Этот взгляд, который разделяю сегодня и я, находится в противоречии со взглядами великого первопроходца науки о зрении Дж. Дж. Гибсона. В вышедшей в 1950 году книге «Восприятие видимого мира» он писал: «Если градиентная теория верна, то бинокулярное зрение имеет место как детерминант, но всего лишь один из детерминантов визуального пространства». Некоторые выдающиеся современные исследователи зрения придерживаются сходных взглядов. Так, Дэйл Пурвис и Р. Бо Лотто в книге «Почему мы видим то, что делаем» пишут о «непрерывном отношении» между трехмерным миром, который мы способны воспринять одним глазом, и его «усилением» с помощью стереоскопического зрения. Такие взгляды хотя и находятся в полном соответствии с поведенческой и эмпирической теорией зрения, игнорируют качественные и субъективные аспекты стереоскопии. Поэтому так важны повествования о пережитом и личные свидетельства о том, что значит внезапно обрести стереоскопическое зрение после многих лет жизни с практически врожденной пространственной слепотой (как в случае Сью) или, наоборот, что значит внезапно утратить, о чем речь пойдет в следующей главе.
Многие больные с макулярной дегенерацией сетчатки неплохо выходят из положения и ведут относительно активный образ жизни. Одна моя больная, довольно капризная пожилая дама, говорила мне, что за пять лет, прошедших после утраты центрального зрения на почве макулярной дегенерации сетчатки, она научилась ориентироваться с помощью периферического зрения. Она самостоятельно гуляет и неплохо ориентируется, хотя законно считается слепой – острота зрения у нее меньше 0,1 от нормы.
Эйдетика – образная память.
Несмотря на то что сам Кричли именовал этот феномен «палиопсией», в литературе прижился термин «палинопсия».
Фридьеш Каринти в книге «Путешествие вокруг моего черепа» описывает иной тип заполнения, который имел место у него на фоне потери зрения. Это не то заполнение «низкого уровня», которое ощущал я, но намного более сложное заполнение более высокого уровня, в реализации которого участвуют ассоциации и память.
«Теперь я научился интерпретировать каждый намек, какой дает мне смещение света, и дополнять целостный эффект, пользуясь памятью. Я постепенно стал привыкать к полумраку, в котором мне приходится жить, и он даже начинает мне нравиться. Я до сих пор различаю общие контуры предметов, а детали дополняю моим воображением. Так художник заполняет пустое пространство на полотне, заключенном в раму. Я пытался нарисовать верную картину лица любого человека, слушая голос этого человека и следя за его движениями. Люди часто удивляются, как я, будучи неспособным различать цвета и оттенки, моментально улавливаю выражения лиц, даже если их не замечают люди с нормальным зрением. Меня и самого это удивляет. Сама мысль о том, что я ослеп, временами вселяет в меня ужас… Я могу пользоваться только словами и голосами для того, чтобы реконструировать для себя утраченный мир окружающей действительности, подобно тому как наш ум в тот момент, когда мы засыпаем, строит изображения, напоминающие образы реальной жизни, из фосфенов, пляшущих перед глазами под закрытыми веками. Я стою на водоразделе объективной реальности и воображения и начинаю сомневаться, не путаю ли я одно с другим. Мой телесный глаз и глаз моего разума слились воедино, и я уже не знаю, какой из них на самом деле главный».
Было, однако, два прецедента, суть которых я до сих пор не могу объяснить. В обоих случаях я курил марихуану и любовался цветами. Один раз это был росший в горшке нарцисс, в другой раз – плющ, оплетавший расположенный на противоположной стороне улицы забор. Оба раза мне казалось, что цветы начинают расползаться по всему полю зрения, одновременно приобретая трехмерность. Они опять стали плоскими, когда закончилось действие марихуаны. Были ли мои видения «реальными» или иллюзорными? Они кардинально отличались от ложно-стереоскопических изображений, которые я иногда вижу, глядя на линии дорожной разметки, когда никакой глубины на самом деле нет и в помине. У цветов глубина и объемность имеются, и я видел это, когда смотрел на мир обоими глазами. Если то и была иллюзия, то очень правдоподобная, соответствующая реальности.
Некоторые из моих корреспондентов испытывали при курении марихуаны противоположные ощущения – утрату стереоскопического зрения. Мир перед ними представал двухмерным, как на живописном полотне.
Постепенно периферическое зрение правого глаза стало ухудшаться, так как в ответ на облучение в нем развилась катаракта. Я практически утратил остатки стереоскопического зрения, но когда весной 2009 года мне удалили катаракту, вместе с периферическим зрением ко мне внезапно вернулась и стереоскопия. Теперь правый глаз воспринимал цвета необыкновенно насыщенными и яркими, и когда на следующий день я пошел в ботанический сад на выставку орхидей, то не только воспринимал необыкновенно сочные и свежие цвета, но и видел, как в нижней половине поля зрения орхидеи тянутся ко мне. Я наслаждался этим зрелищем, еще не зная, насколько кратковременным окажется это (пусть даже и частичное) восстановление стереоскопического зрения.
Существуют различные оптические и механические приспособления, призванные расширить поле зрения уцелевшего глаза. Например, использование призмы позволяет расширить сектор поля зрения на шесть – восемь градусов. Того же самого можно добиться с помощью зеркал. Самый радикальный способ придумал в пятнадцатом веке герцог Федерико Урбинский, который потерял на турнире один глаз. Для того чтобы вовремя увидеть подкрадывающуюся сбоку смерть и сохранить боеспособность на поле брани, он велел своему хирургу ампутировать ему спинку носа для того, чтобы расширить поле зрения уцелевшего глаза.
Я писал об этой больной и ее заболевании в главе «Равнение направо!» в книге «Человек, который принял жену за шляпу». О том же свидетельствует мой коллега М. Марсель-Месулам: «При тяжелой односторонней слепоте больной может вести себя так, словно половина вселенной перестала существовать в любой мыслимой форме. Больные с односторонней слепотой ведут себя так, как будто не только ничего не происходит с левой стороны, но так, словно там и не может ничего происходить».
Джон Халл, который полностью ослеп в середине жизни, описывает чувство своей внезапно возникшей неприкаянности в книге «Прикосновение к камню»: «Для слепого люди, находящиеся рядом, отсутствуют, если они ничего не говорят. Много раз я продолжал разговор со своим зрячим другом и только потом обнаруживал, что его уже нет в комнате. Вероятно, он вышел, ничего мне не сказав. Он мог кивнуть или улыбнуться, давая понять, что разговор окончен. С моей же точки зрения, он просто неожиданно исчез.
Если вы слепы, то любая рука касается вас внезапно. Обращенный к вам голос тоже начинает звучать совершенно неожиданно. Вы не готовитесь к этому и не ждете ни прикосновения, ни звучания голоса. Я совершенно пассивен в присутствии других людей, которые первыми должны приветствовать меня. Здоровый человек может сам выбрать, с кем ему поговорить, идя по улице или бродя по рынку. Все люди здесь, и они в его распоряжении. Они здесь, и он может первым обратиться к ним. Для слепого люди находятся в непрестанном движении, они временны, они приходят и уходят. Они появляются ниоткуда и пропадают в никуда».
Вопреки первоначальному чувству потрясения и отчаяния, вызванному потерей зрения, некоторые люди, подобно Халлу, находят в себе силы творить и полностью реализовывать свою личность и по ту сторону слепоты. В частности, следует упомянуть о Джоне Мильтоне, который начал терять зрение в возрасте тридцати лет (вероятно, в результате глаукомы), но величайшие свои произведения создал, когда был уже практически слепым, – двенадцать лет спустя. Размышляя о слепоте, он говорил о том, как внутреннее зрение замещает зрение внешнее. Об этом можно прочитать в «Потерянном рае», в «Самсоне-борце» и – откровенно и прямо – в письмах друзьям и очень личностном сонете «О слепоте». Хорхе Луис Борхес, другой ослепший великий поэт, писал о разнообразных и парадоксальных эффектах, вызванных слепотой. Он рассуждал о Гомере, который, по мнению Борхеса, утратив визуальный мир, обрел глубочайшее чувство времени, что позволило ему создать бессмертные эпические поэмы. (Эта проблема подробно рассматривается в предисловии Дж. Т. Фрейзера к брайлевскому изданию книги «Время, знакомый незнакомец».)
В своей книге «Изобретение облаков» Ричард Хэмблин рассказывает о том, как Люк Говард, химик девятнадцатого века, создавший классификацию облаков, переписывался со многими натуралистами своего времени, включая Джона Гафа, математика, ослепшего от оспы в возрасте двух лет. Гаф, пишет Хэмблин, «был известным ботаником, который на ощупь выучил всю классификацию Линнея. Он был большим знатоком математики, зоологии и скотеографии – искусства писать в темноте». (Хэмблин добавляет, что Гаф мог бы стать также незаурядным музыкантом, если бы отец, суровый квакер, не отнял у сына «бесовский инструмент» – скрипку, подаренную мальчику бродячим скрипачом.)
Тенберкен обладала ярко выраженной синестезией, которая сохранилась у нее в зрелом возрасте и даже стала сильнее после наступления слепоты:
«Сколько я себя помню, числа и слова мгновенно связывались в моем представлении с каким-нибудь цветом. Например, число 4 – золотое. Пять – светло-зеленое. Девятка – алая. Каждый день недели, месяц или год, для меня имеют свой особый цвет. Я строю из них геометрические фигуры, секторы круга. Получается что-то вроде разноцветного пирога. Когда мне надо вспомнить, в какой день произошло то или иное событие, я сначала вспоминаю его цвет, а затем его положение в пироге».
Хотя у меня самого очень слабое зрительное воображение, закрывая глаза, я способен видеть свои руки на клавиатуре, когда играю хорошо знакомую мне вещь. (Такое может происходить, даже когда я просто представляю себе игру на фортепьяно.) Одновременно я чувствую движение своих рук и не могу отличить это «ощущение» от «видения». В таких случаях эти два чувства неразделимы. Так и хочется употребить какой-нибудь термин вроде «видение-осязание».
Психолог Джером Брюнер называет такое ощущение «энактивным» – интегральным признаком действия (реального или воображаемого) – в отличие от «иконической» визуализации, визуализации какого-то предмета, находящегося вне наблюдателя. Мозговые механизмы, обслуживающие эти два типа воображения, различны.
Несмотря на то что я практически не обладаю произвольным зрительным воображением, я способен воспринимать зрительные образы неизвестного происхождения. Такого рода видения бывали у меня перед засыпанием, во время мигренозной ауры, после приема некоторых лекарств, а также во время приступов лихорадки. Теперь же, когда у меня нарушилось зрение, видения преследуют меня почти постоянно.
В шестидесятые годы, когда я экспериментировал с амфетаминами, у меня были яркие живые видения. Амфетамины могут вызывать поразительные изменения восприятия и резко усиливать способности воображения и возможности зрительной памяти (я описал это их действие в главе «Собака под кожей» в книге «Человек, который принял жену за шляпу»). В течение приблизительно двух недель я мог, всего раз взглянув на рисунок в анатомическом атласе или на лабораторный препарат, превосходно запомнить его зрительный образ и сохранять его в памяти несколько часов. Я мог мысленно спроецировать такой препарат на лист бумаги, – проекция была бы такой же четкой, как на экране проектора, – и обвести его контуры карандашом. Рисунки мои не отличались изяществом, но были точны даже в деталях. Однако когда амфетамин переставал действовать, пропадали и все мои способности к мысленной визуализации, созданию зрительных образов и даже к рисованию (этой последней способности у меня как не было, так и нет). Все это было ничуть не похоже на целенаправленную работу воображения – я не собирал мысленно образы фрагмент за фрагментом. Мое воображение оставалось непроизвольным и автоматическим, больше похожим на эйдетическую или фотографическую память, или на палинопсию – консервацию отпечатка.
Физик Джон Тиндалл говорил об этом в своей лекции, прочитанной за несколько лет до выхода в свет книги Гальтона в 1870 году: «Для объяснения научных феноменов мы обычно формируем ментальные образы, образы весьма чувственного свойства. Без этого наши знания о природе были бы простым перечислением неких феноменов и существующих между ними причинно-следственных связей».
Более подробно я описал Темпл в «Антропологе на Марсе», а сама она рассказывает о своем визуальном мышлении в книге «Мышление в картинках».
В последней книге Косслина «Феномен образного мышления» обсуждаются подробности этих дебатов.
С помощью функциональной МРТ было также установлено, что в отношении зрительного воображения два полушария головного мозга ведут себя по-разному. Левое полушарие в основном имеет дело с видовыми, категориальными образами (например, «деревья»), а правое полушарие – со специфическими конкретными образами (например, «клен в моем дворе»). Такая специализация полушарий проявляется и при зрительном восприятии реальных объектов. Так, прозопагнозия, неспособность различать конкретные лица, связана с поражениями зрительной функции правого полушария, так как больные с прозопагнозией не испытывают затруднений с восприятием лиц как таковых. Дело в том, что распознавание лица как части тела – это функция левого полушария.
Это случай описан в моей книге «Антрополог на Марсе».
В то время как всем понятно, что восприятие и воображение тесно связаны на высших уровнях, эта связь менее очевидна в первичной зрительной коре; с этим связана возможность расщепления, как это происходит у больных с синдромом Антона. Такие больные страдают корковой слепотой, но при этом сохраняют полную уверенность в том, что они зрячие. Они свободно ходят, например, по квартире, а когда натыкаются на мебель, то уверены, что мебель стоит не на месте.
Происходящее при синдроме Антона объясняют тем, что у больных сохраняется, несмотря на поражение затылочной области, способность к зрительному воображению, и свое воображение больные принимают за истинное зрительное восприятие. Отрицание слепоты, а точнее, неспособность осознать собственную слепоту, очень напоминает другой синдром расщепления, так называемую анозогнозию. При анозогнозии, возникающей вследствие поражения правой теменной доли, больные теряют представление о левой половине своего тела, о левостороннем пространстве и даже само представление о том, что чего-то им не хватает. Если внимание такого больного привлечь к его левой руке, он скажет, что это «рука врача», «рука брата», а иногда больной может даже сказать, что кто-то «оставил здесь руку». Такие конфабуляции очень похожи на то, что испытывают больные синдромом Антона. В обоих случаях имеет место попытка любой ценой объяснить то, что самому больному кажется совершенно необъяснимым.
Эйнштейн так описывает этот процесс на примере собственного мышления: «Физические сущности, служащие элементами мышления, являются определенными символами и более или менее ясными образами, которые можно произвольно вызывать в воображении и комбинировать. Некоторые из этих образов (в моем случае) являются зрительными, некоторые – мышечными. Обычные слова или прочие символы с трудом подбираются уже на второй стадии».
Напротив, Дарвин так описал абстрактные, почти как у счетной машины, процессы своего мышления, вспоминая в своей автобиографии: «Мой ум стал подобием машины для перемалывания общих законов и больших собраний фактов». (Дарвин, правда, умолчал о своей фантастической способности улавливать формы и детали строения, об изумительной наблюдательности и способности к описаниям, с помощью которых он подбирал «факты».)
Доминик Ффитче, занимавшийся исследованиями нейробиологических основ осознанного зрения, а также воображаемыми образами и галлюцинациями, полагает, что осознание факта зрения есть пороговый феномен. Используя функциональную МРТ для изучения больных со зрительными галлюцинациями, он показал, что в определенной части зрительной системы – например, в лицевой веретенообразной области – может постоянно поддерживаться необычная активность, но она должна достичь определенного уровня интенсивности, прежде чем проникнуть в сознание, и только тогда человек начинает действительно «видеть» лица.
Повышенная (а в ряде случаев и патологическая) чувствительность зрительной коры, возникающая при прекращении поступления знакомых сигналов, может вызвать предрасположенность к восприятию навязанных зрительных образов. У значительной части слепых (по разным оценкам, от 10 до 20 процентов) начинают появляться видения или настоящие галлюцинации, очень интенсивные, а иногда и весьма причудливые. Эти галлюцинации были впервые описаны швейцарским натуралистом Шарлем Бонне в 1760 году, и теперь такие галлюцинации, возникающие после утраты зрения, мы называем синдромом Шарля Бонне.
Халл дал нам описание того, что происходило с ним, когда он окончательно потерял зрение: «Приблизительно через год после того, как меня официально признали слепым, в моем сознании стали возникать образы человеческих лиц настолько выразительные, что их можно счесть галлюцинациями. Я мог сидеть в комнате с каким-то человеком, повернувшись к нему лицом и слушая, что он говорит. Внезапно перед моим внутренним взором появлялось настолько яркое изображение лица, словно я его вижу в телевизоре. Ага, думал я, это тот самый, в очках, с небольшой бородкой, волнистыми волосами, в своем неизменном синем, в тонкую полоску, костюме и с синим галстуком. Но изображение вдруг пропадало, и на его месте появлялось другое. Теперь мой собеседник превращался в толстого потного субъекта в красном галстуке и жилетке. Во рту у него не хватало пары зубов».
Бен, которому в двухлетнем возрасте удалили оба глаза из-за ретинобластомы, трагически умер в шестнадцатилетнем возрасте из-за рецидива опухоли. Видеозаписи, на которых показано, как Бен ориентируется в мире с помощью эхолокации, можно посмотреть на сайте www.benunderwood.com.
См., например, Островский и др.
Мы могли бы с полным основанием предположить, что у слепых от рождения людей невозможно зрительное воображение, так как они не имеют никакого зрительного опыта. Тем не менее они иногда заявляют, что видели в сновидениях элементы каких-то зрительных образов. Эльдер Бертоло и его коллеги из Лиссабонского университета в интересной статье, напечатанной в 2003 году, описали проведенное ими сравнение слепорожденных людей со зрячими и обнаружили у тех и других одинаковую мозговую активность во время сна (на основании ослабления альфа-волн на ЭЭГ). Слепые испытуемые могли после пробуждения нарисовать визуальные компоненты своих сновидений, хотя уровень припоминания сновидений был у них ниже, чем у зрячих. На этом основании Бертоло и его соавторы заключают, что у слепых от рождения людей в сновидениях встречаются зрительные образы или их элементы.
Станет ли восстановление зрения у человека, который никогда прежде не видел, обогащением или катастрофой? Для моего пациента Вирджила, которому хирургическая операция вернула зрение после пожизненной слепоты, это возвращение в мир зрячих было поначалу абсолютно непостижимым и болезненным, как я писал в «Антропологе на Марсе». Таким образом, несмотря на то что методики сенсорного замещения являются весьма многообещающими, так как смогут дать слепым большую степень свободы, мы должны также считаться с возможностью того, что это может очень неблагоприятно отразиться на той картине мира, которую они для себя с таким трудом построили.
В недавнем письме своему коллеге Саймону Хейхоу Джон Халл подробно писал об этом: «Когда, например, мне в голову приходит мысль об автомобиле, то хотя в первую очередь у меня возникают осязательные образы теплого капота или формы ручки двери, у меня возникают также реликтовые следы зрительного образа целого автомобиля, каким я его помню по книжным иллюстрациям или по воспоминаниям о проезжающих мимо машинах. Иногда, когда мне приходится касаться современного автомобиля, я удивляюсь тому, насколько мои реликтовые воспоминания не соответствуют ощущениям, насколько современные машины отличаются от тех, которые были всего двадцать пять лет назад.
Есть и еще одно. Тот факт, что каждый фрагмент знания спаян с чувством или чувствами, с помощью которых он был воспринят, означает для меня, что я не всегда уверен, является ли этот образ визуальным или нет. Беда заключается в том, что тактильный образ формы и чувство прикосновения к предмету часто, как мне кажется, приобретают визуальное содержание, хотя я, например, не могу сказать, является ли трехмерная форма, которую я запомнил, визуальным или тактильным образом. Получается, что даже по прошествии стольких лет мой мозг до сих пор не может разобраться, из какого источника он в каждом случае черпал свои знания».