В какой мере мы являемся авторами и творцами собственного опыта? Насколько наш чувственный опыт предопределен строением мозга и органов чувств, с которыми мы рождаемся на свет, и насколько мы сами формируем функции мозга при помощи чувственного опыта? Неожиданный свет на этот вопрос могут пролить последствия такой глубокой сенсорной утраты, как слепота. Ослепнуть, особенно в зрелом возрасте, – это значит столкнуться с ошеломляющим вызовом: надо найти новый способ жить, выработать новый способ упорядочения окружающего мира, так как старый способ оказался полностью разрушенным.
В 1990 году мне прислали потрясающую книгу под названием «Прикосновение к камню: опыт слепоты», написанную английским профессором богословия Джоном Халлом. Халл родился отчасти зрячим, но в возрасте тринадцати лет у него развилась катаракта, и четыре года спустя он полностью ослеп на левый глаз. Зрение правого глаза оставалось относительно сносным до тридцатипятилетнего возраста, но затем и оно стало резко ухудшаться, и Халлу пришлось пользоваться все более сильными очками и делать записи все более крупным почерком. В 1983 году в возрасте сорока семи лет Джон Халл окончательно ослеп.
«Прикосновение к камню» – это дневник, который он диктовал в течение трех последующих лет. Книга полна проницательных наблюдений, касающихся возвращения к жизни слепого человека, но для меня самым поразительным явилось описание того, как после наступления слепоты он пережил постепенное ослабление зрительного воображения и памяти, вплоть до полного их исчезновения (за исключением разве что сновидений). Это состояние Халл назвал «глубинной слепотой».
Под этим термином Халл понимал не только потерю зрительного воображения и визуальной памяти, но и потерю потребности что-то видеть, – для него утратили всякий смысл такие определения, как «здесь», «там» или «внешность». Исчезло ощущение того, что окружающие предметы имеют какой-то облик или видимые характеристики. Он не мог ни вспомнить, ни вообразить, как выглядит цифра 3, если не рисовал ее в воздухе пальцем. Иначе говоря, он мог сконструировать двигательный, но не визуальный образ цифры.
Сначала Халл был сильно этим удручен: он не способен был вызвать в памяти лица жены и детей, не мог представить себе любимые прежде виды ландшафтов или городских кварталов. Но по прошествии времени он научился принимать это с замечательным хладнокровием, решив, что это естественная реакция организма на потерю зрения. Более того, он вдруг почувствовал, что утрата способности к визуальному воображению создает предпосылки для более полного развития и усиления других чувств.
Через два года после того, как он ослеп, Халл утратил способность к визуальному воображению настолько, что сравнялся в этом с людьми, слепыми от рождения. С религиозной истовостью, пользуясь подчас языком и выражениями Иоанна Крестителя, Джон Халл полностью погрузился в состояние глубинной слепоты, примирился с ней и радостно ее принял. Он пишет о глубинной слепоте, как об «аутентичном и автономном мире, имеющем право на самостоятельное существование. Научиться видеть всем своим телом – это значит научиться наивысшей концентрации человеческих способностей».
«Видеть всем телом», по Халлу, означает переключить внимание и сделать упор на другие чувства, в результате чего эти чувства наполняются богатством и силой. Так, Халл пишет, например, что шум дождя, прежде никогда особо не привлекавший его внимания, может теперь очертить для него целый пейзаж, поскольку звук дождя на дорожках парка отличается от шума на лужайке или от шума капель, падающих на кусты или на забор, отделяющий сад от дороги.
«Дождь придает всему определенные контуры; он накидывает пестрое одеяло на невидимые прежде вещи. На месте разрозненного, фрагментированного мира дождь создает континуум акустического восприятия… Он преподносит целостную картину сразу, создает ощущение пространственной перспективы и показывает истинное соотношение разных частей мира друг к другу».
С такой возросшей интенсивностью слухового восприятия и предельным обострением чувствительности всех прочих рецепторов Халл испытал чувство невероятной близости к природе, ощутил непосредственное погружение в окружающий мир. Такого полного слияния с природой он не знал, пока был зрячим. Слепота стала для него «темным, парадоксальным даром». Он подчеркивает, что считает это не «компенсацией», но новым порядком, новой организацией человеческого бытия. Благодаря этому Халлу удалось избавиться от зрительной ностальгии, от ложного искушения выглядеть, как «нормальные» люди, и удалось найти для себя новый якорь, обрести новую свободу и новую идентичность. Его преподавательская работа в университете стала более живой и разнообразной, а сочинения приобрели большую глубину и силу. Он стал смелее в интеллектуальном и духовном плане, приобретя уверенность в собственных силах. Халл наконец почувствовал, что обрел под собой твердую почву.
Описания Халла представляются мне показательными примерами того, как человек, лишенный восприятия одной из модальностей, может полностью пересоздать себя, найти для себя новую точку опоры, сотворить из себя новую личность. Тем не менее я нахожу поразительным, что у Халла оказалась стерта зрительная память и пропала способность к зрительному воображению. Мне непонятно, как это может случиться у взрослого человека с богатейшим многолетним опытом зрительного восприятия. Хотя у меня нет повода сомневаться в подлинности рассказа Халла, который написан очень скрупулезно и откровенно.
Специалисты по когнитивной неврологии в течение последних нескольких десятилетий осознали, что мозг не так жестко запрограммирован, как считалось раньше. Хелин Невилл, среди других первопроходцев в этой области знания, показала, что у людей, оглохших до того, как они овладели языком, то есть у больных с глухотой, развившейся в первые два года жизни или даже врожденной, слуховая кора не атрофируется. Она остается активной и продолжает функционировать, но ее активность проявляется уже в иной сфере. Функции коры, по выражению Невилл, «переориентируются». Слуховая кора начинает принимать участие в обработке визуального языка – языка жестов. Такие же исследования больных с врожденной слепотой показали, что некоторые участки зрительной коры тоже «переориентируются» и используются для обработки слуховых и тактильных сигналов.
При такой переориентации части зрительной коры слух, осязание и другие чувства могут у слепых приобретать такую остроту, которая недоступна зрячим людям. Бернард Морин, математик, который сумел показать всем, как вывернуть сферу наизнанку, ослеп от глаукомы в возрасте шести лет. Он считал, что слепота обострила его способность к тактильному восприятию предметов и развила такое пространственное воображение, которое и не снилось зрячим коллегам. Такого же рода пространственная или тактильная одаренность была характерна для специалиста по конхиологии Геерата Вермея, который описал множество неизвестных видов моллюсков, основываясь на мельчайших различиях в форме их раковин. Вермей ослеп в возрасте трех лет.
Столкнувшись с подобными данными и сообщениями, неврологи к началу семидесятых вынуждены были признать, что головному мозгу присуща определенная гибкость и пластичность – во всяком случае, в первые два года жизни. Полагали, правда, что по прошествии этого критического периода мозг в значительной мере утрачивает свою пластичность.
Наш мозг проявляет удивительную способность к радикальным переменам, лишаясь какого-то из органов чувств. В 2008 году Лотфи Мерабет, Альваро Паскуаль-Леоне и их коллеги показали, что даже у зрячих взрослых всего через пять дней ношения повязки на глазах происходит заметный сдвиг в сторону невизуальных форм поведения и распознавания, причем соответствующие этому физиологические изменения затрагивают и кору головного мозга. (Авторы считают важным подчеркнуть, что надо отличать эти быстрые и обратимые изменения, в которых реализуются дремавшие интерсенсорные связи, от куда более устойчивых или необратимых изменений, возникающих, в частности, в результате ранней или врожденной слепоты, когда происходит полная реорганизация строения коры.)
Очевидно, зрительная кора Джона Халла даже в зрелом возрасте сумела адаптироваться к утрате визуальных сенсорных входов, переняв другие сенсорные функции – слух, осязание и обоняние, – потеряв при этом функцию зрительного воображения. Я допускаю, что опыт Халла типичен для приобретенной слепоты – что это реакция, рано или поздно проявляющаяся у всякого взрослого человека, потерявшего зрение. Кроме того, это изумительный пример корковой пластичности.
Однако, опубликовав в 1991 году эссе о книге Халла, я был поражен множеством писем, полученных мной от слепых людей, – писем, тон которых был недоуменным, а подчас и негодующим. Многие мои корреспонденты писали, что не могут отождествить свои переживания с переживаниями Халла, что сами они, даже спустя много лет после потери зрения, не утратили способности к зрительному воображению и визуальной памяти. Одна женщина, ослепшая в возрасте пятнадцати лет, написала:
«Несмотря на то что я совершенно слепа, я считаю, что у меня очень насыщенная визуальная жизнь. Я до сих пор отчетливо «вижу» перед собой разные предметы. Сейчас я печатаю текст и вижу свои руки на клавиатуре. В новой обстановке я чувствую себя некомфортно до тех пор, пока не нарисую себе мысленно ее картину. Для самостоятельного перемещения мне также необходим мысленный визуальный план данного места».
Ошибся ли я или проявил поспешность, приняв опыт Халла за типичный ответ мозга на слепоту? Нет ли моей вины, что я подчеркнул только один тип реакции и проигнорировал другие, радикально отличающиеся от нее?
Должен признаться, что эти вопросы пришли мне в голову лишь несколько лет спустя, когда я получил письмо от австралийского психолога по имени Золтан Тореи. Тореи писал мне не о слепоте, а о книге, которую он написал о проблеме взаимоотношений мозга, разума и сознания. В письме он упомянул, что в возрасте двадцати одного года сам потерял зрение в результате несчастного случая. Однако когда ему настоятельно посоветовали перейти от зрительного к слуховому восприятию мира, он наотрез отказался, решив максимально развить свои внутреннее зрение и визуальное воображение.
В этом, как писал Тореи, он достиг замечательных успехов. Он научился создавать и удерживать в голове зрительные образы и даже манипулировать ими по собственному желанию. Благодаря этому он смог создать виртуальный визуальный мир, более реальный и яркий, нежели действительный материальный мир, который был для него утрачен.
«Я своими руками заменил водосток на остроконечной крыше моего дома, – писал он, – основываясь только на точности моего представления о сконструированном мысленно пространстве». Далее Тореи более подробно описывает этот случай, упомянув, какой переполох он вызвал у соседей, которые увидели слепого человека, одного на крутом скате крыши, да еще ночью (хотя это последнее обстоятельство в данном случае не играло никакой роли).
Такое форсированное визуальное воображение помогает ему думать и мыслить так, как он не мог прежде. Теперь он может мысленно проникать внутрь машин, механизмов и других сложных систем, строить модели и находить новые решения.
Я ответил Тореи, посоветовав ему написать еще одну книгу, более личностную, о том, как повлияла слепота на его жизнь и как он отреагировал на потерю зрения самым, казалось бы, невероятным и парадоксальным образом. Несколько лет спустя он прислал мне рукопись книги «Выход из тьмы». В этой новой книге Тореи описал свои визуальные воспоминания о раннем детстве и юности, проведенных в Венгрии накануне Второй мировой войны. Он писал о синих автобусах Будапешта, о яично-желтых трамваях, о фуникулере в Буде и фонарях газового освещения. Он описал свою беззаботную и счастливую юность, совместные прогулки с отцом по лесистым горам над Дунаем, школьные игры и проказы. Мальчик рос в интеллектуальной артистической среде. Отец Тореи был директором крупной киностудии, и часто давал сыну читать сценарии. «Это, – писал Тореи, – развило во мне навыки зрительно представлять себе героев и развитие сюжета при помощи воображения. Все это впоследствии сильно пригодилось мне в жизни, стало источником, из которого я черпал силы и уверенность в себе».
Прежняя жизнь закончилась в годы войны. Золтана Тореи, который к тому времени был уже подростком, тянуло к решению главных вопросов: о тайне жизни, обустройстве вселенной, но прежде всего – о тайне нашего сознания, разума и мышления. В девятнадцать лет, чувствуя потребность углубленно заняться биологией, техникой, неврологией и психологией и понимая, что это невозможно в социалистической Венгрии, Тореи бежал в Австралию, где, не имея ни денег, ни связей, был вынужден зарабатывать на жизнь физическим трудом. В июне 1951 года, открывая сосуд с кислотой, он допустил роковую ошибку, и этот несчастный случай расколол его жизнь надвое.
«Последнее, что я увидел со сверхъестественной ясностью, была вспышка света в потоке кислоты, брызнувшем мне в лицо и перевернувшем всю мою жизнь. На расстоянии фута от моих глаз я увидел яркую искру, окруженную непроницаемо-черным ободом. Это видение – единственное, что до сих пор визуально связывает меня с моим прошлым».
Когда стало ясно, что повреждения роговицы необратимы и что остаток жизни Тореи будет слеп, ему посоветовали перестроить свои представления о мире, довериться слуху и осязанию и «забыть о зрении и зрительном воображении». Но это было как раз то, чего Тореи не мог и не хотел делать. В своем первом письме он подчеркивал важность для себя такого критического выбора: «Я сразу решил выяснить, как далеко может зайти сенсорно уязвленный головной мозг в перестройке жизни». В такой формулировке это выглядит несколько абстрактно, почти как эксперимент. Но в его книге ощущается неподдельное чувство, определившее выбор автора: страх слепоты – «пустой тьмы, – как называет ее Тореи, – серого тумана, который поглотил меня», – и страстное желание удержать свет и зрение хотя бы в памяти и воображении, сохранить яркий и живой визуальный мир. О том же говорит заглавие книги, с самого начала задавая тон сопротивления судьбе…
Вот Халл, который умышленно не прибегал к воображению, утратив его через два-три года, и был уже не в состоянии вспомнить, как выглядит цифра 3. И вот Тореи, который очень быстро научился перемножать четырехзначные числа, представляя себе это действие написанным на доске, причем промежуточные результаты «записывались» им разными цветами…
Тореи проявляет осторожный и «научный» подход к своему воображению, не жалея сил на проверку достоверности своих визуальных представлений любыми доступными ему средствами. «Я научился, – писал он, – испытующе относиться к своему воображению, сравнивая вероятности и опираясь на воображение только в тех случаях, когда другие признаки подтверждают, что я не ошибаюсь». Вскоре Тореи уже настолько доверял своему воображению, что вверял ему свою жизнь, как в том случае, когда он в одиночку самостоятельно ремонтировал крышу. Эта уверенность распространилась потом и на другие воображаемые им действия. Он мог, например, «явственно изнутри представить себе автомобильный дифференциал в процессе работы. Я видел, как зацепляются, фиксируются и вращаются шестерни дифференциала, распределяя на колеса крутящий момент. Я начал мысленно играть с этим механизмом в связи с другими механическими и техническими проблемами, представляя себе, например, как взаимодействуют между собой субатомные частицы или фрагменты живой клетки». Сила воображения была решающей, полагал Тореи, в выработке нового взгляда на работу мозга и разума, так как помогла визуализировать мозг, как «вечное, непрестанное и очень сложное взаимодействие простых и элементарных процессов».
Вскоре после получения рукописи «Выхода из тьмы» я получил книгу Сабрие Тенберкен «Мой путь ведет в Тибет», где слепота описывалась несколько иначе. В то время как Халл и Тореи – мыслители, погруженные в разные аспекты своего внутреннего мира, сознания и ума, Тенберкен – деятель. Она, подчас в одиночку, исходила весь Тибет, где в течение веков со слепыми людьми обходились как с существами второго сорта, отказывая им в образовании, работе и уважении. Слепые не играли сколь-нибудь заметной роли в обществе. Практически в одиночку Тенберкен за десять лет разработала брайлевский шрифт для тибетского языка и основала первую школу для слепых, что вскоре способствовало включению ее выпускников в жизнь тибетского общества.
Сама Тенберкен с самого рождения страдала дефектами зрения, но до двенадцатилетнего возраста была способна различать лица и ландшафты. Она жила в Германии и очень любила рисовать, отдавая предпочтение ярким краскам. Даже утратив способность воспринимать контуры и формы, она продолжала узнавать предметы по цветам.
Несмотря на то что она была слепа уже больше десяти лет, когда впервые приехала в Тибет, Тенберкен настолько умело пользовалась другими своими чувствами (помимо зрительной памяти, словесных описаний, высокой художественной и синестетической чувствительности) для описания ландшафтов, помещений, местности, что эти живые и подробные картины неизменно изумляли слушателей. Эти образы могут иногда совершенно не соответствовать реальности, как это однажды случилось, когда она и ее спутник приехали к Нам-Ко – большому соляному озеру в Тибете. Жадно обратив взгляд на озеро, Тенберкен увидела в своем воображении «берег, покрытый сверкающими на солнце кристаллами соли, похожими на снег, сияющий в лучах вечернего солнца у кромки бирюзовой воды. А вдали, на темно-зеленых склонах гор несколько кочевников пасли своих яков». Но, как оказалось, смотрела она вовсе не на озеро, а в противоположную сторону – на скалы и серый пустынный ландшафт. Это недоразумение ничуть не смутило Тенберкен – она счастлива, что у нее такое живое визуальное воображение. Ей присуще художественное воображение, которое может быть импрессионистским, романтическим и не вполне соответствующим действительности. Тогда как воображение Тореи – это воображение инженера, оно должно соответствовать фактам и быть точным вплоть до мельчайших деталей.
Жак Люссейран был бойцом французского Сопротивления, и в его воспоминаниях «И стал свет» повествуется главным образом о борьбе с нацистами и о заключении в концлагерь Бухенвальд. Меня заинтересовали в книге детальные описания раннего приспособления автора к слепоте. Люссейран ослеп в результате несчастного случая в возрасте восьми лет, и, как сам считал, такой возраст был почти «идеален» для такой травмы, ибо он накопил уже богатый визуальный опыт, к которому мог обратиться, а с другой стороны – «у восьмилетнего мальчика не сформировались еще ни телесные, ни умственные привычки. Ведь организм ребенка очень податлив».
Сначала Люссейран начал утрачивать визуальное воображение.
«Очень скоро после того как я ослеп, я забыл лица матери, отца и большинства тех людей, кого любил. Меня перестало интересовать, кто передо мной – блондин или брюнет, синие у этого человека глаза или зеленые. Я понял, что зрячие люди тратят слишком много времени на подобные никчемные вещи. И я перестал о них думать. Мне даже кажется, что люди вообще не обладают такими признаками. Иногда в моем воображении я вижу мужчин и женщин без голов или без пальцев».
Приблизительно то же самое пишет и Халл. «Постепенно я все больше перестаю даже пытаться представить себе, как выглядят люди. Мне все труднее и труднее понять и осознать, что люди как-то выглядят – мне трудно увидеть какой-то смысл в представлении, что люди обладают внешностью».
Однако, лишившись реального зрительного мира и отказавшись от многих его ценностей и категорий, Люссейран начал строить и использовать воображаемый визуальный мир приблизительно так же, как Тореи. Люссейран относил себя теперь к особой категории людей – к «визуальным слепым».
Внутреннее зрение Люссейрана начиналось как ощущение света – бесформенного, текучего и яркого свечения. Неврологические термины не могут передать этот почти мистический контекст, но можно все же рискнуть и определить его как феномен растормаживания – спонтанного, почти взрывоподобного возбуждения зрительной коры, лишенной своих нормальных визуальных входов. (Этот феномен, возможно, аналогичен звону в ушах или фантомной боли в ампутированных конечностях, но впечатлительному верующему мальчику в этом свечении чудилось нечто божественное.) Позднее Люссейран овладел навыком зрительного воображения и стал видеть нечто большее, чем всего лишь бесформенное свечение.
После такой активации зрительной коры «Внутреннего глаза» сознание Люссейрана создало «экран», на который проецировалось все, о чем он думал. При необходимости этими формами можно было манипулировать, как мы манипулируем изображениями на компьютерном экране. «Этот экран не был прямоугольным, как классная доска, он не был никак ограничен какими-то рамками», – писал Люссейран.
«Мой экран имеет такой размер, какой мне нужен. Так как у него нет определенного местоположения в пространстве, он находится везде. Имена, числа, предметы появляются на моем экране отнюдь не бесформенными, не только в черно-белых тонах, но во всех цветах радуги. Все появляется в моем сознании с некоторой подсветкой, как в мастерской художника».
Способности к визуализации восприятия были очень важны для юного Люссейрана даже в таких, казалось бы, далеких от визуализации вещах, как освоение шрифта Брайля или учеба в школе на «отлично». Визуализация была важна также для его ориентации в реальном мире. Люссейран, описывая свои прогулки со зрячим другом Жаном, рассказывает, как однажды, когда они взбирались на холм в долине Сены, он смог сказать Жану: «Ты только посмотри! Мы уже на вершине. Сейчас, если солнце не светит тебе в глаза, ты увидишь изгиб реки!» Жан удивленно раскрыл глаза и крикнул: «Ты прав!»
Такие сценки повторялись неоднократно, в тысяче вариаций.
«Стоило кому-нибудь упомянуть о каком-то событии, как оно немедленно проецировалось на мой экран, бывший для меня чем-то вроде внутреннего холста. Сравнивая мой визуальный мир со своим, Жан находил, что его мир менее ярок и лишен многих красок. Это подчас злило его. “Когда я это слышу, – говорил он, – то мне становится непонятно, кто из нас слепой!”»
Эта сверхъестественная способность к визуализации и визуальному конструированию, прекрасная ориентация на местности, определение местонахождения скоплений людей и направления их движения, безошибочный выбор позиций для атаки и обороны (в сочетании с харизмой и безошибочным нюхом на предателей), – все это вместе сделало Люссейрана иконой французского Сопротивления.
К настоящему времени я прочел четыре книги воспоминаний, поразительно отличающихся друг от друга в описании визуальных переживаний слепых людей. Это Халл с его смиренным уходом в «глубинную слепоту»; Тореи с его принудительной визуализацией и тщательным конструированием внутреннего зрительного мира; Тенберкен с ее импульсивной, новаторской визуальной свободой в сочетании с замечательным даром синестезии; и Люссейран, который называет себя «визуальным слепым». Так что же такое, спрашивал я себя, типичный опыт слепого?
Деннис Шульман – клинический психолог и психоаналитик, читающий лекции по проблемам изучения Библии. Это приветливый коренастый и бородатый мужчина чуть старше пятидесяти лет, начавший терять зрение в подростковом возрасте, полностью ослепший к моменту поступления в колледж. Когда несколько лет назад мы с ним познакомились, он сказал, что его собственный опыт разительно отличается от опыта Халла.
«Сейчас, спустя тридцать пять лет после прихода слепоты, я продолжаю жить в визуальном мире. У меня хорошая зрительная память, и я легко представляю себе зрительные образы. Мою жену, которую я никогда не видел, я мыслю исключительно в зрительных образах, так же как и моих детей. Вижу я и себя, правда, в том виде, который могу помнить, – то есть вижу себя тринадцатилетним мальчиком, хоть и очень стараюсь немного состарить этот образ. Я часто читаю лекции. Мои записи сделаны шрифтом Брайля, но когда я произношу написанные слова, то вижу в уме обычный шрифт, – то есть для меня образы букв являются зрительными, а не тактильными».
Семидесятилетняя Арлин Гордон, бывший социальный работник, рассказывала мне, что у нее дела обстоят приблизительно так же. Она говорила: «Я была очень удивлена, читая книгу Халла. Его переживания совершенно не похожи на мои». Подобно Деннису, она считает себя преимущественно визуальной личностью. «У меня отличное чувство цвета, – говорила она. – И я сама подбираю себе одежду. Я думаю: «О, эта вещь подойдет к той или к этой!» – когда мне называют их цвет». И вправду, она была одета с большим вкусом и, видимо, очень гордилась своей внешностью.
У нее до сих пор сохранилось сильное зрительное воображение, продолжила она: «Если я вожу руками перед глазами, то я вижу свои руки. Я вижу их, несмотря на то что ослепла больше тридцати лет назад». Вероятно, движение рук немедленно переходит у нее в зрительный образ. Она призналась, что при длительном прослушивании аудиокниг у нее начинают болеть глаза. В такие моменты она ощущала, как звучащие слова превращаются в строчки печатного текста в «лежащей» перед ней обычной книге.
Слова Арлин напомнили мне об Эми, больной, которая оглохла от осложнений скарлатины в возрасте девяти лет. Эми так хорошо читала по губам, что, общаясь с ней, я иногда забывал, что она глухая. Однажды, забывшись, я отвернулся, и она тотчас резко сказала: «Я вас не слышу!»
– Вы хотите сказать, что не видите меня? – спросил я.
– Вы можете назвать это видением, – ответила она, – но я воспринимаю вашу речь так, как будто я ее слышу.
Эми, хотя и была совершенно глуха, конструировала звуки речи в своем сознании. Точно так же Деннис и Арлин говорили не только об усилении зрительного воображения после утраты зрения, но и о большей готовности к переводу словесной информации (или осязательной, двигательной, слуховой, обонятельной) в зрительный образ. В целом переживание ими собственной слепоты очень напоминает картину, описанную Тореи, хотя они и не упражняли свои способности систематически, как это делал он, и не пытались, подобно ему, воссоздать целостную картину мира.
Что происходит, когда зрительная кора перестает получать сигналы от зрительных рецепторов? Простой ответ заключается в том, что изолированная от внешнего мира зрительная кора становится сверхчувствительной к внутренним стимулам любого типа: к своей автономной активности; к сигналам из других областей головного мозга – слуховой, тактильной и речевой; кроме того, на зрительную кору начинают сильнее воздействовать мысли, воспоминания и эмоции.
Тореи в отличие от Халла занял очень активную позицию, желая сохранить свое зрительное воображение, попытался управлять им, как только с его обожженных глаз были сняты повязки, и это у него получилось. Возможно, потому, что он и прежде свободно владел своим зрительным воображением и привык пользоваться им по своему желанию. Тореи с детства был склонен к игре зрительного воображения, когда он мысленно представлял связные визуальные истории на основе тех киносценариев, которые давал ему читать отец. (У нас нет никаких сведений о детстве Халла, так как его дневник начинается с того времени, когда он был уже слеп.)
Тореи потребовались месяцы интенсивного самоанализа и волевых усилий для того, чтобы улучшить качество своего зрительного воображения, сделать его более прочным, стабильным, гибким, тогда как Люссейрану все это было дано с самого начала. Возможно, так произошло потому, что Люссейрану не было и восьми лет, когда он ослеп (Тореи потерял зрение в двадцать один год), и его юный мозг сумел с большей легкостью приспособиться к новым, радикально переменившимся обстоятельствам. Хотя способность к адаптации не проходит с юностью. Например, Арлин, которая ослепла, когда ей было за сорок, смогла весьма успешно приспособиться к потере зрения, развив в себе способность «видеть» свои руки, «видеть» слова при чтении вслух, создавать детальные зрительные образы на основе словесных описаний. Понятно, что адаптация Тореи была достигнута при помощи осознанной мотивации, воли и целеустремленности. Приспособление Люссейрана произошло в благоприятном для этого возрасте благодаря потрясающей физиологической предрасположенности. Приспособление к слепоте Арлин находится где-то посередине между ними, адаптация же Халла являет собой полнейшую загадку.
Насколько эти различия отражают лежащие в их основе предрасположенности, независимые от наступления слепоты? Действительно ли зрячие люди, обладающие развитым зрительным воображением, сохраняют или даже усиливают свою способность к такому воображению, когда теряют зрение? Действительно ли люди, не обладающие такими способностями, впадают в «глубинную слепоту» или начинают страдать галлюцинациями, когда слепнут? Каков диапазон способностей к зрительному воображению среди зрячих?
Я осознал большую вариабельность в силе зрительного воображения и зрительной памяти в четырнадцатилетнем возрасте. Моя мать была хирургом и специалистом по сравнительной анатомии, и однажды я принес ей из школы скелет ящерицы. С минуту мама внимательно рассматривала скелет, вертя его в руках, потом отложила в сторону и, не взглянув больше на него, нарисовала скелет в нескольких ракурсах, мысленно поворачивая его каждый раз на тридцать градусов вокруг продольной оси. Она быстро выполнила серию рисунков, причем скелет на последнем рисунке не отличался от скелета на первом. Я не мог себе представить, как можно что-то такое сделать. Когда же она сказала, что может мысленно видеть скелет, вращая его вокруг оси в двенадцать приемов так же живо и зримо, как и наяву, я был страшно удивлен и почувствовал себя полным тупицей. Я вообще не мог мысленно себе ничего представить – в лучшем случае это были смутные и зыбкие образы, над которыми я не имел никакой власти.
Мама очень надеялась, что я пойду по ее стопам и стану хирургом, но когда она поняла, насколько я лишен зрительного воображения (и насколько я неуклюж во всякого рода ручном ремесле), она примирилась с мыслью о том, что мне надо заняться чем-то другим.
Несколько лет назад, выступая на медицинской конференции в Бостоне, я говорил об описаниях слепоты у Тореи и Халла, о том, насколько приспособленным к жизни оказался Тореи, сумевший развить у себя зрительное воображение, и каким глубоким инвалидом (по крайней мере в некоторых отношениях) стал Халл в результате утраты зрительной памяти и зрительного воображения. После выступления ко мне подошел один из присутствующих и спросил, насколько успешно, по моему мнению, могут справляться с работой зрячие люди, не обладающие зрительным воображением. Он сказал мне, что начисто лишен зрительного воображения, поскольку не может по собственному желанию вызвать появление какого-либо образа перед мысленным взором. Мало того, в его семье никто не обладал такой способностью. Он считал, что это вполне нормально, до тех пор, пока, учась в Гарварде, не стал участником психологического тестирования, в ходе которого убедился, что страдает отсутствием умственной способности, каковой все остальные студенты в той или иной степени обладали.
– И кто вы по профессии? – спросил я, недоумевая, кем бы мог быть этот несчастный человек.
– Я хирург, – ответил он, – сосудистый хирург и анатом. Кроме того, я конструирую солнечные батареи.
Но как, спросил я, он распознает то, что видит?
– Это не проблема, – ответил он. – Думаю, что в нашем мозгу имеются готовые модели, которые совпадают с тем, что я вижу и делаю. Просто одни могут живо и осознанно их себе представить, а я – нет.
Это признание находилось в явном противоречии с опытом моей матери, обладающей чрезвычайно живым и управляемым зрительным воображением. Хотя, как мне теперь кажется, это был ее дар – роскошь, а ни в коем случае не обязательная предрасположенность, чтобы стать хирургом.
Нельзя ли то же самое сказать о Тореи? Является ли его превосходно развитое зрительное воображение (хоть оно и доставляет ему массу радости) таким незаменимым, как ему кажется? Мог бы он делать все, что он делал, – от плотницкой работы и ремонта крыши до построения мысленных моделей, – не обладай он осознанным зрительным воображением? Впрочем, в своей книге он и сам задает себе этот вопрос.
Роль зрительного воображения в мыслительных процессах была проанализирована Френсисом Гальтоном в вышедшей в 1883 году книге «Исследование о человеческих способностях и их развитии». (Гальтон, двоюродный брат Дарвина, был исключительно разносторонним человеком, и в своей книге он касается таких разнообразных тем, как, например, отпечатки пальцев, собачьи свистки, преступность, близнецы, синестезия, психометрические измерения и наследование гениальности и пр.) Его исследование, касавшееся произвольного зрительного воображения, проводилось в виде анкетирования с такими, например, вопросами: «Можете ли вы точно припомнить черты лица всех ваших близких родственников и знакомых? Можете ли вы по своему желанию заставить эти зрительные образы сидеть, стоять или медленно поворачиваться? Можете ли вы видеть их настолько отчетливо, чтобы свободно их нарисовать (при условии, конечно, что вы умеете это делать)?» Тот сосудистый хирург не смог бы утвердительно ответить ни на один из этих или похожих вопросов, проходя психологическое тестирование в Гарварде. Но какое все это имеет значение?
В том, что касается значения и важности такого воображения, Гальтон проявляет двойственность и осторожность. Он полагает, что «ученые, как класс, обладают слабой способностью к визуальным представлениям», но при этом утверждает, что «живая способность к визуализации играет существенную роль в способности создавать и формулировать обобщающие идеи». Он считает «несомненным тот факт, что механики, инженеры и архитекторы обычно обладают способностью представлять себе воображаемые образы с большой отчетливостью и точностью». При этом Гальтон добавляет: «Я склонен думать, однако, что отсутствие этой способности может легко компенсироваться другими способами понимания. Поэтому люди, которые говорят, что они начисто лишены зрительного воображения, бывают способны описать увиденное так, будто они все-таки обладают живым зрительным воображением. Некоторые из них вполне способны стать художниками и даже членами Королевской академии».
Для Гальтона контрольным тестом была способность нарисовать воображаемый пейзаж или портрет – то есть воспроизвести или реконструировать пережитый чувственный опыт. Но существуют настолько абстрактные или фантастические образы – образы того, что человек никогда не видел наяву в реальном мире, но способен создать своим творческим воображением, – что сам такой образ впоследствии становится моделью для исследования реальности.
В своей книге «Воображение и реальность: Кекуле, Копп и научное воображение» Алан Рокке пишет о решающей роли живого представления образов или моделей в творческой жизни ученых, в особенности химиков девятнадцатого столетия. В частности, он пишет об Августе Кекуле и его знаменитом откровении, когда во время поездки в лондонском омнибусе он вдруг явственно увидел строение молекулы бензола. Его концепция произвела революцию в химии. Конечно, химические связи невидимы, но для Кекуле они были настолько реальны, что он мог их представить себе зрительно, как Фарадей смог представить силовые линии магнитного поля. Кекуле признавался, что «испытывает непреодолимую потребность к визуализации».
Действительно, любой разговор о химии немыслим без таких образов и моделей, и философ Колин Макгинн в книге «Мысленное зрение» пишет: «Воображаемые зрительные образы не являются порождениями восприятия или мышления, не представляющими интереса. Это самостоятельные ментальные категории, требующие отдельного исследования. Мыслеобразы должны стать третьей крупной категорией нашего мышления, в добавление к двум столпам – восприятию и пониманию».
Некоторые люди, такие как Кекуле, обладают мощной способностью к воображению абстракций, тогда как большинство из нас проявляет комбинацию способностей к визуализации чувственно воспринимаемых объектов (например, собственного дома) и к визуализации абстрактных представлений (например, строения атома). А вот Темпл Грандин утверждает, что обладает способностью к визуализации совсем иного рода. Она мыслит исключительно буквальными образами того, что видела в реальной жизни, словно просматривает альбом с фотографиями или кинофильм. Когда она думает о небе, то воображает кадры из фильма «Лестница в небо» и видит перед собой ступеньки лестницы, уходящей к облакам. Если кто-то говорит, что сегодня дождливый день, она видит в уме одну и ту же «фотографию» дождя, которая навсегда запечатлелась в ее мозгу. Подобно Тореи, она обладает мощной способностью создавать мысленные образы. Ее чрезвычайно точная зрительная память позволяет ей совершать воображаемые прогулки по фабрике, которая возводится по ее проекту. В детстве и юности Темпл была уверена, что такой способностью обладают все люди. Даже и теперь она не перестает удивляться, что есть множество людей, неспособных вызывать у себя зрительные образы. Когда я признался, что тоже не умею этого делать, она изумленно спросила: «Как же вы тогда думаете?»
Когда я разговариваю с людьми – слепыми и зрячими – или когда пытаюсь думать о природе своих представлений, я не вполне понимаю, являются ли слова, символы и образы различного свойства первичными инструментами мышления или же существуют формы мышления, предшествующие всем этим конкретным проявлениям, – формы мышления, не обладающие никакой модальностью. Психологи иногда говорят о промежуточном языке, о языке ума, а Лев Выготский, великий русский психолог, говорил о «чистом смысловом» мышлении. Не могу до сих пор решить, что это – полная бессмыслица или непререкаемая истина? Я неизменно натыкаюсь на этот риф, стоит мне начать думать о мышлении.
Уже Гальтон был озадачен поиском смысла зрительного воображения. Оно обладает гигантским диапазоном и хотя представляется существенной частью мышления, иногда кажется совершенно неважным. Эта неопределенность до сих пор порождает споры относительно назначения ментальной образности. Современник Гальтона и основоположник экспериментальной психологии Вильгельм Вундт, занимаясь проблемами интроспекции, самонаблюдения, считал образность самой важной частью мышления. Другие ученые считали, что мышление лишено образности, и настаивали на аналитическом или описательном подходе к нему. Бихевиористы вообще не верят в мышление и признают только «поведение». Была ли интроспекция единственным надежным средством научного наблюдения? Способна ли она добывать достоверные, воспроизводимые и измеримые данные? Только в семидесятые годы двадцатого века изучением этой проблемы занялось новое поколение психологов. Роджер Шепард и Жаклин Метцлер просили испытуемых выполнить задание, решение которого зависело от способности мысленно развернуть образ геометрической фигуры – то есть сделать приблизительно то же, что моя мать делала со скелетом ящерицы, когда рисовала его по памяти. Уже в ходе первых экспериментов ученые установили, что вращение воображаемых объектов отнимает разное время и срок выполнения задания зависит от величины угла поворота. Например, поворот воображаемого объекта на шестьдесят градусов требует вдвое больше времени, чем поворот этого же объекта на тридцать градусов, а поворот на девяносто градусов – втрое больше. То есть зрительное воображение имеет ограничения скорости – оно функционирует непрерывно и поступательно и требует усилий, как всякий другой произвольный акт.
Стивен Косслин приступил к изучению зрительной образности с другой стороны. В 1973 году он опубликовал очень конструктивную работу, где противопоставил способ действия людей, предпочитающих зрительные образы и предпочитающих словесные образы. Испытуемым предлагали запомнить последовательность предъявленных им рисунков. Косслин выдвинул гипотезу, согласно которой если зрительные образы пространственно организованы как картины, то люди, способные их воспринимать, должны быть также способны концентрировать внимание на части изображения, и им понадобится определенное время, чтобы переключить внимание с одной части картины на другую. И это время должно быть прямо пропорционально расстоянию, которое необходимо для этого преодолеть внутреннему зрению.
Косслин сумел показать, что это действительно так, указав, что визуальные образы обладают пространственной глубиной и организованы в пространстве, как картины. Работа Косслина оказалась чрезвычайно плодотворной, но дебаты относительно роли зрительной образности на этом не закончились, так как Зенон Пылышын и его коллеги доказали, что мысленную ротацию образов и их «сканирование» можно интерпретировать как результат чисто абстрактной, не визуальной операции мозга и сознания.
В начале девяностых годов Косслин и его соавторы продолжили свои эксперименты, дополнив их исследованиями методами ПЭТ и МРТ, что позволило им создать карты областей мозга, которые активируются при выполнении заданий, требующих зрительного воображения. Мыслительное воображение, показали авторы, активирует преимущественно те же области зрительной коры, которые активируются при реальном зрительном восприятии. То есть воображаемые зрительные образы являются в такой же степени физиологической реальностью, в какой они являются реальностью психологической. Процесс воображения использует, как правило, те же пути передачи, что и зрительное восприятие реальных объектов.
То, что восприятие и воображение имеют одну и ту же неврологическую основу, было подтверждено и клиническими исследованиями. В 1978 году итальянские врачи Эдуардо Бисиак и Клаудио Лаццатти сообщили о двух больных, у которых после инсульта развилась гемианопсия, причем у больных была утрачена левая половина поля зрения. Когда их просили представить себе, что они идут по знакомой улице, и назвать, что они видят, больные называли магазины, которые они видели на правой стороне улицы. Потом их просили повернуться и пойти по той же улице в обратном направлении. Теперь они называли магазины, которых не видели прежде, то есть магазины, которые теперь находились «справа» от них. Эти превосходно документированные случаи показали, что гемианопсия приводит не только к отсечению половины поля зрения, но и к отсечению половины воображаемых зрительных образов.
Такие клинические наблюдения, касающиеся параллелизма зрительного восприятия и зрительного воображения, как выяснилось, проводились еще сто лет назад. В 1911 году английские неврологи Генри Гед и Гордон Холмс исследовали ряд больных с незначительными поражениями в затылочных долях и установили, что эти поражения привели не к полной слепоте, а к возникновению слепых пятен (скотом) внутри полей зрения. Тщательно опрашивая своих пациентов, авторы выяснили, что точно такие же слепые пятна с такой же локализацией присутствуют и в поле зрительных образов, воображаемых этими больными. В 1992 году Марта Фара и ее соавторы сообщили, что у одного больного, страдавшего частичной односторонней потерей зрения в результате удаления части затылочной доли, уменьшился и угол внутреннего мысленного зрения. То есть оно сузилось настолько же примерно, насколько сузилось поле зрительного восприятия реальных объектов.
Для меня самой убедительной демонстрацией того, что по меньшей мере некоторые аспекты зрительного воображения и зрительного восприятия неразделимы, стал случай художника, которого я консультировал в 1986 году. Мистер И. полностью утратил способность к цветовому зрению в результате черепно-мозговой травмы. Он был очень расстроен внезапной утратой способности воспринимать цвета, но еще больше тем, что не умел теперь даже вызвать представление о цвете в своем воображении. Даже его мигренозная аура обесцветилась и стала черно-белой. Случаи таких больных, как мистер И., заставляют предположить, что сопряжение между восприятием и воображением является очень тесным в высших отделах зрительной коры.
Теперь мы знаем, что у них общие характеристики и свойства, общие механизмы и общие корковые области. Но Косслин и его группа пошли еще дальше, предположив, что зрительное восприятие зависит от зрительного воображения, подгоняя то, что видит глаз, – то есть изображение на сетчатке, – под образы, хранящиеся в зрительной памяти головного мозга. Зрительное распознавание, считают авторы, невозможно без такой подгонки. Более того, Косслин полагает, что образное воображение может играть решающую роль в мышлении – в решении задач, планировании, конструировании, создании теорий. Эта точка зрения подкрепляется исследованиями, в которых испытуемым предлагают ответить на вопросы, требующие особой способности к визуальной образности: «Что имеет более насыщенный зеленый цвет: мороженый горох или сосна?», или «Какой формы уши у Микки-Мауса?», или «В какой руке статуя Свободы держит факел?» – или предлагают задачи, которые можно решить либо с помощью зрительного воображения, либо с помощью чисто абстрактного мышления. Косслин ведет речь о двойственности человеческого мышления, противопоставляя использование «образных» представлений, прямых и непосредственных, использованию «описательных» представлений, которые являются аналитическими и опосредуются вербальными или иными символами. Иногда, считает Косслин, может быть выбрано одно представление, иногда другое, в зависимости от способностей человека и от проблемы, которую надо решить. Иногда оба представления используются одновременно (хотя «образность» чаще всего опережает «описательность»). Иногда начинают с образного представления, а потом переходят к чисто вербальному или математическому представлению.
Но что в таком случае говорить о людях, которые вообще, подобно мне или сосудистому хирургу из Бостона, не могут вызывать у себя по собственному желанию зрительные образы? Приходится заключить, как это сделал мой бостонский коллега, что мы тоже можем все же формировать зрительные образы (что делает нас способными к зрительному восприятию и распознаванию), но эти образы находятся ниже порога нашего сознания.
Если основная роль зрительного воображения заключается в том, чтобы сделать возможным осознанное зрительное восприятие, то зачем это воображение нужно слепому человеку? Что происходит с его нейронным субстратом, со зрительной областью, которая занимает почти половину общей площади мозговой коры? Нам известно, что у взрослых людей, потерявших зрение, происходит частичная атрофия в синапсах и проводящих путях, идущих от сетчатки к зрительной коре, но эта атрофия практически отсутствует в самой зрительной коре. Функциональная МРТ показывает, что в подобной ситуации не происходит уменьшения активности в зрительной коре – наоборот, мы наблюдаем нечто абсолютно противоположное: активность и чувствительность зрительной коры повышается. Зрительная кора, лишившись зрительных рецепторов, остается нетронутым нейронным угодьем, готовым принять новую функцию. У некоторых людей, как у Тореи, например, может произойти расчистка и перепрофилирование значительной части коркового пространства для формирования зрительных образов. У других, как у Халла, например, часть зрительной коры стала использоваться для обработки данных других органов чувств – слухового восприятия, тактильного и т.д..
Такого рода перекрестная активация, минимизирующая поражения мозга, помогает нам ответить на вопрос, как некоторые слепые люди, такие как Деннис Шульман, могут «видеть» шрифт Брайля, когда читают его своими пальцами. Это нечто большее, чем иллюзия или прихотливая метафора, – это отражение того, как работает наше сознание, поскольку есть убедительные доказательства того, что при чтении шрифта для слепых происходит мощная активация зрительной коры головного мозга. Об этом сообщают Садато, Паскуаль-Леоне и другие. Такая активация даже при полном отсутствии нервных импульсов, поступающих с сетчатки, может стать основой нейронной системы глаза разума.
Деннис Шульман говорит, что обострение восприятия усилило его чувствительность в отношении тончайших нюансов человеческой речи и того, как человек себя позиционирует. Своих пациентов он распознает теперь по запаху и часто улавливает состояния напряжения или тревоги даже тогда, когда сами пациенты об этом не подозревают. Деннис считает, что стал более чутким к эмоциональному состоянию других людей после потери зрения, так как теперь ему не мешает их внешний вид, который большинство людей умеет ловко подделывать. Напротив, голоса и запахи могут раскрыть подлинное состояние человека.
Обострение других чувств, происходящее при утрате зрения, позволяет слепым приспосабливаться к своему состоянию самыми разнообразными способами, используя «лицевое зрение», звуковые и тактильные сигналы для оценки размеров данного пространства, расположения в нем людей и предметов и пр.
Философ Мартин Миллиган, которому в двухлетнем возрасте удалили оба глаза в связи со злокачественной опухолью, так описывает собственный опыт слепоты:
«Люди с врожденной слепотой, сохранившие слух, не просто слышат звуки – они способны «слышать» предметы (то есть судить об их присутствии на слух), когда те находятся рядом, при условии, что они расположены не слишком низко. Точно так же слепые могут на слух судить о контурах в своем непосредственном окружении. Такие «молчаливые» предметы, как фонарные столбы или припаркованные автомобили с выключенным двигателем, я могу хорошо слышать, приближаясь к ним и проходя мимо, как предметы, уплотняющие атмосферу, поглощающие или отражающие звук моих шагов и прочие тихие шумы. Для того чтобы услышать предмет по эху, не обязательно самому издавать звуки, хотя это очень помогает. Предметы, расположенные на уровне головы, как-то воздействуют на потоки воздуха, достигающие моего лица, что помогает мне опознавать эти предметы. Наверное, поэтому многие слепые называют такой тип распознавания «лицевым» чувством».
Лицевое зрение такого рода сильнее всего развито у людей, родившихся слепыми или потерявших зрение в раннем детстве. Писатель Вед Мехта, который ослеп в возрасте четырех лет, так хорошо развил в себе эту способность, что уверенно ходит по улице без трости, и посторонним людям подчас трудно поверить, что перед ним слепой.
Многим лишенным зрения людям достаточно звуков собственных шагов или стука трости, но описаны и другие формы эхолокации. Бен Андервуд разработал систему звуков, которые он издает ртом, а потом, как дельфин, улавливает отраженные звуки, определяя расположение отражающих звук предметов. Он достиг такого совершенства, что может играть в футбол, не говоря о шахматах.
Слепые люди часто говорят, что использование трости дает им возможность «видеть» окружающее пространство, так как движение, прикосновение и звук немедленно трансформируются в «визуальную» картинку. Трость служит сенсорному замещению и расширению. Но можно ли представить слепому более подробную картину мира, используя для этого современные технологии? Пол Бах-и-Рита был первопроходцем в этой области и посвятил десятки лет тестированию всевозможных сенсорных заменителей, параллельно занимаясь разработкой устройств, помогающих слепым полнее использовать возможности тактильного восприятия. В 1972 году он опубликовал пророческую книгу, в которой рассмотрел все существующие в мозгу механизмы, с помощью которых можно реализовать сенсорное замещение. Эти замещения, подчеркивал автор, зависят от пластичности мозга (то, что мозг остается пластичным и в зрелом возрасте, было по тем временам революционным воззрением).
Бах-и-Рита думал о возможности установить на коже искусственные рецепторы, соединенные с видеокамерой, чтобы создать «осязательную картину» окружающего мира. Это могло сработать, думал он, так как в мозгу тактильная информация организована по чисто топографическому принципу, а топографическая точность очень важна для создания имитации зрительной картины. Со временем он начал использовать крошечные сетки, состоявшие из сотни электродов. Решетки помещались на самое чувствительное место человеческого тела – на язык. (На поверхности языка больше всего чувствительных рецепторов, и соответственно представительство языка является одним из самых больших в коре головного мозга, – по этой причине язык идеально подходит для сенсорного замещения.) С помощью этого устройства размером с почтовую марку пациенты Бах-и-Рита могли формировать «зрительные» картины с поверхности языка.
С годами эти оптические приборы были значительно усовершенствованы, разрешение их теперь в четыре – шесть раз превосходит разрешение первых устройств Бах-и-Рита. Громоздкие камеры и провода заменили очками, в стекла которых вмонтированы миниатюрные видеокамеры, что позволяет слепым ориентировать их естественным поворотом головы. С помощью таких приспособлений слепые могут свободно передвигаться по помещению, если оно не слишком загромождено мебелью, и даже ловить катящийся к ним по полу мяч.
Означает ли это, что такие слепые теперь «видят»? Определенно, они демонстрируют поведение, которое бихевиористы назвали бы «зрительным поведением». Бах-и-Рита рассказал о том, как его подопечные «научились правильному восприятию, используя такие средства его интерпретации, как перспектива, параллакс, искажения, изменения масштаба и оценка глубины». У многих из этих людей возникало чувство, что они снова видят, и функциональная МРТ подтвердила сильную активацию зрительной коры в те моменты, когда они «видели» с помощью камеры. («Видение», впрочем, ощущалось только теми испытуемыми, которые произвольно перемещали камеру, чтобы «смотреть». Факт смотрения очень важен – так как нет восприятия без действия, нет видения без смотрения.)
Восстановление зрения у людей, которые раньше им обладали, – хирургическим путем или с помощью каких-то устройств, – задача решаемая, так как у этих людей осталась интактной зрительная кора и сохранились зрительные воспоминания. Однако вернуть зрение тому, кто никогда не обладал зрением, представляется невозможным, ввиду того, что мы знаем о критических периодах развития головного мозга и о необходимости хотя бы ограниченного опыта зрения в первые два года жизни. (Недавние работы Павана Синха и его соавторов позволяют, однако, предположить, что роль критических периодов все же не так важна, как считалось раньше.) На слепорожденных людях были испробованы, с ограниченным успехом, устройства, позволяющие осуществлять зрение с языка. Одна девушка-музыкант, слепая от рождения, заявила, что она впервые в жизни «увидела» движения рук дирижера. Несмотря на то что у слепых от рождения людей объем зрительной коры меньше на 25 процентов по сравнению со зрячими, эта кора способна активироваться при сенсорном замещении, как было показано в нескольких случаях с помощью функциональной МРТ.
В последнее время накапливается все больше и больше данных о чрезвычайно тесном взаимодействии и взаимовлиянии сенсорных областей мозга, и поэтому трудно говорить о чисто визуальном или чисто слуховом восприятии в изолированном виде. Мир слепого человека может быть чрезвычайно богат в неких пограничных и промежуточных состояниях, – под протекторатом различных органов чувств, – для описания чего у нас нет общепринятого языка.
Книга «О слепоте» представляет собой собрание писем, которыми обменивались слепой философ Мартин Миллиган и зрячий философ Брайан Мэги. Хотя собственный невизуальный мир представляется Миллигану связным и полным, он понимает, что зрячим людям доступны некое чувство и способ познания, которые недоступны слепому. Тем не менее слепые от рождения люди могут иметь (и обычно имеют) богатый и разнообразный чувственный опыт, опосредованный языком и образами невизуального свойства. Таким образом, у слепого может быть «ухо разума» или «нос разума». Но есть ли у слепого «глаз разума»?
Здесь мнения Миллигана и Мэги расходятся. Мэги настаивает на том, что Миллиган, как человек незрячий, не может иметь настоящего знания о визуальном мире. Миллиган не соглашается, считая, что, несмотря на то что наш язык лишь словесно описывает людей и события, он может в некоторых случаях заменить непосредственный опыт и непосредственное знакомство с предметом.
Слепые от рождения дети, как не раз отмечалось, обычно обладают превосходной памятью и рано начинают говорить. Они могут достичь такого совершенства в вербальных описаниях лиц и мест, что иногда заставляют других (а иногда и самих себя) сомневаться в том, на самом ли деле они слепы. Описания Хелен Келлер, например, поражают читателя своей изумительной наглядностью.
В детстве я запоем читал книги Прескотта «Завоевание Мексики» и «Завоевание Перу». Мне казалось, что я «вижу» эти страны благодаря его невероятно наглядным, почти галлюциногенным описаниям. Я был поражен, узнав впоследствии, что Прескотт не только никогда не бывал ни в Мексике, ни в Перу, но что он практически слеп с восемнадцатилетнего возраста. Компенсировал ли он, подобно Тореи, свою слепоту невероятно развитым зрительным воображением, или же его блестяще наглядные описания были возможны благодаря образной силе самого языка? До какой степени может описание – живописание словами – обеспечить замену реальному видению или зрительному воображению?
Арлин Гордон ослепла, когда ей было за сорок. После этого она стала, как никогда прежде, сознавать важность языка и словесных описаний. Они стимулировали силу ее зрительного воображения и в каком-то смысле давали ей возможность видеть. «Я люблю путешествовать, – говорила она мне. – Я видела Венецию, когда была там». Она пояснила эту фразу, сказав, что ее спутники описывали ей достопримечательности, а она по описанным деталям, по прочитанным книгам, по собственным воспоминаниям строила зрительный образ. «Зрячие люди очень любят путешествовать со мной, – говорила она. – Я задаю им вопросы, они смотрят и видят вещи, на которые иначе не обратили бы внимания. Слишком часто зрячие люди ничего не видят! Это обоюдный процесс – мы взаимно обогащаем друг друга».
Здесь я вижу восхитительный парадокс, который не могу разрешить. Если действительно есть фундаментальное различие между чувственным опытом и его описанием, между прямым и опосредованным знанием о мире, то откуда и почему язык обладает таким волшебным могуществом? Язык – это исключительно человеческое изобретение, и он может сделать для нас невозможное возможным. Он позволяет всем нам, даже слепым от рождения, видеть мир глазами других людей.