Когда после очередных рождественских каникул Исабель вернулась в монастырскую школу, чтобы закончить последний учебный год, она еще не знала, что ей предстоит влюбиться.
На острове отец проводил ее до парома. Стоя под мелким, холодным дождем, он взял дочь за руку, слегка откашлялся и пробормотал себе под нос что-то неразборчиво-неодобрительное, что означало – он хочет сказать что-то важное. Чувствуя, как крепко он сжимает сквозь мокрое габардиновое пальто ее локоть, Исабель поняла, что отец собирается о чем-то ее предупредить. Вот только о чем – этого не знали ни сам директор Гор, ни его дочь. В конце концов Исабель подняла на него глаза и увидела, что отцовское лицо блестит от дождя. Вот он моргнул, и в его глазах промелькнула быстрая неуверенная улыбка. Паро́м качался на волнах, бился о развешанные вдоль причала старые покрышки и ревел мотором. Немногочисленные пассажиры уже поднялись на борт, и их головы виднелись сквозь запотевшие окна низкой, открытой с одной стороны надстройки. Молодой парень в желтой клеенчатой куртке готовился отвязать толстый канат от причальной тумбы.
Наверное, все дело в море, размышлял Мьюрис Гор. В море, в гуляющих по его поверхности седых волнах, а еще – в тех новых черточках, которые он подметил в дочери за время каникул, из-за которых привычное с детства водное пространство казалось ему теперь громадным и безбрежным. Вода бурлила – холодная, серая, неумолимая, вечно меняющаяся. Он крепче сжал руку дочери и услышал, как она сказала громко, перекрывая стук двигателя: «Что, папа?..» Слова кружились у него в мозгу, качались туда-сюда на волнах, поднятых тремя бокалами виски, с которых начался его день. Мьюрис проклинал себя за то, что выпил их – и хотел выпить еще. Неотрывно глядя на прекрасное лицо дочери, он думал о том, что в этот приезд домой она была немного холоднее, чем обычно, но, быть может, ему это только показалось. И все равно сейчас его глаза наполнялись непрошеными слезами.
– Не волнуйся, все будет хорошо, – сказала Исабель. – Осталось немного, летом я снова приеду. Иди домой.
Она на мгновение прижалась к нему – и исчезла. Мьюрис успел увидеть, как она спрыгивает с последней ступеньки трапа навстречу протянутой руке капитана парома. Мокрые волосы липли к ее лицу, когда Исабель в последний раз махнула ему рукой, потом паром отвалил от причала, развернулся и заскользил прочь, то и дело подлетая вверх на волнах, тая за пеленой дождя, словно изображение на незакрепленной фотографии. Вскоре его силуэт окончательно пропал из вида, и бурное море снова стало пустым, словно на нем никогда не было никакого парома. Только тогда Мьюрис Гор повернулся и начал медленно подниматься от причала к поселку, тщетно пытаясь справиться с подавленностью, которая с самого утра камнем лежала у него на душе. Что с ним такое, он по-прежнему не понимал. Занятий в школе сегодня не было, поэтому Мьюрис пересек изогнутую полоску белого песка и, прогнав с дороги небольшое стадо из пяти унылых промокших осликов, направился к пабу Комана. Заказав себе чая, он достал тонкую бумажную книгу стихов Йейтса и попытался сосредоточиться на чтении. Мьюрис собирался было просидеть в баре до обеда, но из этого ничего не вышло: мысли то и дело убегали куда-то по извилистым дорогам судьбы, и он никак не мог успокоиться и взять себя в руки. Стихи и три чайника чая взбудоражили его еще больше.
До самого вечера и на протяжении почти всей следующей недели Мьюриса не покидало ощущение, будто ему было дано некое откровение, о котором он непременно должен был рассказать дочери. По утрам, шагая по узкой тропинке от дома к школе, он глядел на зимнее море и недоуменно щурился, до рези в глазах всматриваясь в начертанное на серой зыби пророчество о будущем Исабель – пророчество, которое он никак не мог прочитать.
Даже старожилы не помнили столь отвратительной погоды, какая пришла в прибрежный Голуэй в ту зиму, когда восемнадцатилетняя Исабель заканчивала учебу в монастырском пансионе. С просторов Атлантики в бухту то и дело врывались свирепые штормы, обдававшие холодными брызгами променады и пляжи. Ураганные ветры со свистом проносились по узким городским улочкам, коварно выскакивали из-за углов, и горожанам приходилось надевать теплые куртки, платки и шляпы, чтобы добраться от дома до паба или до магазина. Низко опустив голову и придерживая рукой пальто на груди, женщины шли, наклонившись навстречу шквалу и таща за собой, словно на буксире, кувыркающуюся в потоках воздуха сумочку. Лица у большинства голуэйцев были бледными и точно отполированными ледяным ветром, обмороженные уши шелушились, а постоянно слезящиеся глаза недоуменно моргали, словно удивляясь невиданной погоде, на три месяца взявшей город в осаду. Каждый новый день был холоднее, чем предыдущий, и в конце концов горожанам пришлось поневоле смириться с обстоятельствами; каждый, кто регулярно выходил из дома на протяжении января, февраля и марта, начал воспринимать пробирающий до костей холод и резкий сырой ветер, несший с Атлантики дождь и снежную крупку, как неприятного, злого соседа, от которого никак не избавиться.
Это было время предсказаний, прогнозов и примет. На второе февраля непременно будет ясно, а если второго все-таки пойдет снег, значит, ясно будет на Валентинов день. В монастырской школе в течение недели умерли одна за другой три монахини. Отопление было включено на максимум, и девочки переходили из тропиков французского, испанского и географического классов к лютой стуже кабинета математики, в котором сестра Магдалена отключила все радиаторы, ибо ей было крайне несвоевременное откровение, согласно которому Господь будто бы желал, чтобы пансионерок согревала чистота их душ.
А небо было все так же темно́, все так же затянуто облаками. Близкое море как будто тошнило снегом и ледяным дождем; штормы налетали один за другим и дребезжали разболтанными фрамугами в комнате, где Исабель снова и снова перечитывала последнее письмо из дома. Все, кто остался на острове, стали пленниками непогоды. Отцовская школа закрылась на пару недель, занятий не было, и по утрам Мьюрис Гор подолгу залеживался в постели. Вставал он только после полудня и сразу отправлялся на кухню, где, опершись о широкий каменный подоконник, смотрел на мир за окном, сократившийся до полоски раскисшей от дождей земли шириной ярдов тридцать. До Большой земли было не добраться, и дух свободы, наполнявший души островитян, когда погожим летним днем они смотрели на бескрайнее голубое небо над безбрежным голубым морем, сменился своей противоположностью, превратив толстые стены домов и каменные ограды крошечных полей в тюрьму, которую выстроила для людей зима.
От зимней непогоды страдал не только Голуэй, но и все западные графства. Эти штормы пришли из Исландии, говорил какой-нибудь человек, снимая на пороге паба насквозь промокшую и потерявшую форму шляпу и отряхивая бороду, казавшуюся седой от тающей в ней снежной крупки. Скорей уж из ада, откликался кто-нибудь из завсегдатаев. И когда это только закончится, хотел бы я знать, поддакивал еще кто-то. Пабы были переполнены, окна в них запотевали от дыхания множества людей, которые, сгрудившись во влажном тепле, жаловались товарищам по несчастью на непогоду. Входные двери настежь распахивались на петлях, когда ветер заносил еще одного посетителя. Неотвязный, мучительный кашель, хлюпающие носы, покрасневшие глаза и уши, ознобыши и холодные ноги приобрели характер повальной эпидемии. Люди согревались мечтой о весне, словно суровые зимние холода были карой за тайные грехи тех, кто жил в отдаленных живописных местах в северной и южной частях побережья. Говорили, впрочем, будто в центральных районах страны штормы ощущаются уже не так сильно, а в Дублине, если верить тому, что передают по радио, дует умеренный ветер и лишь иногда идут холодные дожди.
Монахини, относившиеся к неблагоприятной погоде так, словно это была собравшаяся у ворот орда язычников, вздумавшая захватить монастырь, составили свой собственный план военной кампании. Пансионерки должны были получать на завтрак двойные порции еды, постоянно носить второй жилет и форменный школьный кардиган и каждый день пить апельсиновый сок. Девочкам не разрешалось покидать территорию школы и выходить за территорию монастыря ни во время перерывов, ни по воскресеньям, пока удерживается неблагоприятная погода. А чтобы не заострять внимание на временных строгостях, им были предложены самые разные виды деятельности, призванные заполнить свободное время, – кружки́ настольного тенниса, нетбол и другие игры для закрытых помещений.
Но Исабель холодная и слякотная погода казалась пустяком по сравнению с необходимостью постоянно находиться в просторных выбеленных классах и дортуарах. Больше всего на свете ей хотелось выбраться за стены монастыря, прогуляться по городским улицам. Вообще-то Исабель следовало готовиться к выпускным экзаменам и поступлению в университет, но сейчас, сидя в монастыре и прислушиваясь к тому, как дрожат рамы под ударами снежных зарядов, или глядя на размытый пейзаж за окном, она хотела только одного – сбежать от всего этого как можно скорее. Даже учеба перестала ее интересовать: в замкнутом пространстве учебных классов шум дождя и вой ветра за окном звучали куда громче, чем предметы, которые ей преподавались. И в конце концов в один особенно мерзкий февральский день, когда с неба сыпался холодный дождь вперемежку со снегом, Исабель воспользовалась перерывом между уроками и, надев свое габардиновое пальто, выскользнула из школьного здания.
Холодный воздух резал, как стекло. Когда порция мокрого снега угодила Исабель в лицо, она едва на рассмеялась вслух, а ее пальцы сами собой разжались словно для того, чтобы зачерпнуть полные ладони ветра. Не переставая улыбаться, Исабель пересекла поросшие короткой травой игровые площадки, которые сейчас полностью ушли под воду. Если она успеет незамеченной дойти до кустов, все будет в порядке, сказала она себе и, не торопясь и не наклоняя головы, смело устремилась навстречу проливному дождю, который тотчас начал просачиваться сквозь и без того сырой зеленый габардин капюшона и плечи пальто. Разумеется, Исабель очень быстро промокла, однако стоило ей – впервые за прошедший месяц – ступить на мостовую за пределами монастыря, как ее сердце сразу же исполнилось восторга и небесной легкости. Ветер сорвал с нее капюшон, мокрые волосы облепили лицо, мешая видеть. Щеки пощипывало от холода. Серые школьные чулки сползли до лодыжек и намокли, повиснув на ногах, точно гири. Крупные дождевые капли ударялись о мыски ее туфель и разлетались мельчайшими брызгами. Все это она вспомнит потом – все, что сопутствовало внезапному ощущению свободы, которое, словно наставшая до времени волшебная весна, пускало ростки и расцветало в ее душе, пока она шагала по направлению к городу под самым сильным за эту зиму ледяным дождем. Погода, как и все остальное, тоже станет частью ее памяти. Запах дождя, ощущение невероятной, небывалой чистоты лица, до белизны, до сверкающего блеска отмытого хлесткими, жалящими струями, затекающие в глаза водяные капли, а еще – красный автомобиль, который сначала притормозил рядом, а потом свернул ближе к обочине.
Сначала Исабель решила, что это может быть кто-то из монахинь, и продолжала шагать, делая вид, будто не обращает на него внимания. Автомобиль медленно полз вдоль тротуара рядом с ней. Потом стекло пассажирской дверцы немного опустилось.
«Если я сейчас побегу, – подумала Исабель, – у меня будет еще минут пять. Пять минут свободы, прежде чем они меня догонят и я снова окажусь в слишком сухой и слишком теплой комнате, в которой я сразу забуду, как это было прекрасно…» И тут она услышала мужской голос:
– Вас подвезти?
У Исабель не было ровным счетом никаких причин садиться в машину. Она хотела быть снаружи – под дождем и пронизывающим ветром, который казался ей дыханием свободы, но ее рука уже отворяла дверцу. Должно быть, это был один из тех решающих моментов, когда фабула жизни совершает внезапный рывок, когда рассудительность и планы на будущее летят в тартарары и остается лишь совершенно иррациональный импульс, инстинктивное побуждение поступить так, а не иначе. Это и произошло сейчас с ней. Если она поедет на машине, решила Исабель, то сумеет достаточно быстро убраться от монастыря на безопасное расстояние. Это – часть ее бегства, думала она, и хотя это может быть небезопасно, именно таким должно быть настоящее приключение.
И, не раздумывая больше, Исабель быстрее села в машину. Потоки воды стекали с ее промокшей одежды на продранный коричневый ледерин сиденья, в легкие врывалась густая, плотная, но, похоже, не имевшая никакого особого запаха атмосфера автомобильного салона. На водителя она взглянула не сразу. Несколько раз моргнув, чтобы стряхнуть с ресниц воду, Исабель стала смотреть вперед сквозь ветровое стекло, по которому с хлюпаньем и чавканьем сновали «дворники». Машина была довольно старая, на ходу она довольно сильно подскакивала и гремела, словно какие-то детали отваливались от нее одна за другой и падали на дорогу позади. На заднем сиденье Исабель увидела два больших рулона твида, которые стояли вертикально, упираясь в обтянутый тканью потолок салона, рядом валялись всякие случайные предметы: газеты, брошюры, кепка, пара «веллингтонов», тонкий пластиковый дождевик, пассатижи, обрывок собачьей цепи. Поначалу цепь ее озадачила, но, машинально потянув носом, Исабель почувствовала обволакивающий все запах псины.
– Только сумасшедший может ходить по улицам в такую погоду, – сказал сидевший за рулем молодой мужчина и, негромко хихикнув, покачал головой. – Согласны?
Исабель, которая думала больше о машине, чем о погоде, медленно повернулась и посмотрела на него. Он был светловолосым и зеленоглазым, коренастым, крепко сбитым и, вероятно, сильным. Его левая рука лежала на рычаге переключения передач; быстрым и резким, почти сердитым движением он переключил скорости, и красная машина помчалась вперед, стремительно проваливаясь в окутавшую Голуэй серую хмарь. На нем была оранжевая ковбойка с открытым воротом, из кармана которой торчала пачка сигарет. Когда машина влилась в потоки городского движения и поехала медленнее, он принялся выстукивать пальцами по рулю какую-то мелодию, которую Исабель никак не могла угадать.
За десять минут, проведенных с ним в машине, она не проронила ни слова. Наконец он свернул в лабиринт кривых пустынных улочек и спросил, куда ей, собственно, нужно.
– Куда-нибудь. Мне все равно, – ответила Исабель.
– Господи Иисусе! – Он скорее смеялся, чем выражал недовольство. – Куда-нибудь?!. Ну и ну! – Он слегка покачал головой, и Исабель взглянула на него внимательнее. – Куда вы все-таки едете? Скажите, и я вас отвезу.
Она не знала, куда едет, но почему-то ей вдруг захотелось назвать самое отдаленное место.
– Вы меня не бойтесь, – сказал он и снова хихикнул, словно эта мысль позабавила его самого. – Или, может, вы просто вышли прогуляться, а?.. – добавил он и расхохотался, стуча ладонями по рулевому колесу. Потом он повернулся к ней, улыбаясь неуверенной мальчишеской улыбкой – повернулся, да так и утонул в этих невероятных, невозможных, бесконечно прекрасных глазах, которые сначала улыбнулись в ответ, а потом тоже начали смеяться.
Так началась их общая история.
Он сказал, что его зовут Падер О’Люинг и что его мать управляет текстильной лавкой по продаже твида и шерсти, которая находится на Торговой улице и которую тридцать лет назад основал его отец. Прионсис О’Люинг был известным в Голуэе музыкантом – он играл на жестяной флейте. Лавка понадобилась ему для того, чтобы без помех заниматься любимым делом, поэтому на протяжении нескольких лет, пока росли трое его сыновей и три дочери, он торговал шерстью в ветхом деревянном строении, служившем также приютом для множества странствующих музыкантов. Задняя дверь лавки открывалась на ту же улицу, куда выходила боковая дверь паба Блейка, поэтому, пока Падер учился в школе, ему не раз доводилось видеть этих самых музыкантов, которые храпели на прилавке или прямо на деревянном полу, завернувшись в огромные рулоны твида и других тканей.
Жена Прионсиса Мойра Мор, или Большая Мэри, была столь же одаренной музыкантшей, как и ее супруг, поэтому до самой его смерти (он свалился с лестницы и размозжил полную виски и музыки голову о прилавок красного дерева) она частенько играла с ним на вечерних seisiuns , прижимая к плечу скрипку своими многочисленными подбородками и держа под рукой пинту крепкого стаута . После похорон мужа ее богатырское здоровье, однако, пошатнулось: Мойра Мор скисла, как молоко, совершенно забросив музыку. Две ее дочери уехали в Англию и работали нянями, третья вышла замуж и жила в Мейо. Ни одна из них не пожелала возвращаться к матери, и Мойра топила горе в водке. Стаканами поглощая горькую, как ее обида, влагу, она не замечала, как понемногу превращается в чудовище.
По какому-то странному совпадению этот процесс имел отношение не столько к наличию выбора, сколько к его отсутствию: магазин тканей достался Падеру – среднему сыну Мойры, а он понятия не имел, что с ним делать. Сейчас ему было двадцать пять, и, пока не умер его отец, Падер старательно уклонялся от необходимости самому зарабатывать на жизнь. Жил он дома, в комнатах над лавкой, поэтому время от времени ему все же приходилось погрузить ящик или два или переложить с места на место несколько тюков ткани. За этот необременительный труд он получал неплохую зарплату – правда, только тогда, когда ему удавалось незаметно запустить руку в кассу магазина.
Единственным, что его интересовало, были три борзые собаки, которые принадлежали еще его отцу. Каждый будний день Падер устраивал им длительную прогулку. Сухие, поджарые, с длинными мордами и длинными конечностями, они сидели на заднем сиденье его автомобиля, с интересом глядя в лобовое стекло на движущийся по улицам поток машин. Обычно Падер вез их по Утерардскому шоссе к известному ему месту, расположенному милях в двадцати к северу от Голуэя. Там он останавливался и выпускал собак. Намотав на руку кожаные поводки, Падер сходил с шоссе и вел их по старой коровьей тропе, на которую случайно наткнулся несколько лет назад. Тропа описывала неправильный круг длиной около семи миль и возвращала его обратно к машине. Место было безлюдным и очень живописным: зеленые или светло-коричневые поля были усыпаны серыми каменными глыбами причудливых форм, а сама заболоченная равнина тянулась, казалось, бесконечно, понемногу тая в туманной дымке над морем.
Главной страстью Прионсиса О’Люинга были собачьи бега, на которых он частенько выигрывал неплохие деньги. В детстве Падеру не раз приходилось слышать рассказы о том, как отец ставил на кон лавку, проигрывал и снова возвращал назад, и все это – в течение двух собачьих забегов. Скорее всего, рассказы эти были правдивы, поскольку Прионсис О’Люинг души не чаял в своих борзых: и Падер, и его братья прекрасно помнили (это, кстати, было едва ли не единственным, что они помнили об отце), как за две недели до состязаний он переводил всех трех собак из вольера в одну из спален, чтобы они как следует отдохнули в домашнем тепле и комфорте и набрались сил. Когда борзые не тренировались, их поили стаутом из деревянных мисок и кормили полусырой отварной картошкой, приготовленной без соли – не водянистой и не крахмалистой, слегка размятой, но не превращенной в пюре, – в которую добавляли ложку сливочного масла. В качестве тренировки собакам полагалось ежедневно совершать семимильную прогулку, лучше всего – за два часа до заката. Во время такой прогулки рекомендовалось избегать возвращения тем же маршрутом, поэтому удобнее всего было двигаться по кругу, причем против часовой стрелки. Также в период подготовки собакам давали кубики неочищенного сахара и густой бульон из бараньей головы, которую по целым дням варили в черной кухне на медленном огне, благодаря чему в решающий день борзые мчались по дорожке быстрее ветра. Все эти тонкости были наследственным секретом семьи О’Люинг; Падер узнал их от отца и, в свою очередь, добавил к ним кое-какие собственные методы, изобретенные им в то время, пока, негромко напевая народные и западные песни, он в дождь и вёдро шагал по извилистым коровьим тропам и нашептывал в изящные, чуть приподнятые уши собак заветные слова «Быстрее!», «Скорость!» и «Победа!».
Такова была его жизнь вплоть до того дня, когда он впервые увидел Исабель Гор.
Они были уже в залитом дождем центре Голуэя, когда Исабель сказала, что ей нужно в книжный магазин. Чтобы добраться до него, Падер выехал на кольцо с односторонним движением, а потом свернул на кривую Торговую улицу и затормозил напротив нужной двери, выкрашенной зеленой краской. До места они доехали слишком быстро – оба поняли это в тот же момент, когда машина остановилась. Двигатель негромко тарахтел на холостых, «дворники» с хлюпаньем гоняли по лобовому стеклу дождевую воду. Никто из них не знал, что можно сказать, и лишь за мгновение до того, как пальцы Исабель легли на дверную ручку, она вдруг почувствовала подкативший к горлу тугой ком слов и эмоций. Она покраснела, открыла рот, чтобы что-нибудь сказать, и тут же упрекнула себя за глупость. В следующую секунду, которая длилась намного дольше, чем последующие многомесячные воспоминания о ней, Исабель толкнула дверцу, и та, вырванная порывом ветра из ее рук, резко распахнулась. Дождь выбивал по крыше машины неумолчную барабанную дробь, когда она, бросив последний взгляд на его улыбающиеся глаза и круглое как луна лицо, вдруг заметила в его чертах нечто такое, что впоследствии не могла даже назвать – некую затаенную боль и ранимость, неожиданно всплывшие на поверхность, когда он сказал что-то вроде «Ну пока» и «Позвони мне, когда в следующий раз решишь прогуляться под дождем». И Исабель, уже стоя снаружи, где свирепствовали пронизывающий сырой холод и дождь, наклонилась в салон, чтобы назвать ему свое имя.
Прошла целая неделя, прежде чем Падер появился в монастыре. Погода за это время ничуть не изменилась, и темнота, укрывавшая мир уже в четыре часа, ледяной крупой ломилась в высокие зябкие окна верхней залы, где пансионерки делали домашнее задание. Одетый в новенький твидовый костюм, который он снял с демонстрационной вешалки в лавке, Падер поставил свой красный «Форд» напротив арки главного входа и, взбежав по ведущим к двери ступенькам, заколотил в нее бронзовым дверным молотком. Почти сразу он услышал шаги, и когда какая-то монахиня с ничем не примечательным лицом, маленькими глазками и поджатыми губами отворила дверь, Падер, ветер и снег ворвались в длинную, сверкающую начищенным паркетом прихожую, словно опасные посланцы из внешнего мира, которые, промчавшись по подъемному мосту, непрошеными врываются в закрытое для чужаков святилище.
Падер попросил позвать Исабель, и монахиня подняла на него взгляд. Она почуяла запах блуда, но сама еще этого не понимала. Тем не менее ее поджатые губы сжались еще плотнее, а брови над маленькими глазками изогнулись вопросительными знаками. Одна из ее белых ладоней, которые монахиня держала сложенными перед собой, опустилась и легла на блестящую коричневую ручку двери, ведущей в приемную для посетителей.
– Вы родственник? – спросила она.
Дождь и капли пота смешивались друг с другом на лбу Падера и стекали по лицу. Подойдя к окну, он выглянул на улицу, гадая, что подумает о нем Исабель. Отчего-то ему вдруг сделалось жарко, и Падер, расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, сделал движение шеей, разминая затекшие мышцы, и забарабанил пальцами по столу. Время от времени он пытался напевать себе под нос что-нибудь беззаботное, но то и дело сбивался и начинал сначала. Когда в дверях появилась Исабель, ему показалось, будто через его сердце пропустили электрический ток. Весь воздух в одно мгновение вырвался из его груди, и ему пришлось буквально силой заставить себя сделать вдох, чтобы устоять на ногах. Потрясение, которое он испытал при виде Исабель, было столь сильным, что он разом позабыл все заранее приготовленные для этой встречи слова.
– Вы? – спросила она удивленно. – Это вы?!. – Впустившая Падера монахиня стояла у нее за спиной, поэтому девушка добавила специально для нее: – Здравствуйте, Шон. – И тут же заключила его в объятия, которые Падер много раз вспоминал в горячечной бессоннице следующих двух дней.
Монахиня наконец закрыла дверь и ушла, и Исабель разжала руки. Поднеся палец к губам, она шагнула назад, к двери, за которой скрылась монахиня, и замерла, выжидая, прислушиваясь и изо всех сил сдерживая рвущийся из горла смех. Наконец шаги наставницы затихли, и Исабель звонко расхохоталась.
– Это вы!!! – воскликнула она во весь голос, но тут же опомнилась и перешла на шепот, прерываемый сдавленным хихиканьем: – Вы, как я вижу, очень уверены в себе! – проговорила Исабель, повернувшись к улыбавшемуся идиотской улыбкой Падеру.
Он открыл рот, собираясь что-то ответить, но слов по-прежнему не было, и он продолжал молчать, глядя на нее во все глаза. Исабель была прекрасна; больше всего ему почему-то понравились подтянутые чуть не до локтей рукава ее кофты. Корпя над учебниками, Исабель по привычке теребила в пальцах свисавшую на лицо прядь, и сейчас растрепавшиеся волосы лезли ей в глаза, так что девушке приходилось поминутно отдувать их в сторону.
– Между прочим, из-за вас я уже заработала неделю дополнительных занятий…
Падер шагнул к ней.
– А может, я специально приехал, чтобы помочь вам с уроками? – сказал он, пытаясь справиться с овладевшей им робостью с помощью показной бравады, и еще немного приблизился к девушке в кофте домашней ручной вязки, чьи лицо и глаза пронзали его, словно раскаленные стрелы.
– Ну вы и наглец! – рассмеялась она. – К сожалению, я не могу выходить из монастыря. Я обязана находиться здесь днем и вечером, а также по субботам и воскресеньям.
– Неужели вас не отпустят прогуляться даже с вашим кузеном?
И, стоя напротив нее посреди безупречно чистой комнаты, за окнами которой бушевала снежная буря, Падер О’Люинг улыбнулся Исабель немного смущенной, круглолицей улыбкой, в которую ей предстояло влюбиться, положив начало их тайному роману.
В воскресенье он явился в монастырь и сказал, что должен отвезти Исабель на ужин к ее дяде. Она вернется назад не позднее семи вечера, пообещал Падер поджатым губам и маленьким гла́зкам, и, предложив Исабель руку, забросал ее изобретенными тут же последними семейными новостями и сплетнями. Потом они повернулись к монахине спиной и двинулись к дверям тюрьмы Исабель, за которыми их ждали ветер, мокрый снег – и автомобиль. «Форд» еще катился по подъездной дорожке, когда смех, который оба с трудом сдерживали, прорвался наружу, а к тому моменту, когда машина миновала ворота, они уже полностью отдались наслаждению быть вместе.
«Дворники» скользили по стеклу, едва справляясь с дождем, и затопленная водой и истерзанная ледяными ветрами местность за городской чертой, куда направлялся маленький красный автомобиль, казалась не зеленой, а серой. Тени, которые отбрасывали ограждавшие поля каменные стены, казались белыми, потому что там скопился нерастаявший снег. Никто не стоял на обочинах, никто не прогуливался по раскисшим дорожкам вдоль заполненных жидкой грязью кюветов. Небо выглядело как запотевшее стекло, которое ежедневно трескалось, и тогда воздух заполнялся косыми потоками дождя и льда, похожими на осколки зимы, но Исабель и Падеру, сидевшим в машине, где пахло псиной и журчал автомобильный вентилятор, казалось, что это самая подходящая обстановка для их запретной любви.
Тем же вечером, доставив Исабель назад в монастырь, Падер отправился домой. Там он снова повесил на вешалку костюм и, выскользнув через заднюю дверь, вошел в паб Блейка. Его мать была уже там. От выпитого взгляд ее блуждал, складки массивного подбородка ложились на развилку между грудями. В переполненной, потной толпе, заполнившей сумрачный зал, покачивались над кружками раскрасневшиеся лица. Звучала музыка – быстрая, веселая и легкая; в ней слышалось ликование праздника, и как только первый глоток спиртного прокатился по пищеводу Падера, он подумал, что еще никогда не слышал ничего столь прекрасного. Подобной музыки раньше просто не существовало. Его взгляд проследил за полетом смычка над струнами скрипки, остановился на мгновение на клапанах и быстрых движениях пальцев игравшего на дудочке музыканта, а потом скользнул к маленькому незапотевшему окну, сквозь которое виднелись потоки дождя, которые попадали в свет уличного фонаря и от этого казались золотыми. Падер смотрел на дождь, слушал музыку, но видел перед собой только лицо Исабель, которое стояло перед его глазами точно наяву.
Они провели вместе меньше четырех часов. Он даже не поцеловал ее, да и она лишь мимолетно скользнула губами по его щеке, прежде чем распахнуть дверцу и выйти под дождь. «Спасибо. До встречи, Шон». И все же сейчас он мог думать только о ней. О девушке, которая просто вышла прогуляться в самую отвратительную за последние десять лет погоду. О девушке, от которой пахло ветром и дождем. Тело его сидело за стойкой в пабе Блейка, слушало музыку, чувствовало, как согревает кровь выпитое спиртное, но сам Падер кубарем летел вниз по лестнице, которая, как ему казалось, зовется любовью, проваливаясь все ниже по мере того, как в его памяти снова и снова возникал милый образ и крепло где-то внутри острое, как голод, желание еще раз увидеть Исабель.
Спустя всего полчаса после прихода в паб он уже был влюблен в нее сильнее, чем ему казалось возможным. Ему хотелось говорить, рассказывать о ней, кривляться и прыгать, дрыгать ногами, вопить, хохотать, орать во все горло, швырять и ломать вещи, хотелось выпустить наружу то ощущение красоты, которое воздушным шаром надувалось где-то под сердцем, хотелось как-то выразить свою невыразимую любовь, упасть без сознания, петь, вздыхать, блаженствовать в потоках головокружительного счастья, хотелось обратиться в музыку, которая звучала бы только для нее.
Когда паб закрылся и мать Падера, отправляясь спать, проходила мимо, она увидела на его лице все это и многое другое – увидела так ясно, словно это была коревая сыпь, но не сказала ни слова. Громко топая ногами по лестнице, она поднялась к себе, но в мозгу ее, словно петли вязаного чулка, уже цеплялись друг за друга беспокойство и тревога, ибо Мойра Мор поняла, что теряет сына. Падер тоже ничего не сказал матери. Вместо этого он снова вышел под дождь, сел в машину и погнал ее сквозь ночной ливень по скользким, опасным мостовым туда, где находились собачьи вольеры. Там Падер отпер дверцы из оцинкованной сетки, забрался внутрь, лег на пол и под непрекращающийся грохот дождя по тонкой жестяной крыше стал шептать борзым ее имя.
Два дня он не спал. Глаза у него покраснели, взгляд стал безумным. Падер по-настоящему заболел – заболел от страха, что Исабель не будет, не сможет его любить. Эта мысль засела в его мозгу, как червь в бутоне рождественской розы, ибо с давних пор Падер О’Люинг подозревал, что на самом деле он – человек никчемный. Он водил борзых на бесконечные прогулки под дождем и снегом, на которые ни за что бы не отправился один. Иногда – очень редко и очень ненадолго – небо прояснялось, воздух, напоенный трепетным дыханием весны, становился чистым и свежим, и Падер ощущал прилив неземного восторга. Свет надежды осенял его изнутри, и тогда он вел собак словно по радуге, которую отбрасывала его плоть, но уже через несколько мгновений надежда меркла, и Падер снова оказывался в промозглом сумраке отчаяния, в котором – окажись у него в руке камень – он мог бы забить борзых до смерти. Исабель! Исабель! Он шагал по тропе и как можно громче повторял ее имя, чтобы ветер и дождь подхватили его на свои крылья и разнесли как можно дальше по округе.
О Исабель!
Привязав поводки собак к заднему бамперу, Падер забирался в салон и, пока его мокрое пальто медленно подсыхало, закрывал глаза, тщетно пытаясь хоть на мгновение почувствовать исходящий от дождевых струй волнующий запах ее волос.
Что касалось Исабель, то для нее все было немного иначе. Она тоже думала о нем и порой, заскучав на уроке французского языка или русской истории, даже рисовала его в своем воображении во всех подробностях, однако уже через минуту вновь переключалась на написанные мелом на доске даты и слова или задумывалась о перспективах на будущее. Исабель хорошо училась и все еще могла попасть в университет – так говорили ей монахини, не забывая, впрочем, добавлять, что если сейчас она ослабит усилия, то на многое ей рассчитывать не стоит.
Но когда субботним вечером Исабель сидела в классе, готовя домашнее задание, со страниц разложенных перед ней учебников внезапно исчезли все слова. Или, может быть, это она больше не могла на них сосредоточиться. Прошел час, и Исабель поняла, что ничего не сделала. Она прочла добрых двадцать страниц, но не запомнила ровным счетом ничего. Наконец она подняла голову и наткнулась на поджатые губы и маленькие глазки, внимательно наблюдавшие за ней из-за учительского стола. Исабель отвернулась к окну и улыбнулась.
В первое время эта игра ей даже нравилась, нравилась комичность ситуации, особенно ярко проявлявшаяся в тот момент, когда Падер, облаченный в старомодный костюм из толстого твида, стучал в дверь, и в длинном коридоре раздавались мерные шлепки туфель сестры, которая шла сообщить Исабель о приезде «кузена». Исабель слышала эти шаги еще до того, как раздавался стук в дверь ее комнаты, где она сидела на кровати или за столом, вот уже неделю пытаясь написать письмо домой. Этот звук очень смешил ее, и каждый раз Исабель поспешно прижимала ладонь к губам, чтобы не захихикать, а потом отбрасывала волосы на спину и, поднявшись, старалась взять себя в руки, чтобы никто не заметил выражения ее глаз, в которых были и гордость, и триумф. Впрочем, сдерживалась она лишь до тех пор, пока, пройдя по коридору, не выходила через парадную дверь наружу, где ее ждали объятия ветра и грубый поцелуй свободы.
Несколько раз они ездили на запад, в Коннемару. Машина мчалась по осевой линии узкого шоссе, углубляясь в пустынный край торфяных болот и кварцитовых гор, и Исабель наслаждалась ощущением свободы и опасности. Ей нравилось безрассудство этих воскресных вылазок с человеком, которого она едва знала, нравилось ощущение скорости, от которой кружилась голова и замирало сердце. Падер, сидевший рядом с ней за рулем, тоже чувствовал себя столь возбужденно-счастливым, что слова путались, застревали у него в горле, и единственным, что выдавало его пенящуюся, переливающуюся через край радость, были обрывки ковбойских песен, которые он негромко гудел себе под нос. На протяжении первых десяти миль Падер ничего не говорил; чувствуя, как с каждой минутой растет расстояние, отделяющее их от монастыря, он воспринимал это как доказательство того, что Исабель к нему по крайней мере не безразлична. Впрочем, поверить в это ему все равно было нелегко, и, глядя на дорогу впереди, он едва осмеливался сказать себе, что это не сон и что она действительно сидит рядом с ним. И Падер нажимал на педали, переключал передачи и негромко напевал мелодии из вестернов, пока машина мчалась в никуда по совершенно пустой дороге. Суровый и пустынный пейзаж за окнами был красив особой, мрачной красотой, способной воздействовать на Исабель вполне определенным образом, но Падер даже не думал об этом и не планировал ничего подобного, как мог бы поступить на его месте другой мужчина. Больше того, ему и в голову не приходило, какой эффект мог иметь этот дикий и вольный пейзаж на девушку с островов, в течение долгих месяцев заточенной в стенах монастыря.
Примерно в часе езды от Голуэя он немного приходил в себя и спрашивал, не хочет ли Исабель побывать в каком-то конкретном месте.
– Ах, мне все равно, – отвечала она и добавляла несколько секунд спустя: – Вообще-то я бы предпочла немного пройтись.
Услышав это в первый раз, Падер улыбнулся, потом расхохотался.
– Господи, да ты точно сумасшедшая! – воскликнул он и остановил автомобиль на обочине.
– Разве не поэтому я тебе нравлюсь? – откликнулась она и, прежде чем он успел придумать ответ, выскочила из машины, где ветер тотчас подхватил ее волосы и бросил ей в лицо.
Они шли, почти касаясь друг друга плечами, вдоль обочины шоссе, а над их головами раскинулся странный белесый небосвод. На горизонте высились голубоватые горы. Вода журчала в дренажных канавах и блестела меж черно-коричневых болотных кочек, словно осколки упавшего неба. Не слышно было птичьих голосов. За час по шоссе проехала только одна машина; она так долго виднелась на слегка изогнутой асфальтовой ленте, что, когда спустя какое-то время они вновь взглянули на медленно тающее вдали темное пятнышко, им показалось, что мили почему-то стали длиннее, а время застыло на месте, превратившись в вечность.
Исабель нравился именно окружавший их безмятежный покой, нравился пронзительный холод ветра. И хотя шагавший рядом с ней приземистый, коренастый мужчина в толстом твидовом костюме был мало похож на принца, о котором она могла бы грезить после школьных занятий, когда в окна дортуара врывалось мягкое вечернее солнце, все же именно он привез ее сюда, и Исабель не вздрогнула и не отстранилась, когда Падер взял ее за руку. Оба по-прежнему говорили очень мало. Эта болотистая равнина в Коннемаре, настолько погруженная в ветер и тишину, что казалось, будто даже пролегающая через нее дорога принадлежит вечности, была местом, где слова становились излишними. Весь мир с его шумом и суетой был где-то очень далеко, здесь же властвовали покой и уединение. Дождь задержался, задремал на склонах вокруг, ветер дул сзади, и его невидимые ладони подталкивали их в спины, заставляя спотыкаться на неровной обочине и держаться ближе друг к другу. Глаза у Падера щипало. Он чувствовал податливый вес ее руки и старался как можно крепче держаться за узкие гладкие пальцы, словно это был спасительный якорь, не дававший его душе взлететь выше гор. По временам ему казалось, будто он держит за руку куклу, но малейшее его движение вызывало легкую ответную ласку, и тогда голова у него шла кругом, и ему отчаянно хотелось поцеловать ее. Звук их шагов, ее запах, который поднимался легким облаком и тут же таял на ветру… о чем она думала? Какие чувства перетекали в него через ее бледные пальцы? И если он выпустит их, станет ли она хотя бы несколько мгновений ощупывать холодный воздух, чтобы вновь найти его руку? Все эти вопросы очень быстро ослабили замки и засовы, удерживавшие взаперти его нервозность, и в одно мгновение разрушили хрупкое счастье Падера. Бессонница последних дней обрушилась на него тяжким грузом, разум засбоил, а колени ослабли настолько, что он непроизвольно сжал ее руку сильнее. Невысказанные слова застряли в груди, как болезнь. Ну почему, почему он молчал? Почему не рассказал о своих чувствах? Почему так и не смог заставить себя хотя бы начать?.. Просто не смог – и все. Он был отравлен страхом, и даже молчание казалось ему теперь не умиротворенным, а пугающим. Воздух вокруг потемнел, повисшие над горами дождевые тучи сорвались с мест и ринулись на них словно мстительные боги. Тишина и покой, которыми они наслаждались всего несколько мгновений назад, исчезли, время вернулось и побежало быстрее прежнего, наверстывая упущенное, и Падер точно наяву увидел, как Исабель снова скрывается за дверьми монастыря, а для него начинается еще одна череда бессонных ночей и дневных грез наяву. Это было больше, чем он мог вынести. Подняв голову, Падер протяжно вздохнул и так крепко сжал ее пальцы, что затрещали кости. Он стискивал их все сильнее и сильнее, словно стараясь соединиться, слиться с ней в одно, пока Исабель, вскрикнув от боли, не повернулась к нему. Ее волосы развевались на ветру, одна прядь прилипла к уголку его губ, и Падер О’Люинг, совсем как человек, который вот-вот рухнет без сил, разжал руку и вздохнул еще раз. Потом он поднял к лицу Исабель покрасневшую от холода ладонь и вступил наконец на остров ее поцелуя.
Воскресенье следовало за воскресеньем, и последний месяц холодной зимы наконец закончился. Снова наступила весна. По субботам Падер чистил салон маленького красного автомобиля, готовя его к воскресному утру. Матери он говорил, что встречается с друзьями, но по его изменившемуся отношению к личной гигиене и манере одеваться Мойра Мор догадалась об истине. Ее воображение тотчас заработало на полную мощность, в считаные минуты нарисовав образ девушки, которая была настолько неподходящей для Падера, что он предпочел скрыть ее от матери. Стараясь докопаться до истины, Мойра взяла за правило деликатно расспрашивать матерей его друзей, что было удобнее всего делать после воскресной мессы. Настойчивости и хитрости ей было не занимать, так что в течение нескольких недель она опросила всех, задавая каждой из женщин одни и те же непрямые вопросы. То, что сын скрывал от нее свою девушку, вызывало у Мойры смертельный страх, поэтому она вставляла в свою речь различные намеки, полунамеки и предположения, зорко следя за тем, как отреагируют на них собеседницы.
По прошествии месяца она составила себе достаточно полное представление об Исабель. По ее мнению, она была всего лишь школьницей (именно так!) – семнадцатилетней дрянью, которая всего за несколько недель превратила Падера в замкнутого, угрюмого идиота.
Он действительно больше не разговаривал с матерью – молча обедал, молча приходил и уходил из лавки, окутанный, точно облаком, горько-сладкими воспоминаниями о последнем свидании или предвкушением нового. С понедельника по субботу, один или взяв собак, Падер ежедневно ездил в те места, где они с Исабель побывали в прошлое воскресенье. Когда он шагал по тропам своей любви следом за борзыми, ему порой казалось, что собаки ускоряют бег, а их движения становятся настороженными и суетливыми, но стоило ему произнести имя Исабель вслух, как собаки тотчас вскидывали на него глаза, с удивительной точностью копируя движение его сердца. Теперь они были его самыми близкими друзьями – эти грациозные, изящные животные, в обманчиво худых телах которых, словно сжатая пружина, скрывались скорость и сила. Они-то знают, что такое страстное желание скорости, говорил себе Падер во время каждой такой нарочито медленной прогулки, которая была для него добровольной пыткой.
За пять недель воскресных вылазок – за пять семичасовых воскресений, наполненных долгими поцелуями и прохладными родственными прощаниями у монастырских ворот, – Падер так и не понял, какие чувства испытывает к нему Исабель – если, конечно, она вообще их испытывала. Он не признался ей в своей любви, но не сомневался, что она о ней знает, и эта его уверенность была тем более мучительной, что о ее чувствах Падер не знал ничего. Каждое воскресенье он приезжал за ней в монастырь, и она спускалась к нему, гордо и с вызовом вскидывая голову каждый раз, когда проходила мимо монахини с поджатыми губами. Каждое воскресенье она садилась с ним в вычищенную машину, чтобы умчаться в самые отдаленные уголки западного побережья. Желая казаться вежливым, Падер спрашивал, как продвигается ее учеба, и она отвечала: «Никак. Я ничего не делаю», – и в этих словах ему виделся знак, поощрение с ее стороны, ибо тогда он мог ненадолго вообразить, будто Исабель думает о нем так же много, как он о ней. Порой ему даже хотелось рассказать ей о себе, о своих слабостях и недостатках, но стоило Падеру открыть рот, как в машине появлялся призрак его отца. Он садился на сиденье точно между ними, и молодому человеку сразу начинало казаться, что он будет выглядеть глупо и смешно, если заговорит с девушкой о подобных вещах. Подхваченный вихрем страха и страсти, сопровождавшим первые недели его любви, Падер О’Люинг сомневался, находил и тут же терял уверенность во всем. Да и как тут было не сомневаться, если Исабель никогда не брала его за руку, когда они выходили из машины, чтобы немного прогуляться, и ему приходилось делать это самому.
Был уже конец марта, когда зима наконец отступила. Дождя не было два, затем – три дня подряд, и жители города начали понемногу выходить из серых каменных домов на улицы. Многие подслеповато щурились и двигались неровной, неуверенной походкой, словно успели разучиться ходить при нормальном освещении. Многие задирали головы, высматривая в небе грозовые тучи, но весенние облака, двигавшиеся с запада, где в море впервые за много месяцев стали видны темные точки островов, были прозрачно-белыми, как наброшенные на небо полотняные простыни. Слегка покачиваясь, они, словно божественные грезы, неспешно плыли в голубой вышине над домами и сверкали на солнце, как сахар. Птицы, вернувшиеся из своих неведомых зимних убежищ, молниями прошивали воздух и стаями садились на подоконники жилых комнат над лавками Торговой улицы. Грэйн Холлоран снова открыла свой цветочный магазин. Первые в этом году нарциссы она выставила в ведре перед входом, и их сверхъестественно яркое яично-желтое сияние в течение получаса привлекло внимание Падера, который не торгуясь выложил десять фунтов за огромный букет и, бережно прикрывая его от ветра полой пальто, отнес туда, где стояла его машина. Это была первая настоящая весенняя суббота, и, ободренный цветами и солнечным светом, Падер тут же решил, что должен перевести свое ухаживание на следующий уровень, иначе он просто сойдет с ума. Когда он размышлял об этом, ему казалось, что сделать это будет так же просто, как ход в шашках: в Страстную среду они объявят монахиням, что ее дядя-вдовец серьезно болен, и Исабель нужна, чтобы помочь ухаживать за ним. В тот же день она покинет монастырь и не вернется туда до вечера Пасхи. Матери он может сказать, что уезжает с друзьями до вечера пасхального воскресенья или даже до вечера понедельника. Времени у них, таким образом, будет хоть отбавляй, и он сможет увезти Исабель достаточно далеко – хоть в Донегол. Ну а когда они вернутся, мосты будут сожжены: он переспит с Исабель и таким образом навсегда избавится от неуверенности в ее чувствах к нему.
Да, все было просто, как ход в игре в шашки; так, по крайней мере, казалось Падеру О’Люингу, пока он шагал по Торговой улице в приподнятом настроении, в которое привел его первый по-настоящему солнечный день. А на следующий день, в воскресенье, он повез лежащий на пассажирском сиденье и уже слегка увядший букет нарциссов в монастырь. День снова выдался ясный, и гравий, которым была усыпана длинная, слегка изгибавшаяся подъездная дорожка, хрустел под колесами, как леденцы. На высоких деревьях, окружавших игровые площадки, набухли почки, а то, что еще недавно выглядело как серая, по-зимнему суровая тюрьма, превратилось в просторный и тихий парк, только-только начавший одеваться в зеленый весенний наряд. Оставив цветы в машине, Падер взбежал по ступенькам ко входу. Дверь, как и всегда, отворили поджатые губы, маленькие глазки, но сейчас ему показалось, будто все время, проведенное здесь девушками-пансионерками, вырвалось из прихожей, словно один протяжный вздох, уступая место свежести свободного весеннего ветра и клейкому запаху проклюнувшихся почек.
Падеру уже давно не нужно было просить, чтобы монахиня позвала Исабель. Не говоря ни слова, поджатые губы и маленькие глазки провели его в приемную для гостей, где он встал у окна, праздно перебирая лежавшие на столе номере «Мессенджера». И только когда в коридоре послышались знакомые шаги, Падер окончательно осознал все значение и важность своего плана и почувствовал, как пальцы сводит судорогой страха и неуверенности.
Но его надеждам провести уик-энд с Исабель не суждено было сбыться. Девушка вошла в гостиную, засунув руки глубоко в карманы кофты и глядя куда-то мимо него. Она не сможет пойти с ним, сказала она.
– Мне запретили выходить.
– Проклятье! Почему?..
– Я провалила три экзамена. И они узнали, что в городе у меня нет никакого дяди. В четверг я должна вернуться домой.
– Черт! Они не имеют никакого права приказывать тебе, что делать! – сказал он сердито, сказал несколько громче, чем намеревался, ибо сознание того, что теперь даже их воскресным встречам пришел конец, лишило его остатков самообладания. Конец их поездкам, конец поцелуям, которые он привык считать чем-то вроде фундамента, на которые опирались его рассудок и здравомыслие.
– Да и наплевать на них! Идем со мной, идем сейчас!.. Что они тебе сделают? Исключат?.. Они не посмеют. Идем же!.. – Падер схватил ее за руку и даже успел протащить на несколько шагов к выходу, когда услышал, как Исабель сказала «Нет!», «Прекрати!» и «Отпусти меня, ты делаешь мне больно!».
Рукава ее кофты были опущены, и сейчас она стояла напротив него, потирая предплечье, за которое он ее схватил. А Падеру и самому не верилось, что он мог быть с ней так груб. В приступе горя, разочарования и стыда он воскликнул:
– Я хотел, чтобы в следующие выходные ты поехала со мной!.. Я хотел отвезти тебя в Донегол!
Исабель посмотрела на него в упор – на невысокого коренастого человечка с маленькими, исполненными страдания глазами и крючковатым носом. Падер впервые прямо и недвусмысленно дал ей понять, что любит ее, и Исабель была поражена, но не его чувствами, а тем, что он смог сказать ей о них прямо здесь, в гостевой приемной монастыря.
– Я не могу, – сказала она и услышала за дверью негромкий шорох и стук, предварявший появление монахини с маленькими гла́зками.
– Прошу прощения, Исабель, – проговорила та, заглядывая в дверь, – но вас, кажется, ждет сестра Магдалена.
Сказав это, монахиня никуда не ушла, а осталась стоять, пряча улыбку в уголках поджатых губ, и стояла так до тех пор, пока груз неловкости, опустившийся на плечи молодого человека, не пригнул его голову к земле и не стал столь тяжким, что он, обогнув обеих, торопливо бросился из комнаты прочь – к выходу, где ждал его по-весеннему свежий воздух несбывшегося воскресенья.
Впоследствии, вспоминая эти события, Исабель пришла к выводу, что в воскресенье накануне Страстной недели она еще не была влюблена в Падера. Несмотря на это, учеба у нее все равно не шла: сведения по географии, истории, языкам и другим предметам, которые должны были разместиться в отведенных для них ячейках в ее голове, без следа растворялись в плотном тумане праздных грез наяву. Совсем мозги размягчились, думала Исабель словами матери, машинально потирая шею после двух часов бесплодного сидения в комнате, где она должна была готовиться к экзаменам. Увы, ни ее глаза, ни ум не воспринимали выстроившиеся на страницах учебников абзацы и параграфы. Исабель знала наперечет все надписи, неровности и сучки на деревянном столе, за которым занималась, и могла с завязанными глазами отыскать на нем места, где перья и линейки скучающих пансионерок за годы глубоко процарапали столешницу, но знания ей не давались. Часы шли, но, как ни старалась она сосредоточиться, все было тщетно, а почему – Исабель и сама не понимала. За годы обучения в монастырской школе она ни с кем не подружилась по-настоящему, и хотя в ее классе хватало девочек, которым Исабель нравилась, в ней отчетливо ощущалась какая-то инаковость, удерживавшая их от сближения. И вот теперь, когда из лучшей ученицы она сначала стала одной из худших, а потом и вовсе утратила способность учиться, ей было просто не с кем поговорить по душам, поделиться своим трудностями и сомнениями. Дело не в Падере, говорила себе Исабель, проводя ручкой волнистую синюю линию на полях сборника стихов, которые ей нужно было выучить. И не в том, что она влюблена в него до безумия – «безумную влюбленность» Исабель представляла совсем не так. Он ей просто нравился, нравилось проводить с ним воскресенья в маленькой красной машине. Этот автомобиль, думала она сейчас, был просто чем-то вроде острова, который двигался вместе с ними и под их взаимное молчание сквозь сказочную красоту гор, полей и торфяников. Да и в самом Падере ей чудилось что-то такое, что было ей сродни: как и она, он предпочитал плыть по течению, отрешившись, отделив себя от обыденности. Даже его неуклюжесть нравилась ей не меньше всего остального… Тут Исабель улыбнулась и, продолжив нарисованную ею на книге линию, превратила ее в подобие овала, а потом принялась водить пером по одной и той же траектории, словно надеясь получить ответы на все свои вопросы. Нет, она определенно не была безумно влюблена, и сегодня, когда, засунув руки в карманы кофты, она шла по коридору в гостиную-приемную, зная, что больше не сможет по воскресеньям покидать монастырь в красном автомобиле, она сожалела больше об этих поездках, чем о человеке, благодаря которому ей удавалось глотнуть холодного воздуха свободы. Но потом, всего несколько минут спустя, когда Исабель шла из приемной в обратном направлении, вдыхая застоявшийся, спертый воздух своей тюрьмы и прислушиваясь к тихим шагам сестры Ассумпты за спиной (которые вскоре затихли в одной из боковых комнатушек, где та рассчитывала монастырский бюджет и ждала, не постучится ли кто-нибудь во входную дверь), все изменилось. Падер объяснился ей в любви, и в его потрясении, последовавшем за первоначальной вспышкой гнева, она разглядела подлинную глубину и силу его страсти.
Она и сама была потрясена. Когда она поднималась в учебный класс, ей даже пришлось взяться за перила, потому что у нее перед глазами все плыло, и в следующие несколько часов, которые Исабель провела в учебном классе, ее разум то и дело взмывал ввысь, словно воздушный змей, летевший в Донегол вместе с ветром ее мечты о несостоявшейся поездке. Каково бы это было – провести с Падером несколько дней и ночей в новом месте, в котором она никогда не бывала? Ни о чем другом Исабель думать не могла, и наступившей ночью ей впервые не удалось заснуть. Лежа в кровати, она ворочалась с боку на бок, глядя широко раскрытыми глазами в лицо плывущей за окном луны, не в силах побороть волнение юности, почувствовавшей, как ослабли сковывавшие ее цепи.
До четверга Исабель пребывала в полном смятении; ее чувства, мысли и эмоции беспорядочно кружились, сталкивались и кувыркались, словно листья, подхваченные переменчивыми ветрами ее душевных порывов. Она мечтала отправиться с Падером в Донегол, и сама романтичность этой идеи, к которой Исабель помимо своей воли возвращалась снова и снова, понемногу приобретала масштабы и свойства настоящей любви. В течение четырех дней она просто не могла думать ни о чем другом, и в Страстной четверг, когда к воротам монастыря подкатил микроавтобус, который должен был отвезти ее и еще трех девочек к парому, она поняла, что не может никуда уехать, не поговорив предварительно с Падером. Как только автобус остановился у выхода, Исабель поднялась в салон и, сев на сиденье рядом с Эйлин Нэй Домнэйл, шепотом попросила ее по приезде на остров сказать директору Гору, чтобы он не волновался и что его дочь приедет завтра, так как ее укачало в автобусе и она была вынуждена вернуться в монастырь.
В этот момент Исабель еще не знала, что она собирается предпринять. Никакого плана у нее не было. Когда автобус затормозил на стоянке в порту и она, закинув на плечо сумку, вышла наружу и вдохнула едко-соленый морской воздух, тоска по дому обрушилась на нее с такой силой, что Исабель едва не передумала. Но она справилась с собой и, отойдя от автобуса подальше, чтобы водитель не мог ее видеть, свернула за припаркованные поблизости машины и рыбный фургон и вскоре была уже в центре города.
Здесь ею овладело уже знакомое волнение, а сердце снова забилось быстрее, как в те разы, когда она, нарушая монастырские правила, ускользала от надзора сестер, чтобы нагуляться вволю. Сейчас, однако, Исабель приехала в Голуэй вовсе не для того, чтобы просто глотнуть свободы. Шагая по узким улочкам старого города, запруженным праздничными толпами горожан, она решительно закрывала за собой двери «тюрьмы», устремляясь навстречу «отношениям». Ей необходимо было поговорить с Падером. Легкий ветерок и погожий предпраздничный день заставили щеки Исабель разрумяниться, а ее глаза ярко блестели в косых лучах солнечного света, которые обрушивались на нее то из боковых улиц, то из проемов между домами. Казалось, самый воздух был пропитан ощущением близкого праздника, и по узким тротуарам, словно ручейки, двигались вереницы женщин, детей и немногочисленных мужчин, спешивших купить все необходимое к Пасхе.
Торговую улицу Исабель отыскала без особого труда. Дважды она прошла мимо лавки, в которой работал Падер, дважды миновала ее витрину; внутрь она не заглядывала, но каждый раз задерживала дыхание в надежде, что он бросит взгляд на улицу и заметит ее. Паро́м давно ушел, а у нее не было денег, чтобы переночевать в гостинице. Только теперь Исабель полностью осознала, чем она рисковала, принимая свое решение, и почувствовала застрявший в горле комок. Идя мимо лавки в третий раз, она невольно замедлила шаг, каждую секунду ожидая, что за спиной раздастся знакомый голос, что Падер вот-вот окликнет ее, и в его голосе будут звучать радость и удивление, но из лавки так никто и не вышел, и Исабель двинулась дальше. Перейдя на другую сторону улицы, она вернулась немного назад и толкнула маленькую зеленую дверь книжного магазина, у которого Падер высадил ее в первый раз.
Когда она вошла, элегантная пожилая женщина в полулунных очках и с уложенными в безупречную прическу седыми волосами подняла голову и улыбнулась.
– Прекрасный сегодня день, не так ли? – сказала она.
Исабель рассеянно кивнула в ответ и огляделась. Падера здесь не было. Почему она вдруг решила, что он может оказаться в книжном магазине, Исабель не знала. Она ждала помощи, знака, любого подтверждения того, что ее сегодняшний безумный поступок не был просто ее прихотью и что у любви есть своя воля, которая существует и действует по собственному плану, независимо ни от чего.
Поставив дорожную сумку на пол, Исабель повернулась к заставленным книгами стеллажам. Из главного торгового зала вели две сводчатые арки, за которыми уровень пола немного понижался. Там находились еще два зала, от пола до потолка заставленные книгами – новыми и старыми, в зеленых, синих и темно-красных переплетах, и в каждой хранились умолкшие до времени голоса и стихи, слова печали, любви и мудрости, готовые снова зазвучать, стоило только взять книгу в руки. Исабель провела в магазине за зеленой дверью около часа, и каждый раз, когда она снимала с полки и перелистывала какую-нибудь книгу, вслушиваясь в ее чуть слышный голос, в ее душе устанавливались мир и покой.
Между тем день понемногу склонялся к вечеру, солнечный свет за окнами начал тускнеть, торопливо сползая к западному горизонту, и седовласая леди в полулунных очках покинула свое место за прилавком, чтобы поставить книги обратно на полки. Она внимательно наблюдала за девушкой, которая бродила по магазину, а сама то взбиралась на скрипучую лесенку у стеллажей «Ирландской литературы», то сворачивая в отдел «Поэзии». Оказавшись рядом с девушкой, она сняла с полки новое издание любовной лирики Йейтса.
– Прекрасная подборка, на мой взгляд. А вы как думаете? – спросила она, протягивая книгу Исабель. Ее взгляд лучился таким пониманием, таким глубоким состраданием, что могло показаться – именно такие глаза должны быть у самой Любви.
Спустя десять минут Исабель снова была на противоположной стороне улицы напротив лавки О’Люингов. Терять ей было нечего, и она храбро толкнула дверь, заставив зазвонить маленький дверной колокольчик. В торговом зале Исабель окружил уже хорошо ей знакомый запах старой шерсти и твида, и она немного приободрилась. Где же Падер?..
В течение нескольких секунд лавка оставалась совершенно пустой, затем из задней двери, предшествуемая волной перегара, появилась Мойра Мор. Увидев незнакомку в зеленом габардиновом пальто, она сразу узнала в ней девушку, которая некоторое время назад дважды прошла мимо витрины, и, конечно, сразу догадалась, кто перед ней.
– Здравствуйте. Падер дома?
– Его нет.
– А он скоро вернется?
– Он не вернется. А зачем он вам?
– Я его знакомая. Мы…
– У вас неприятности? – Уперев полные руки в массивные бедра, Мойра Мор выпустила свой вопрос, словно стрелу, метя прямо в лицо девушки. Три коротких слова включали в себя все бесчисленные глупости и ошибки, на которые, по мнению Мойры, был способен ее непутевый сын.
Вопрос застал Исабель врасплох. Пристально посмотрев на невысокую, полную женщину, она покачала головой.
– Нет-нет, у меня все в порядке. Просто мне нужно его видеть.
– Его здесь нет. Сейчас он в пабе Кармоди, это дальше по улице, – проговорила Мойра и добавила свистящим шепотом: – …Напивается как свинья из-за какой-то… – Она выдержала небольшую паузу, облизала губы и закончила решительно: – …Из-за какой-то шлюхи!
Лишь много позже Исабель суждено было осознать, что дорога от лавки до паба Кармоди была самой короткой в ее жизни. Путь между «нравится» и «люблю» составил всего несколько минут ходьбы, которые понадобились ей, чтобы пройти дальше вдоль улицы – и изменить свою жизнь. Только много позже ей суждено было понять, что пока она, исполненная решимости, шагала по узкому тротуару под усыпанным звездами ночным небом весны, волшебство начало свою чудесную работу. Все ее колебания и сомнения остались позади. Настроение ночи незаметно вливалось в ее душу, и к тому времени, когда она вошла в паб Кармоди – в низкий, прокуренный, плохо освещенный зал, где гремела и лязгала музыка, ее глаза сияли как звезды от сознания того, что она наконец-то – впервые в жизни – влюблена!
Через зал Исабель двигалась так, словно он был полон разнообразными препятствиями, которые, как часто кажется влюбленным, мир воздвигает на их пути. Потом она увидела его – увидела, как он, склонив голову, сидит за стойкой – нет, не сидит, а медленно тонет в горько-сладком океане своих безответных чувств. Поначалу Исабель замешкалась, но лишь на секунду. Решимость, мужество и отвага захлестнули ее горячей волной и с безнадежной неизбежностью понесли вперед, в обход рифов сомнений, пока она не опустилась рядом с ним на стул и не взяла его за руку. Падер поднял голову – и рассмеялся и заплакал одновременно.
– Это ты?.. – выдавил он. – О господи, Исси!..
Когда они вышли на улицы Голуэя, Исабель прильнула к его плечу. От его близости и невыразимой нежности, которую она испытывала, ее глаза сами собой закрывались, и она двигалась, словно во сне, ощущая на шее его поцелуи. Иногда они сбивались с шага и слегка толкали друг друга, но потом снова шли дальше – две фигуры, озаренные звездным светом, крепко связанные и наэлектризованные силой взаимного желания.