бизнесом; родня считала его чудаком – человеком, который возню с пыльными картинками предпочитает банковскому делу. Я единственный из всей семьи хотя бы примерно понимал, что им движет. Банковское дело не сахар, если у тебя нет к нему склонности. К счастью, у меня она есть, поэтому я теперь председатель совета директоров. Состояния дяди Фрэнсиса хватало на безбедную жизнь: у него было несколько миллионов долларов. Но стоило ему умереть, как солидные деньги начали обнаруживаться в самых неожиданных местах. Например, три очень большие суммы на анонимных счетах в швейцарских банках. Откуда они? Мы знаем, что антикварные салоны и частные коллекции хорошо платили ему за установление подлинности работ старых мастеров. Но даже большие гонорары, сложенные вместе, не потянут на несколько лишних миллионов. Чем же он занимался?
– Артур, замолчи наконец, – сказала Мария. – Ты обещал не мешать Симону.
– Прошу прощения. Симон, продолжай. Ты знаешь, откуда взялись эти лишние деньги?
– Нет, но это далеко не самое важное из всего, чего я не знаю. Я просто не знаю, кем он был.
– Но как ты можешь не знать? То есть я хочу сказать, есть же факты, которые можно проверить.
– Да, есть, но они не укладываются в портрет человека, которого мы знали.
– Я его совсем не знала. Даже не видела никогда, – вставила Мария.
– Я его тоже не знал по-настоящему, – сказал Артур. – Видел его несколько раз еще в детстве, на больших семейных сборищах. Он редко на них появлялся и, кажется, не ладил с родней. Он каждый раз давал мне деньги. Не десять долларов, как обычно дядюшки племянникам на карманные расходы: он тайком совал мне конверт, в котором могла оказаться сотня. Целое состояние для школьника, которого воспитывали в духе уважения к деньгам и бережливости. И еще одно мне запомнилось: он никогда не здоровался за руку.
– Я знал его намного лучше, чем вы двое, и он даже со мной никогда не здоровался за руку, – сказал Даркур. – Мы подружились на почве общих интересов – к музыке, рукописям, каллиграфии и все такое. И конечно, я был одним из исполнителей по завещанию. Но никаких рукопожатий! Фрэнк однажды сказал мне, что терпеть не может здороваться за руку. Что стоит ему коснуться чужой руки, и к его руке прилипает запах смерти. Если собеседник совершенно не понимал сигналов и Фрэнку не удавалось отвертеться от рукопожатия, он сразу бежал в ванную и мыл руки. Невроз навязчивых действий.
– Странно, – сказал Артур. – С виду он не выглядел особенно чистоплотным.
– Он редко мылся. У него было три квартиры, с шестью ванными комнатами в общей сложности. Когда мы начали разбирать его вещи, оказалось, что все ванны заполнены горами картин, набросков, книг, рукописей и тому подобным. Я даже не поручусь, что краны в них все еще работали после стольких лет полного бездействия. Но Фрэнк оставил себе один санузел в прихожей, размером со стенной шкаф, и там бесконечно мыл руки. Ладони у него всегда были белоснежные, хотя в остальном от него попахивало.
– Ты собираешься вставить это в книгу?
– Конечно. Он не вонял. От него пахло, как от старинной книги в кожаном переплете.
– Звучит очень мило, – заметила Мария. – Жулик с ароматом старинной книги. Человек эпохи Возрождения, но без пьянства и дуэлей на мечах.
– Определенно без пьянства, – подтвердил Даркур. – Он вообще не пил – во всяком случае, дома. Но никогда не отказывался пропустить стаканчик или даже несколько, если платил кто-нибудь другой. Он был ужасным скрягой.
– Все лучше и лучше, – сказала Мария. – Жуликоватый скупердяй, пропахший книгами. Симон, я уверена, что у тебя получится отличная биография.
– Помолчи, Мария; я знаю, что ты романтик и тебе симпатичны жулики, но надо себя контролировать. Это все ее цыганская кровь, – объяснил Артур Даркуру.
– Пожалуйста, помолчите оба и дайте мне наконец рассказать! – воскликнул Даркур. – Я не намерен писать авантюрный роман; я собираюсь выполнить твою просьбу почти двухлетней давности, а именно создать солидный труд на научной основе, желательно не смертельно скучный: биографию покойного Фрэнсиса Корниша. Это должно стать первым проектом только что созданного Фонда Корниша по содействию искусствам и гуманитарным наукам, у которого на данный момент ровно два директора: ты и я. И пожалуйста, Артур, не говори, что ты мне заказал эту книгу. Ты не заплатил мне ни единого цента, и у тебя нет ни клочка бумаги, который сошел бы за контракт. Это был вопрос дружбы, а не денег. Ты решил, что хорошая книга про дядю Фрэнка станет неплохим началом деятельности замечательного фонда, созданного для развития всяческих прекрасных вещей, которые, по твоему мнению, любил дядя Фрэнк. Типично канадская история – всё в высшей степени хорошо и мило. Но я не могу найти для этой книги нужных фактов, а те, что я нахожу, сделают книгу скандальной. Опасения Артура совершенно справедливы.
– Эти факты замарают наш фонд и имя Корнишей, – вставил Артур.
– Не знаю насчет имени Корнишей, но если фонд готов раздавать деньги, то, скорее всего, ученые и художники не будут сильно привередничать, – заметил Даркур. – Ученые и художники обычно не испытывают угрызений совести по поводу денег. Они не побрезгуют даже доходами от детской проституции. Вам, двум невинным голубкам, еще предстоит это выяснить.
– Симон, похоже, ты не разбавил виски, – сказала Мария. – Ты начинаешь нас запугивать. Это хорошо.
– Да, почти не разбавлял, и я хочу еще стакан такого же, и еще я хочу, чтобы вы меня больше не перебивали и дали наконец рассказать, что я знаю и чего не знаю!
– Один крепкий виски для профессора-преподобного! – возгласил Артур и пошел наливать. – Симон, давай дальше. Что у тебя на самом деле есть?
– Ну, можно начать с некролога, опубликованного в лондонской «Таймс» в понедельник, следующий за кончиной Фрэнсиса. Там неплохо изложено мнение всего света о вашем покойном родственнике, и источник чрезвычайно авторитетный.
– В самом деле? – спросила Мария.
– Если «Таймс» гарантирует, что некий канадец скончался, значит он действительно что-то собой представлял. Фигура мирового значения.
– Можно подумать, некрологи лондонской «Таймс» – циркуляры из Царствия Небесного и составляет их ангел-регистратор.
– Что ж, это не так далеко от истины. В «Нью-Йорк таймс» был напечатан другой некролог, гораздо длиннее, но это совсем не то. У британцев есть кое-какие необычные таланты, в том числе составлять некрологи. Коротко, стильно, и бьют в полную силу, если есть чем бить. Но они либо не знали кое-каких общеизвестных вещей о Фрэнсисе, либо предпочли о них умолчать. А теперь слушайте. Я буду читать голосом «Таймс».
ФРЭНСИС ЧИГУИДДЕН КОРНИШ
12 сентября, в воскресенье, в свой семьдесят второй день рождения, Фрэнсис Чигуидден Корниш, всемирно известный эксперт по искусству и коллекционер, скончался в своем доме в г. Торонто (Канада). В момент смерти он был один.
Фрэнсис Корниш свыше сорока лет подвизался на поприще искусствоведения, специализируясь на живописи шестнадцатого века и маньеризма. В послужном списке Корниша – многочисленные открытия, опровержение ранее господствовавших мнений, конфликты. Он был известен своими независимыми мнениями и часто эпатировал носителей хорошего вкуса. Его авторитет базировался на выдающихся познаниях в области техники живописи и виртуозном владении приемами иконологии – относительно нового критического подхода. По-видимому, Корниш также многим был обязан замечательно развитой интуиции: он не стеснялся ее демонстрировать, к огорчению многих прославленных экспертов, с которыми неустанно спорил.
Фрэнсис Корниш родился в Блэрлогги, отдаленном поселке, расположенном в провинции Онтарио. Всю жизнь Фрэнсис пользовался свободой, какую предоставляет значительное состояние. Отец Фрэнсиса происходил из старинного знатного корнуолльского рода; мать (урожденная Макрори) – из канадской семьи, составившей капитал сначала торговлей лесом, а затем в финансовой сфере. Корниш никогда не участвовал в семейном бизнесе, но унаследовал его обильные плоды и имел возможность поддерживать все свои начинания с помощью тугого кошелька. Пока не известно, как он распорядился своими выдающимися коллекциями.
Фрэнсис окончил школу в Канаде и получил образование в колледже Тела Христова (Оксфорд), после чего много путешествовал. Много лет он был коллегой и учеником Танкреда Сарацини, уроженца Рима. Существует мнение, что Корниш перенял у Сарацини ряд чудачеств и сделал их частью собственного мизантропического характера. Но, несмотря на эксцентричность Корниша, о нем всегда можно было сказать, что для него искусство обладает всей мудростью поэзии.
Во время и после войны 1939–1945 годов Корниш был членом объединенной группы искусствоведов при антигитлеровской коалиции. Группа, в работу которой Корниш внес чрезвычайно ценный вклад, занималась поиском и возвращением произведений искусства, перемещенных во время военных действий.
В более поздние годы Корниш сделал несколько щедрых пожертвований картин Национальной галерее Канады.
Он никогда не был женат, и у него не осталось прямых наследников. Из надежных источников известно, что в обстоятельствах смерти нет ничего подозрительного.
– Мне не нравится, – сказала Мария. – Это как-то через губу написано.
– Вы просто не знаете, сколько снобизма может быть в некрологах «Таймс». Я подозреваю, что большую часть этого текста написал Эйлвин Росс, который думал, что переживет Фрэнсиса и хорошенько похихикает над последней фразой. В сущности, этот некролог – снисходительный отзыв Росса о человеке, который неизмеримо превосходил его. В некрологе звучит вопрос – это практически фирменное клеймо Росса. На самом деле текст неплохой, если принять во внимание все обстоятельства.
– Какие обстоятельства? – насторожился Артур. – И что значит «нет ничего подозрительного»? Кто-то утверждал обратное?
– Не в этом некрологе, – объяснил Даркур. – Но кое-кто из европейских знакомых Корниша мог заподозрить неладное. Не будьте слишком строги: очевидно, что Росс наложил вето на публикацию кое-каких данных, которых не могло не быть в досье «Таймс».
– Например?
– Ну, например, здесь нет ни слова об ужасном скандале, который убил Жан-Пауля Летцтпфеннига и сделал Фрэнсису имя среди искусствоведов. Репутации валились направо и налево. Даже Беренсон самую чуточку поблек.
– Похоже, ты хорошо осведомлен, – сказал Артур. – Но если дядя Фрэнк в результате оказался на коне, то это все к лучшему. Кто такой Танкред Сарацини?
– Странный тип. Коллекционер, но прославился главным образом как блестящий реставратор картин старых мастеров. Все большие галереи пользовались его услугами или консультировались с ним. Но через его руки прошли и ушли в другие коллекции кое-какие подозрительные вещи. О нем, так же как и о твоем дяде Фрэнке, ходили слухи, что он слишком хорошо рисует. Росс его ненавидел.
– И что, «Таймс» не нашла сказать о Фрэнсисе ничего лучшего? – спросила Мария.
– А вы заметили: он окончил школу в Канаде, но образование получил в Оксфорде? – сказал Артур. – Ох уж эти англичане!
– В редакции «Таймс» поступили великодушно, по их меркам, – сказал Даркур. – Они напечатали письмо, которое я послал им сразу после прочтения некролога. Слушайте: это из газеты от двадцать шестого сентября.
ФРЭНСИС КОРНИШ
Профессор преподобный Симон Даркур пишет:
«Опубликованный вами некролог моего друга Фрэнсиса Корниша (в выпуске от 13 сентября) не искажает фактов, но рисует чрезмерно мрачный портрет человека, который порой бывал резок и труден в общении, но, кроме того, отличался щедростью и добротой к многочисленным окружающим его людям. Насколько я знаю, никто ни на секунду не подозревал, что его смерть могла последовать от каких бы то ни было неестественных причин.
Многие выдающиеся искусствоведы знали Корниша как прекрасного специалиста, охотно помогающего коллегам. Возможно, он вызвал – из-за своей работы с Сарацини – недоверие некоторых людей, ставших мишенью неприязни этого амбициозного деятеля от искусства. Однако авторитет Корниша, основанный на глубочайших познаниях, был полностью заслуженным. Известно, что даже покойный лорд Кларк несколько раз обращался к Корнишу за консультацией. Корниш редко наносил первый удар в ссоре, хотя следует признать, что он не торопился загладить конфликт или забыть обиду.
Его слава как специалиста по живописи затмевала его значительные достижения в области изучения и научной экспертизы книжных иллюстраций и каллиграфии – области, которую не слишком жалуют критики живописи и скульптуры. Корниш, однако, был уверен в важности этой дисциплины как источника полезных сведений. Помимо этого, Корниш был знатоком и собирателем музыкальных рукописей.
В поздний период своей жизни в Канаде, начиная с 1957 года, Корниш всячески поощрял развитие канадской живописи, хотя его презрение к тому, что он считал псевдопсихологической мишурой, характерной для некоторых современных движений, породило немало конфликтов. Его собственный эстетический подход был тщательно продуман и опирался на философские принципы.
Без сомнения, Корниш был эксцентричен. Но, помимо этого, он был замечательно талантливым человеком и избегал шумихи. Когда его коллекции будут изучены, может оказаться, что он был более значительной фигурой в искусстве своего времени, нежели считается сейчас».
– Совсем другое дело, – сказала Мария. – Но все равно не очень-то восторженный отзыв.
– Мое дело не писать восторженные отзывы, а говорить правду – как друг, как ученый и как человек, видящий то, что перед ним.
– Ну так ты и в книге можешь это делать.
– Не может, если это значит обличить дядю Фрэнка в подделке картин.
– Артур, не увлекайся. Самое страшное, что ты можешь сделать, – заявить, что моя книга не получит корнишевских денег, если Фрэнсис не будет представлен в виде ангела. Ты забываешь, что я всегда могу найти стороннего издателя. Я неплохо пишу, а книга, способная вызвать скандал, привлекает издателей, потому что сулит прибыль.
– Симон! Ты не посмеешь!
– Посмею, если будешь на меня давить.
– Я не собирался на тебя давить.
– Именно это ты и делаешь. Вы, богачи, думаете, что все в вашей власти. Если я решу писать эту книгу самостоятельно, ты не сможешь мне помешать.
– Мы можем отказать тебе в информации.
– Могли бы, если бы она у вас была, но у вас ее нет, и вы это прекрасно знаете.
– Мы можем подать на тебя в суд за диффамацию.
– Я буду очень осторожно отзываться о ныне живущих Корнишах, а что до покойников, то ты, конечно, знаешь, что на них законы о диффамации не распространяются.
– Ну-ка хватит говорить глупости и угрожать друг другу! – воскликнула Мария. – Если я правильно поняла Симона, ему мешают именно недостаток информации и невнятные подозрения. Но, Симон, что-то же у тебя должно быть. Жизнь любого человека можно раскопать до определенной степени.
– Да, так поступают дешевые писаки – подпускают многозначительных намеков, и получаются дрянные книжонки. Но я не из таких. У меня есть собственная гордость, даже определенная репутация, хоть и маленькая. Если я не могу написать хорошую книгу о Фрэнке, я вообще ничего писать не буду.
– Но вся эта история с Сарацини и то, что в «Таймс» умолчали про того, другого, который умер, или был убит, или что там, – уж наверное, это можно раскопать и нарастить мяса на костяк. Хотя если в результате дядя Фрэнсис в книге выйдет жуликом, я надеюсь, ты сделаешь что можешь. – Артур, кажется, понемногу успокаивался.
– А, это. Это-то я могу. Но мне нужна подоплека. Как Фрэнсис попал в ту компанию? Какие черты характера привели его в соприкосновение именно с этими людьми, не дали остаться чистеньким, подобно Беренсону и Кларку? Как богатый дилетант – а Фрэнк именно богатый дилетант – затесался среди таких подозрительных типов?
– Наверно, просто повезло, – сказал Артур. – То, что происходит с людьми, очень часто – обычное везение или невезение, как в игре.
– Неправда, – заявил Даркур. – То, что мы называем удачей, – внешнее выражение внутреннего «я». Мы сами причина того, что с нами происходит. Я знаю, это звучит ужасно и жестоко, потому что с людьми случаются всякие ужасы, и это не может объяснять все. Но объясняет многое.
– Как ты можешь такое говорить?! – возмутился Артур. – При рождении судьба сдает человеку карты; если кому-то на раздаче пришли одни двойки и тройки, самое большее пятерка, – что он может сделать против человека с полным флешем? И не говори мне, что все зависит от игрока. Ты не играешь ни в бридж, ни в покер – ты просто не знаешь.
– Да, я не играю в карты, но я богослов, и неплохой. А значит, я лучше представляю себе ставки этой игры, чем ты, банкир ты несчастный. Конечно, каждому приходит своя раздача, но время от времени человеку дается возможность вытянуть новую карту, верно ведь? И вытянутая карта при случае может все изменить. А от чего зависит, какая карта попадется человеку? От рождения Фрэнсису пришли хорошие, надежные карты, но раза два или три ему выпадал шанс вытянуть еще одну, и, похоже, каждый раз ему приходили джокеры. Знаете почему?
– Нет. И ты не знаешь.
– А мне кажется, знаю. В бумагах твоего дяди я нашел пачку гороскопов, которые он заказывал для себя в разные годы. Он был суеверен, знаешь ли, – если астрологию можно считать суеверием.
– А разве нет?
– Я воздерживаюсь от суждения. Важно то, что он в нее верил, до определенной степени. И вот что: судя по его дню рождения, в его гороскопе господствовал Меркурий, причем в этот момент он находился в зените.
– И что?
– Что «что»? Вот Мария меня понимает. Ведь ее мать – прекрасная гадалка. Меркурий! Покровитель жуликов, джокер, высший из козырей, проказник, расстраивающий все расчеты.
– Это не все, – вставила Мария. – Он еще и Гермес, примиритель противоположностей, находящийся за пределами обычных представлений о морали.
– Именно. Если когда на свете и жил истинный сын Гермеса, это был Фрэнсис Корниш.
– Ну раз вы так заговорили, я вас оставлю, – сказал Артур. – Не из отвращения, а по причине своего невежества. Я нахватался кое-каких знаний от Марии, так что примерно понимаю, о чем вы говорите, но сейчас мне пора. У меня самолет в семь утра, а значит, мне надо встать в пять и быть в аэропорту не позже шести – таковы прелесть и удобство современных способов передвижения. Так что, Симон, я налью тебе еще и пожелаю спокойной ночи.
Так он и сделал, а затем нежно поцеловал жену и сказал ей, чтобы даже не смела просыпаться утром и провожать его.
– Да, Артур наливает не скупясь, – заметил Даркур.
– Потому что он видел, что тебе надо выпить, и чего покрепче. Он ужасно добрый и внимательный, хоть и расшумелся, как банкир, из-за этой книги. Ты же понимаешь почему. Его выбивает из колеи любая тень сомнения в респектабельности Корнишей – потому что он сам в глубине души сомневается. Конечно, для менял у Корнишей безупречная репутация, но банковское дело очень похоже на религию: кое-какие сомнительные постулаты приходится принимать на веру, и тогда все остальное потрясающе логично следует из них. Допустим, Фрэнсис был жуликоват – он тень этой семьи банкиров, а им не положено отбрасывать тени. Но был ли он действительно жуликом? Ну, Симон, расскажи, что тебя на самом деле тревожит.
– Ранние годы. Блэрлогги.
– Где это – Блэрлогги?
– Ты заговорила совсем как «Таймс». Я могу примерно рассказать тебе, как это выглядит сегодня. Я совершил паломничество, как подобает хорошему биографу. Это городок, он расположен в долине реки Оттавы, милях в шестидесяти к северо-западу от города Оттавы. Глубинка. Сейчас туда можно отлично доехать на машине, но, когда Фрэнсис только родился, многие считали Блэрлогги дальним полустанком, потому что туда можно было добраться только на очень примитивном поезде. Тогда в городке жило тысяч пять народу, в основном шотландцы… Я встал на главной улице города и осмотрелся в поисках улик, надеясь на озарение. Но я прекрасно понимал: то, что я вижу, не имеет ничего общего с тем, что видел маленький Фрэнсис в начале века. «Сент-Килду», дом его деда, поделили на квартиры. В доме его родителей, «Чигуидден-лодж», теперь располагается «Дивное похоронное бюро Девинни», именно дивное, и это никому не кажется смешным. Лесопильное дело, на котором Корниши сколотили себе состояние, полностью преобразилось. Оперный театр Макрори снесен, и от самих Макрори ничего не осталось, кроме нудных краеведческих заметок, написанных бездарными дилетантами. В нынешнем Блэрлогги уже никто не помнит Фрэнсиса, и жители никак не отреагировали на сообщение, что он знаменит. От Фрэнсисова деда остались кое-какие картины; они попали в местную библиотеку, но хранились в сыром погребе и почти полностью погибли. Викторианский мусор самого низкого пошиба. В общем, моя поездка была почти безрезультатной.
– Неужели детские годы так важны?
– Мария, ты меня удивляешь! Разве твои детские годы не были важны? Они – матрица, на которую нарастает вся остальная жизнь.
– И все это потеряно?
– Да, безвозвратно.
– Разве что тебе удастся поболтать с главным ангелом-регистратором.
– Я думаю, что таких не бывает. Каждый человек сам себе ангел-регистратор.
– Значит, я догматичней тебя. Я верю, что ангел-регистратор существует. Я даже знаю, как его зовут.
– Да ну, у вас, медиевистов, для всего есть имена. Кто-то когда-то их выдумал, вот и все.
– А может, они кому-то когда-то открылись в озарении свыше? Симон, не упрямься. Ангела-регистратора зовут Радвериил, и он не простой писарь: он – ангел поэзии и повелитель муз. И еще у него есть свита.
– Свиток? Покрытый таинственными письменами?
– Да нет же, свита; ему подчиняются другие ангелы. Один из самых важных – ангел биографий, по имени Цадкиил Малый. Именно он вмешался, когда Авраам собрался принести в жертву Исаака. Так что он еще и ангел милосердия – в отличие от большинства биографов. Цадкиил Малый рассказал бы тебе всю подноготную Фрэнсиса Корниша.
Даркур уже очевидно опьянел и впал в лирическое настроение:
– Мария… милая… Прости, я сказал глупость про ангела-регистратора. Конечно, он существует – как метафора безграничной истории человечества, и нечеловечества, и всего неодушевленного, и всего, что когда-либо существовало. Такая история должна где-то быть, иначе вся жизнь сводится к дурацкой конторской папке без начала и без какого-либо внятного конца. Милая! Говорить с тобой – просто наслаждение, потому что ты мыслишь, как средневековый человек. У тебя для всего найдется олицетворение или символ. Ты не разводишь бодягу про этику: ты говоришь о святых, о покрове, который они простирают над людьми, об их влиянии. Ты не опускаешься до водянистых словечек типа «сверхъестественный», а прямо говоришь о небесах и преисподней. Не твердишь как попугай «неврозы», а просто говоришь «демоны».
– Да, я в самом деле выражаюсь не очень научно, – согласилась Мария.
– Ну, наука – это богословие нашего времени, и она – точно такая же каша противоречащих друг другу утверждений. Но что меня больше всего удручает, так это убогий словарь и жалкий набор образов, который наука предлагает нам, скромным мирянам, для просвещения и для выражения веры. Раньше священник в черной рясе открывал нам мир, который, по-видимому, существовал независимо от нас; мы молились Божьей Матери, и кто-то заботливо подсовывал нам Ее образ, который выглядел именно так, как надо. Жрец нового времени – в белом лабораторном халате – не открывает нам ничего, кроме изменчивого набора слов, которые не может толком произнести, поскольку не знает греческого. А от нас ожидают слепого доверия к этому жрецу: подразумевается, что мы слишком тупы, чтобы понять, о чем он говорит. За всю свою письменную историю род человеческий не знал более самонадеянного, надутого священства. Его нищета в том, что касается символов и метафор, его стремление абстрагировать все и вся загоняют голодающее воображение человечества в бесплодную пустыню. Но ты, Мария, изъясняешься древним языком, и твои слова попадают в самое сердце. Ты говоришь об ангеле-регистраторе и о его подчиненных – и мы оба в точности знаем, что ты имеешь в виду. Ты даешь понятные и удобные имена психологическим фактам, и Господь – еще один эффективно поименованный психологический факт – да благословит тебя за это.
– Симон, ты несешь чепуху, и тебе уже пора домой.
– Да-да-да. Конечно. Сию минуту. Сейчас попробую встать… Ой!
– Нет-нет, погоди, я тебя провожу. Но пока ты не ушел, скажи мне, что именно про Фрэнсиса ты пытался искать и не нашел?
– Детские годы! Это ключ ко всему. Не единственный, но первый ключ к загадке человеческого характера. Кто были его воспитатели, что они собой представляли, во что верили? Какую неизгладимую печать оставили, какие усвоенные с детства поверья человек носит в себе, даже когда думает, что уже давно от них избавился? Школы… Школы, Мария! Погляди, что сделал Колборн-колледж с Артуром! Ничего плохого… во всяком случае, не только плохое… но все это до сих пор сидит в нем, от узла, которым он завязывает галстук, до способов чистки обуви и манеры писать юмористические благодарственные записочки людям, у которых он ужинал. И еще тысяча мелочей, скрытых от посторонних глаз, – вот как его мещанская реакция на предположение, что Фрэнсис, возможно, был не совсем добропорядочен. Ну вот… а что собой представляли школы в Блэрлогги? Фрэнсис не выезжал из города до пятнадцати лет. Именно эти школы оставили на нем свои клейма. Конечно, я могу все выдумать. О, будь я бессовестным, как большинство биографов, я бы все выдумал! Не грубо, конечно, – это был бы художественный вымысел, возведенный до уровня искусства! И он был бы правдой… в своем роде. Помнишь, как у Браунинга:
…Таким, как я, один остался способ
Поведать правду. Звать его – Искусство…
Насколько лучше я мог бы послужить Фрэнсису, если бы обладал свободой вымысла.
– О Симон, я и так знаю, что в душе ты художник…
– Да, я художник, но я прикован к биографии, а она должна сохранять хоть какое-то подобие фактов.
– Это зависит от твоих моральных норм.
– И от того, как я вижу свою ответственность перед обществом. Но как же совесть художника? Про нее обычно забывают. Я хочу написать по-настоящему хорошую книгу. Не только правдивую, но и такую, которую будет приятно читать. У каждого человека доминирует определенный тип совести, и вот во мне совесть художника отпихивает в сторону все остальные нормы. Ты знаешь, что я думаю, по-честному?
– Нет, но ты явно хочешь мне признаться.
– Я думаю, что у Фрэнсиса наверняка был даймон. Очень уж сильно на него влиял Меркурий-Гермес. Ты знаешь, что такое даймон?
– Да, но ты все равно расскажи.
– Конечно. Я все время забываю, сколько ты всего знаешь. Правда, ты вышла замуж за богача, и теперь как-то не верится, что ты можешь знать что-нибудь по-настоящему интересное. Но ты же дочь своей матери, восхитительной старой жуликоватой сивиллы! Ты, конечно, знаешь, кого Гесиод называл даймонами: духов золотого века, наставников для простых смертных. Даймоны – не скучное проявление моральных норм, как ангелы-хранители, которым подавай добродетель в духе воскресной школы. Нет, даймоны – олицетворение совести художника, они подпитывают его энергией, когда надо, и шепчут на ухо подсказки, если работа застопорилась. Даймоны идут рука об руку не с добродетелью в ее христианском понимании, но с судьбой. Это – джокер в колоде. Высший козырь, кроющий все остальные!
– Это можно назвать интуицией.
– В жопу интуицию! Она – серый и унылый психологический термин. Концепция даймона мне нравится гораздо больше. Ты не знаешь имен каких-нибудь подходящих даймонов?
– Я только одно знаю. Оно попалось мне на античной гемме. Маймас. Кажется, я тоже слегка опьянела. Вот если бы тебе удалось поговорить с Цадкиилом Малым и с… ладно, будем звать его Маймасом… ты бы узнал про Фрэнсиса абсолютно все.
– Еще бы, клянусь Богом! Тогда у меня было бы все, что нужно. Я бы знал, что заложено в костях старика Фрэнсиса. Ибо что в костях заложено, то из мяса не выбьешь, и мы должны всегда об этом помнить. Ох, мне и правда пора идти.
Даркур опрокинул в рот все, что оставалось на дне стакана, очень символически обозначил поцелуй на лице Марии – где-то возле носа – и, шатаясь, побрел к двери.
Мария встала – тоже не очень твердо держась на ногах – и взяла его под руку. Не предложить ли отвезти его домой на машине? Нет, гораздо лучше, если он доберется сам – заодно и протрезвеет слегка от прохладного воздуха. Но Мария все же вывела его в коридор пентхауза, где они жили с Артуром, и подтолкнула в направлении лифта.
Двери закрылись, лифт поехал вниз, но Мария еще долго слышала крики Даркура:
– Что заложено в костях! О, что же заложено в костях?
Цадкиил Малый и даймон Маймас, привлеченные звуками собственных имен, слетелись послушать и нашли этот разговор забавным.
– Бедный Даркур, – сказал ангел биографии. – Конечно, ему никогда не вызнать всей правды про Фрэнсиса Корниша.
– Даже мы не знаем всей правды, брат, – ответил даймон Маймас. – Воистину, я уж и забыл многое из того, что знал, когда судьба Фрэнсиса меня полностью занимала.
– Быть может, тебя развлечет, если мы повспоминаем эту историю – насколько мы с тобой ее знаем? – спросил ангел.
– Поистине развлечет. Ты весьма заботлив, брат. Запись, или пленка, или как это называется – у тебя. Поставь ее, пожалуйста.
– Нет ничего проще! – воскликнул ангел.
Начнем с того, что когда Фрэнсис родился в Блэрлогги, этот город вовсе не был дальним полустанком, и его жители весьма оскорбились бы, услышав нечто подобное. Они считали Блэрлогги процветающим городком и пупом вселенной. Блэрлогги уверенно шагал в двадцатый век, который великий канадский премьер-министр сэр Уилфрид Лорье объявил веком Канады. То, что со стороны могло показаться недостатками, жители города считали достоинствами. Конечно, в город вели не очень хорошие дороги, но они были такие спокон веку – с тех самых пор, как их проложили, и люди ездили по ним, принимая их как есть. Если внешнему миру так уж хотелось насладиться обществом Блэрлогги, он вполне мог это сделать, проехав шестьдесят миль по железной дороге, которая местами вгрызалась в твердейший гранит Канадского щита – геологического образования незапамятной древности. Город Блэрлогги не считал нужным облегчать дорогу чужакам.
Как положено, деньги и деловые предприятия города были в основном сосредоточены в руках шотландцев. Ниже шотландцев в иерархии, определяемой деньгами, стояли более многочисленные канадцы французского происхождения, в том числе несколько довольно богатых коммерсантов. В самом низу финансовой и социальной пирамиды находились поляки – рабочие и мелкие фермеры. Из их рядов высшие классы вербовали себе прислугу. Всего в городе жило около пяти тысяч человек, и каждый точно знал, где его место.
Шотландцы исповедовали пресвитерианство, а мы ведем речь о Канаде на рубеже веков, где религиозная принадлежность и политические взгляды человека были важными факторами, определяющими его жизнь. Возможно, эти пресвитерианцы затруднились бы сформулировать доктрину предопределения, лежащую в основе их веры, но они совершенно точно знали, кто входит в число избранных, а чье положение в будущей жизни не столь надежно.
Французы и поляки принадлежали к Римско-католической церкви, тоже совершенно точно знали, где стоят в отношении к Богу, и были вполне довольны своим положением. Еще в городке было несколько ирландцев, тоже католиков, и горстка людей других национальностей, в основном разного рода помесей. Эти ходили в жалкие церквушки, подходящие к их причудливым верованиям, – как правило, временные молельни, устроенные в пустующих лавках. Там царили голосистые бродячие проповедники, которые постоянно менялись, а в витринах вывешивались плакаты, изображающие Апокалиптического Зверя в самых чудовищных подробностях. Евреев, черных и прочих подозрительных элементов в городе не было.
Город можно было бы представить в виде свадебного торта: поляки – нижний слой, самый обширный, несущий на себе самую большую тяжесть; французы – средний слой, поменьше числом, но больше на виду; шотландцы – самый маленький и самый верхний слой, богаче всего украшенный.
Ни один город не бывает абсолютно простым. Любителей совершенства и размеренности во всем немало удивляла игра судьбы, чьей волей сенатор, самый богатый и влиятельный человек в Блэрлогги, не укладывался в предписанные рамки: он был шотландец, но католик, богач, но либерал, и притом женат на француженке.
Это правильно, что мы начали с сенатора, так как он приходился дедом Фрэнсису Чигуиддену Корнишу и с него же началось то богатство, благодаря которому Фрэнсис вел обеспеченную жизнь, пока не обзавелся собственным неизвестно откуда взявшимся капиталом.
Сенатор, достопочтенный Джеймс Игнациус Макрори, родился в 1855 году на острове Барра, на Гебридах. В 1857 году родители привезли его в Канаду. В прекрасной Шотландии они, как и многие другие, голодали. На новой родине они зажили несколько лучше, чем на старой, но так и не выгнали из нутра боль голода и горькой нужды. Однако их сын Джеймс, которого родители называли Хэмиш – по-гэльски, ибо на этом языке они говорили дома, – ненавидел голод и еще ребенком поклялся, что навсегда отгонит от себя бедность. Клятву эту он сдержал. Из нужды он рано начал работать в лесах, составляющих часть богатства Канады. Благодаря честолюбию и смелости в сочетании с врожденной дальновидностью (а также умением драться на кулаках – и ногами, если кулаков оказывалось недостаточно) он довольно рано стал десятником, потом начал брать подряды для компаний, торгующих лесом, и, когда ему не было еще и тридцати, сделался владельцем собственной компании – к этому времени он уже был богатым человеком.
История вполне заурядная, но – как все, что связано с Хэмишем, – не без интересных подробностей. Он не женился по расчету на какой-нибудь дочке лесного магната, а выбрал невесту по любви. Марии-Луизе Тибодо было двадцать лет, а ему – двадцать семь, и после свадьбы он ни разу не взглянул ни на какую другую женщину. Жизнь в лагерях лесорубов не ожесточила его: став работодателем, он по-человечески обращался с рабочими, а разбогатев, щедро жертвовал на благотворительность и на либеральную партию.
И действительно, либеральная партия, наряду с Марией-Луизой и еще одним человеком, стала большой любовью всей его жизни. Он никогда не выдвигал свою кандидатуру в парламент, но поддерживал и финансировал другие кандидатуры. Когда ему уже больше не нужно было жить рядом с лесами, он устроился в Блэрлогги; в той мере, в какой в Блэрлогги существовал партийный механизм, мозгами этого механизма был Хэмиш Макрори. Поэтому никто не удивился, когда Уилфрид Лорье определил его в сенат. Макрори не было еще и сорока пяти, – таким образом, он стал самым молодым из членов верхней палаты и, несомненно, оказался самым способным из них.
Тогда в канадский сенат назначали пожизненно. Часто сенатор, ступив на красный ковер верхней палаты, полностью терял интерес к политике. Но партийный пыл Хэмиша не угас после нового назначения, и сенатор Хэмиш стал еще более надежной опорой для Лорье в важной географической области – долине Оттавы.
– Скоро мы до моего доберемся? – спросил даймон Маймас, которому не терпелось внести свой вклад в повествование.
– Всему свое время, – ответил Цадкиил Малый. – Фрэнсиса нужно рассматривать на подобающем фоне; мы не можем начать с самого начала, но пренебрегать сенатором не следует. Таков биографический подход.
– Понятно. Ты хочешь рассматривать Фрэнсиса в свете принципа «наследственность против воспитания», а сенатор относится сразу и к тому и к другому.
– Наследственность и воспитание вообще невозможно разделить; иного мнения придерживаются только ученые и психологи, а уж про них-то мы все знаем.
– Еще бы! Мы за ними следим с тех самых пор, когда они были шаманами древних племен и скакали, ухая, вокруг костра. Продолжай. Но я жду своего часа.
– Терпение. Время – это для тех, кто придавлен к земле его игом. А мы с тобой им не связаны.
– Я знаю. Я просто люблю поговорить.
Кроме Марии-Луизы, сенатор пламенно любил, хоть и по-другому, свою дочь, Марию-Джейкобину. Почему ее так назвали? Потому что Мария-Луиза надеялась, что у нее будет сын, и Джейкобина стала производным от Джейкоба, он же Иаков, он же Джеймс, он же Хэмиш. Кроме того, в этом имени слышалась приверженность дому Стюартов – оно вызывало в памяти злосчастного Иакова III и его еще более злосчастного сына, Красавчика принца Чарли. Имя это с безупречной скромностью предложила сестра сенатора, мисс Мария-Бенедетта Макрори, которая жила вместе с братом и его женой. Мисс Макрори, которую домашние называли исключительно Мэри-Бен, была устрашающим существом, спрятанным в теле маленькой, сморщенной старой девы. Она придерживалась романтической уверенности в том, что ее предки, шотландцы-горцы, непременно были сторонниками Стюартов. Авторы прочитанных ею книг забыли упомянуть, что Иаков III и его сын были не только красавцами с романтичной внешностью, но и идиотами-неудачниками. Так что девочку назвали Марией-Джейкобиной, а домашние ласково и сокращенно звали ее Мэри-Джим.
У сенатора была и вторая дочь, Мария-Тереза, которую, конечно, перекрестили в Мэри-Тесс. Но Мэри-Джим была первой по рождению и занимала первое место в сердце отца. В городке же она играла роль наследной принцессы, но это ничуть не испортило ее характера. Сперва ее воспитывали дома – гувернантка, безупречная католичка с безупречными манерами, и мисс Макрори; когда девочка подросла, ее отправили в первоклассную школу при монастыре в Монреале, где настоятельницей была еще одна Макрори, мать Мария-Базиль. В семье Макрори придавали большое значение образованию; тетушка Мэри-Бен когда-то окончила ту же монастырскую школу, которой сейчас правила мать Мария-Базиль. Макрори считали, что рука об руку с деньгами должны идти образованность и утонченность, и даже сенатор, которому почти не довелось ходить в школу, всю жизнь читал хорошие книги в большом количестве.
Семейство Макрори принесло достойную дань и Церкви, ибо, кроме матери Марии-Базиль, был еще дядя, Майкл Макрори, верный кандидат на епископскую кафедру где-нибудь на западе страны, как только там освободится подходящее место. Другие родственники не столь преуспели: Альфонс последний раз мелькнул в Сан-Франциско, и с тех пор о нем никто не слышал; Льюис спивался где-то на северных территориях, а Пол погиб на Англо-бурской войне, ничем особенным не отличившись. Судьба рода была в руках дочерей сенатора, и Мэри-Джим не могла этого не знать.
Возможно, она вообще об этом не думала, а если думала, то ее это не беспокоило: она хорошо училась, была не лишена обаяния и как одна из самых хорошеньких девочек в школе считала себя – и все родные ее считали – писаной красавицей. Как приятно быть красавицей!
У сенатора были великие планы на будущее Мэри-Джим. Конечно, прозябание в Блэрлогги не для нее. Она должна удачно выйти замуж, и к тому же непременно за католика, поэтому ей следует вращаться в более широком кругу подходящих молодых людей, чем при всем желании может выставить Блэрлогги.
Деньги – вода, которая вертит мельницу. При таком богатстве отца Мэри-Джим, несомненно, должна была сделать не просто хорошую, а блестящую партию.
22 января 1901 года, когда Мэри-Джим было шестнадцать лет, умерла королева Виктория и на трон взошел Эдуард VII. Этот принц, любитель удовольствий, не скрывал, что собирается изменить социальный состав королевского двора. Он издал указ, гласящий, что отныне молодые девушки из хороших семей должны представляться своему королю не на унылых послеобеденных приемах, как было заведено при его матери, а на вечерних ассамблеях, по существу – балах. Кроме этого, король приказал открыть доступ ко двору семьям, которые не принадлежали к старой аристократии, но были, как выразился его величество, «на подъеме». Даже дочери магнатов из доминионов могли надеяться на такую честь, если их семья в достаточной степени обладала этим качеством.
Сенатор сколотил состояние тем, что хватался за возможности, упущенные менее способными людьми. Мэри-Джим следовало представить ко двору. Сенатор взялся за дело – не спеша, методично и неостановимо.
Сначала ему повезло. Коронация короля-императора была отложена на год в знак траура по старой королеве. Потом его величество был нездоров, и в результате двор не собирался, пока королевская семья весной 1903 года не переехала в Букингемский дворец. Переезд ознаменовал начало сезона роскошных дворцовых балов. Именно тогда Мэри-Джим и представили ко двору; но все могло сорваться даже в последнюю минуту, и сенатору пришлось употребить все свободное время на достижение цели.
Он начал – вполне разумно – с того, что написал секретарю генерал-губернатора Канады, лорда Минто, с просьбой о совете и, если можно, о помощи. В ответе говорилось, что дело очень тонкое и секретарь представит его на рассмотрение его превосходительства, улучив благоприятный момент. Но момент, похоже, оказался трудноуловимым, и через несколько недель сенатор написал снова. Оказалось, что представить вопрос пред очи его превосходительства не было возможности, так как его превосходительство, разумеется, был сильно занят в связи с церемониями, как предшествовавшими коронации, так и последовавшими за ней. Шел уже август. Секретарь намекнул, что дело не очень срочное, так как возраст юной дамы позволяет подождать. Сенатор задумался: а вдруг в резиденции генерал-губернатора все еще чураются семьи Макрори, памятуя тот несчастный случай двадцатилетней давности? К этому времени сенатор уже научился до определенной степени понимать, как мыслят придворные. Он решил пойти другим путем. И попросил у премьер-министра аудиенции на несколько минут по личному вопросу.
Сэр Уилфрид Лорье всегда готов был уделить несколько минут Хэмишу Макрори. Когда он услышал, что личный вопрос – просьба вежливо поторопить дела в канцелярии генерал-губернатора, он расплылся в улыбке. Лорье и Макрори беседовали между собой по-французски, поскольку дома сенатор постоянно говорил на этом языке, втором языке Канады, с женой. И Лорье, и Макрори были истовыми католиками и ощущали, не слишком подчеркивая, свою отдельность от очень английской группы, окопавшейся в канцелярии генерал-губернатора. Они не намерены были сносить пренебрежение. Сэр Уилфрид, как многие бездетные мужчины, любил все семейное, и у него потеплело на сердце при виде отца, желающего устлать ковром дорогу своей дочери в большую жизнь.
– Дорогой мой друг, будьте уверены, я сделаю все, что в моих силах, – сказал Лорье и чрезвычайно сердечно распрощался с Хэмишем.
Не прошло и недели, как Хэмишу сообщили, что он должен снова явиться к сэру Уилфриду. Великий муж был краток:
– Похоже, от его превосходительства мы ничего не добьемся. Напишите нашему представителю в Лондоне и объясните ему, что вам нужно. Я тоже напишу прямо сегодня. Если вообще возможно представить вашу дочь ко двору, мы это устроим.
Они всё устроили, но это оказалось не быстро и не просто.
Верховный комиссар Канады в Лондоне носил звучный титул барона Страткона и Маунт-Ройял, но письмо сенатора начиналось словами «Дорогой Дональд», ибо они были знакомы через Монреальский банк, в котором барон, тогда еще просто Дональд Смит, был президентом совета директоров. Он хорошо знал Хэмиша Макрори благодаря своего рода масонскому братству, объединяющему всех богатых людей, независимо от их политической платформы. Ответное письмо от барона пришло с первым же почтовым пароходом: да, это можно сделать, и супруга барона будет счастлива представить Мэри-Джим ко двору. Однако барон предупредил, что понадобится много времени, дипломатических усилий и, может быть, даже отчасти выкручивания рук, ибо семья Макрори далеко не одинока в своем желании.
Несколько месяцев сенатор получал отчеты. Дела идут хорошо: барон шепнул словечко государственному секретарю. Дела застопорились: барон надеется встретить государственного секретаря в клубе и освежить его память. Дела так себе: государственный секретарь сказал, что к нему обращались и другие люди, с более вескими притязаниями, а список дебютанток не может быть слишком длинным. Внезапная удача: новозеландский магнат подавился рыбной костью и умер, и его дочь (не слишком охотно) погрузилась в траур. Дело практически верное, но не предпринимайте ничего, пока не получите официального приглашения. Все это время леди Страткона занималась подковерными интригами, к которым она как дочь бывшего чиновника Торговой компании Гудзонова залива имела природную склонность.
Наконец в декабре 1902 года пришли роскошные пригласительные билеты, и сенатор, который до тех пор носил тайну в себе, мог поделиться торжеством с Марией-Луизой и Мэри-Джим. Но то, как они встретили новость, его несколько разочаровало. Мария-Луиза немедленно засуетилась, говоря, что им нечего надеть, а Мэри-Джим сказала, что это очень мило, но, кажется, не особенно впечатлилась. Ни жена, ни дочь не осознали масштаба одержанной сенатором победы.
Но когда стали приходить письма от леди Страткона, до женщин, кажется, дошла вся важность будущего события. Леди Страткона подробно разъяснила все, что касается нарядов: им понадобятся туалеты не только для дворцового бала, но и для всего открываемого им лондонского сезона балов. Матери и дочери следует, не теряя времени, прибыть в Лондон и отдаться в руки тамошних портных. Им нужно найти подходящее жилье, а пристойные дома на съем в фешенебельных кварталах Лондона уже расхватывают. Какие драгоценности есть у Марии-Луизы? Мэри-Джим должна пройти курс придворного этикета, и леди Страткона уже записала ее в школу светских манер, где престарелая герцогиня за солидную сумму преподаст ей все тонкости нужных ритуалов. Реверанс чрезвычайно важен. Дебютантка ни в коем случае не должна вдруг потерять равновесие.
Лорд Страткона изъяснялся еще прямее. «Захватите с собой чековую книжку потолще и будьте в Лондоне заранее, чтобы вам успели сшить панталоны» – таков был его совет сенатору.
Макрори послушались и в начале января выехали в Лондон с огромным багажом, в числе которого были два огромных сундука с округлыми крышками, прозванные «Ноевыми ковчегами».
Так как снять правильный дом в Лондоне оказалось невозможно, а жить за пределами Вест-Энда было немыслимо, лорд Страткона поселил Макрори в лучшем номере отеля «Сесиль» на Стрэнде. Макрори подумали: если королевский дворец еще величественней отеля «Сесиль», то, пожалуй, они недостойны туда явиться. В ту пору мужскую прислугу отеля экипировали тремя переменами одежды: на утро – рубашка, жилет и белый «охотничий» галстук, после обеда – синие ливреи с медными пуговицами и белыми галстуками, а вечером – полное великолепие: плюшевые панталоны, сюртуки цвета сливы со стальными пуговицами и пудреные парики. В Блэрлогги такое и не снилось: самые богатые семьи держали у себя горничную, и это считалось верхом роскоши. Но Макрори, гибкие от природы, умели приспособиться; они твердо решили по возможности не выставлять себя неотесанными провинциалами и держаться незаметно, пока не освоятся.
Уроки этикета у престарелой герцогини поначалу представляли некоторую трудность: герцогиня всячески демонстрировала, какую боль причиняет ей неэлегантный канадский выговор Мэри-Джим. «Ах ты, стерва», – подумала та. Но она как воспитанница монастырской школы умела поставить на место неприятную учительницу.
– Если вы желаете, ваша светлость, я могу говорить по-французски, – предложила она и разразилась долгой и стремительной тирадой на этом языке, который герцогиня знала не очень хорошо и говорила на нем запинаясь.
Престарелая герцогиня поняла, что дитя Макрори – крепкий орешек, и исправилась. Чуть позже, немного собравшись с мыслями, она заявила, что плохо понимает патуа, но ей никого не удалось обмануть.
Наконец – в мае 1903 года – судьбоносный вечер настал. Мария-Луиза, еще красивая, была великолепна в бледно-голубом шифоне и серебряной ткани, расшитой полосами бриллиантов. Драпировку на корсаже, надетом поверх немилосердно затянутого нового корсета, удерживали заколки с бриллиантами (взятые напрокат у ювелира, который прекрасно зарабатывал на такого рода услугах и держал язык за зубами). Мэри-Джим была одета гораздо скромнее, в платье из тюля и шелкового муслина. Сенатор же облачился выше пояса в привычные белый жилет и фрак, а ниже пояса – в непривычные панталоны рубчатого шелка и плотные черные шелковые чулки. Во всем этом великолепии семья в четыре часа дня сфотографировалась в гостиной своего номера; прически дам привел в порядок парикмахер, у которого они пробыли с часу до половины третьего. Затем они приняли ванну – с великими предосторожностями, чтобы не замочить и не растрепать тщательно уложенные куафюры. Умелая горничная из штата отеля ловко облачила их в роскошные наряды. Когда фотограф ушел, Макрори слегка перекусили у себя в номере. После этого никаких дел у них уже не осталось, и они просидели как на иголках до половины десятого – до прибытия кареты, которая должна была отвезти их во дворец. Пешком они дошли бы за четверть часа, но во дворец направлялось столько народу, что карета ехала сорок пять минут. При каждой остановке их разглядывали толпы зевак, которые собрались поглазеть на расфуфыренных аристократишек.
Макрори нервничали, предвидя, что при дворе не встретят ни одного знакомого лица, – откуда бы? Они будут уныло подпирать стену, делая вид, что таков их собственный выбор. В особо панические минуты они не сомневались, что будут натыкаться на все углы, разобьют какую-нибудь вазу, испачкаются едой. Лорд-камергер ударит посохом об пол и провозгласит: «Выкиньте вон этих колониальных деревенщин!» Но король-император вовсе не так принимал гостей.
Как только они добрались до места и сдали плащи, на них спикировал улыбающийся помощник-распорядитель. Он восклицал:
– А, вот и вы, сенатор! Мадам! Мадемуазель! Господин верховный комиссар и леди Страткона наверху – позвольте, я вас сейчас же провожу туда. Ужасная давка, правда?
Он сыпал этой успокаивающей, бессмысленной болтовней, пока не сдал их на руки лорду и леди Страткона. Мэри-Джим впихнули в не слишком четко обозначенную стайку девиц – сегодняшних дебютанток.
На помосте в конце зала стояли троны, но… как, а где же фанфары?.. нет, никаких фанфар… в зал тихо – насколько тихим может быть явление короля и королевы – вошли очень плотный, невысокого роста мужчина в военной форме с кучей орденов и очень красивая женщина в платье, осыпанном драгоценными камнями (сенатор подумал, что их хватило бы на постройку целой железной дороги). Дамы нырнули в реверансе, джентльмены поклонились. Король и королева воссели на своих местах.
Без всякой преамбулы дамы из особой группы начали выталкивать вперед своих подопечных. Секретарь, со списком в руке, бормотал имена, обращаясь к голубоглазому мужчине и улыбающейся красивой глухой женщине. Момент настал: леди Страткона взяла Мэри-Джим за руку, подвела ее к ступеням помоста, и обе сделали реверанс; секретарь пробормотал: «Мисс Мэри-Джейкобина Макрори». Все кончилось. Кампания длиной в двадцать два месяца наконец завершилась.
Сенатор пристально смотрел из толпы. Не просветлел ли королевский взгляд самую чуточку при виде Мэри-Джим? Этот король умел ценить красоту – произвела ли Мэри-Джим на него впечатление? Трудно сказать, но, по крайней мере, выпуклые голубые глаза ни разу не закрылись. Мэри-Джим – темноволосая и румяная, в шотландских предков, – была, несомненно, красавицей.
Представления быстро окончились, и королевская чета встала с тронов. Помощник снова налетел на Макрори:
– Хочу вас познакомить кое с кем. Позвольте представить вам майора Фрэнсиса Корниша! Он вместе со мной позаботится о том, чтобы вы ни в чем не нуждались.
Майор Фрэнсис Корниш был не молод и не стар. Не то чтобы красавец, но и не урод. Его внешность можно было назвать изысканной, но лишь из-за монокля, который он носил на правом глазу, и прекрасных усов, которые опровергали все законы природы, ибо росли не вниз, а горизонтально, по концам закручиваясь кверху. Майор был в парадной форме очень хорошего, хоть и не гвардейского, полка. Он поклонился дамам, протянул указательный палец правой руки сенатору и едва слышно произнес: «Здрастикакпоживаете». Но не покинул Макрори, а остался при них; помощник же улетучился, бормоча что-то про других гостей, о которых тоже надо позаботиться.
Послышалась музыка: гвардейский духовой оркестр, дополненный струнными, играл просто прекрасно. Начались танцы, и майор Корниш следил, чтобы у Мэри-Джейкобины не было недостатка в подходящих партнерах. Он и сам вальсировал и с ней, и с Марией-Луизой. Время летело, но Макрори ни разу не почувствовали себя заброшенными. И вдруг – поразительно быстро, как показалось Мэри-Джейкобине, – настало время ужина.
Королевская чета ужинала в отдельной зале с несколькими близкими друзьями, но царственная магия витала в воздухе огромной столовой, где Мария-Луиза восторженно восклицала над снетками а-ля дьябль, пулярками по-норвежски, хамоном по-баскски, жареными ортоланами на канапе и ела все подряд, закончив огромным количеством разнообразных пирожных и двумя сортами мороженого. Роскошь этой трапезы полностью растопила всю холодность, которую Мария-Луиза как французская канадка могла испытывать к британскому королевскому дому. Да, они знают толк в еде! Во время трапезы, размякнув от хереса урожая 1837 года, шампанского 1892 года, шато-лангоа 1874 года и – «О майор, не следовало бы, но это моя слабость…» – бренди 1800 года, она неоднократно признавалась майору, что его король по-настоящему умеет принимать гостей. Она поглощала еду, пока новый корсет не начал жестоко впиваться в тело, ибо не обладала умением модных дам лишь слегка ковырять роскошные яства.
Мэри-Джейкобина ела очень мало: она вдруг осознала, что значит быть представленной ко двору. Раньше она понимала только то, что это очередной шаг в ее жизни, очень важный для ее отца и включающий в себя уроки, которые она должна усвоить. Но здесь она вдруг пробудилась – в настоящем дворце, среди людей, подобных которым она не видала, танцуя под оркестр, подобного которому не слыхала. Дама в роскошных бриллиантах, которая пробиралась в малую столовую, оказалась маркизой Лэнсдаунской. А кто эта дама в черном атласе? Графиня Дандональд. В голубом атласном платье, расшитом бриллиантами? Графиня Поуисс; одна из красавиц-сестер Фокс. Известна своим пристрастием к азартным играм. Майор Корниш охотно поставлял информацию, и, когда Мэри-Джим привыкла к его бормотанию, у них почти получился разговор, хоть и состоящий в основном из ее вопросов и кратких, почти телеграфных ответов майора. Но майор был, несомненно, внимателен, без устали подкладывал еду на тарелку матери и выказывал весьма почтительное, но не раболепное восхищение дочерью.
По зале пробежал шумок. Король и королева собираются удалиться. Снова поклоны и реверансы. «Позвольте проводить вас к экипажу». Видимо, так при дворе намекают, что гостям пора. Мария-Луиза, явно перебравшая еды и выпивки, довольно хлопает себя по животу, и дочери хочется провалиться сквозь землю. Можно ли надеяться, что ни одна герцогиня этого не заметила? Наконец, после некоторого ожидания, которое помощники скрашивают как могут, карета подана, и швейцар очень громко выкликает имя сенатора. Майор подсаживает семейство в карету. Надежно усадив Марию-Луизу в экипаж, он склоняется к ней и бормочет что-то вроде «позвольтенанестивизит». «Конечно, майор, как вам будет угодно». Макрори возвращаются в отель «Сесиль».
Мария-Луиза скидывает тесные туфли. Приходит горничная и высвобождает ее из жестоких тисков корсета. Сенатор погружен в меланхолию и в то же время вне себя от радости. Его малышка сделала первые шаги в мире, к которому принадлежит по праву. Отныне сенатор всю жизнь будет подстригать бороду по тому же фасону, что и король-император. Правда, у сенатора борода черная, а из его мощной фигуры – наследия тех лет, когда он орудовал в лесах топором и пилой, – можно выкроить двух таких, как король, как бы ни был последний толст. Сенатор нежно целует дочь и желает ей спокойной ночи.
Мэри-Джим удалилась к себе в комнату. Как и отец, она была погружена в меланхолию и в то же время парила в небесах от радости. Дворцовый бал, представление королю, графини, молодые люди в роскошных военных мундирах – а теперь все это кончено, и навсегда! Явилась горничная:
– Помочь вам раздеться, мисс?
– Да. А потом скажите кому-нибудь, чтобы мне принесли бутылку шампанского.
– Конечно, вся беда вышла из-за того, что матушка нажралась до отвала, – заметил даймон Маймас.
– Боюсь, что так, – отозвался Цадкиил Малый. – В остальном Макрори держались очень хорошо. Они вовсе не так дичились, как многие другие люди, впервые попавшие на дворцовый бал. Их выручал некий врожденный апломб, и все было бы хорошо, если бы не еда и выпивка. Что скажешь, – может, пора нам взглянуть на майора Корниша?
Майор Корниш был светским человеком своего времени и жил, как полагалось офицеру хорошего полка. В результате он оказался для Макрори чем-то невиданным – его тихий, протяжный голос, незаметность, монокль и такая манера держаться, словно он не совсем живой, были не похожи на все, с чем Макрори сталкивались раньше. Ему, младшему сыну из хорошей семьи, приходилось думать о карьере и фортуне: он не имел никаких доходов, кроме армейского жалованья, которое также должно было вскоре прекратиться. Майор хорошо служил на Бурской войне, но ничем особенным не отличился и был ранен достаточно серьезно, чтобы его комиссовали обратно в Англию. Он знал, что армия не сулит ему особо радужных перспектив, а потому решил выйти в отставку и сделать что-нибудь, найти свое место в мире на следующий отрезок жизни. Он очень скоро понял, что ему нужно жениться, – в женитьбе была его цель и его надежда.
Брак мог сделать карьеру такого человека, как майор. Безденежные англичане уже давно нашли способ продвижения в свете – они женились на богатых американских наследницах, и несколько таких браков получили всеобщую известность. Бывало, состояния в два миллиона фунтов и более пересекали Атлантику, если дочь американского железнодорожного или стального магната выходила замуж за английского дворянина. В глазах света это был вполне равноценный обмен: дворянский титул с одной стороны, большое богатство – с другой. Воистину союз, заключенный на небесах. Есть ведь разные небеса для самых разных людей, в том числе таких, которые мыслят в основном чинами и богатством. Майор Корниш решил, что в мире богачей найдется скромное местечко и для него.
Майор был неглуп. Он прекрасно знал, что может предложить: безупречную родословную, но без титула; хороший армейский послужной список; умение держаться – как в свете, так и под огнем буров, понятия не имеющих о том, как положено воевать джентльменам; достаточно ума, чтобы быть достойным человеком и хорошим солдатом, хоть и без особого блеска интеллекта или остроумия. Следовательно, он не мог надеяться на одно из огромных американских состояний. Однако у девушек из колоний можно найти и состояние поменьше, но вполне солидное. У майора при дворе были знакомства, братья-офицеры, которые помогали ему, так сказать, держать нос по ветру. За барышней Макрори стояло отцовское богатство – неизвестных размеров, но точно немалое, – а сама она была хорошенькая, хоть и не герцогиня, так что подходила майору. Вот и вся премудрость.
При дворе, конечно, были помощники – джентльмены-прислужники, особые люди, которым поручали заботу о приглашенных на балы; это называлось «ухаживать за гостями». Но всегда находилось место еще для одного презентабельного кавалера, который знал, что к чему, и мог развлечь какую-нибудь скучающую или растерянную барышню – а такие всегда обнаруживались на больших приемах. Майор поговорил с другом, который служил помощником на дворцовых балах; тот – с камергером; так майор получил разрешение присутствовать на нужных приемах и возможность познакомиться с Макрори. Сенатор был не единственным, кто умел строить планы и добиваться своего.
За дворцовым приемом, на котором барышню Макрори представили ко двору, последовал сезон лондонских балов – самый роскошный за многие десятилетия. Макрори не вращались в гуще событий, но все же умудрялись попадать на самые важные приемы. Им помогала леди Страткона: ее наставлял муж, знающий, кто из английских магнатов не прочь поговорить с канадским магнатом, который может дать хороший совет по вложению капитала в богатой колонии. Макрори приглашали то туда, то сюда, то на уик-энд в загородной резиденции. Они попали даже на регату в Хенли и на скачки в Аскот. Мария-Луиза хорошо играла в бридж, и это стало ее пропуском в мир фанатиков бриджа. Ее франкоканадский акцент, которого так стыдилась ее дочь, казался хозяйкам салонов провинциальным, но не отвратительным. Сенатор умел беседовать о деньгах, во всех их многообразных проявлениях, с кем угодно и при этом не быть слишком похожим на банкира. Он был хорош собой и галантен, как положено шотландскому горцу, и тем располагал к себе дам. Макрори вращались не в самых высших кругах общества, но вполне преуспевали.
Что же до Мэри-Джейкобины, она расцвела под солнцем незнакомого мира и стала почти красавицей. Она обрела какое-то новое очарование. Восприимчивая, как все молодые, Мэри-Джим научилась говорить по-другому, чтобы англичане считали ее своей. Теперь она, как и девушки, которых она встречала в свете, называла приятные вещи «дусями», а неприятные – «бяками». Что-то беспокоило ее желудок, воспитанный на монастырской кухне, – видимо, слишком роскошная еда и вино, к которому она не привыкла: иногда ее тошнило по утрам, но, несмотря на это, она выучилась быть приятной собеседницей (это не дается от природы) и очень хорошо танцевала. У нее появились поклонники.
Майор Фрэнсис Корниш был среди них наиболее настойчивым, хоть и пользовался не самой большой благосклонностью. Иногда Мэри-Джим высмеивала его в разговорах с более оживленными партнерами по танцам, и они с бездушием молодых сердцеедов стали называть его прозвищем, придуманным для него Мэри-Джим: Деревянный Солдатик. Корнишу удавалось проникать не всюду, где бывали Макрори, но он к этому и не стремился: чрезмерная навязчивость не подходила к его стратегии. У него было все, что нужно светскому человеку, чтобы жить скромно, но со вкусом: квартирка на Джермин-стрит и членство в трех хороших клубах, куда он смог порекомендовать и сенатора. И как-то после обеда в одном из клубов майор попросил у сенатора разрешения задать его дочери важнейший вопрос.
Удивленный сенатор помялся и сказал, что должен подумать. Это означало поговорить с Марией-Луизой, которая заявила, что ее дочь может рассчитывать на гораздо, гораздо лучшую партию. Сенатор спросил и Мэри-Джим; она засмеялась и сказала, что выйдет замуж только по любви, – а неужели папа думает, что кто-нибудь может полюбить Деревянного Солдатика? Папа решил, что это маловероятно, и сказал майору Корнишу, что его дочери еще рано думать о замужестве. Пожалуй, стоит на время отложить этот вопрос. К тому же здоровье Мэри-Джим, несмотря на ее цветущую внешность, оставляет желать лучшего. Может быть, они поговорят об этом как-нибудь в другой раз?
Наступил август, и, конечно, весь свет уехал из Лондона. Все, кто хоть что-нибудь собой представлял, переместились на север, в сторону Шотландии. Макрори получили приглашения в два-три северных поместья. Но к концу сентября они снова водворились в отеле «Сесиль» и майор Корниш тоже оказался в городе. Он был внимателен, насколько позволяли рамки хорошего тона.
Желудок все чаще беспокоил Мэри-Джим. Мария-Луиза решила, что это уже не просто «желчные приступы», как в Блэрлогги называли несварение желудка, и пригласила врача. Модного врача, конечно. Он вынес вердикт мгновенно и решительно, и диагноз оказался таким, что хуже не придумаешь.
Мария-Луиза открыла мужу новости в постели – их обычном месте для «совещаний на высшем уровне». Она говорила по-французски, дополнительно подчеркивая, что дело серьезное.
– Хэмиш, я должна тебе сказать нечто ужасное. Только не кричи и не делай глупостей. Выслушай меня.
«Наверно, потеряла какие-нибудь прокатные бриллианты, – подумал сенатор. – Страховка все покроет. Мария-Луиза просто никогда не понимала, что такое страховка».
– Мэри-Джим беременна.
Сенатор похолодел, приподнялся на локте и в ужасе воззрился на жену:
– Не может быть!
– Может. Доктор подтвердил.
– Кто отец?
– Она клянется, что не знает.
– Что за чушь! Она не может не знать.
– Ну тогда говори с ней сам. Я не могу добиться от нее толку.
– Да уж поговорю, и прямо сейчас!
– Хэмиш, не смей. Она в ужасном состоянии. Она – милая, невинная девушка. Она ничего не знает о таких вещах. Ты ее застыдишь.
– А она нас опозорила – это ничего?
– Успокойся. Предоставь все мне. А теперь спи.
Сенатор, однако, всю ночь проворочался без сна, словно лежал на раскаленной бороне. Он так сотрясал кровать, что Марии-Луизе казалось, будто она в море, но не сказал больше ни слова.
На следующее утро после завтрака жена оставила сенатора наедине с дочерью. Он начал так, что хуже не придумаешь:
– Что это мне сказала твоя мать?
Слезы. Чем больше сенатор требовал, чтобы дочь перестала реветь и открылась ему, тем сильнее она плакала. Отцу пришлось ее успокаивать, гладить, похлопывать и одолжить ей свой носовой платок (ибо Мэри-Джим столь недавно покинула монастырскую школу, что не привыкла иметь при себе собственный платок). Наконец сенатору удалось добиться чего-то членораздельного.
После дворцового бала Мэри-Джим была одновременно счастлива и подавлена. Это сенатор мог понять, поскольку и сам чувствовал ровно то же. На балу Мэри-Джим впервые попробовала шампанское и просто влюбилась в этот напиток. Легкомыслие, подумал сенатор, но вполне объяснимое. Мэри-Джим ужасно не хотелось ложиться в кровать после веселья на балу, после великолепия двора, внимания помощников, блеска высокородных красавиц. И вот Мэри-Джим попросила горничную принести ей шампанского. Его принесли, но не горничная, а один из лакеев отеля «Сесиль», облаченный в роскошную ливрею. Он показался Мэри-Джим добрым человеком, а ей было так одиноко… она предложила ему выпить с ней бокал шампанского. Одно за другое и… Опять слезы.
Сенатор не то чтобы утешился, но немного приободрился. Его дочь – не шлюха, но дитя, попавшее в затруднительное положение. Он не сомневался, что Мария-Джейкобина – пострадавшая сторона и что он может хоть что-то сделать. Он пошел к управляющему отелем, заявил, что в ночь бала работник отеля нанес его дочери тяжкое оскорбление, и потребовал, чтобы ему предъявили виновного. Разве может приличный отель посылать лакея поздно ночью в комнату к молодой девушке? И так далее, все на повышенных тонах. Управляющий обещал немедленно разобрать дело.
Он вернулся с докладом только ближе к вечеру. Весьма прискорбно, сказал он, но того человека найти не удалось. В отеле заведено нанимать дополнительных работников, если ожидается наплыв гостей, – а в вечер придворного бала отель неминуемо должен был заполниться до отказа, причем не только гостями, приглашенными на бал, но и гораздо более многочисленными постояльцами, которые не были приглашены, но все равно хотели особо отметить этот день. На роль временных лакеев обычно нанимали солдат – через полкового сержант-майора, который получал от этого небольшой побочный доход. Они должны были, облачась в ливреи, украшать собою коридоры и залы для публики, но никак не обслуживать постояльцев. Произошла какая-то необъяснимая путаница – вы не поверите, насколько трудно поддерживать повсюду идеальную дисциплину в такую суматошную ночь, – и одного из этих солдат-лакеев послали отнести шампанское Мэри-Джейкобине. Но так как с солдатом рассчитались в три часа ночи и он покинул отель, теперь его найти невозможно. Что именно он сказал или сделал, чтобы нанести такое сильное оскорбление? Если бы управляющий знал раньше, он, может быть, нашел бы виновного, но теперь, три месяца спустя… к его глубокому сожалению, это невозможно. Он не знает, как загладить происшедшее, но готов принести юной даме извинения от лица отеля. Он, по правде сказать, уже осмелился послать ей в комнату цветы.
Сенатор не пожелал объяснить, какое именно оскорбление было нанесено. Он потерпел поражение и, как часто делают потерпевшие поражение мужчины, описал жене эту историю в героическом свете.
Мария-Луиза не была склонна к слезам, но обладала здравым смыслом чистейшей пробы, насколько позволяли ее убеждения и опыт.
– Не следует терять головы, – сказала она. – Может, еще ничего и не будет.
Она взялась за дело и стала прикидывать, как добиться желаемого исхода. Мысль об аборте ни разу не пришла ей в голову, ибо сама идея ей, как верующему человеку, была глубоко противна. Однако в квебекской глубинке случалось, что беременности заканчивались выкидышем. В любом случае беременная девушка должна обладать цветущим здоровьем… Мария-Луиза выстроила свои мысли в нужном направлении. Ее дочь страдает от несварения желудка, и, несомненно, виной тому – слишком обильный и жирный стол. Хорошая доза касторки – и все наладится. Она влила в Мэри-Джим дозу касторки, которая свалила бы с ног и лесоруба. Дочь протестовала, но знала, что у нее нет морального права слишком сильно сопротивляться. Она оправилась только через неделю, но лечение не возымело никакого результата, а лишь придало ей сходство с модной в те годы картиной «Пробуждение души», на которой бледная дева возводила к небесам пылающие очи.
Так. Случай явно тяжелый. Мария-Луиза, исключительно для блага дочери, потребовала, чтобы та несколько раз спрыгнула со стола на пол. Единственным результатом были крайняя усталость и отчаяние жертвы. Но Мария-Луиза еще не отказалась от своей задумки подтолкнуть природу в правильную сторону. На этот раз в ход пошло не шампанское, но огромный стакан джина – столько, сколько, по мнению матери, дочь могла выпить без вреда для себя, – и очень горячая ванна.
После ванны Мэри-Джим стало еще хуже, чем после касторки, но наглый оккупант не стронулся с места. Арсенал народных средств у Марии-Луизы иссяк, она созналась мужу в своем бессилии и сказала, что надо что-то делать.
На протяжении совершенно ужасной недели родители обсуждали, что делать. Можно увезти дочь на континент, дождаться родов и подкинуть ребенка в воспитательный дом. Эта идея им не понравилась, а после беседы с дочерью стала нравиться еще меньше. Все, что было глубоко заложено в их природу, – монастырское воспитание, священный сан брата и сестры, простая человеческая порядочность – говорило против.
Оставался, конечно, брак.
И сенатор, и его жена были самого высокого мнения об институте брака. Сейчас это было единственное средство спасения нравственности, как они ее понимали. Но возможен ли брак?
Сенатор был сторонником прямых действий и кое-что понимал в этой жизни. Теперь он пригласил на ланч майора – в ресторан при отеле «Савой».
Ланч в модном ресторане – даже в сезон, когда в городе нет ни души, – не лучшее место для переговоров на такую деликатную тему. Но сенатор выложил все и спросил майора Корниша, не переменил ли тот своих намерений. Майор, хладнокровно поедая мороженое, сказал, что хочет подумать, и предложил снова встретиться за ланчем через неделю.
Неделю спустя сенатору показалось, что майор подрос на несколько дюймов. Тот сказал, что да, он не отказывается от своего предложения, но сенатор должен понимать, что ситуация существенно изменилась. Конечно, разговор о семье сейчас неуместен, но сенатору следует знать, что Корниши – древний род (естественно, из Корнуолла). Родовое поместье, Чигуидден (майор произнес это как «Чигген» и объяснил, что это название означает «Белый дом»), располагается рядом с Тинтагелем, местом рождения короля Артура, и Корниши живут в тех местах так давно, что числили Артура в соседях (во всяком случае, история не сохранила свидетельств обратного). Когда Корнуолл стал королевским герцогством, разные Корниши в разные времена служили герцогам Корнуолльским как помощники смотрителя оловоплавильных заводов.
Корниши – род с древней и славной историей, и родство с такой семьей – большая честь. Однако майор – младший сын, и семья небогата. Поэтому, скорее всего, ему никогда не быть владельцем Чигуиддена. Но все равно он – Корниш из Чигуиддена. Он честно служил своей стране как солдат, но теперь, когда вот-вот выйдет в отставку, его материальное положение весьма шатко.
Сенатор был к этому отчасти готов и поспешил заверить, что брак майора с его дочерью, естественно, будет включать в себя некоторые дополнительные условия, так что ее супруг сможет впредь не беспокоиться о своем будущем.
Майор сказал, что это весьма щедро, но он хотел бы подчеркнуть, что стремится к этому браку отнюдь не из материальных мотивов. Сенатор, конечно, понимает, что та небольшая подробность, которую он открыл в прошлом разговоре, не может быть полностью безразлична майору. Тем не менее он горячо любит Мэри-Джим, а за прошедшую неделю полюбил еще сильнее, так как она испытала самое большое несчастье, какое может постичь невинную девушку. Майор тактично, вскользь упомянул о встрече Христа с женщиной, застигнутой в прелюбодеянии, и сенатор, не сдержавшись, уронил одну-две слезы при виде такого похвального религиозного чувства. Правда, он никогда не представлял себе Христа в виде англичанина с моноклем и противоестественными усами. Деревянный Солдатик оказался рыцарем! О, хвала Господу!
Будет лучше, сказал майор, если они достигнут полного взаимопонимания. Это несколько удивило сенатора: он считал, что они уже поняли друг друга. Но тут майор вытащил из внутреннего кармана два листа бумаги и протянул их сенатору через стол со словами:
– Вот несколько важных пунктов, по которым мы должны достичь понимания. Будьте так добры, подпишите оба экземпляра, и я завтра в одиннадцать утра сделаю предложение Мэри-Джим. Не торопитесь, прочитайте внимательно. Там нет ничего сложного, но я тщательно продумал все, что нужно будет для счастливого брака, и не готов уступить ни по одному из пунктов.
«Он совершенно хладнокровен», – подумал сенатор, но сам не сумел сохранить хладнокровие, прочитав переписанный красивым почерком документ, – иначе нельзя было назвать эту бумагу.
(1) возможным вступать в брак, будучи обремененным долгами. В то же время на мне лежат некоторые обязательства, возникшие как следствие той жизни, которую я вел в соответствии со своим положением в армии и в свете. Таким образом, немедленно после того, как Мария-Джейкобина примет мое предложение, я должен получить вексель на 10 000 (десять тысяч) фунтов.
(2) По моим оценкам, расходы на свадьбу, свадебное путешествие и последующий переезд в Канаду составят не менее 25 000 (двадцати пяти тысяч) фунтов, вексель на каковую сумму я с благодарностью приму перед церемонией венчания.
(3) Мой опыт командования людьми, а также управления финансами (в роли полкового адъютанта), несомненно, подготовил меня к занятию должности в промышленности Нового Света, куда я предполагаю переехать вместе с женой после свадебного путешествия и рождения первого ребенка. Поскольку мы должны жить в соответствии с Вашим и моим положением, а также в достатке, к которому привыкла Мария-Джейкобина, я предлагаю закрепить за мной в результате нашего брака сумму в 125 000 (сто двадцать пять тысяч) фунтов, каковую я вложу в дела или распоряжусь ею иным способом исключительно по собственному усмотрению. Кроме того, нам понадобится жилье, достойное Вашей дочери и зятя, а также нашего возможного потомства. Думаю, лучше всего будет, если мы построим себе новый дом. Я охотно возьму на себя руководство планированием и строительством. Все счета за строительство и обстановку дома будут переданы Вам для оплаты. Я готов в удобное для Вас время обсудить подобающую мне должность в семейном бизнесе и прилагаемое к ней жалованье.
(4) Я обязуюсь растить всех детей, родившихся в этом союзе, и надлежащим образом заботиться о них, но с условием, что они будут воспитаны в протестантской вере в лоне англиканской церкви.
(5)
Подписано: Фрэнсис Чигуидден КорнишСогласен: __________________________
Сенатор некоторое время глубоко и шумно дышал через нос. Может, изорвать соглашение и треснуть Деревянного Солдатика по голове бутылкой? Сенатор и сам собирался проявить щедрость, но то, что эту щедрость ему предписывали, да еще в таких суммах, сильно ранило его шотландскую гордость. Его принуждают к сделке! Деревянный Солдатик, сохраняя полную невозмутимость, пил кларет из стакана; свет падал на монокль, придавая его владельцу сходство с миниатюрным циклопом, который собирается проглотить овцу.
– Разумеется, тут два экземпляра, – пробормотал он. – Один вам, один мне.
Сенатор продолжал сверлить его взглядом. Названная сумма была сенатору по силам, хоть он и не ожидал, что придется оплачивать долги зятя, сделанные до свадьбы. Поперек горла ему встал четвертый пункт. Протестанты! Чтобы его внуки выросли протестантами! Сенатор не то чтобы не любил протестантов. Главное, чтобы они не устраивали религиозных распрей. Пусть себе заблуждаются, пусть обрекают себя на вечные муки, если таково их извращенное желание. Но его внуки… и тут он вспомнил о маленьком упрямом внуке, из-за которого вышло все это несчастное дело. Если Деревянный Солдатик не женится на Марии-Джейкобине, то кто же на ней женится? Где найти католика, согласного ее взять, – католика столь же подходящего по всем статьям, как майор Корниш, пусть и не очень привлекательного?
– Вас что-то беспокоит? – спросил майор. – Я очень тщательно продумал все финансовые условия и боюсь, что не могу сделать скидки.
Скидки! До чего же наглы бывают англичане! К черту скидки! Но четвертый пункт…
– Четвертый пункт, – произнес сенатор слегка дрожащим голосом. – Мне нелегко будет убедить жену и дочь в его желательности или необходимости.
– К сожалению, ничего не могу сделать. Все Корниши до единого были англиканами, с самой Реформации.
Сенатор, как и его дочь, был подвержен резким переменам настроения. Ярость отхлынула, и он почувствовал себя голым, жалким и слабым. Что толку бороться? Он проиграл.
Он вытащил ручку и подписал каллиграфический документ – оба экземпляра – крупным, плохо выработанным почерком.
– Благодарю вас, – сказал майор. – Я рад, что мы поняли друг друга. Попросите Марию-Джейкобину быть дома завтра в одиннадцать часов. Я буду иметь честь нанести дамам визит.
– Сенатор мог бы и поторговаться немного, – заметил даймон Маймас. – Он как-то быстро сдался, ты не находишь?
– Нет, не нахожу, – ответил Цадкиил Малый. – Видишь ли, с ним, как и с его дочерью, все дело в темпераменте. Сохраняя хладнокровие, они остаются на коне, но сильное чувство вышибает их из седла. Нельзя сказать, что они не могут испытывать чувства. Очень даже могут. Беда в том, что они чувствуют слишком сильно, – эмоции полностью выбивают их из колеи и приводят в состояние, близкое к панике. Это кельтский темперамент: непростое наследство. Часто такие люди делают ужасные ошибки, если им нужно подойти к чувству с логической точки зрения. Ты же знаешь, что было дальше? Сенатор под конец жизни стал философом, а это замечательный способ убежать от необходимости чувствовать. А Мэри-Джим овладела особым приемом – научилась выбрасывать из головы или обращать в тривиальность все, что ее беспокоит.
– А что за сцена разыгралась в отеле «Сесиль»? – спросил даймон.
– О, это был настоящий кельтский тарарам! Мария-Джейкобина рыдала и клялась, что лучше умрет, чем выйдет за Деревянного Солдатика. А через полчаса развалилась на куски и сказала, что согласна. Родители на нее не давили: просто ситуация оказалась ей не по силам. Ею овладели паника и отчаяние.
– Да, действительно, – согласился Маймас. – Я имел дело с точно таким же характером у Фрэнсиса, и порой мне бывало нелегко. Философом он так и не стал, и превращать свои беды в нечто тривиальное тоже не научился. Он всегда бросался на них с открытым забралом. Повезло ему, что у него под рукой был я… не раз повезло.
– Да, так это называют люди: везение. Правда, интересно смотреть на родителей Мэри-Джим? Было бы совершенно несправедливо сказать, что они продали дочь ради сохранения респектабельности. На такое они бы никогда не пошли. Но нужно понимать, что для них респектабельность. Это гораздо больше, чем простое «Что подумают соседи?!». Это «Как моя бедная девочка будет смотреть в лицо миру, если в самом начале жизни ее постигло такое несчастье?». Это «Как мне избавить мою малышку от страданий?». Сенатором правили как раз эмоции, замаскированные под здравый смысл. У Марии-Луизы на плечах была отличная голова с норманнской рассудительностью, но Церковь избавила ее от необходимости думать этой самой головой. Мария-Луиза испробовала лучшие известные ей способы и потерпела неудачу. Семья боролась с будущей трагедией как могла. Дело было не в Лондоне – даже если бы Лондон все узнал, ему было бы наплевать. Дело было в Блэрлогги. О, как злорадствовал бы городок, узнав о падении невинной Макрори! Это злорадство всю жизнь хлестало бы ее, словно бич!
Тем временем в Блэрлогги тетушка Мэри-Бен Макрори, по ее выражению, «удерживала крепость», пока брат с женой и милой Мэри-Джим порхали в высшем свете. Тетушка не роптала. Она знала, что рождена служить, служила с готовностью, и, если хоть намек на зависть или тоску по несбыточному заползал ей в мысли, она немедленно изгоняла его молитвой. В спальне у тетушки под прекрасной олеографией с Мадонны работы Мурильо стояла молитвенная скамеечка с мягкой (но не слишком толстой) обивкой в том месте, где тетушка опиралась коленями. Обивка была сильно потерта от постоянного использования.
Когда тетушка была немногим старше, чем Мэри-Джим сейчас, Господь послал ей недвусмысленное знамение, показав, что ее удел – служить. Доктор Дж.-А. и многие другие люди называли это «удивительным и ужасным случаем», но тетушка знала, что таким образом Господь указал ей жизненный путь.
Это случилось на приеме в саду генерал-губернаторской резиденции – или, по-простому, Ридо-холла, в Оттаве. Лорду Дафферину оставалось несколько месяцев на посту генерал-губернатора, и Хэмиша, как способного молодого человека, уже проявившего себя на политическом поприще, позвали на прием, который должен был состояться в конце июля. Хэмиш еще не был женат и потому взял с собой сестру, а она по такому случаю купила шикарную шляпу, украшенную черными и белыми перьями. Ах, как все это было романтично! Восторгаясь романтикой, тетушка убрела в кусты – мысли ее были заняты романтической фигурой Виржиля Тиссерана, который оказывал ей все более заметные знаки внимания, – и вдруг…
Этот случай вошел в анналы орнитологии и даже заслужил сноски в анналах медицины: в те времена виргинские филины – канадский натуралист Эрнест Сетон-Томпсон называл их «крылатые тигры даже среди самых свирепых и хищных птиц» – иногда забирались в плотно населенные части страны и порой кидались на людей, особенно на дам в модных тогда черно-белых шляпах, ибо принимали их за скунсов. И вот, когда Мэри-Бен прогуливалась, исполненная мечтаний, в кустарнике вице-короля, на нее спикировал филин, схватил шляпу и стремительно унес прочь… а заодно и значительный кусок скальпа, принадлежащего хозяйке шляпы.
Мэри-Бен много недель пролежала в больнице с забинтованной головой и разбитым сердцем. Как девушки в мифах выживали после грозных объятий Юпитера в обличье птицы? Конечно, этот бог избрал их, у них была особая судьба. Быть может, Мэри-Бен точно так же избрана Богом, в которого верит? А если так, то к чему именно ее избрали? Это тетушка узнала, когда повязки сняли и открылась изувеченная голова, на которой лишь кое-где сохранились клочки волос. Парик совершенно исключался – оскальпированный череп был слишком чувствителен. Тетушка обходилась маленькими чепчиками, похожими на тюрбаны, из самых мягких материй. Она никогда не пыталась приукрасить эти чепчики, ибо знала, что они такое. Это был головной убор служанки, и тетушка была избрана, чтобы служить. И она служила в доме своего брата, прикрывая крохотный череп крохотными чепчиками. Даже у доктора Дж.-А. не хватило жестокосердия сказать тетушке, что слетевший с небес бог принял ее за скунса.
Ко времени женитьбы Хэмиша на Марии-Луизе Тибодо сестра вела хозяйство брата уже три года, и никому не пришло в голову, что она должна уступить место молодой жене; отнюдь, Мэри-Бен стала служить и ей, охраняя от докучного домашнего труда. Когда родился первый ребенок, Мэри-Бен оказалась незаменима; она даже придумала для девочки то самое романтическое имя. Мария-Луиза с удовольствием выполняла светские обязанности жены человека «на подъеме» – восходящей звезды деловой и политической жизни, – и ее более чем устраивало, что ведение хозяйства взяла на себя Мэри-Бен, или тетя, как ее все чаще стали называть, когда Мэри-Джим заговорила.
Кроме того, у тети был Хороший Вкус – а его обладатели имеют своего рода власть над другими.
Хороший вкус тетушки и ее умение выбирать разгулялись в полную силу, когда Хэмиш решил построить себе новый богатый дом – на холме, который возвышался на южном горизонте Блэрлогги. У Марии-Луизы не было никаких соображений по поводу домов, зато у тетушки соображений хватило бы на троих. Именно она объясняла архитектору, что именно от него требуется, рисовала ему эскизы и деликатно правила строительными рабочими. Дом, разумеется, был кирпичный – и не из какого-нибудь там обыкновенного кирпича, но из розового, с особой отделкой поверхности, непроницаемой, словно кафель. Поскольку Хэмиш занимался лесом, на внутреннюю отделку пошли самые изысканные вещи из мира дерева. Детали, точенные на токарном станке; панели с идеально подобранным рисунком дерева; деревянное кружево, вырезанное ленточной пилой… А в комнате, которую предназначили под библиотеку, были деревянные панели на стенах, но не обычные, а восьмиугольниками: похоже на деревянный паркет, но поставленный на попа. Выглядит омерзительно, но, конечно, требует большого мастерства, сказал доктор Дж.-А., у которого на все было свое мнение (обычно – уничижительного свойства).
Тетушка обставляла дом. Тетушка выбирала обои, отдавая предпочтение флокированным – словно узор вырезали из бархатной бумаги и наклеили на гладкий фон. Тетушка покупала картины, тратя деньги в монреальских картинных лавках со скоростью, поражавшей ее брата. Она же выбрала сюжет для витражного окна, которое не особенно освещало лестничную площадку: «Король долины» Ландсира, очень изысканная вещь. Все эти действия тетушка называла «ненавязчиво оказывать посильную помощь».
Тетушкино желание не быть навязчивой повлияло на план дома: к северной стороне, куда редко заглядывало солнце, пристроили просторный солярий. Над солярием располагались апартаменты, целиком принадлежащие тетушке. Она говорила: стоит ей уйти в свою маленькую комнатку и закрыть дверь, и она уже ни у кого не путается под ногами. На самом деле тетина гостиная была вполне просторна, а к ней примыкала еще спальня с маленькой молельной нишей и ванная, где тетушка могла делать «все, что нужно», то есть различные процедуры для покалеченной головы. Хэмиш и Мария-Луиза даже не заметят присутствия тетушки в доме, когда будут принимать гостей или захотят остаться наедине, как подобает супружеской паре.
Тетушка, мило улыбаясь и кивая, уступая всем и во всем, деловито, как пчелка-хлопотунья, построила дом и даже окрестила его: разумеется, семья не могла жить в «доме номер 26 по Скотт-стрит», и тетушка предложила назвать дом «Сент-Килда» – красиво и к тому же напоминает об острове Барра. Ни у Марии-Луизы, ни у Хэмиша не нашлось других вариантов, и именно это название появилось на витраже фрамуги над парадной дверью.
Тетушкин ум работал без устали, но никогда не уклонялся в сторону самоанализа и не усматривал связей между различными вещами. Иначе тетушка могла бы задуматься, почему ей особенно дорога одна из вечерних молитв. Молитва эта звучала следующим образом:
Боже, предначертавший служение людей и ангелов в чудеснейшем миропорядке, ниспошли нам охранителей нашей земной жизни, всегда готовых служить Тебе и в раю… Боже, Ты, что Своим неистощимым Провидением и Божественною любовью посылаешь Своих святых ангелов охранять нас, услышь смиренные моления наши и подай нам покровительство сих святых ангелов, сохранив нас под сенью их крыл, да возрадуемся мы вместе с ними на небесах во веки веков.
Уж не видела ли тетушка себя таким назначенным свыше хранителем и слугой? Да не попустит Господь, чтобы она впала в подобную гордыню! Но под истинами, в которых мы себе открыто признаемся, прячутся убеждения, которые формируют нашу жизнь.
Никому и в голову не пришло позвать тетушку вместе со всей семьей в великую экспедицию, целью которой был выход Мэри-Джим в большой свет. Но тетушка не роптала. Она знала о своем безобразии. Да-да, она даже настаивала, что безобразна, и, если Мария-Луиза, сенатор или Мэри-Джим протестовали, тетушка мило улыбалась и говорила: «Ничего-ничего, не надо меня утешать. Я знаю, как выгляжу, и приношу это как дар Богу».
«Принесение Богу» часто фигурировало в религиозной жизни тетушки. После того ужасного случая в Ридо-холле тетушка «принесла Богу» свое увлечение Виржилем Тиссераном – в надежде, что эта жертва будет угодна Небесному престолу. До Виржиля был Джозеф Кроун, который решил, что лучше стать иезуитом, чем тетушкиным мужем. Это тетушка тоже «принесла Богу». Она и свое внешнее безобразие принесла как дар, символ смирения и приятия судьбы. О, у тетушки было много даров для Бога, и, может быть, Он принимал их с благодарностью, поскольку наделил тетушку немалым могуществом в пределах ее маленького царства.
О том, что происходит в Англии, тетушка узнавала из писем Марии-Луизы и, реже, Марии-Джейкобины. Ни у той ни у другой не было особых эпистолярных талантов, но они старались – мать по-французски, дочь по-английски – держать тетушку в курсе дел, пока могли. Однако они не в силах были описать новую жизнь, новых людей, столь непохожих на все, что знала тетушка, и письма становились реже и короче.
Тетушка все принимала безропотно. У нее было множество дел – она вела хозяйство в «Сент-Килде» и не давала прислуге распускаться. К прислуге относились горничная-полька Анна Леменчик, очень малорослая – почти карлица, – но зато гораздо шире обычного человека, и кухарка Виктория Камерон. Кухарка вечно была на волосок от увольнения, поскольку обладала огненным темпераментом шотландских горцев и склонностью, как говорила тетушка, «фордыбачить», если ей сказать хоть слово поперек. Против Виктории было все: во-первых, она была протестантка, а в городе хватало кухарок-католичек. Во-вторых, кроме вспыльчивости, она была еще и груба и нахально отвечала хозяевам; в-третьих, она была ужасно кривонога и топала в кухне, как лошадь, на весь дом. При таких недостатках неудивительно, что никто не замечал красоты ее смуглого лица, напоминающего испанских мадонн, столь пламенно обожаемых тетушкой. Да и то сказать, слыханное ли это дело – красивая кухарка? Козырной картой Виктории был ее кулинарный талант: остальные повара в Блэрлогги ей в подметки не годились, у нее был природный дар, и сенатор даже слышать не хотел о том, чтобы ее уволить. Эти двое и миссис Август, полька, приходившая два раза в неделю для генеральной уборки, составляли весь штат домовой прислуги.
Роль дворовой прислуги исполняла пьющая человеческая развалина по имени Старый Билли. Он ходил за лошадьми, исполнял обязанности кучера, сгребал снег, косил траву, уничтожал цветы. Предполагалось, что он также при необходимости поднимает разные тяжести и выполняет другие работы по хозяйству. Старый Билли был истовым католиком и шумно раскаивался в своих грехах (в число которых входила склонность часто и во всеуслышание пускать газы). Поэтому уволить его было невозможно, хоть он и был тяжким испытанием для всех окружающих.
Тетушка же присматривала за юной Мэри-Тесс, когда та приезжала на каникулы из монастырской школы. Это не составляло труда, так как Мэри-Тесс была жизнерадостной девочкой и любила кататься на коньках и санках. И у тети были свои маленькие радости. Во-первых, музыка: тетя играла и пела. Во-вторых, еженедельные визиты тещи сенатора, старой мадам Тибодо, величественной, заплывшей жиром дамы. Мадам Тибодо не говорила по-английски, но любила посплетничать на французском языке, которым тетушка владела свободно, как и ее брат. Каждый четверг в четыре часа Старого Билли посылали с ландо (а зимой – с элегантными алыми санями), чтобы доставить мадам вверх по склону, ведущему в «Сент-Килду», а потом, в половине шестого, стащить ее обратно, сильно отяжелевшую от чая и всего, что к нему прилагалось. Раз в месяц тетушку посещали отец Девлин и отец Бодри из прихода Святого Бонавентуры: для ограждения от плотских соблазнов они приходили к старой деве только вдвоем. Святые Отцы поглощали огромное количество еды в мрачном молчании, прерывая его лишь пересказом наиболее назидательных приходских новостей. И еще к тетушке приходил, всегда непредвиденно и без какого-либо расписания, доктор Дж.-А. – Джозеф-Амброзиус Джером, главный в Блэрлогги врач-католик: он приглядывал за тетушкой по причине предполагаемой хрупкости ее здоровья.
Он был, без сомнения, самым веселым из ее гостей. Маленький, сухой, очень смуглый, ухмыляющийся, он держался загадочно, а его воззрения приводили тетушку в ужас. Местные жители считали его целителем и едва ли не чудотворцем. Он вытаскивал с того света дровосеков, если им случалось разрубить себе ногу огромным ужасным топором и вот-вот должно было начаться заражение крови. Он зашивал поляков, порезавших друг друга ножами из-за никому не понятного вопроса чести. Он выхаживал больных воспалением легких – компрессами, ингаляциями и просто волей целителя. Он говорил женщинам, что им нельзя больше рожать, и грозил их мужьям ужасной карой за ослушание. Он прочищал страдающих запором и умащал воспаленные геморроидальные шишки опийной мазью. Он одним взглядом определял, что у больного глисты, и изгонял цепней ужасными зельями.
Считалось, что доктор исповедует какие-то темные верования, о которых чем меньше знаешь, тем лучше, – а может, он и вовсе атеист. Ходили слухи, что он знает богословие лучше отца Девлина и отца Бодри, вместе взятых. Он читал книги из Индекса, в том числе на немецком языке. Но ему доверяли, и сильнее всех ему доверяла тетушка.
Дело было в том, что он ее понимал. Он знал ее нервы, как никто. Он мрачно намекал, что быть девственницей в ее возрасте небезопасно, и, к ее смертельному стыду, иногда требовал разрешения помять ее бледные тощие груди и заглянуть в ее самый тайный проход с помощью металлической трубки, называемой зеркалом, и фонарика. Человек, которому такое позволено, занимает особое место в жизни старой девы. Кроме того, он дразнил ее. Дразнил ее, издевался над ней и напрочь отказывался воспринимать ее всерьез. Если бы тетушка знала о себе хоть что-нибудь, она бы поняла, что любит доктора. А так она видела в нем близкого и грозного друга, которому доверяла, как никому. Он был для нее едва ли не больше чем священник – священник, от которого отчетливо припахивало серой.
Именно доктору тетушка первому открыла новость, которая содержалась в письме Марии-Луизы. Мэри-Джим выходит замуж! Да-да, за англичанина, некоего майора Фрэнсиса Корниша. Судя по всему, он светский щеголь. Ну что ж, ясно было, что Мэри-Джим не засидится в девушках. Она такая красавица! И похоже, они приедут жить в Блэрлогги. Нам придется подтянуть манеры ради английского щеголя. Что же он подумает о ней, старой тетушке, – безусловно, комической фигуре!
– Надо думать, он скоро захочет узнать, что под этим чепчиком, – ответил доктор. – Что ты ему тогда скажешь, а, Мэри-Бен? Если он солдат, как ты говоришь, то, должно быть, видал и похуже.
С этим доктор, смеясь, удалился. По дороге он прихватил с подноса остатки пирога – они предназначались для детей в бедных польских кварталах, но доктор притворялся сладкоежкой.
Когда доктор пришел в следующий раз, тетю распирало от новостей. Они поженились! Где-то в Швейцарии. Место называется Монтрё. И побудут там во время медового месяца, а потом приедут домой. Мадам Тибодо была в восторге: медовый месяц в стране, где говорят по-французски, как-то смягчал ужасную английскость майора.
Сенатор и Мария-Луиза вернулись в Блэрлогги поздней осенью и были менее разговорчивы, чем ожидала тетушка. Очень скоро, конечно, им пришлось рассказать ей все – ну или часть. Марию-Джейкобину и майора венчал английский священник в англиканской церкви. Ну же, Мэри-Бен, хватит, перестань: что сделано, того не воротишь. Конечно, мы можем молиться, чтобы он узрел свет, но я думаю, что такого человека уже не перевоспитать. А теперь давай-ка перестань реветь и сделай хорошую мину, потому что мне придется рассказать отцу Девлину, а он передаст отцу Бодри, и одному Богу известно, что скажут в городе. Да, я сделала все, что могла, но без всякого толку. Мне еще предстоит рассказать Мэри-Тесс, что отмочила ее сестра, и, уж поверь мне, я ей вдолблю в голову, что в этой семье больше ничего подобного не повторится. Ох, Матерь Божия, мне же еще мать Марию-Базиль придется известить, и уж это будет трудное письмо… ты должна будешь мне помочь. Хэмишу хорошо, он все переносит, как мул: из него ни слова не вытянешь.
Прискорбный отпрыск не возник ни в том разговоре, ни позже; наконец пришла телеграмма: «Моя жена вчера ночью родила мальчика. Корниш». До ее прихода прошло достаточно времени, чтобы избавить жителей Блэрлогги – и тетушку в первую очередь – от необходимости подсчитывать на пальцах; таким подсчетом в Блэрлогги встречали всех первенцев.
Разумеется, в городе всё знали и, сверх того, предполагали многое, чего никто не говорил. Местная газета «Почтовый рожок» кратко сообщила о свадьбе, не упоминая о том, что она прошла по протестантскому обряду, но в этом и не было необходимости, так как в заметке говорилось, что молодых сочетал браком достопочтенный каноник Уайт. Паршивая газетенка! До чего же гнусные люди эти консерваторы! Негодяи из редакции знали, что все сразу всё поймут. Слава Богу, что хотя бы про четвертое условие еще никто не знает, но надолго ли это! Чуть позже «Почтовый рожок» опубликовал благую весть о рождении Фрэнсиса Чигуиддена Корниша, сына майора и миссис Фрэнсис Чигуидден Корниш; внука нашего всеми любимого сенатора, достопочтенного Джеймса Игнациуса Макрори, и миссис Макрори; правнука мадам Жан Телесфор Тибодо. Но это был лишь костяк; обильные слухи обрастили его плотью. Шотландцы-консерваторы работали языком.
«Вообще-то, ихняя девица могла бы и канадца себе найти, нет?» – «Да что вы, она слишком хороша для такого. По-моему, сенатор сделал из нее дуру». – «А муж-то сам кто?» – «Католик как пить дать. Зря, что ли, у них дома все крутятся попы да монашки, а у старухи Мэри-Бен идольские картинки по всему дому (даже в гостиной – вот где ужас-то!). Так что мужу некем быть, как католиком. Я, правда, сроду не слыхала, чтоб англичанин был католиком». – «Да нет, они все по большей части англикане, если вообще хоть во что-то верят. Но мне рассказывали, что она встретила его при дворе». – «Я вам больше скажу: сам король хотел, чтобы они поженились. Только намекнул, но это все равно что приказ…» – «Ну как бы то ни было, а мы и сами скоро узнаем. Конечно, мне они докладываться не будут – как я есть честный тори сверху донизу. Верите ли, я живу в Блэрлогги шестьдесят семь лет, и до меня тут мои предки жили, и ни один Макрори со мной сроду не поздоровался». – «Они чуют в тебе протестантскую кровь, вот чего». – «Да, называют это „ложкой дегтя“».
Наконец, больше года спустя, майор и миссис Корниш с младенцем-сыном прибыли в Блэрлогги вечерним оттавским поездом. Если городу и было к лицу какое время года, то это, несомненно, осень, когда пылали клены. Свидетели, стоявшие близко, говорили, что Мэри-Джим пролила несколько слез, садясь в ландо, в котором Старый Билли должен был отвезти их в «Сент-Килду». Мэри-Джим держала на руках дитя, закутанное в большую шаль. Майор не колеблясь занял два сиденья лицом по ходу движения для себя и жены, оставив сенатору и Марии-Луизе сиденья, повернутые спиной к кучеру. Свидетели не преминули обратить на это внимание. На перроне осталась огромная куча багажа, за которым Старый Билли должен был вернуться позже: военные сундуки, железные ящики, странной формы кожаные футляры – возможно, с ружьями.
Ко времени, когда настала пора ложиться в постель, у майора накопились вопросы.
– Так кто эта забавная старушонка в чепчике?
– Я же тебе уже сто раз говорила. Это моя тетя, сестра моего отца, она тут живет. Это ее дом.
– Старушка с причудами, а? Хочет звать меня Фрэнком. Ну, в этом большой беды нет. Как, ты сказала, ее зовут?
– Мария-Бенедетта. Но ты можешь говорить «Мэри-Бен», ее все так зовут.
– Вы все Марии-как-нибудь, а? Забавно!
– Семейный обычай, католический. И кстати, уж кто бы говорил про чепчики, но не ты.
Майор в это время нанес на волосы особую смесь с запахом грецкого ореха, а потом надел шерстяную шапочку, которая предположительно должна была прижимать слой мази к голове, оттягивая появление лысины, которой майор страшился.
– Она такая маленькая и так много ест!
– Я не замечала. У нее ужасное несварение, газы. Она просто мученица.
– Меня это почему-то не удивляет. Будем надеяться, что ее не постигнет судьба Джесса Уэлча.
– Кто это?
– Я знаю только его эпитафию:
Джесс Уэлч в последний отбыл путь:
Бедняга не посмел рыгнуть,
И газ, расширившись в кишках,
Его унес за облака.
– О, но Мэри-Бен никогда не позволяет себе отрыжки; она – настоящая леди.
– Ну так это все должно как-то выходить, иначе – БАБАХ!
– Фрэнк, не будь бякой. Иди в постельку.
Майор уже перешел к последней процедуре, которую выполнял каждый раз перед отходом ко сну. Он снял монокль – впервые за день, – тщательно протер его и уложил в бархатную коробочку. Затем привязал на лицо розовую сеточку-наусник, которая всю ночь удерживала его усы в определенном положении, позволяя победить природу. Засим майор вскарабкался на высокое ложе и обнял жену.
– Чем раньше мы построим свой дом, тем лучше… верно, дорогая?
– Именно, – сказала Мэри-Джим и поцеловала мужа. Наусник ей не помешал. Это был не романтический, а супружеский поцелуй.
Против всякой вероятности, за прошедший год супруги привязались друг к другу. Но ни один из них не привязался к ребенку, который сейчас молча лежал в колыбельке у изножья кровати.
Оттягивать было бессмысленно, и назавтра же доктора Дж.-А. Джерома попросили осмотреть ребенка. Доктор Джером, обследующий больного, был совсем не похож на балагура, каким он бывал в светских гостиных. Доктор молча проделал несколько манипуляций: похлопал в ладоши возле уха ребенка, провел горящей спичкой у него перед глазами, потыкал там и сям, даже ущипнул, а потом ущипнул еще раз, чтобы убедиться, что он действительно слышал этот странный крик. Доктор измерил череп ребенка и длинным пальцем прощупал родничок.
– Швейцарец был прав, – сказал он наконец. – Посмотрим, что можно сделать.
С сенатором, к которому доктор зашел вечером выпить рюмочку, он был разговорчивее.
– Этот ребенок никогда не вырастет, – сказал доктор. – Хэмиш, я не вижу смысла от тебя скрывать: этот ребенок – адиёт, и он не проживет долго, если Господь над ним смилуется.
Корниши, не теряя времени, построили собственный дом на куске земли, хорошо видном из «Сент-Килды», – за садом большого дома, через дорогу. Новый дом был меньше особняка сенатора, но все равно немалых размеров, и в Блэрлогги шутили, что майор собирается брать постояльцев. Зачем молодым супругам с одним ребенком такой огромный дом? Он был еще и современный – для той эпохи, и поговаривали, что в некоторых комнатах вообще не предусмотрены обои, а вместо них – шершавая штукатурка, которую, должно быть, потом будут красить. И такая куча окон… можно подумать, в этом климате дома легко отапливать, даже если в них не понатыкано окон. В доме было паровое отопление – дорогая причуда – и столько ванных комнат, что даже неприлично: ванные при спальнях, и туалет с раковиной на первом этаже, так что, если идешь по нужде, даже не выйдет притвориться, что идешь куда-нибудь по делу! Визиты любопытных не поощрялись, хотя по обычаю жители Блэрлогги посещали все строящиеся дома – просто посмотреть, как там и что.
Однако дом вызвал гораздо меньше пересудов, чем вид майора с женой, воскресным утром направляющихся под ручку в англиканскую церковь. Вот это оплеуха Макрори, а? Смешанный брак! Вы погодите, пока мальчик вырастет. Он-то точно будет католиком. Паписты его просто так не отпустят.
Но мальчика никто не видел. Его не вывозили гулять в колясочке, а когда Мэри-Джим спросили про ребенка, она сказала, что у него хрупкое здоровье и ему нужен особый уход. Должно быть, родился со стеклянным глазом, в отца, говорили остряки. А может, он калека, говорили другие, не добавляя, что в Блэрлогги и без него полно калек. Со временем все выяснится.
Но ничего не выяснилось, даже когда дом был закончен и обставлен. («Видал вагоны с мебелью на станции? Из Оттавы и даже из самого Монреаля!») Мэри-Джим знала, что ей положено делать, и через некоторое время в «Почтовом рожке» появилось небольшое объявление. В нем сообщалось, что в определенный день в июне миссис Фрэнсис Корниш будет «у себя» в «Чигуидден-лодж».
Согласно местным обычаям, это означало, что все, кроме явных поляков, имеют право прийти, выпить чашку чая и осмотреть дом. Люди приходили сотнями, шатались по всему дому, терли между пальцами материю драпировок, украдкой заглядывали в шкафы и комоды, поджимали губы и что-то завистливо бормотали друг другу. Вот это да! Сколько деньжищ, должно быть, ухнули! Ну что ж, хорошо тем, у кого они есть. «Чигуидден-лодж»! Не знаешь, что и думать. Жена почтмейстера сказала, что ее муж собирался потребовать, чтобы обитатели дома писали на письмах по-человечески: дом 17, Уолтер-стрит (таков был официальный адрес участка до строительства). Все согласились (но так, чтобы почтмейстерша не слышала), что ее муж, как всегда, все собирается, собирается, но так никуда и не соберется. Почтмейстерша же отрапортовала, что на конвертах писем, которые шлют обитатели дома, уже заранее напечатано «Чигуидден-лодж»! Собственные наборы для письма! И еще Мэри-Джим всех поправляет и говорит, что это надо произносить «Чигген», как будто мы не умеем читать по-английски. Если, конечно, это по-английски, а то кто их разберет.
Первый раз, когда Мэри-Джим приняла у себя весь город, стал и последним: она согласилась на один-единственный прием, и то лишь из-за высокого положения отца. Ребенка так никто и не увидел, хотя в обычаях города было демонстрировать младенцев, дабы маленькие ангелочки получили свою порцию восторженных восклицаний.
У ребенка была нянька – накрахмаленная мрачная женщина из Оттавы, которая ни с кем не сдружилась. По городу пошел слух, что ребенок кричит ужасно странно, – такого странного крика сроду никто не слыхал. Виктория Камерон сочла нужным проследить источник слуха. Как она и предполагала, это оказалась Доминика Тремблэ, горничная в «Чигуидден-лодж». Виктория спикировала на Доминику и сообщила, что если та еще будет трепать о семейных делах, то она, Виктория, из нее все потроха выдерет. Доминика пришла в ужас и больше ничего не рассказывала. Но когда ее допрашивали, она театрально закатывала глаза и прижимала палец к губам; поэтому слухи только усилились.
Слухи сообщали, что ребенок чахнет из-за какого-то изъяна отца (ну знаете, эти старые английские семьи…) или – тсс! – из-за дурной болезни, какие солдаты часто цепляют от заморских шлюх. Может, потому у Мэри-Джим больше нет детей? Она не хочет или не может? Сплетники упоминали женщин, у которых все нутро насквозь прогнило от болезней, которыми их заразили мужья. Жители города провели немало приятных минут за подобными дискуссиями.
Слухи приумолкли после февраля 1909 года, когда доктор Джером сказал Мэри-Джим, что она опять беременна. Для Корнишей эта новость была одновременно хорошей и плохой. Майор был счастлив, что на свет появится дитя его чресел, – он не сомневался, что это будет сын, – и Мэри-Джим тоже. Они не сошли бы за влюбленных, но уживались мирно и были неизменно вежливы друг с другом («как и не женаты вовсе», говорили в городе). Но мрачная женщина из Оттавы избрала именно этот момент, чтобы уволиться, – с вероломством, свойственным домашней прислуге. Хозяева, увольняющие работников, обязаны назвать причину; работники же не обязаны объяснять, почему уходят. Но мрачная накрахмаленная женщина добровольно сообщила, что еще год в Блэрлогги ее прикончит, и мстительно добавила: раньше она слыхала, что Блэрлогги – безумная глушь, а теперь сама в этом убедилась. Так что беременная Мэри-Джим была вынуждена ухаживать за больным ребенком одна, если не считать помощи Виктории Камерон. Виктория, похоже, переходила в разряд старых семейных слуг и хранителей, хотя ей было лишь немногим за тридцать. Доминике Тремблэ доверять было нельзя, и в детскую ее не пускали.
Это было неудобно, так как сенатор желал, чтобы его кухарка несла вахту у него на кухне. Майор трясся над женой, как новобрачный, и, когда она уставала или унывала, роптал на судьбу. Что-то надо делать, сказал доктор Джером. Сначала он сказал это Корнишам, Марии-Луизе и тетушке Мэри-Бен, а потом, с особым нажимом, повторил сенатору, когда они в очередной раз сидели за стопочками виски в библиотеке с уникальными панелями.
– Не буду ходить вокруг да около. Гораздо лучше было бы для всех, если бы этот ребенок умер. Он – тяжкая ноша и всегда будет тяжкой ношей, и для нового ребенка тоже, потому что старший брат-кретин – это тяжелое бремя.
– Когда его сюда привезли, ты сказал, что он не выживет.
– Да, я знаю, что я это сказал, и я был прав. Это ребенок не прав. Он не имел права жить так долго – в таком виде. Пять лет! Это совершенно антинаучно.
– И конечно, делу никак нельзя помочь.
Доктор выдержал паузу:
– Как сказать.
– Джо… неужели ты предлагаешь…
– Нет. Я католик, как и ты, и столп Церкви – пускай и стою не в центре, а с краю. Жизнь, какова бы она ни была, священна. Но будь у этого швейцарца хоть капелька мозгов, он не стал бы вмешиваться, когда ребенок родился. Первые пять минут… можно не то чтобы пригласить смерть, но предоставить природе решать. Я сам это проделывал десятки раз, и совесть меня никогда не мучила. Но иные доктора желают похвалиться своим искусством и потому забывают о всякой ответственности, о человечности. Я тебе скажу начистоту: я был бы рад, если бы вы освободились от этого ребенка. Он плохо действует и на Мэри-Джим, и на всех вас.
– Да, но что ты имел в виду, когда говорил «как сказать»?
– Ребенок сильно сдал за последние несколько месяцев. Может, мы от него еще отделаемся – и чем скорей, тем лучше.
Очевидно, подозрения доктора Джерома были небеспочвенны. Через несколько дней, после громогласной ссоры с супругом, Мэри-Джим срочно вызвала отца Девлина, и ребенка покрестили во второй раз – уже в католичество. И всего через день-два лучший рабочий с деревообрабатывающей фабрики сенатора изготовил маленький гробик – чудо мастерства. Ночью маленькая процессия из двух карет направилась на католическое кладбище – мрачное, голое, открытое всем ветрам. Шел март, и на кладбище было ужасно холодно. Похороны прошли в узком кругу, насколько это вообще возможно. Могилку выкопал Старый Билли, киркой и лопатой разбивая мерзлую землю. Он стоял в стороне, пока сенатор, Мария-Луиза, тетя Мэри-Бен и майор Корниш слушали, как отец Девлин читает погребальную службу. Сенатор и майор светили керосиновыми лампами. Никто не пролил ни одной слезы, когда первого внука сенатора погребли на доселе пустом семейном участке Макрори.
Когда пришла весна, тетя Мэри-Бен распорядилась, чтобы на могилке поставили камень. Небольшой, белого мрамора, всего фут шириной, а высотой от силы три дюйма. Рельефные буквы на камне гласили: «ФРЭНСИС».
После этого беременность Мэри-Джим проходила просто прекрасно. 12 сентября предмет биографического труда Симона Даркура наконец родился и был крещен в англиканской церкви как Фрэнсис Чигуидден Корниш.
– Вот и твой подопечный, – сказал Цадкиил Малый. – Ты, конечно, присутствовал при рождении?
– А где я еще мог быть? – ответил даймон Маймас. – Я заступил на пост, если можно так выразиться, в момент зачатия – десятого декабря тысяча девятьсот восьмого года в двадцать три часа тридцать семь минут.
– А что ты должен был делать? – спросил ангел биографии.
– Выполнять приказы, конечно. Как только Фрэнсиса зачали – как только майор удачно оргазмировал, – меня вызвали наверх и сказали: «Это твой; старайся, но не выпендривайся».
– А что, были прецеденты?
– Я всегда считал, что несколько цветистых росчерков не повредят ничьей биографии. Возможно, перестарался пару раз. Но Они совсем по-другому смотрят на вещи. Вручая мне Фрэнсиса, Они велели не выпендриваться, и я всячески старался не выпендриваться. Этой семье просто необходим был кто-нибудь вроде меня.
– Они показались тебе скучными?
– Дорогой Цадкиил, мы еще даже не начали говорить о Блэрлогги. Это – воплощение скуки! Но по опыту нескольких эонов я знаю, что хорошее скучное начало не мешает интересной жизни. Подопечный так старается убежать от этой скуки, что с ним можно проделывать очень интересные вещи. Точнее, вложить ему в голову, чтобы проделывал сам. Без меня Фрэнсис стал бы достопочтенным горожанином, таким же, как и все остальные. Конечно, я знал все, что следует, о похоронах первого Фрэнсиса. Это было забавно, как сказал тогда майор.
– Ты совершенно безжалостен.
– Ты тоже, и даже не притворяйся, что это не так. Давным-давно – давай будем говорить так, как будто время для нас реально, – я узнал: когда духу-наставнику вроде меня вручают подопечного, жалость только все портит. Гораздо лучше протащить его через гонку с препятствиями, сквозь колючие изгороди, закалить его. Трястись над неженками – не моя работа.
– Ну так что – раз мы добрались до Фрэнсиса, давай двинемся дальше? Мы должны были пристально разглядеть его ближайших предков, потому что они – то, что заложено у него в костях. А именно это и пытается раскопать бедный Даркур.
– Да, но теперь за дело взялся я – даймон Маймас, неусыпный дух-хранитель. Фрэнсис был и Макрори, и Корниш, и все прочее, что прилагается при такой смеси. Все это было заложено у него в костях, но, кроме этого, в них был заложен я – прямо с момента зачатия. И это все изменило.