Книга: Дай вам Бог здоровья, мистер Розуотер
Назад: 5
Дальше: 7

6

– Да, сама природа подает нам сигнал «опасно!», – хмуро сказал сенатор Розуотер Сильвии, Мак-Алистеру и Мушари. – А сколько я их проглядел, этих сигналов. Да, пожалуй, все проглядел!

– Вы не виноваты, – сказал Мак-Алистер.

– Если у человека есть один-единственный сын, – продолжал сенатор, – а его семья всегда славилась людьми волевыми, исключительными, по каким же признакам тогда определять – нормальный у него сын или нет?

– Но вы же не виноваты.

– Но ведь я всю жизнь требовал, чтобы за все свои неудачи человек винил только самого себя.

– Но для кого-то вы, вероятно, делали исключения.

– Очень редко.

– Вот и сделайте такое редкое исключение для самого себя. Вы именно и относитесь к этим исключениям.

– Я ведь часто думаю, что Элиот никогда не стал бы таким, если бы наша местная пожарная бригада не подняла вокруг него всю эту идиотскую шумиху, когда он был мальчишкой. Сделали его, видите ли, «талисманом» бригады, избаловали вконец. Чего только они ему ни разрешали – сажали его рядом с первым номером, разрешали звонить в колокол, научили делать выхлоп на машине, гоготали, как дураки, когда у него лопнул глушитель. И от всех от них несло спиртным.

Сенатор замотал головой, прищурился:

– Да, спиртное и пожарные машины – вот оно к нему и вернулось, золотое детство! Не знаю, не знаю, сам ничего не понимаю. Когда мы с ним приезжали в Розуотер, я ему внушал, что это – его родной дом. Но никогда я не думал, что он сдуру этому поверит. Нет, все-таки я себя виню, – сказал сенатор.

– Прекрасно, – сказал мистер Мак-Алистер. – Но если уж вы так решили, возьмите на себя ответственность и за все то, что случилось с Элиотом во время Второй мировой войны. Несомненно, вы виноваты в том, что те немецкие пожарники тогда застряли в дыму горящего дома.

Мак-Алистер говорил о том случае в конце войны, который, по-видимому, и вызвал тогда нервный срыв у Элиота. Речь шла о горевшей музыкальной мастерской в Баварии. Предполагали, что там, в густом дыму, засел отряд вооруженных эсэсовцев.

Элиот вел один из взводов своей роты на штурм горящего дома. Обычно он был вооружен автоматом Томпсона, но тут взял винтовку с примкнутым штыком, потому что стрелять не хотел, боясь в густом дыму попасть в своих. Ни разу за все годы этой кровавой бойни он не ткнул штыком в живое тело.

Он швырнул в окно гранату. Раздался взрыв, и капитан Розуотер первым вскочил в окошко. Он очутился в густом облаке дыма, оседавшего у самых глаз. Он задрал голову, чтобы дым не лез в нос; он слышал голоса немцев, но разглядеть никого не мог.

Он шагнул вперед, споткнулся о чье-то тело, упал на другое. Эти немцы были убиты его гранатой. Элиот вскочил – перед ним стоял немец в каске и противогазе.

Элиот был хорошим солдатом: он сразу двинул врага коленом в пах, вонзил ему в горло штык и, выдернув его, разбил немцу челюсть прикладом.

И вдруг Элиот услыхал откуда-то рев американского сержанта. Там, как видно, дым рассеялся и сержант орал во всю глотку:

– Стой! Осади назад! Не стрелять, мать вашу так! Тут нет солдат, тут одни пожарные!

Так и оказалось. Элиот убил трех безоружных людей, трех простых деревенских жителей, честно занятых благородным и, безусловно, нужным делом: они старались спасти постройку от соединения с кислородом.

А когда санитары сняли противогазы с тех троих, кого убил Элиот, оказалось, что это – два старика и мальчишка. Именно мальчишку Элиот убил штыком. С виду ему было лет четырнадцать.

Минут десять Элиот вел себя нормально. И вдруг… И вдруг он вышел на дорогу и спокойно лег прямо под мчащийся на него грузовик.

Грузовик еле успел затормозить – передние колеса чуть не задели капитана Розуотера. Солдаты в ужасе бросились поднимать своего капитана. Оказалось, что все его тело так свело судорогой, что оно все одеревенело – можно было бы поднять его за волосы и за пятки.

Двенадцать часов он не приходил в себя, не двигался, не пил, не ел. Пришлось отправить его в «город-светоч» Париж.



– А в Париже, каким он был в Париже? – допытывался сенатор у Сильвии. – Вам-то он показался вполне нормальным?

– Да, потому я с ним и захотела познакомиться.

– Не понимаю.

– Мой отец выступал со своим струнным квартетом в американском военном госпитале, в отделении для душевнобольных. И там он разговорился с Элиотом, и тот ему показался самым разумным и нормальным из всех американцев, каких он до этого встречал. Когда Элиот стал выздоравливать и выписался, отец позвал его к нам, на обед. Помню, как отец представил его нам: «Вот, познакомьтесь: это пока что единственный американец, который прочувствовал, что такое Вторая мировая война».

– А о чем же он говорил так разумно?

– Дело не в словах, не в том, что он говорил, а в том, какое он производил впечатление. Помню, как отец о нем рассказывал: «Этот молодой капитан, который к нам придет обедать, – он презирает искусство. Можете себе представить, презирает, – но так мне все объяснил, что я не мог его не полюбить. Как я понял, он считает, что искусство предало его, – и должен признаться, что человек, заколовший штыком четырнадцатилетнего мальчишку, так сказать, по долгу службы, имеет полное право так думать».



– И я его полюбила с первого взгляда.

– Ты не можешь найти другое слово?

– Вместо чего?

– Вместо слова «любовь».

– А разве есть слово прекраснее?

– Нет, конечно, слово-то было очень хорошее, пока Элиот не стал им злоупотреблять. Для меня оно испорчено вконец. Элиот сделал со словом «любовь» то, что некоторые делают со словом «демократия». Раз Элиот собирается «любить» всех на свете, кого попало, значит, нам, тем, кто любит совершенно определенных людей по совершенно определенным причинам, надо искать новое слово.

Сенатор взглянул на большой портрет своей покойной жены:

– Например, я любил ее гораздо больше, чем, скажем, негра-мусорщика, вот и выходит, что я, по нынешним понятиям, повинен в одном из самых тяжких грехов – в дис-крими-нации.

Сильвия устало улыбнулась:

– Раз нет лучшего слова, можно мне говорить по-прежнему, хотя бы сейчас, сегодня?

– В твоих устах это слово еще имеет смысл.

– Я полюбила Элиота с первого взгляда, и стоит мне о нем подумать – знаю, что люблю.

– Но ты, наверное, очень скоро сообразила, что у тебя на руках человек со странностями.

– Да, он стал пить.

– Вот тут-то и корень зла, именно тут.

– А потом разыгралась эта ужасная история с Артуром Гарвеем Ульмом.

Ульмом звали того поэта, которому Элиот выдал десять тысяч долларов, когда Фонд еще находился в Нью-Йорке.

– Этот несчастный Артур сказал Элиоту, что хочет быть свободным и писать правду, не считаясь ни с какими экономическими трудностями, и Эли-от тут же выдал ему огромный чек. Это было на одном приеме, на коктейле, – продолжала Сильвия. – Помню, там был Роберт Фрост, и Сальвадор Дали, и Артур Годфри, – словом, много знаменитостей. «Валяйте, черт подери! Расскажите всем правду! – говорит Элиот. – Ей-богу, давно пора. А если вам понадобится побольше денег, чтобы написать побольше правды, приходите опять ко мне». И этот несчастный Артур совершенно ошалел, стал ходить между гостями, всем показывал чек, спрашивал, неужели он настоящий? Все ему говорят – да, чек замечательный, огромный. Он опять подошел к Элиоту, просил подтвердить, что это не розыгрыш, не шутка. И тут он почти что в истерике стал умолять Элиота: «Подскажите мне, что писать?» «Правду», – говорит Элиот. А тот упрашивает: вы, говорит, мой покровитель, я подумал, что вы, именно как мой покровитель, мне… ну… подскажете…

«Вовсе я не ваш покровитель, – говорит Эли-от. – Я такой же американец, как вы, который дал вам денег, чтобы вы нам рассказали правду, как она есть. А это совсем другое дело». – «Понимаю, понимаю… Так оно и должно быть. Этого я и хочу. Но просто я подумал – может быть, есть какая-то определенная тема, может, и вы хотели бы…» – «А вы сами выберите тему и смело возьмитесь за нее». – «Слушаюсь!» – И вдруг бедный Артур, сам не понимая, что он делает, вытянулся и отдал честь, хотя, по-моему, он никогда в жизни нигде не служил: ни в армии, ни во флоте. Отошел он от Элиота и опять стал приставать к нашим гостям, все выяснял, чем Элиот особенно интересуется. Потом опять подходит к Элиоту и говорит, что сам он когда-то бродил с фермы на ферму, собирал фрукты. И вот теперь он решил написать цикл поэм о том, до чего эти сборщики фруктов скверно живут.

И тут Элиот выпрямился во весь рост, глаза у него засверкали, он посмотрел на Артура сверху вниз и сказал громко, чтобы все гости слышали: «Сэр! Отдаете ли вы себе отчет, что Розуотеры являются не только основателями, но и главными пайщиками акционерного общества «Юнайтед фрут компани»?»

– Ничего подобного, – сказал сенатор.

– Ну конечно, – сказала Сильвия.

– Разве у Фонда Розуотера есть сейчас какие-нибудь акции в этой компании? – спросил сенатор Мак-Алистера.

– Да что-то около тысячи штук, – сказал Мак-Алистер.

– Совершенная ерунда.

– Конечно, – согласился Мак-Алистер.

– Бедный Артур покраснел как рак, куда-то поплелся, потом вернулся и очень робко спросил Элиота, кто его любимый поэт. «Имени его я не знаю, – сказал Элиот, – а жаль: потому что его стихи я запомнил наизусть, а я вообще стихов не запоминаю». – «А где вы их прочитали?» – «На стенке, мистер Ульм, на стене мужской уборной в пивном баре при гостинице «Лесная обитель» между округами Розуотер и Браун, в штате Индиана».

– Очень странно, – сказал сенатор, – удивительно странно. Ведь гостиница «Лесная обитель» давным-давно сгорела, да, сгорела, должно быть, году в тридцать четвертом, что ли. Странно, что Элиот ее помнил.

– А он там бывал? – спросил Мак-Алистер.

– Один раз, один-единственный, насколько я помню, – сказал сенатор. – Ужасная дыра, воровской притон. Мы бы никогда там не остановились, если бы у нас в машине не заглох мотор. Элиоту было лет десять – двенадцать. Наверное, он воспользовался уборной, наверное, прочел там что-то на стенке и навсегда запомнил. – Сенатор покачал головой. – Странно, очень странно.

– А какие это были стихи? – спросил Мак-Алистер.

Сильвия заранее извинилась перед обоими стариками – стихи были не совсем приличные – и прочла то, что громко, на весь зал, Элиот когда-то продекламировал несчастному Ульму:

 

Не мочились никогда мы

В пепельницы ваши,

Не бросайте же окурков

В писсуары наши!

 

– Бедный поэт заплакал и убежал, – продолжала Сильвия, – а я несколько месяцев подряд со страхом распечатывала все бандероли, боялась, что вдруг там окажется отрезанное ухо Артура Гарвея Ульма!



– Значит, ненавидит искусство, – сказал Мак-Алистер.

Он тихонько посмеивался.

– Но ведь Элиот – сам поэт, – сказала Сильвия.

– Первый раз слышу, – сказал сенатор. – Никогда никаких его стихов не читал.

– А мне он часто писал стихи, – сказала Сильвия.

– Наверное, он больше всего любит писать на стенках общественных уборных. Я часто думал – да кто же это пишет? Теперь знаю кто: мой сын-поэт.

– А он действительно пишет на стенах в уборных? – спросил Мак-Алистер.

– Да, говорят, что пишет, – сказала Сильвия. – Но пишет он самые невинные вещи, ничего неприличного. Когда мы жили в Нью-Йорке, мне многие говорили, что Элиот постоянно пишет в уборных одну и ту же сентенцию.

– А вы помните, что именно?

– Да. «Если тебя разлюбят или забудут, держись стойко!»

– Насколько я понимаю, это – его собственное творчество.



А в это время Элиот пытался усыпить себя, читая рукопись романа, написанного именно тем самым Артуром Гарвеем Ульмом.

Роман назывался «Мандрагоре дай дитя». Это была цитата из стихотворения Джона Донна. На титуле стояло посвящение: «Сострадательной моей Бирюзе – Элиоту Розуотеру». И под этим посвящением – снова цитата из Джона Донна:

 

Как бирюза нам сострадать умеет:

Хозяин страждет – и она бледнеет.

 

К рукописи было приложено письмо, где Ульм сообщал, что книга выйдет в издательстве «Палиндром-пресс» перед самым Рождеством и вместе с книгой «Колыбель эротики» будет выставлена на соискание премии одного из самых крупных литературных клубов.



Вы, наверное, забыли меня, Сострадательная Бирюза, – писал он дальше. – Тот Артур Гарвей Ульм, которого вы знали, заслуживает забвения. Какой он был трус, какой дурак, воображавший, что он – поэт. Как долго-долго он не мог понять до конца – сколько доброты, сколько благородства крылось в вашей жестокости! Как много вы умудрились рассказать мне о моих недостатках, о том, как мне от них избавиться, – и как мало слов вам для этого понадобилось! И вот теперь (четырнадцать лет спустя) перед вами восемьсот страниц моей прозы. Без вас они никогда не были бы созданы, – я вовсе не хочу сказать «без ваших денег». Деньги – дерьмо, и об этом я тоже пытался рассказать в моей книге. Нет, я говорю о том, как вы настаивали, что надо рассказать правду о нашем больном, тяжелобольном обществе и что слова для такого рассказа можно найти даже на стенах общественных уборных.



Элиот совершенно забыл, кто такой Артур Гарвей Ульм, и тем труднее ему было вспомнить, какие наставления он давал этому человеку. Сам Ульм писал об этом настолько туманно, что догадаться было невозможно. Но Элиот был очень доволен, что дал кому-то полезный совет, и даже приятно удивился, читая декларацию Ульма:



«Пусть меня расстреляют, пусть повесят, но я выложил им всю правду. Пусть скрежещут зубами фарисеи, извращенцы с Мэдисон-авеню и всяческие ханжи – этот скрежет мне слаще музыки. С вашей вдохновенной помощью я выпустил из бутылки джинна – всю правду о них, и теперь никогда, никогда не загнать эту правду в бутылку!»



Тут Элиот стал жадно листать рукопись: интересно, какую такую правду открыл Ульм, за что его захотят убить?



ГЛАВА ПЕРВАЯ

«Я выкручивал ей руку, пока она не разжала колени, вскрикнув то ли от боли, то ли от восторга (разве поймешь женщину?), когда мой Великий Мститель проник в свои владения…»



Элиот вдруг почувствовал неуместное возбуждение.

– Фу ты, пропасть! – сказал он своему продолжателю рода человеческого. – До чего у тебя все некстати!



– Да, был бы у вас ребенок! – повторил сенатор. Но вместе с глубоким сожалением в нем вдруг проснулось раскаяние: как жестоко, подумал он, говорить о нерожденном ребенке с той самой женщиной, которой не дано было произвести на свет это чудо-дитя.

– Прости старого дурака, Сильвия. Понимаю, что ты иногда благодаришь Создателя, что у вас нет детей.

Сильвия, выплакавшись как следует в ванной, теперь как-то неопределенно развела руками, словно пытаясь показать, что она, конечно, была бы рада ребенку, но и жалела бы его.

– Но благодарить Создателя, что его нет, я никогда не стану, – добавила она.

– Можно мне задать один сугубо личный вопрос?

– Жизнь все время задает нам такие вопросы.

– Как по-твоему, есть ли хоть малейшая надежда, что у Элиота еще могут быть дети?

– Но я не видела его три года.

– Но я прошу тебя, так сказать, экстраполировать такую возможность.

– Одно могу добавить, – сказала Сильвия. – Чем дольше мы жили вместе, тем больше любовь для нас обоих превращалась в какое-то безумие. Он был одержим этой любовью, но иметь своих детей он никогда не хотел.

– Да, если бы только я уделял больше внимания мальчику, – огорченно сказал сенатор, пожевав губами. Он поморщился. – Заходил я к этому психоаналитику, у которого Элиот лечился тогда в Нью-Йорке, только в прошлом году собрался наконец к нему пойти. Вообще выходит так, будто до всего, что касается Элиота, я дохожу с опозданием лет на двадцать. Дело в том, что я… что мне… мне казалось немыслимым, что такой великолепный экземпляр когда-нибудь может дойти черт знает до чего.

Мушари старался скрыть, с какой жадностью он дожидается клинических подробностей болезни Элиота, и весь напрягся, надеясь, что сейчас кто-то попросит сенатора продолжать рассказ. Но все молчали. И Мушари выдал себя:

– Так что же сказал вам доктор?

И сенатор, ничего не подозревая, стал рассказывать дальше:

– Эти доктора никогда не хотят говорить о том, о чем их спрашиваешь. Всегда сводят на другое. Как только он узнал, кто я такой, он не захотел говорить об Элиоте. Он хотел говорить только о «Законе Розуотера».

Сам сенатор считал «Закон Розуотера» лучшим своим произведением. По этому закону всякое распространение и хранение непристойных материалов объявлялось государственным преступлением, наказуемым либо штрафом до пятидесяти тысяч долларов, либо тюремным заключением на десять лет, без права выдачи на поруки. Текст закона был настоящим произведением искусства, так как в нем было дано точное определение, что такое «непристойность».



«Непристойность, – говорилось в законе, – есть любая картина, патефонная пластинка или письменное произведение, привлекающее внимание к детородным органам, человеческим выделениям или к волосяному покрову тела».

* * *

– Этот психоаналитик все допытывался, какое у меня было детство, – пожаловался сенатор. – Он все хотел узнать, как я отношусь к волосяному покрову тела. – Сенатор передернулся. – Я вежливо попросил его не касаться этой темы, потому что, насколько я знаю, все порядочные люди питают к ней такое же отвращение, как и я. – Сенатор ткнул пальцем в Мак-Алистера, ему просто надо было к кому-то обратиться. – Вот вам ключ к порнографии. Мне многие говорят: «Но как же вы сумеете отличить порнографию от искусства? Как вы найдете правильный критерий?» Ну и все такое. А я зафиксировал этот критерий в моем законе: «Разница между порнографией и искусством состоит в отношении к волосяному покрову тела».

Тут сенатор покраснел, растерянно извинился перед Сильвией:

– Прошу прощения, моя дорогая.

Мушари снова попытался вызвать его на разговор:

– Значит, доктор ничего так и не сказал про Элиота?

– Этот чертов доктор сказал, что Элиот ни черта ему не рассказывал, кроме всем известных исторических фактов, главным образом касающихся того, как притесняли бедняков и людей чудаковатых. Он заявил, что ставить диагноз болезни Эли-ота значило бы безответственно заниматься пустыми домыслами. Но ведь я – отец, и меня глубоко беспокоит здоровье сына. «Прошу вас, – говорю я доктору, – высказывайте любые догадки насчет моего сына, я снимаю с вас всякую ответственность. Я вам буду весьма благодарен за все, что вы мне расскажете о нем, все равно, верно это или нет, потому что сам я уже много лет его совершенно не понимаю – не знаю, хорошо это или плохо, ответственно или безответственно. Так что вы сами, доктор, поковыряйтесь вашей нержавеющей ложечкой в мозгу у меня, старика». А он говорит: «Но, прежде чем вдаваться во всякие домыслы, ответственные или безответственные, мне придется коснуться всяких сексуальных отклонений. Но так как это затронет и Элиота, что, разумеется, может вас очень огорчить, не лучше ли нам вообще закрыть эту тему?» – «Нет, говорю, валяйте, я ведь сам старый греховодник, а говорят, что старого греховодника ничем не смутишь, при нем стесняться нечего. Правда, я сам раньше так не считал, но давайте попробуем!» – «Хорошо, – говорит он. – Предположим, что молодой, здоровый мужчина должен в норме испытывать сексуальное влечение к привлекательной для него женщине. Разумеется, не к матери, не к сестре; но если он испытывает такое влечение к другим объектам, например к мужчине, или возбуждается при виде зонтика, или страусового боа императрицы Жозефины, или при виде овцы, или покойника, украденных им женских подвязок, или сексуально воспринимает свою мать, – мы его считаем сексуальным психопатом, человеком извращенным».

Я ответил, что я, конечно, всегда знал о существовании таких ненормальных, но никогда о них особенно не думал, потому что про них особенно и думать нечего.

«Отлично, – сказал доктор, – у вас спокойное, разумное отношение, сенатор Розуотер, хотя, откровенно говоря, я несколько удивлен. Давайте же сразу установим, что любой случай сексуального извращения есть результат нарушенных и перепутанных контактов в мозгу. Мать-природа и наше общество установили закон, по которому человек должен направлять свое сексуальное влечение на определенный предмет и удовлетворять это влечение именно там и именно так, как положено. Несчастный больной человек, с перепутанными в мозгу контактами, противоестественно возбуждается не тем, чем надо, и с пылом, с полной отдачей совершает какой-нибудь нелепый, чудовищный проступок, и хорошо, если его просто изобьют до полусмерти полисмены, а не растерзает разъяренная толпа».

– Впервые за много лет меня охватил ужас, – продолжал сенатор, – и я так и сказал этому доктору.

«Отлично, – сказал он опять. – Для врача нет более полного удовлетворения, чем довести несведущего человека до полного ужаса, а потом вернуть ему спокойствие. Конечно, у Элиота контакты в мозгу нарушены и перепутаны, но те несоответственные поступки, на которые он из-за короткого замыкания переключил свою сексуальную энергию, не так уж предосудительны». – «На что же он переключился! – спрашиваю, а сам помимо воли думаю, неужели Элиот крадет дамские панталоны или в метро отхватывает ножницами прядь волос у девочек? – Говорите, доктор, скажите мне всю правду, – на что Элиот переключил свое сексуальное влечение?» – «На Утопию», – говорит.

Мушари так расстроился, что от огорчения громко чихнул.

Назад: 5
Дальше: 7