Волки дикие, и пантеры, и медведи шатались в те времена по лесам Висконсина. Лора иногда пугалась. Но па Инглз желал так жить, чтоб до ближайших соседей – много миль. Построил уютный домик в прерии для ма и дочерей – для Мэри, и малышки Кэрри, и Лоры. И для сына Калеба.
У па всю зиму огонь пылал, чтоб холод отогнать. Па учил Лору и Калеба, как что делать на диком фронтире.
Лора Инглз… Лора Инглз Уайлдер.
Па охотился, и капканы ставил, и в земле ковырялся. Ма умела делать сыр и сахар. Ночами одиноко стонал ветер, но па подбрасывал дров в огонь, и играл на скрипке, и пел детям, Лоре, и Мэри, и малышке Кэрри. И юному Калебу. Юный Калеб до белого каления доводил – куда там его сестрам. И куда там волкам с пантерами. Калеб Инглз Уайлдер был бешенее всей честной компании.
Но если присмотреться к Калебу хорошенько, видно, что, вообще-то, он не заводила. Ясно, как он расстроился, когда в школьной пьесе в Маунт-Нево ему дали роль Мусора, а не Чистого Воздуха. Ясно, как ему стыдно, когда он понял, что боится кататься на колесе обозрения на ярмарке округа Лейн, и почему он едва не заревел, когда почти никто не проголосовал, чтоб его выбрали старостой класса.
Калеб решает, что он особо ни на что не годен, и на обществоведении начинает грезить. Но что за радость от обществоведения? Проку от него чуть. Обществоведение холода не отгонит.
Вы же понимаете, что он потому и бросил коробок спичек в мусорную корзину.
Если очень мерзнут пятки,
А в водопроводе лед,
Ну-ка быстренько, ребятки,
Нырк в постель – и все пройдет.
Напечем мы плюшек вдоволь,
Пахнет плюшками в дому,
Там, глядишь, и потеплеет,
А мороз нам ни к чему.
…ибо мама их рядом утится.
Наверху в июньское воскресенье летнего солнцестояния – сладкая моя Ласточка на Проводе взлетает поглядеть, как я печатаю, а в стене деловито жужжит одиночная оса.
Славно сегодня порыбачили. Вечером на поезде приехал полковник Вайнштейн с нежданным сыном от первой жены, сверстником Калеба; с утра пораньше вчетвером двинули на Уилламет, потом вверх по маленькому Лососевому ручью, а там меня нос привел к папаниной любимой рыбачьей заводи – на склоне остановиться и сквозь кусты и колючки продраться туда, где Лососевый огибает отвесный мшистый обрыв. Прохладная сине-зеленая заводь, водоворот – как дорогущее мягчайшее сукно бильярдного стола. Как хочешь, так и бей.
Калеб и пацан Вайнштейна выловили по дюжине красногорлых лососей на брата, а мы с полковником распили бутыль каберне и побеседовали о Хемингуэе. Рассказал ему, что у меня пост: обещал полгода соблюдать мораторий на Секс и Телевидение.
– По моим прикидкам, к зимнему солнцестоянию верхняя чакра и нижняя будут отдраены начисто.
– А средняя?
– Я в такие глубины не полезу. Глянь! Твой Сэм еще одну заловил. Неплохо у него выходит, для первого-то раза.
– Твой Калеб его хорошо учит. И кстати, о глубинах – знаешь, что нужно, чтоб сделать киту обрезание?
– Не-а.
– Крайне плотные аквалангисты.
Почти тридцать рыб. Возвращаемся и как раз успеваем хорошенько переложить их льдом, чтоб полковник с сыном нынче днем забрали улов на юг. Вернулся со станции, а тут Дороти Джеймс, она же Микро-Дуроти, потому что водит раскрашенный по-дурацки автобус «фольксваген». Привезла ангельской пыли и расцветшую четырнадцатилетнюю спасите-помогите рыжую дочь – спортивные шорты, мужская вечерняя сорочка, воротник поднят, руки голые. Девчонка подпирает автобус, а ее мамаша поднимается ко мне в кабинет, жуя жвачку.
Мы с Дуроти выкуриваем пару косяков, и я говорю: «Пошли, покажу, где тут что». Идем к пруду, ее дочка увязывается за нами. Переоделась – сорочку сняла, надела тугой топ без бретелек. Струится подле меня, а я рассказываю ее мамаше про ферму. Краем глаза вижу, как девчонка выдавливается из топа, словно веснушчатая зубная паста.
У пруда знакомлю их обеих с Квистоном. Квистон охотится на окуня и еще дуется, что прохлопал экспедицию на Лососевый ручей. Рыжие волосы и выдавленная кожа всю обиду мигом стирают. Он спрашивает, не хочет ли она забросить, – мол, в камышах водится Крупный, если ей интересно. Рыжий Цветик, ни слова не молвив, струится прочь, дабы утешить полдюжины крякв, и взлетом волос дает понять, что не интересуется мальчишками своих лет и рыбой любого размера.
– Довольно развитая, – шепотом поясняет Микро-Дуроти. – Уже почти год на противозачаточных таблетках.
Квис вновь переключается на своего окуня, Дуроти идет донимать Бетси в саду, я возвращаюсь наверх. С провода за окном смотрит ласточка. Квистон и Калеб со Стюартом чешут по полю навстречу Олафову сынку Бутчу. Солнце подползает к концу самого длинного рабочего дня в году.
Девчонка идет к микроавтобусу, достает спальник и книжку Анаис Нин. Улыбается мне из-под окна:
– Ничего, если я у пруда гнездо совью? Люблю под звездами спать, ну и, может, поплаваю на закате. Понимаешь, да?
– Да уж понимаю, – говорю. Вей гнездо, где хочешь; плавай, сколько влезет, ну, спасите-помогите, еще бы. – Ничего.
Ласточка ныряет к земле. Оса завязывает со штукатурными работами и вылетает поглядеть. Бетси и Дуроти отправляются в дом варить горох. Солнце добирается до Маунт-Нево. Пора сделать обход, решаю я, уток покормить, на пруд глянуть; мало ли какие на закате случаются беды.
Она сидит на берегу, мокрые руки обняли коленки; смотрит на уток, а они на нее. Улыбается. Я сажусь на корточки, кидаю корм поближе к берегу. Утки крякают и жрут.
– Пшеница? – спрашивает она.
– Бурый рис, – говорю. – У нас его два мешка, макробиотики оставили, которые тут жили. Больше не ели ничего.
– Фу-у. И им нравилось?
– Да вряд ли. Раньше дюжина была. Уток, а не макробиотиков. Кто-то шестерых селезней того. Лиса, наверное.
– Жалко.
– Природа, – говорю. – Когти и клыки в крови.
– Все равно грустно. Бедные одинокие девочки…
– Ага.
Небо окрасилось золотом, и мы еще долго смотрели на уток, ни слова не говоря. Мне было хорошо – я был добродетелен, почти праведен на исходе этого первого дня и радовался снизошедшему пониманию: мой двойной пост и впрямь действовал. Я и близко не подошел к телику и ни капельки не желал трахнуть этих уток.
Голоженские ноги, кусты ежевики
Меня сбили с пути – таковы мои бзики,
Хотелось клубнички – прокисла клубника.
Спасибо ногам да кустам ежевики.
Молли встретил я в Барстоу в баре,
Ее страхи в Седоне я нежно смирил.
В Уотерфорде мы были в ударе,
А потом я в Глендейле горючку глушил.
Ах, Молли, ты жила в Смертном Доле,
Ты мертва, боже, Молли, мертва,
Где кукушка бежит от койота во ржи,
Мой соколик, тебя обняла синева.
Молли видела, как я в Риальто
Тискал тетку из Трейси, не помня себя,
В меня Молли пальнула разок в Пало-Альто,
В Солтон-Си сиганула, и я плачу, скорбя
О Молли, что жила в Смертном Доле, —
Ты мертва, боже, Молли, мертва,
Где таится паук
И дрожит бурундук,
Щелочную постель твою видно едва.
Полынная Полли – бесплодный овраг,
Цвет болиголова с утра
Не раз вздымала свой драный флаг —
Мол, она на расправу скора.
Одна пустота – ни друзей, ни дружка,
Ни близких, и в сердце черно.
И горечь для Полли была сладка,
Как сладкое вино.
Сладкое вино.
Была для Полли горечь сладка,
Как сладкое вино.
Ей землю отец завещал – не бывало
На свете тучней земли той,
Но Полли не сеяла и не жала,
А поливала мечтой.
Сено у Полли – ветер на воле,
Поднятый вилами в срок.
Пшеницу побило грозою у Полли,
И не лес, а змеиный клубок.
Не лес, а змеиный клубок.
Грозою побило пшеницу у Полли,
И не лес, а змеиный клубок.
Весною соседи, оставив наделы,
С топором и советом шли к ней,
Но Полли волком на них глядела —
Мол, управлюсь без вас, мне видней.
Она сама себе голова,
Плевать ей на пустомель.
Безлетье ей трын-трава, она
Сама себе хлеб и хмель.
Сама себе хлеб и хмель.
Любой недород Полли – трын-трава,
Сама себе хлеб и хмель.
Настала сушь, и, о горькой судьбе
Плача, соседи кто сбег, а кто помер.
Но Полли всех позвала к себе
И всех накормила – вот это номер.
Плуг не касался ее низины,
Борона не ласкала поля.
Но марципаны и буженина
Росли, где ступала Полли.
Там, где ступала Полли.
Да, марципаны и буженина
Росли, где ступала Полли.
Где ни бродила она, вокруг
Тонул в сочной зелени дол,
Под взглядом ее сохлый стебель вдруг
Корни пускал и цвел.
Минула сушь, как минет вчера,
И в край несчастливый опять
Вернулся дождь, и настала пора
Сеять и пожинать.
Гости ушли, унося на поле
Топор, и совет, и плуги…
До смерти польку плясала Полли,
Ее земли ушли за долги,
Земли ушли за долги.
Полынная Полли плясала польку,
Ее земли ушли за долги.
Старичью ветошь драную перешивала,
Муж – калека лежачий да трое ребят:
Сестра Лу на углу ателье содержала,
А ночами во сне одевала солдат…
Боже, дай мне коробку конфеток
Да Писанье – и взмоет глас мой,
Воссияю луной в тьме ночной этих гетто —
Озарю этим черным дорогу домой.
Восседал за роялем трупак аспиранта —
Его доконали морфин и вино.
Бутыль холодна и влажна на серванте,
И по-прежнему громко стучит метроном…
Боже, выдай коробку конфеток
Да Писанье – и взмоет глас мой,
Освещу маяком я содом этих гетто —
Озарю этим черным дорогу домой.
Своей молодости Энни Жвачке так жалко,
Что жует она только ботву и шпинат.
Небритые ноги и пояс убогий, на свалке
Отысканный сто лет назад…
Боже, вышли коробку конфеток
Да Писанье – и взмоет глас мой,
Загорюсь я, как лампа, ради хлама из гетто —
Укажу этим черным дорогу домой.
Кроха Лупе зубрила жаргон феминисток
И усвоила вскоре лесбийский жаргон,
Но взбрело под венец, и конец очень близко —
Ее муж винодел и к тому же пижон.
Боже, только коробку конфеток
Да Писанье – и взмоет глас мой,
Подпалю я, как факел, бараки сих гетто —
Погоню этих черных в дорогу домой.
Как-то раз Братец Мемфис в Сент-Луисе
Хавал мясо в кафешке и мелочь сшибал,
Из кафе убежал на вокзал с резью в пузе
И от трупного яда в Монро дуба дал.
Милый Боже, коробку конфеток
Да Писанье – и взмоет глас мой,
Воссияй же луной в тьме ночной этих гетто —
Озари нам, Всевышний, дорогу домой.