Люди веками говорят чушь, отрицают, что говорят чушь, и обвиняют других в том, что те говорят чушь. «Тупой оратор, это чушь!» – восклицает персонаж английской пьесы XVII века. «Вовсе не чушь – говорить об общем мире, а не о войне», – объявляет государственный деятель той же эпохи. Английское слово bull – «чушь» – которым характеризуют дискурс в этих высказываниях, неясного происхождения. Одна освященная древностью гипотеза гласит, что это пренебрежительная отсылка к папским указам – буллам (от слова bulla – печать, подвешенная к документу). Другая возводит это слово к Обадии Буллу, ирландскому адвокату, который жил в Лондоне при Генрихе VII и славился нелогичностью своих слов и поступков. Лишь в XX веке слово bull в значении «напыщенная скучная глупость» стало семантически связываться с самцом коровы, а точнее, с его испражнениями. Сегодня принято считать, пусть и ошибочно, что это слово – эвфемистическое сокращение от bullshit, слова, которое, если верить словарям, вошло в употребление около 1915 года.
Если bullshit, в отличие от bull, – явное лингвистическое новшество, это, наверное, имеет отношение к другим явным новшествам – рекламе, связям с общественностью, политической пропаганде и педагогическим направлениям. «Одна из самых ярких черт нашей культуры – обилие в ней чуши (bullshit)», – говорит Гарри Франкфурт, выдающийся философ-моралист, почетный профессор из Принстона. Он отмечает, что засилье чуши мы приучились воспринимать как должное. Большинство из нас свято верят, что умеют ее распознавать, так что мы, наверное, просто не понимаем, насколько она опасна. К тому, кто пойман на чуши, относятся благосклоннее, чем к тому, кто пойман на лжи. («Никогда не лги, если можешь проложить себе дорогу чушью», – советует отец сыну в романе Эрика Эмбера.) Все это Франкфурта очень тревожит. На самом деле мы не узнаем, какое воздействие оказывает на нас чушь, пока не поймем, что это, собственно, такое. Вот зачем нам нужна теория чуши.
Свои усилия в этом направлении Франкфурт описал в статье, которую представил в виде доклада более тридцати лет назад на факультетском семинаре в Йеле. Затем статья была опубликована в журнале, потом – в сборнике работ Франкфурта; все это время поклонники его таланта распространяли фотокопии. В 2005 году статью напечатали как брошюру «О чуши» (Harry Frankfurt, On Bullshit) – в ней всего 67 страниц не слишком убористого текста, но она провела полгода в списке бестселлеров New York Times.
Философы по долгу службы склонны гадать о сущности вещей, у которых большинство простых людей и не подозревают наличия сущности, и в этом смысле чушь – весьма показательный пример. Есть ли качество, которым обладают все случаи чуши и не обладают все случаи не-чуши? Казалось бы, дурацкий вопрос, однако он ничем не отличается от вопросов, которые философы задают об истине, по крайней мере, по форме. Одна из самых мощных линий раскола в современной философии – можно ли сказать что-то значимое о сущности истины. Напротив, вопрос о сущности чуши кажется какой-то галиматьей. Однако между истиной и чушью есть параллели, которые приводят к некоторым затруднениям.
Представьте себе, что вы – ученый-философ и ищете сущность чуши. С чего вы начнете? «До сих пор, насколько мне известно, исследований в этом направлении было очень мало», – сухо замечает Франкфурт. Впрочем, он обнаружил, что в прошлом один философ уже пытался анализировать смежное понятие под более интеллигентным названием humbug – это слово тоже можно перевести как «чушь, чепуха». Этот философ заключил, что humbug – это нарочитая и заведомо неправильная интерпретация, очень близкая ко лжи (приходит на ум политик, разглагольствующий о важности религии в своей жизни). Такое определение Франкфурта не вполне удовлетворило. По его представлениям, разница между ложью и чушью – это скорее вопрос степени. Чтобы придать анализу новое направление, он рассматривает довольно странный случай с философом Людвигом Витгенштейном. Дело было в 1930-е годы, Витгенштейн пришел навестить знакомую, которая лежала в больнице. Ей только что удалили гланды. Она прохрипела Витгенштейну:
– Чувствую себя как собака, которую переехал автомобиль.
Такое сравнение, вспоминает она, глубоко возмутило Витгенштейна.
– Откуда вы знаете, как чувствует себя собака, которую переехал автомобиль? – воскликнул он.
Разумеется, Витгенштейн мог просто пошутить. Но Франкфурт подозревает, что его отповедь была искренней, а не притворной. Ведь Витгенштейн, в конце концов, посвятил свою жизнь борьбе с коварными разновидностями абсурда. Как замечает Франкфурт, Витгенштейна возмутило не само сравнение, которое привела дама, а легкомыслие этого сравнения: «Ее вина была не в том, что она не сумела правильно сформулировать, а в том, что она даже не попыталась».
Сущность чуши, заключает Франкфурт, в том, что она порождается безо всякой заботы об истине. Чушь – не обязательно ложь: «Тот, кто говорит чушь, подтасовывает факты. Но это не значит, что он обязательно их искажает». Подтасовка фактов в исполнении того, кто говорит чушь, – это не искаженная интерпретация положения вещей, а маскировка безразличия говорящего к тому, истинно или ложно его высказывание. Лжец, напротив, очень даже озабочен истиной, пусть и извращенно: он хочет нас от нее увести. По мысли Франкфурта, лжец и говорящий правду играют в одну и ту же игру по разные стороны, и эта игра определяется авторитетом истины. Тот, кто говорит чушь, в принципе не играет в эту игру. В отличие от лжеца и того, кто говорит правду, слова говорящего чушь никак не связаны с его представлениями о том, как на самом деле все обстоит. Именно это и делает чушь такой опасной, пишет Франкфурт: она лишает человека способности говорить правду.
Статья Франкфурта о чуши примечательна сразу с двух точек зрения. Франкфурт не просто по-новому определяет, что отличает чушь от лжи, он еще и делает на основе этого заявления сильное утверждение: «Чушь – более страшный враг истины, чем ложь». Если это так, тех, кто пойман на чуши, нужно наказывать строже, чем тех, кто пойман на лжи. Лжец, в отличие от того, кто говорит чушь, хотя бы думает об истине, он стремится, чтобы его заявления коррелировали с истиной, пусть и отрицательно, поэтому учитывает подлинную картину, пусть и только для того, чтобы исказить ее до неузнаваемости.
Но не обеляет ли лжеца такой подход? Разумеется, теоретически бывают люди, которые лгут просто из любви к обману. О таком типаже рассказывает Блаженный Августин в своем трактате «О лжи». Тот, кто лжет, чтобы достичь какой-то иной цели, лжет непреднамеренно, утверждает Августин. А чистый лжец, напротив, «наслаждается ложью, радуется самой неправде». Но, как признает Франкфурт, такие лжецы встречаются крайне редко. Даже Яго и тот не был настолько чистосердечен.
Обычные лжецы – вовсе не принципиальные противники истины. Представьте себе, что какой-то не слишком щепетильный торговец подержанными автомобилями демонстрирует вам машину. Он говорит, что раньше ею владела симпатичная старушка, которая ездила на ней только по воскресеньям. Двигатель в прекрасной форме, утверждает он, работает без сучка без задоринки. Так вот, если торговец знает, что все это неправда, он лжет. Но какова его цель? Заставить вас поверить в противоположность истине? Нет, заставить вас купить машину. Он сказал бы все то же самое, если бы это по воле случая было правдой. И даже если бы он не имел ни малейшего представления, кто был прежним владельцем машины и в каком состоянии двигатель.
Как же классифицировать этот случай, исходя из жесткого разграничения между ложью и чушью, которое провел Франкфурт? Франкфурт сказал бы, что этот торговец стал лжецом по чистой случайности. Даже если он знает правду, он решает, что сказать покупателю, без оглядки на нее. Но тогда практически любой лжец на самом деле не лжет, а говорит чушь. И у лжеца, и у того, кто говорит чушь, как правило, есть цель: продать товар, набрать голоса, удержать жену от развода, если вскрылись неприятные обстоятельства, повысить настроение собеседнику, сбить со следа фашистов, которые ищут евреев. Лжец вступает в альянс с неправдой из соображений удобства и отказывается от него, как только цель достигнута.
Теоретическая граница между ложью и чушью, которую проводит Франкфурт, оказывается проницаемой, и это ясно из книги Лоры Пенни «Ваш звонок очень важен для нас: вся правда о чуши» (Penny, L., Your Call Is Important to Us: The Truth About Bullshit, 2005). Автор – молодая университетская преподавательница из Канады, в прошлом – профсоюзный деятель; она начинает с похвалы в адрес «тонкого и полезного» разграничения, которое предлагает Франкфурт: «Лжеца истина еще заботит. А тот, кто говорит чушь, не обременяет себя подобными заботами». Затем Лора Пенни применяет термин «чушь» к различным трюкам, которые пытаются проделывать с легковерной публикой всевозможные влиятельные силы, преследующие денежные интересы. «Почти все, что подают нам как новости, – на самом деле чушь», – утверждает Пенни; к этой же категории относится и лексикон юристов и страховщиков, и применение рок-песен в рекламах. Пенни даже обобщает это понятие не только на слова, но и на предметы. «Новый товар, который преобразит вашу жизнь, – скорее всего просто очередная дешевая пластиковая чушь», – пишет она. Временами, несмотря на поклон в сторону Франкфурта, Пенни приравнивает чушь к заведомому обману: «Никогда еще не было в истории человечества, чтобы люди высказывали столько утверждений, зная, что это неправда». Но затем Пенни говорит, что Джордж Буш-младший («который войдет в историю за количество сказанной им чуши») и его круг «отличались тем, что сами верили в свою чушь», то есть добросовестно заблуждались. Интересно, сказала бы она такой же двусмысленный комплимент Дональду Трампу.
Франкфурт признает, что в обыденном языке «чушь» применяется как «обобщенное оскорбление без какого-либо конкретного буквального значения». Он утверждает, что намерен выявить сущность описываемого явления. Но есть ли у чуши сущность? В статье под названием «В глубины чуши» оксфордский философ Дж. А. Коэн подчеркивает, что Франкфурт упускает из рассмотрения целую категорию чуши – ту чушь, которая встречается в ученых трудах (Cohen, G. A., Deeper into Bullshit). Если чушь в повседневной жизни порождается безразличием к истине, говорит Коэн, то чушь в академических кругах порождается безразличием к смыслу. Такая чушь может быть совершенно искренней, но при этом ровным счетом ничего не означать. Коэн специализировался по марксизму и жаловался, что в молодости, в шестидесятые, постоянно становился жертвой подобного рода чуши, когда погрузился в изучение трудов французской марксисткой школы, вдохновленных Луи Альтюссером. Попытки выявить какой-то смысл в этих неудобочитаемых невразумительных текстах так его измучили, что к концу семидесятых он основал марксистский дискуссионный клуб, девизом которого стали слова Marxismus sine stercore tauri – «Марксизм без бычьих экскрементов».
Всякий, кто знаком с разнообразными «теориями», просочившимися с Левого берега Сены на кафедры английского языка в США, способен привести сколько угодно примеров чуши высшего сорта. Но заклеймить любой непонятный дискурс чушью было бы слишком поспешным решением. Коэн предлагает более точный критерий: дискурс должен быть не просто непонятным, но и непрояснимым. То есть чушь – это что-то невразумительное, что невозможно сделать вразумительным. Как защитить философов вроде Гегеля и Хайдеггера от обвинений в том, что их сочинения – чушь? Коэн утверждает, что для этого нужно не доказать, что их заботила истинность собственных выводов (чего было бы достаточно, чтобы оправдать их, если бы их обвинили в чуши по определению Франкфурта), а скорее попытаться показать, что в их сочинениях на самом деле есть смысл. А как доказать обратное – что то или иное утверждение безнадежно мутно и, следовательно, представляет собой чушь? Можно прибегнуть к такому приему: добавить к утверждению отрицание и посмотреть, станет ли оно от этого правдоподобнее. Если нет, это утверждение – чушь. Кстати, Хайдеггер как-то раз был очень близок к тому, чтобы так поступить. В четвертом издании своего трактата «Что такое метафизика?», вышедшем в 1943 году, он утверждает: «Сущее может быть истинным существом». В пятом издании (1949) эта фраза выглядит иначе: «Истинным существом никогда не бывает то или иное сущее».
Франкфурт признает, что чушь высшего сорта – особая разновидность, но не считает, что она так уж опасна по сравнению с той чушью, которую он изучает. Подлинно бессмысленный дискурс может «приводить в ярость», говорит он, но едва ли его станут воспринимать всерьез достаточно долго, даже в академическом мире. А вот чушь, безразличная к истине, гораздо коварнее, утверждает Франкфурт, поскольку «цивилизованный образ жизни и существование институций, необходимых для его поддержания, фундаментально зависят от уважения к различию между истинным и ложным».
Насколько страшен тот, кто говорит чушь? Это зависит от того, насколько ценна правдивость. Когда Франкфурт отмечает, что без правдивости невозможно сохранить доверие, на котором строится общественная кооперация, он имеет в виду инструментальную ценность истины. А ценна ли она сама по себе – отдельный вопрос. Прибегнем к аналогии: предположим, хорошо функционирующее общество зависит от веры в Бога, и при этом неважно, есть ли Бог на самом деле. Кто-нибудь склонный к мятежным умонастроениям может усомниться в существовании Бога, не слишком заботясь о том, как это скажется на общественной морали. Точно так же можно относиться к вопросу об истине. Как отметил философ Бернард Уильямс в книге, опубликованной в 2002 году, незадолго до его смерти, подозрительное отношение к истине стало заметным течением в современной мысли. Уильямс полагал, что это прискорбно. «Если по-настоящему не убежден в существовании истины, к чему на самом деле влечет тебя страсть к истинности?»
Идея, что можно сомневаться в существовании истины, на первый взгляд дикая. Никто в здравом уме и твердой памяти не сомневается, что истинное и ложное различаются очень четко, если речь идет об утверждениях вроде «У Саддама было оружие массового поражения», «Выбросы углекислого газа влияют на изменения климата» или «Котик сел на коврик». Но когда речь заходит о более интересных предпосылках – утверждениях о том, что хорошо и что плохо, суждениях о красоте, великих исторических нарративах, рассуждениях о возможном, научных утверждениях о том, что невозможно наблюдать, – отстоять объективность истины становится труднее. «Отрицатели» истины, как называет их Уильямс, настаивают, что каждый из нас – пленник своей точки зрения, мы сочиняем истории о мире и пытаемся навязать их другим из стремления к власти.
Линия фронта между отрицателями и поборниками абсолютной истины извита довольно причудливо. На стороне защитников истины можно обнаружить папу римского на покое Бенедикта XVI, который твердо убежден, что моральные истины соответствуют божественным заповедям, и всячески клеймит явление, которое, как ни странно, называет «диктатурой релятивизма». На стороне «сойдет все что угодно» можно обнаружить того члена администрации Джорджа Буша-младшего, который высмеял идею объективных доказательств, заявив: «Теперь мы – империя и своими действиями создаем новую реальность». Из философов на стороне антиистины оказываются европейские постструктуралисты, в том числе Жан Бодрийяр и Жак Деррида. Казалось бы, их непримиримые противники в Британии и США, занимающиеся так называемой аналитической философией, должны оказаться в лагере поборников истины. Однако, как заметил Саймон Блекберн в своей книге 2005 года «Истина. Путеводитель» (Blackburn, S., Truth: A Guide), «брендовые» англоязычные философы последних пятидесяти лет – Витгенштейн, У. Куайн, Томас Кун, Дональд Дэвидсон, Ричард Рорти – разработали мощные линии аргументации, которые, по всей видимости, опровергают общепринятое понятие истинности как соответствия реальности. И в самом деле, пишет Блекберн, «практически все тенденции в последнем поколении серьезных философов всячески поддерживают обстановку “сойдет все что угодно”» – ту самую обстановку, в которой процветает чушь.
Блекберн – профессор философии в Кембриджском университете и стремится быть на стороне поборников истины. Но при этом он хотел бы воздать должное и противнику. В своей книге он скрупулезно разбирает множество форм, которое принимает борьба с истиной, восходящая еще к философу Протагору, чьи знаменитые слова «Человек есть мера всех вещей» приводит Сократ как выражение опасного релятивизма. Релятивизм в его простейшей форме несложно опровергнуть. Возьмем хотя бы вариант, который между делом предложил когда-то Ричард Рорти: «Истина – это то, что вам спустят ваши современники». Беда в том, что современные американцы и европейцы не спустят вам такого описания истины, поскольку оно не может быть истинным по его же стандартам (в том же духе высказывался и Сидни Мордженбессер, когда желчно критиковал прагматизм, который, вообще говоря, приравнивает истину к полезности: «В теории все это прекрасно, но на практике не работает»).
Кроме того, часто слышатся жалобы, что истина в целом от нас всегда ускользает. Верно, говорит Блекберн, но и частичные истины могут быть совершенно объективными. Он цитирует остроумный ответ Клемансо скептикам, которые спросили, что скажут историки будущего о Первой мировой войне: «Они не скажут, что Бельгия захватила Германию».
Если релятивизму нужен броский лозунг, им может послужить афоризм Ницше «Нет никаких фактов, только интерпретации». Ницше был склонен писать так, словно истину создают, а не открывают, и весь вопрос в том, как заставить других разделить наши представления, а не как привести эти представления в соответствие с реальностью. Другое высказывание Ницше гласит: «Истины – иллюзии, о которых мы забыли, что они иллюзии». Если это так, едва ли можно считать того, кто говорит чушь, таким же злодеем, как того, кто искажает истину. Вероятно, перефразируя Ницше, истина – та же чушь, утратившая подозрительный запашок коровьего навоза. Блекберн относится к Ницше неоднозначно, поскольку тот, если бы не его «незаурядное остроумие», мог бы считаться «главным занудой в философии». Однако, замечает Блекберн, на сегодня Ницше – самый влиятельный из великих философов, не говоря уже о титуле «покровителя постмодернизма», так что с ним приходится бороться. Среди самых печально знаменитых доктрин Ницше – перспективизм, мысль, что все мы обречены взирать на мир искаженно и ограниченно, со своей точки зрения, определяемой нашими ценностями и интересами. Привела ли эта доктрина самого Ницше к отрицанию истины, вопрос спорный: в его зрелых сочинениях, по крайней мере, он с презрением отзывается лишь об идее метафизической истины, но не о ее исторической и научной разновидностях. Тем не менее Блекберн обвиняет Ницше в непоследовательности мышления. Нет никаких причин, говорит он, утверждать, что все мы навеки обречены на одну-единственную точку зрения или что разные точки зрения нельзя ранжировать по степени точности. А если мы можем перейти с одной точки зрения на другую, что нам помешает свести свои частичные представления во вполне объективную картину мира?
Самым заметным отрицателем истины в американском философском сообществе последних лет стал, вероятно, Ричард Рорти (он умер в 2007 году). Такой выдающейся фигурой сделали Рорти ясность и красноречие, с которыми он развенчивал идею истины, а следовательно, и всю западную философскую традицию. Он утверждал, что наш разум – не «отражение» мира. Идея, что мы можем как-то выпрыгнуть из собственной шкуры и исследовать отношения между своими мыслями и реальностью – иллюзия. Мы можем построить теорию об этих отношениях, но теория – это лишь очередная мысль. Язык – механизм приспособления, слова, которыми мы пользуемся, – инструменты. Для разговоров о мире есть много конкурирующих лексиконов, одни относительно удобные, другие не очень – все зависит от потребностей и интересов человечества. Однако никакой лексикон не соответствует Тому, Как Все На Самом Деле. Исследования – это процесс достижения консенсуса по вопросу о том, как лучше всего обращаться с миром, а «истина» – просто комплимент результату. Рорти обожал цитировать американского прагматика Джона Дьюи: поиски истины – это лишь часть поисков счастья. Еще он любил цитировать Ницше: истина – суррогат Бога. Спрашивать, любит ли человек истину, говорил Рорти, все равно что спрашивать, спасен ли он. В своих рассуждениях о морали мы больше не тревожимся, соответствуют ли наши выводы Божьей воле, так и во всех остальных исследованиях нам нужно перестать беспокоиться о том, соответствуют ли наши выводы реальности, не зависящей от сознания.
Служат ли аргументы Рорти оправданием тем, кто говорит чушь? Блекберн считает, что да. Ведь серьезные ученые, работающие в лабораториях, тем и занимаются, что пытаются добиться консенсуса между коллегами. Но ведь того же добиваются и креационисты, и те, кто отрицает Холокост. Рорти всячески подчеркивал, что хотя различие между истиной и консенсусом недоказуемо, мы вполне способны отличать «легкомысленное» от «серьезного». Есть люди «сдержанные, порядочные и достойные доверия», а есть «неразговорчивые, нелюбопытные и замкнутые». Блекберн считает, что единственный способ их различать – отношение к истине: серьезные люди о ней заботятся, легкомысленные – нет. Однако из работ Рорти можно сделать и другой вывод: серьезные люди заботятся не только о том, чтобы добиться всеобщего согласия, но и о том, чтобы обосновать свои методы обеспечения согласия (в частности, именно это делают астрофизики и не делают астрологи). В сочетании с верностью какому-то трансцендентному представлению об истине это и составляет критерий Рорти, позволяющий отличить серьезных исследователей от тех, кто говорит чушь.
Впрочем, прагматики и перспективисты – не единственные враги, которых принимает в расчет Блекберн. Большая часть его книги посвящена современной аргументации против провокационных терминов вроде холизма, несопоставимости и «Мифа о данности». Возьмем последний из них. Казалось бы, разумно предположить, что наши представления о мире основаны на причинно-следственных связях между нами и объектами в мире. Молекулы и фотоны, сталкиваясь с нашим телом, вызывают различные ощущения, а эти ощущения порождают основные представления вроде «Сейчас я вижу что-то красное», которые служат данными для более сложных суждений о мире. Узкое место этой схемы – связь между ощущениями и представлениями. Как «сырое чувство» преобразуется во что-то вроде логической предпосылки? Как писал Уильям Джемс, «Ощущение – это скорее клиент, который поручил свое дело адвокату, а теперь должен пассивно слушать в зале суда описание своих дел, как бы адвокат ни счел нужным его подать – благоприятно или неблагоприятно». Идея, что ощущение может перейти непосредственно в процесс рассуждения, получила названия Мифа о данности. Американский философ Дональд Дэвидсон, оказавший непревзойденно сильное влияние на англоязычный философский мир, выразился сухо: «Причиной придерживаться того или иного убеждения не может служить ничего, кроме другого убеждения».
Такое направление мысли, как замечает Блекберн, грозит разорвать всякий контакт между знанием и миром. Если убеждения можно проверить только другими убеждениями, единственным критерием истинности набора убеждений становится вопрос о том, образуют ли они непротиворечивую сеть: такая картина знания называется холизмом. И разные люди, взаимодействуя с потоком причинно-следственных связей, из которых складывается мир, вполне могут получить разные, но одинаково непротиворечивые сети убеждений – такое положение дел называется несопоставимостью. Кто вправе судить, что истина, а что чушь, при таких обстоятельствах? Но Блекберн не намерен такое терпеть. Лозунг «Причиной придерживаться того или иного убеждения не может служить ничего, кроме другого убеждения» не может быть истинным, утверждает он. Ведь если «Джон приходит домой и чувствует, что там крепко пахнет псиной, у него появляется причина считать, что Ровер дома. Если Мэри смотрит в холодильник и видит масло, у нее появляется причина считать, что в холодильнике есть масло».
Не надо спешить, сказал бы на это последователь Дэвидсона. Ощущения не поступают к нам с пометкой «пахнет псиной» или «видно масло», такие описания предполагают, что уже многое сделано для формирования понятия. На самом деле причина считать, что Ровер дома, появляется у Джона из-за другого убеждения: запах, который он ощущает, подпадает под категорию «пахнет псиной». Блекберн, очевидно, прав, когда считает, что такие убеждения возникают от причинно-следственного взаимодействия с миром, а не просто из голосов в голове. Но чтобы обосновать эти убеждения, определить, хорошо или плохо у нас получается их формировать, можно лишь сравнить их с другими убеждениями. Все-таки Деррида говорил не совсем чушь, когда утверждал, что il n’y a pas de hors-texte – «нет ничего вне текста».
Хотя Блекберн заключает, что объективная истина может и должна выдержать нападки своих критиков, сам он вынужден приуменьшить то, что защищает. Резонно полагать, что он и его единомышленники должны быть готовы дать какой-то ответ на вопрос, который «шутник Пилат» задал Христу: что есть истина? Самый очевидный ответ – что истина есть соответствие фактам – рушится из-за того, что трудно сказать, какую, собственно, форму должно принять это «соответствие» и какие, собственно, могут быть «факты» помимо самих истин. И в самом деле, едва ли не единственное, с чем все могут согласиться, – так это с тем, что каждое утверждение задает свои собственные условия того, что оно истинно. Утверждение «снег белый» истинно тогда и только тогда, когда снег белый, утверждение «смертная казнь – это плохо» истинно тогда и только тогда, когда смертная казнь – это плохо, и так далее.
С точки зрения Блекберна, любая попытка выйти за пределы этого простого наблюдения, попытавшись создать общую теорию того, что делает вещи истинными или ложными, – это заблуждение. А это делает Блекберна, по его собственному выражению, «минималистом» в вопросе об истине. Он сводит истину к чему-то «маленькому и скромному», рассчитывая тем самым спровоцировать врагов снять осаду. Беда этой минималистской стратегии в том, что она не оставляет нам почти ничего, о чем стоит беспокоиться. Если истина неизбежно ускользает от нашей теоретической хватки, откуда мы знаем, что она обладает какой-то ценностью, не говоря уже о том, что она есть абсолютное благо? Зачем нам тревожиться, достойны ли наши убеждения звания «истинных»? Вероятно, в глубине души мы предпочли бы верить во что угодно, лишь бы это позволяло достичь наших целей и процветать независимо от того, что истинно, а что нет. Вероятно, мы были бы счастливее, если бы верили в Бога, даже если его нет. Вероятно, мы были бы счастливее, если бы считали, что мы настоящие мастера своего дела, даже если это заблуждение. (Исследования показывают, что те, кто точнее всего оценивает собственные способности, склонны к депрессии).
Итак, истина, возможно, не абсолютное благо. Не исключено, что даже ее практическое значение преувеличено. И все же в ее защиту можно сказать одно: она гораздо эстетичнее чуши. Чушь по большей части уродлива. Какое бы обличье она ни приняла – политическая пропаганда, бодрые речевки менеджеров, уловки специалистов по связям с общественностью – она всегда перегружена клише, эвфемизмами, поддельной «народной мудростью», неискренними эмоциями и выспренними абстракциями. Однако чушь не обязательно уродлива. Ведь большая часть того, что мы зовем поэзией, состоит из банальных или ложных идей, облеченных в цветистые выражения – идеи вроде «красота есть истина, истина есть красота», красивые, но не истинные (Оскар Уайльд в своем диалоге «Упадок искусства лжи» предполагает, что «подобающая цель Искусства» – «рассказы о неверном прекрасном».
В эссе Франкфурта почти ничего не говорится об эстетической стороне чуши. Однако он признает, что в том, чтобы говорить чушь, есть элемент искусства: чушь открывает возможности для «импровизации, колорита, игры воображения». Беда в том, что обычно чушь имеет низменные мотивы. Если ее цель – продать товар или манипулировать избирателями, поневоле приходится ожидать отвратительного насилия над языком.
Но если чушь говорят ради нее самой, это может привести к рождению настоящего чуда. Ярчайший пример – сэр Джон Фальстаф, величайший комический гений, какого только может предложить литература. В мрачном шекспировском мире политики и войн, интриг и предательства Фальстаф – настоящий светоч свободы. Он отказывается становиться рабом всего, что может помешать его легкомыслию, а особенно ему претит авторитет истины. Поток прелестной чуши, который извергает этот толстый рыцарь, делает остроумцем его самого и пробуждает остроумие у ближних. Он – враг всего чопорного и респектабельного, образец жизнерадостности и духа товарищества, и водиться с ним куда приятнее, чем с унылым занудой Витгенштейном. Нам всем следует как можно суровее обходиться с теми, кто говорит чушь – политическую, коммерческую, ученую. Но не надо прогонять милягу Джека.