Книга: Приговоренный к пожизненному. Книга, написанная шариковой ручкой
Назад: Часть I
Дальше: Часть III

Часть II

Теперь я расскажу, что предшествовало моему пожизненному приговору, что стало его отправной точкой. Историю ареста и следствия, где все утопало в крови и насилии, где царили пытки, избиения, пресс-хаты и прочие неотъемлемые инструменты уголовного производства, без которых вряд ли справляются следственные органы. Но…
Но сначала была Она… Перед самым сломом жизни было что-то по-настоящему прекрасное, вокруг которого вращались все мои мысли.
Это была Она! Как будто судьба побаловала меня напоследок. Я подумал, что Ей следует уделить пару слов, потому что в моей истории выживания Она играла определенную роль — вспомогательную. Она была прекрасным плюсом в моем отрицательном мире. Не упомянуть о Ней — значит быть не до конца откровенным, в первую очередь перед самим собой. А я не хочу оставлять недосказанностей.
Я всегда Ее знал. Она всегда находилась в пределах досягаемости и случайных встреч. Я часто встречал Ее в клубе или в городе, вскользь отмечая про себя Ее привлекательность. Не западал, а просто отмечал, что вот, мол, — красивая. (Она с кем-то встречалась тогда.)
Прошли годы. Она расцвела. И как-то в клубе, после взаимных улыбок и удачно завязанного под громкую музыку разговора, в моем кармане появилась салфетка с Ее номером телефона.
Прошла неделя, другая. Я наткнулся на салфетку в кармане от своих наушников. Я не забывал о Ней, просто выдалось подходящее время, чтобы позвонить. И я позвонил.
Она отказалась встретиться. Не категорично, а так, с ужимками, оставляя мне возможность настаивать. Я настоял. Минут пятнадцать, а то и больше, я излагал аргументированные выкладки в пользу того, чтобы встретиться. Она этого и добивалась.
Встретились, разговорились, загорелись. Я не спешил. Потом встретились еще. Я стал придумывать дополнительные поводы, чтобы позвонить Ей или увидеться вскользь. Потом кино, клуб, бар, ресторан. Напитки покрепче для пущей смелости. Цокот льдинок в моем виски и в ее роме с колой. Поздние затянувшиеся разговоры в машине. Поцелуй, который Она расценила преждевременным и «наглым» навязыванием своих темпов развития отношений.
Ее глаза обладали удивительным блеском, не оставляющим никого равнодушным.
Волосы, губы — необъяснимо красивы! Она была стройна и высока. Ее улыбка обезоруживала и делала этот мир добрее.
В общем, с каждым днем я убеждался всё сильнее, что Ее присутствие в моей жизни на данный момент необходимо. Я получал удовольствие от процесса ухаживания за Ней. Мне не хотелось торопить события. Она была очаровательной загадкой, которую я не спеша разгадывал для себя. Я тонул в ней, утопал. Искал спасения.
Это длилось месяц.
Была осень 2003 года. Серое небо, как сырая тряпка над головой. Желтые листья под ногами. Запах костров в воздухе. Утренние заморозки, иней на траве. Поднятый воротник легкого пальто и пар изо рта, когда греешь машину по утрам. Казалось, что пейзаж городской осени создан для романтических отношений. На самом деле где тебя прихватит — там ты и пригвожден! Зимой, весной, летом. Неважно! Ты просто встречаешь Ее — и любое время года тебе кажется очаровательным. Для меня это была осень.

 

И вот на днях состоится Ее день рождения, ее девятнадцатилетие. Я хочу сделать ей приятно и покупаю весьма скромное ювелирное изделие. Хотя фаза наших отношений еще не предполагает таких подарков.
Дарю розы — красивый букет. Веду в мой любимый уютный ресторанчик в центре города, где фоном мурлычет Иглесиас-старший, на столе свечи, а шеф-повар — мой хороший знакомый, который лично приготовил и вынес блюда.
Мы сидим возле окна. Я смотрю Ей в глаза и изредка на проезжающие машины, думая, как мне повезло, что Она рядом.
Потом я отвожу Ее в клуб к подругам. И прежде чем я ее высаживаю, в моей руке неожиданно появляется маленькая бархатная коробочка. Наступает момент, ради которого все затевалось.
Она заглядывает внутрь, и ее глаза загораются радостью. Красивые глаза светятся от счастья. Она обрушивает на меня град поцелуев, и в этот момент я понимаю, что мне удалось. Мне удалось сделать на минуту, на час, на вечер Ее счастливой. Ее непредсказуемый эмоциональный всплеск был для меня наградой. Делать человека счастливым, быть способным к этому — это мощное чувство, не сравнимое ни с чем!
Никакое золото, бриллианты, другие материальные ценности неспособны конкурировать с этим чувством. Они всего лишь средство для достижения его. Ради этих минут, ради светящихся глаз своих любимых женщин мужчины готовы сворачивать горы и проливать кровь.
Ее радость была чистой и искренней. Эти минуты запомнились четко, как будто между ними и мной не лежит десятилетие.

 

Потом она схватила охапку роз и счастливая побежала к своим девчонкам. Мы договорились встретиться позже, когда Она натанцуется и навеселится с подругами. Я прошвырнулся по ночному городу и вернулся в свой ресторанчик. Опрокинул пару бокалов коньяка вместе с шеф-поваром. Она позвонила часа через полтора.
И я забрал ее…
Впереди была целая ночь… Я помню ее глаза, волосы, руки, аромат ее духов. Я был пьян. Но не знаю, от чего больше — то ли от Нее, то ли от коньяка.
Это были последние, самые замечательные сутки, проведенные на свободе.
Через день меня арестовали, и все полетело к чертям!
* * *
Зачем я упоминаю о Ней?..
Важно отметить, что было до ареста, прежде чем я начну рассказывать о том, что началось после. А «до» — была Она.
Она как яркий, чистый кристалл, который блеснул, ослепив глаза, и отпечатался на сетчатке солнечным зайчиком. И куда бы я ни смотрел, этот «зайчик» еще долго преследовал меня.
Прошло уже много лет (по меркам свободного человека — целая жизнь), но я хорошо помню каждый поворот ее головы, движения, походку, все ее милые ужимки, улыбку, обезоруживающий взгляд. Весь ее невероятный инструментарий, способный поработить бóльшую часть представителей мужского пола. Быть может, Она была тем прекрасным знамением, которое изменило бы меня к лучшему.
Упоминаю о Ней, чтобы было понятно, как больно в одночасье терять свободу и вместе с ней дорогих тебе людей.
Я сомневался, стоит ли вообще рассказывать о Ней. Просто по-обывательски срабатывает защита своего личного пространства. Боязнь приоткрыться, что ли? Открыться, стать уязвимым и потерять налет холеной мужественности. Зная, что твою историю могут читать чужие люди, чувствуешь себя неуютно… Как будто тебя разглядывают спящего голым. И вроде лучше умолчать о Ней.
Но я не перестаю повторять себе, что пишу для себя. А с собой хочется быть откровенным. И говорить хочется только о тех вещах, которые дороги мне. Воображаемый читатель — второстепенен. Мне неохота и некогда думать, как я буду выглядеть в его глазах. Это отвлекает.
Она была милым противовесом беды, в которую я попал. Без нее картина моего противоборства была бы неполноценна. Я рад, что Она была… Маленькой яркой вспышкой она застыла в моей памяти перед пленом. И на протяжении долгого времени мы мучили друг друга ожиданием писем, звонков, сообщений, открыток, фотографий, ожиданием лучшего будущего, в конце концов. Я даже не знаю, как бы сложились наши отношения, если бы меня освободили. Это уже неважно! Это вообще другая параллель. Зато я знаю и помню, как формировались наши отношения в тюрьме. Как они крепли и обрастали милыми деталями, разговорами, словами, паузами и чувством, что ты привязан к этому человеку.
Отношения крепли и рвались, потом восстанавливались вновь. Так образовалась наша с Ней история, что закончилась давным-давно.
Идут года. Я брожу по замкнутом кругу без событий и воспоминаний. Моя жизнь застыла в одной точке и не развивается. Невозможно вырваться, когда нет новых историй, знакомств, впечатлений. Какие-то куски жизни стираются из памяти в потоке этого скучного и бесконечного однообразия. Отчетливо помнятся лишь яркие и стрессовые ситуации. Хорошо запомнилась Она. Потому что она была ослепительным впечатлением, впечатлением последних дней моей свободы.
Какой след я оставил в Ее памяти?
И оставил ли?
Я не знаю.
У меня сохранилась пара ее писем, фото. Я не избавился от них, но и не храню их под подушкой. Лежат где-то в папке, в общей куче корреспонденции. Иногда я на них натыкаюсь. И тогда воспоминания выползают из своего чулана. Обрастают деталями. И я застываю на несколько минут в легком оцепенении ностальгии. Словом — помню. Вот и всё!
В атмосфере серого, гиблого однообразия, в безжизненной среде очень важно сохранить в чистоте светлые образы людей и отношения с ними, которые помогали и помогают выбраться из этого дерьма. Пусть даже кого-то уже нет рядом. Все когда-то заканчивается: отношения, деньги, жизнь, любовь; мой срок в конце концов тоже закончится. Важно понимать, что все данное нам — временно. Другое дело, что мы оставляем после себя — впечатление, память. Какое оказываем влияние на умы и сердца соприкасающихся с нами людей?
Я встречался с Ней месяц, может, больше. Она осталась далеко позади. Между нами больше десятилетия. Тюрьма потихоньку выедает мою память маленькой десертной ложечкой. Но Она осталась во мне светлым воспоминанием с яркими милыми деталями, которые не стираются. Самое смешное то, что я понимаю, что идеализирую это воспоминание, что наверняка были соринки и погрешности, небольшие отклонения и искажения. Но я не признаюсь себе в этом. Не хочу. Видимо, моему подсознанию так удобней. Оно убрало все шероховатости и выдало мне идеально красивую картинку прошлого. А может, и нет. Может, Она на самом деле была идеальной, и я отчаянно цепляюсь за все прекрасное, что было в моей жизни, потому что это спасительная иллюзия, милое плацебо, которое помогает выжить и душевно не очерстветь. Ведь в сердце каждого человека должна быть тихая гавань, где никогда не штормит и всегда светит солнце. Туда возвращаешься каждый раз, когда снаружи враждебная мгла безвыходных и гиблых обстоятельств.
Поэтому я говорю судьбе спасибо за то, что Она была у меня.
* * *
…Как я говорил выше, это была осень. Погода не радовала своей унылой хмуростью. Цвет неба вызывал грусть. По вечерам хотелось молча выпить. Глоток-другой как награда после очередного тяжелого дня. Но это совсем не значило, что я позволял себе это.
Каждое утро я просыпался, заводил машину и ехал в бассейн, где проплывал свой неизменный километр. После бассейна я покупал себе пару пакетиков апельсинового сока, фрукты и ехал забирать Пашку.
Затем мы мчались по текущим делам. Успевали с кем-то встретиться, о чем-то переговорить, к обеду мы уже были в «Байкал Бизнес Центре». Дальше день протекал по мере его суматошности и наличия горящих дел. Это были либо спланированные, размеренные дни, либо полный хаос — сплошной цейтнот, когда времени не было даже на еду.
Среди этой суматохи у нас всегда находилось время и желание для спорта. Мы увлекались рукопашным боем, который преподавал наш хороший знакомый Олег Евсеев. Помимо этого я посещал каждое утро бассейн и тренажерный зал. Мы бегали по ипподрому, взяли себе такую привычку. Но нашей новой страстью стали лошади. Частое посещение ипподрома не могло не спровоцировать в нас желание попробовать езду верхом… Мы попробовали — и это было здорово! Непередаваемые ощущения и новый навык, который хотелось развивать. Мы знали всех девчонок-наездниц, которые ухаживали за лошадьми, следили за ними и объезжали. Они помогали нам их седлать, и мы уносились галопом по огромному ипподрому. Это невероятное, новое ощущение — чувствовать под собой живую лошадиную мощь, управлять ею! Контролировать ее! После каждого заезда чувствуешь себя «обновленным», по-детски восторженным, энергетически чистым. Я слышал об иппотерапии. Знаю, что за минуту лошадь совершает около сотни разнонаправленных колебательных движений, что является очень полезным для двигательного аппарата. Кроме того, аура лошади очень чистая и сильнее человеческой в восемь раз (читал где-то). А поскольку лошади не присущи такие отрицательные человеческие качества, как ложь, ненависть, зависть, злость, обида, эгоизм, то при взаимодействии с ней мы получаем огромный заряд исключительно положительной энергии. Я это почувствовал, но узнал об этом позже.
Соответственно, каждый день у меня не обходился без какой-нибудь физической нагрузки. Такой образ жизни мне нравился. Мы с Пашкой пробовали что-то новое, искали свежих, острых ощущений. Скутер, велосипед, прорубь без бани, планировали прыгнуть с парашютом и т. д. Наверное, это и зовется здоровым образом жизни. Я не курил уже год и радовался легкости, с которой бросил. Выпивал редко, а если хотелось отдохнуть от всего, предпочитал коньяк, виски либо вино (красное). Этого было достаточно.
Я был в расцвете сил. Мне было двадцать четыре года. Я любил жизнь во всех ее прекрасных проявлениях: общение с друзьями, красивые молодые женщины, возможные перспективы, путешествия, кино, клубы, рестораны и все такое. Единственное, о чем жалею, — я не читал книг, не ходил в театры. Как я считал — «не было времени». Чушь!
Просто это не было для меня приоритетом. Я был обычным современным молодым человеком, занимающим свою крохотную клеточку в мироздании. Как и все, как и каждый, мы не строили иллюзий на своем пути к цели, трудности — мы перешагивали их, справляясь с ними своими силами. Иногда, натягивая до предела нервы, прикладывая все усилия, мы шли вперед к намеченным целям — маленьким и большим, временным и долгосрочным. На пути к ним я не всегда оглядывался на закон (который у нас в стране почти не работает), не всегда был добр и вежлив, но по возможности старался быть справедливым к людям, которые этого заслуживают. Я был одним из тех, кто стремился к своему счастью. Шел к нему небольшими шагами. Представления о счастье у всех разные. Очень часто они бывают ложными. Мы понимаем это с годами, что-то корректируем, подправляем либо совсем меняем парадигму этих представлений.
Помимо всего прочего, у меня было много обязанностей как у отца, сына, друга, партнера. Как и любая социальная единица, я нес определенный груз ответственности и забот. Пока меня от них не избавили.
Это произошло 14 октября 2003 года. (Боже, как летит время.) Нас арестовали. И прекрасная свободная жизнь внезапно оборвалась, как обрывается увлекательный фильм на самом интересном месте.
Это было больно не только осознавать, это было просто больно.
В этот день, ближе к вечеру, я, Пашка, Олег и Тёма подъехали к определенному гаражу, в котором стоял мутный Land Cruiser, который надо было отогнать на другой берег и всучить кому-то ключи. Это скорее была разовая услуга, чем род моей деятельности. Легкая, побочная монета. Я отнесся к этому как к приключению с элементом риска.
Знал ли я, что машина была в угоне?
Скорее да, чем нет!
Причастен ли я к этому?
Скорее нет, чем да!
Мы с Пашкой и Тёмой подъехали к гаражу, а Олег был в другой машине, в стороне.
Получилась какая-то заминка с замком, но, посопротивлявшись, он открылся. Пашка с Тёмой зашли внутрь. Я остался снаружи, что-то делал возле своей машины.
И вдруг за моей спиной раздается автоматная очередь. Оборачиваюсь и вижу, как на меня бежит чувак в черном коротком пальто с Калашниковым в руках и с очень недружелюбным видом. Бежит, стреляет поверх голов и орет: «Стоять, всем на землю!» — и все такое. Мозгом была проведена мгновенная оценка ситуации, и стало понятно: «мусора». Засада!
Я присел, толком не успев ничего сообразить, и в считаные секунды отовсюду налетел СОБР. Паха, не зная, откуда нападают, выбежал из гаража и направился прямо к ним. В толпу вооруженных, агрессивно настроенных людей в масках. Я лег на землю, когда стало понятно, что дергаться бесполезно. А понятно стало с первых секунд пальбы из автомата.

 

Всё! С этого момента у меня начались качественно новые приключения, повлекшие за собой целый спектр болевых ощущений! Вот именно с этого момента моя жизнь перевернулась вверх дном.
Я не заметил, как на мне уже прыгал собровец, пинал меня тяжелыми черными берцами по корпусу и голове. Пинком в ребра, пяткой по спине, бил прикладом. Тут же подскочил второй. Защелкнули наручники. Продолжили бить, кричали: «Что в машине? Чья машина?» Ломали мне пальцы на руках. Больно! Я думал, что они ломают их для того, чтобы причинить мне боль. Но нет! Они ломали их для того, чтобы сломать! Я закричал во все легкие, надрывая голосовые связки. Я слышал, как кричат пацаны. Я не знал ответов на их вопросы. Им это не нравилось. Били сильнее. Все мои кости хрустели и трещали. Боль разрывала мне мозг.
Прямо перед моим лицом появились чьи-то ноги, кто-то скомандовал: покажи лицо. Не умом, а спинным мозгом я почувствовал, что если я сейчас подниму голову, то последнее, что я увижу, — ботинок, летящий мне в переносицу.
Я не поднимал головы. Он повторил свою «просьбу» ударами приклада.
Я не стал злить его дальше и предпринял осторожную попытку показать лицо. И сразу же в него со всей дури врезался тяжелый ботинок. Смачно так, с хрустом, со шмяком, с оттяжечкой, как бутса футболиста по мячу с одиннадцатиметрового пенальти! На секунду померкла картинка. Железный привкус крови заполнил носоглотку. Поплыл глаз, откололся кусочек зуба. Но я остался в сознании.
Все это случилось быстро, но растянулось надолго. Я слышал, как кричат остальные, и понимал, что мне не одному больно. Это немного успокаивало. Я лежал ничком, в наручниках, плотно упираясь лбом в землю, максимально втягивая голову в себя, стараясь сберечь шейные позвонки. Близко-близко перед глазами лежали желтые листья. Я рассматривал их прожилки, их одинаковую форму. На них тонкими нитями спускалась моя кровь. Мимо проползал муравей. Недалеко (я видел периферическим зрением) лежал использованный шприц. В нагрудном кармане вибрировал телефон. Звонящий абонент даже не представлял, в каком я сейчас положении и почему не беру трубку. Мне очень хотелось взять телефон и объяснить им (ему, ей) причину. Просто очень сильно хотелось прокричать в трубу: «Блядь, ну чё ты звонишь! Мне тут не до тебя! В данный момент меня ломают двое собровцев. Поэтому звони позже!»
Прошло какое-то время. Меня избивали уже не так интенсивно, а так, подходили, попинывали, просили «показать лицо». Затем кто-то подобрал тот самый использованный шприц, что валялся возле моей головы, задрал мне брючину джинсы и уколол меня им в икру! Меня напугала и одновременно взбесила отмороженность этого поступка! Я закричал: «Ты чё творишь?!» Но что было толку.
Меня уже укололи, и если игла была инфицирована, то мне не повезло.
И тут я понял одну вещь. Эти люди в масках, у них нет сдерживающих факторов, моральных ограничений — они не воспринимают меня как гражданина этой страны, как человека или как члена одной с ними этнической группы, нет! Я для них враг! Враг, которому нужно нанести максимальный вред за максимально короткое время! Сломать нос, руку, ногу, ребра, уколоть «вичевым» шприцом. Им плевать, что ты можешь здесь оказаться случайно и быть невиновным.
Раз они тебя задерживают, ты для них враг! Не идеологический или классовый, а тот самый вражеский враг, которого убивают на войне! Просто им команду не давали на физическое устранение нас, а так бы я уже давно не чувствовал вибрирующего телефона в кармане.
У этих людей «синдром врага». Они привезли его на гражданку из горячих точек. И теперь в каждом гражданине они готовы увидеть бородатого боевика и при необходимости или по команде — уничтожить. Они не сортируют и не разбираются. Они слушают свой синдром. Им, как волкам, нужна кровь. Они причиняют боль без разбору.
* * *
Нас продержали на земле долго — часа полтора. Я весь продрог. Боли не чувствовал, видимо, еще действовала адреналиновая анестезия. Но хорошо чувствовал холод остывшей земли. Сглатывая кровавую слюну, я думал: «Что будет дальше?»
А дальше, судя по всему, тюрьма, которой сложно будет избежать. И я мысленно приготовил себя к этому этапу, логически следующему за арестом. Чтобы потом не разочаровываться. Но до тюрьмы было далеко, целых двое суток. И их нужно было прожить.
Нас с Тёмой загрузили в багажник «Патрола», прямо на запаску, разбросанные ключи, домкрат, насос, канистры с бензином и маслом. В багажнике был бардак, и мы, избитые, гармонично его дополняли.
Привезли на Байкальскую в здание УБОПа. Там, на первом этаже, нас всех четверых выстроили вдоль коридора на растяжку, заставляя толкать стену. Простояли в таком положении полчаса. Отобрали телефоны, деньги, ключи. Нагоняли жути. Оскорбляли. Провоцировали. За спиной ходил какой-то здоровенный тип в штурмовой бронированной каске, от него пахло перегаром, и он скверно матерился. Вел себя как быдло. Да он и был таким.
Чуть позже откатали пальцы, засняли на камеру. После этой процедуры нас подняли на третий этаж, развели всех по разным кабинетам, и началось знакомство с молодыми операми ОРЗУ (отдел по раскрытию заказных убийств) и их методами дознания.
Сразу скажу: было больно, долго и мучительно переживать эту ночь! И утро. Не знаю точно, что происходило с пацанами, но со мной приключилась такая карусель.
Сначала поставили у стенки на растяжку, возле двери. Начали кричать на меня, угрожать, оскорблять, давить на психику. Следом начали наносить удары по печени и корпусу. Даже после жесткого приема СОБРом я чувствовал себя достаточно крепким. У меня хватало сил держать удары. Под «держать удары» я подразумеваю не сломаться духом, не начать бояться, соглашаясь со всем, что они тебе предъявляют. А физически это было очень болезненно. Удары наносились сзади, сбоку, снизу, исподтишка, неожиданно, методично, как по груше бьют в спортзале. Я вскрикивал от боли, падал, вставал, снова падал. Когда в очередной раз поднялся в «исходную позицию», которую меня заставляли принимать, мне кто-то из них с размаху заехал ногой в промежность. Дикая боль опустила меня на пол и скрутила в позу эмбриона. Меня пнули еще несколько раз, для убедительности, чтобы я осознал, что они меня не жалеют и что они настроены очень серьезно. И я понял: да, ребята настроены серьезней некуда. Их напор и специфика допроса не оставляли места сомнениям.
Все это время мне не разрешали поднимать голову. Я стоял, пыжась и кряхтя, упершись лбом в стену. Наручники сковывали и давили руки сзади. Ноги широко раздвинуты. «Голову вниз!» — кричали мне. Я был уязвим. И даже не видел лиц своих экзекуторов, не видел ударов, летящих в меня. Я только знал, что у одного из них на ногах светлые замшевые туфли и он заикается. В кабинет постоянно заходили и выходили опера. Каждый считал своим профессиональным долгом меня ударить, пнуть, ткнуть, как-нибудь упиздить. Каждый заходящий задавал мне вопрос, но, не получив удовлетворительного ответа, напускал на себя напускную ярость — и бил.
Несмотря на возрастающий урон моему здоровью, несмотря на шок от происходящего, я непрестанно болтал сам с собой в воображении, комментируя каждый полученный удар и ощущение боли от него. При этом комментарии отпускались в издевательской форме, глумясь. Совершенно не жалеючи. Подобно комику со сцены стендап-шоу, который, выискав себе жертву из зала, публично принижает ее безжалостными шутками. Так мой мозг, казалось, смеялся надо мной, спасая нас обоих. Это было забавно наблюдать. Снаружи я был таким помятым, избитым, грязным. Лицо мое уже приобрело асимметричную форму. Запачканное в земле, с соринками сухих листьев, с запекшейся кровью на губах и кончике носа. А внутри, в немом пространстве головы, где роятся мысли, шла вздорная болтовня неугомонного мозга. Комментарии типа: «Ну чё ты стоишь?.. Чё ты разлегся тут? Больно, что ли?! Давай, не скули, как баба! Вставай! Сейчас тебе еще вломят, чтоб не ныл!»
Или после очередного удара ты думаешь: «Сука, как больно, ребро сломал, гондон!»
А мозг: «Да ладно, не скули! Ничего страшного, чё, не лучший, что ли?!
Давай вставай, вставай — все только начинается. Ночь будет длинной». Ну и всё в таком роде. Это было забавно. В этом была определенная комичность: смех сквозь слезы или слезы сквозь смех — не разобрать. Но если бы мусора услышали болтовню моего мозга, то посчитали бы, что мне весело, и били бы сильней.
И только позже, когда запас прочности начал потихоньку истощаться, это беспрерывное бла-бла-бла куда-то исчезло. А вместо него уже шел серьезный монолог на тему: как выдержать и не сломаться? Как остановить это? Как продержаться? И, откровенно говоря, было уже не до веселья. Вопросы стояли серьезные. Это были вопросы физического и психического выживания!
От меня требовали признания в похищении этого «крузака», рассказа о его дальнейшей судьбе. Адреса, явки, пароли, имена людей, телефоны и прочая оперативка — их интересовало все. Они были жадны до любых сведений, до любой мелочи.
Я не давал, как им казалось, искренних ответов. Где-то врал, где-то просто тупо молчал. За что сразу получал жесткую серию ударов. Так они «отучали» меня молчать, недвусмысленно давая понять, что молчать — больно.
Когда я заикнулся о своем праве на звонок или уведомление адвоката, то наткнулся на такую агрессивную реакцию и серию тумаков, что мне показалось, что я не говорил о своем законном праве иметь адвоката, а откровенно послал их на хуй!
Чуть позже меня привели в другой кабинет. Его обстановка говорила, что это кабинет начальника. Кресло, телефоны, компьютер, много стульев. За столом сидела худая милицейской наружности личность с зоркими, хитрыми, допытливыми глазенками. Зовут эту личность, как оказалось в дальнейшем, Сявкин Геннадий Андреевич. Мне он сразу не понравился. Скрытный, двуличный, с подлецой человечек. Манера разговора — без вызова, нейтральная, малоэмоциональная. Строит из себя начальника-интеллектуала, строгого, всемогущего повелителя судеб и мастера закулисных интриг, который дергает за ниточки. И за всем этим отчетливо видна его трусливая сущность.
Упреждая события, скажу, что эта личность сыграла ключевую роль во всем, что с нами происходило во время предварительного следствия и в суде. Все наши перемещения в тюрьме, а также этапирование в СИЗО других городов, следственные действия, ломки, пытки, пресс-хаты, карцера, передачи, свидания — все средства, через которые можно надавить на нас, — курировались лично им.
Как позже стало известно, Сявкин ранее работал опером в СИЗО Иркутска. Затем перешел то ли в отдел по розыску угнанных техсредств, то ли в уголовку. И как-то, преследуя угнанный автомобиль, он открыл огонь из табельного по угонщику, за которым гнался, но вместо него попал в маленькую девочку, которая навсегда осталась инвалидом.
Завели уголовное дело. Сявкина поместили в СИЗО, в котором он еще недавно сам работал, но, как всегда случается у мусоров, дело приостановили, замяли, забыли, забили.
Его отпустили. Но здоровья ребенку уже не вернуть… По некоторым сведениям, Сявкин клятвенно пообещал родителям девочки никогда не работать в органах.
Обманул.

 

Еще одна деталь картины, для лучшего представления. Жена Сявкина и жена начальника оперативной части СИЗО — родные сестры. Ему не составляло никакого труда организовать любого вида прессинг в СИЗО и колониях Иркутской области. Что он успешно и продемонстрировал нам в течение следствия.
И вот сейчас он возглавляет отдел по раскрытию заказных убийств (ОРЗУ ОРУ при ГУВД) г. Иркутска. (На момент написания этих строк он угнездился где-то в Краснодаре при прокуратуре.)
Значит, завели меня к нему в кабинет, уже покоцанного слегка, слегка усталого, но еще на адреналиновом «бодряке», готового к длинной ночи. И тут он меня ошарашил еще сильнее, чем все произошедшее со мной ранее. С оттенком неприятного сарказма в голосе он сказал, что мы обвиняемся в убийстве, и вроде даже не в одном.
Он просто тогда еще не был уверен, какой нам выставить счет.
Выражение крайнего удивления с просьбой повторить сказанное Сявкин проигнорировал и сказал:
— Ну что, будете рассказывать?
— Что рассказывать?
— Как планировали и совершали убийство! Вас же не зря сюда привезли, как ты думаешь? Это отдел по раскрытию заказных убийств. Ты же понимаешь, что это значит?
Все не так просто.
— Кого убивали?!! Какие убийства, вы о чем вообще?! — продолжал недоумевать я.
— Ну ладно, ладно. Всё расскажете, не переживайте, — сказал он самоуверенным тоном. Так говорят люди, убежденные в безотказности методов допроса, имеющие в наличии целый арсенал инструментов для подавления человека, которым пользуются силовые структуры. Выдерживают такое — единицы.
Вот теперь я понял, во что я вляпался!
Что ситуация намного серьезней, чем я думал. Что ночь будет очень тяжелой. И что это только начало. Мне потребовалась мгновенная перегруппировка внутренних сил, срочная мобилизация всего организма. Теперь я знал, что надо держаться немного дольше. Просто как-то держаться. Потом, может, будет время отдохнуть, собраться. Но не сейчас! Что странно, я не видел никакого смысла растрачивать слова и силы на убеждение этого Сявкина, что все это чудовищная ошибка и недоразумение. Не видел смысла, потому что его не было. Не было в тех стенах, в его глазах, в его надменном виде. Что бы я ни сказал — все было бы бессмысленным и не удовлетворяющим его профессиональный аппетит. Весь Сявкин был устремлен к результату, результату признательных показаний, за которыми будут посадки и стремительный карьерный рост. Это было ясно сразу, как ясно, что наступит утро. Тратить слова было глупо.
Карты сданы. Игра начата.
«Ante, пожалуйста». — «Спасибо! Ставок больше нет».
Я не знал тогда, вначале, что это большая, опасная, смертельная игра, определяющая всю мою дальнейшую жизнь.
* * *
Дальше все понеслось в ускоренном темпе, как на перемотке пленки.
Меня заволокли в какой-то новый кабинет, где двое начали задавать мне те же вопросы. Я, помнится, что-то им отвечал, тянул время и при этом старался выдать наименьшее количество информации и по возможности меньше раздражать этих дерганых молодых людей. Получалось не очень хорошо, не совсем гладко, как им казалось.
И тогда они меня мяли. Путой, ногой, рукой, туда-сюда, оглушат сзади по ушам, стукнут по голове. Чтоб не расслаблялся.
Когда им сильно не нравились мои ответы, пробивалась бодрая серия в корпус. Падаешь со стула, кряхтишь, мычишь, тянешь время — даже секунды важны для восстановления. Поднимаешься снова. Садишься на «свой» экзекуторный стул, думаешь над ответом, отвечаешь. Неверно! («Чё ты врешь, бля!»)
Снова получаешь, снова валишься на пол. На полу прохладно, на полу секунды тянутся так долго, что успеваешь ими насладиться, перевести дух, переждать боль, отдохнуть.
Душно! Сушняк дикий! Хочется пить и в туалет.
Заходят другие опера, задают вопросы, наматывая мои нервы на кулак: «Я щас зашибу тебя здесь на хер!»
Уходят. Из других кабинетов раздаются глухие стуки и удары. Крик, возня.
Я слышу стоны друзей. По ним я стараюсь определить, насколько им больно и как они с этим справляются. Каково их волевое состояние? Кому сейчас хуже и в каком кабинете допрос идет жестче? Целая вереница мыслей проносится у меня в голове в промежутках между ударами.
Весь напряжен! Как струна! Все сенсорные системы обострены и работают на пределе. Адреналиновый пульс бьется в ушах.
Потеешь, ощущаешься себя гребаным сапером.
Чуть пронесешь очка, нажмешь не ту кнопочку, перережешь не тот проводок — и всё! Вылетишь в космос. Космос — это чертовски больно!
Ты ждешь удара отовсюду, от любого, все время. Ты превращаешься в комочек оголенных нервов. Ты — замóк, который взламывают. Ты враг! Тебе делают больно. И это для них зачет.
Атмосфера на этом этаже здания была дикая! Крикливая, надрывная, ужасная. Это мне напоминало гестапо. Все бегают из кабинета в кабинет с ошалевшими глазами, жаждущими крови. В кабинетах кричат от боли люди. Их бьют и пытают. Потом их переводят в другой кабинет, и там продолжается это «кино».
Я думал: «Ну когда же они устанут, отстанут, поймут, что бесполезно?» Я даже надеялся на их человеческое сострадание, понимание, в конце концов. Им не пахло. Я был по-детски наивен.
Болтовня в моем мозгу уже давно прекратилась. Ему уже было не до шуток, он лихорадочно совершал миллионы операций в секунду в своих раскаленных нейронах. Шла ужасная работа сопротивления, дикие энергозатраты, киловатты ментальной энергии на то, чтобы выжить. Реакция на боль, шок, стресс, концентрация внимания, вибрация нервов. Если бы мне тогда сделали цветную томографию, чтобы увидеть, какие участки коры головного мозга активизированы, то картинка напоминала бы поверхность Солнца в фазе активности, со всеми протуберанцами и коронарными вспышками.
Я крепился. Ни с чем не соглашался.
Сознаться в каком-то убийстве для меня было страшнее физической боли. Рационально не могу объяснить, почему. Для меня это была невидимая страшная черта, за которую ни при каких обстоятельствах нельзя переходить! Это как точка невозврата, после которой не вернешься. Нельзя соглашаться! Нельзя ничего на себя брать. И тем более ни в коем случае нельзя оговаривать других, особенно своих друзей!
Даже если тебе чудовищно больно и невмоготу — терпи! Если не выдерживаешь и предел твоей прочности давно истощился — время для радикальных, отчаянных решений. Делай что-то страшное с собой, из ряда вон выходящее, чтобы остановить издевательство! Здесь вариаций немного. Но этот шаг должен показывать твою крайнюю отчаянность, граничащую с абсолютным сумасшествием. Безумием! Ты должен быть убедителен в этом. Это может тебя спасти — или, напротив, погубить.
Уже неважно. Потому что ты находишься в такой ситуации, что дальше терпеть нельзя, и уже безразлично: либо ты погибаешь, либо спасаешься своей безумной выходкой.
Но если все-таки не выдержал и нет возможности совершить отчаянный шаг (а это часто бывает), тогда возьми на себя ответственность за гибель только своей собственной судьбы! Ни в коем случае не чужой.
Такова моя убежденность. Никто мне это не объяснял, не учил этому. Мне кажется, это проникло в меня с молоком матери и укрепилось во дворах, в которых я рос. В процессе моего формирования как личности я всегда знал, что нельзя предавать друзей, нельзя их обманывать, нельзя их бросать в беде! Нельзя быть подлым, двуличным и жадным. Нельзя быть трусом и слабаком. Просто нельзя — и всё.
Что-то в моей философии было самурайское (или мне хотелось быть похожим на них). «Не нужно ждать все время смерти. Нужно жить так, как будто ты уже мертв. Служить своему хозяину безоглядно и, если надо, умереть за него». Моим «хозяином» были мои принципы. Моя верность им в тот момент обходилась мне очень болезненно. И я понятия не имел, что нахожусь только в самом начале пути своих мучений.
Впрочем, силы еще были. Пока.
* * *
Дальше был следующий кабинет. С другими людьми. Пострашнее первого и второго. В нем было темно и накурено. Плотные темно-коричневые шторы закрывали окна. Ужасно душно. Настольная лампа в глаза. Сдвоенный стол, стулья, сейф, шкаф. Всё как обычно у оперов из НТВшных сериалов.
Двое орут на меня, перебивая друг друга угрозами, вопросами. Чего-то требуют от меня, дергают, пугают, кричат в лицо, брызгая слюной. Потом меняют тон на мягкий, спокойный, заискивающий, рисуя инфернальными красками мою перспективу лет на десять — двадцать вперед, если только я не соглашусь на сотрудничество.
Я в очередной раз (в сотый за ночь) не соглашаюсь, а когда говорю, что не понимаю, чего они от меня требуют, и что я ничего не знаю, то один из них срывается, бьет ногой в грудную клетку. Я опрокидываюсь вместе со стулом на пол, ударяюсь головой, он пинает меня остервенело ногами и орет:
— Ты, сука, меня уже заебал! Ты сейчас мне все расскажешь, козлина!.. — и выбегает из кабинета.
Я лежу те длинные секунды эмбрионом на линолиуме. Постанывая, отдыхаю. Второй меня снова усаживает. Это тот, кто был в пальто и с автоматом при задержании.
Зовут его Паша. Мой ровесник на вид. Высокий, худощавый, суетливый, нестрашный и видно, что неопытный еще в такого рода допросах. У него не получается выглядеть устрашающе. Когда он кричит, его голос срывается на фальцет.
Возвращается второй. Ставит на стол маленький серебристый ящичек с ручкой на боку. Открывает. В нем черная эбонитовая телефонная трубка, тумблеры, провода.
— Ты знаешь, что это такое? — спрашивает второй, с лицом то ли бурятской, то ли азиатской наружности (фамилия его Турумов). И, не дожидаясь ответа, — это детектор лжи. Если ты будешь говорить неправду, он будет бить тебя током.
Ну вот, подумал я, приехали.
Турумов ловко прикрутил провода на пальцы моих рук. Мои руки в наручниках сзади. Я на офисном стуле со спинкой. У меня давно уже выламывает плечи от боли, но временами всё перебивает другая боль, от ударов.
Провода на мизинцах. Наручники затянуты до упора. Кисти затекли и онемели. Турумов взялся за ручку «детектора лжи» и осуществил пробу, начав медленно крутить ручкой старый телефон. Ток побежал ощутимой кусачей пульсацией по моим рукам, пробирая каждую жилу, поднимаясь все выше и выше.
— Будешь говорить?
— Я не знаю, что вам говорить.
Ответ был неправильный. Он резко крутанул ручку…
Последнее, что зафиксировал мой зрительный нерв, это легкий оскал на лице Турумова. Так бывает, когда причиняют кому-то боль, наблюдая за реакцией.
Я прошу прощения, но в этот момент меня так уебало током, что я физически почувствовал, как мои глаза вырываются из орбит, а из-под них летели искры!!! Ручка крутилась несколько нескончаемых секунд. Казалось, мои мышцы, их волокна, рвутся от электрических спазмов, мозг вскипает, тело трясется и выгибается в неестественных судорогах, каждая клеточка организма кричит адским ором от страшной, нереальной боли!!!
Эту боль нельзя терпеть. Ей невозможно сопротивляться. Она ломает все твое сопротивление. Она пугает, описать-то словами невозможно.
Все мои мышцы сократились так, что меня подбросило со стула. Очнулся я уже на полу, в легкой прострации после болевого шока. Колики по телу. Провода слетели.
Меня снова усадили на стул. Подсоединили провода. Сказали: «Вот видишь, значит, ты говоришь неправду».
— Ну что, продолжим? — не унимались они.
У меня все сжалось внутри от предстоящей боли.
— Я не знаю ничего, я же вам говорю!
И снова быстро завертелась ручка.
Ток рванул по телу! Искры из глаз. Во мне взорвалась бомба! Меня жгло, трясло и резало изнутри тысячами раскаленных лезвий! Я заорал так, как не орал никогда!!! Но трясти не прекращало.
Ручка продолжала крутиться еще несколько секунд. Это были не секунды — это была вечность! Во мне кричал от боли каждый атом, каждая клетка. Надсаживались от крика голосовые связки. Из горла исторгался вопль… Рвались натянутые до предела нервы, жилы, мышцы! Я был комком трясущейся, орущей боли. Я не был человеком. Это было чудовищно, невыносимо больно — и долго!!!
Очнулся снова на полу. Вместо мыслей в голове — животный страх, страх того, что это снова повторится. На крик сбежались другие опера. Меня поднимают и снова усаживают на электрический стул. Что-то спрашивают. Курят мне в лицо, кричат на меня грязным матом, клянутся раздавить, как тлю ногтем. Бьют по голове, тычут палкой в бок, заставляя сознаться в каком-то убийстве с применением автоматического оружия. Заставляя признать совсем мне незнакомые, ненужные, непонятные вещи! Лампа в глаза. Голова раскалывается, мысли спутаны, скатаны в клубок онемелого ужаса. Я в полубреду. К пальцам рук снова подсоединили провода. Снова дали ток — резко, много!
Крик, боль, шок!!! Потом еще и еще. С каждым разом садист Турумов увеличивал «дозу». Я не знал, что мне делать! Терпеть было невозможно. Начал размышлять над тем, чтобы со всего размаху удариться головой об угол стола. Чтобы отключиться, вырубиться, остановить это хотя бы на время. Но только не соглашаться с ними, не перешагивать ту черту, из-за которой нет возврата.
* * *
Они промучили меня часа два, время от времени вращая ручку старого телефона. Уже была глубокая ночь. За окном было темно. Изредка по дороге проносились машины. Мне страшно хотелось пить, в туалет и даже курить.
Это было похоже на дурной сон, который всё не прекращался и не прекращался.
Я стоял на своем, тупо повторяя: «Я ничего не знаю. Я ничего не делал! Вы ошибаетесь. Оставьте меня в покое. Не помню, не знаю, нет, не был, нет, не я!» — et cetera.
Нес глупые, детские отмазки. Просто потому, что мозг был парализован и не мог придумать подходящих ответов. Например, вспомнить, где я был на момент инкриминируемого преступления, и заявить об алиби. Но я как будто зациклился, застопорился, завяз. Невозможно было собраться с мыслями, тем более после того, как через меня пропускали ток. Нельзя было выпутаться хитростью, быстротой мысли, потому что мозг был занят другим — он обрабатывал потоки болевых импульсов, он выживал.
* * *
Я оказался в следующем кабинете. Это было похоже на конвейер пыток, где в каждом месте допрашивали по-разному. В первом руками, ногами, подручными предметами. Во второй — допрос психологический. Слом убеждений, проба моральной прочности, прощупывание слабых мест.
В третьем — грубая сила и электрический ток. Все это напоминало мне сцену из романа Оруэлла «1984», когда главного героя пытали и проламывали разными методами, пока полностью и бесповоротно не сломали в камере № 101, узнав о его главном страхе, сотрясающей его душу фобии.
Ничего хорошего я не ожидал и в четвертом кабинете. В нем были другие лица. Уже подуставшие, как и я, и оттого более раздражительные. Опера по имени Женя и Семён. К моему удивлению (давно пора было), они сводили меня в туалет. (То, что я увидел в туалете, повергло меня в культурный шок! Это были обгаженные унитазы, переполненные милицейским калом. Такие смачные кучи-сталактиты, продукт обильного пищеварения. Использованная бумага, разбросанная по полу, бросалась в глаза, вызывая отвращение. Туалеты никто не смывал, хотя слив работал. Мусорные урны — переполнены. Вонь невыносимая. Накурено. Отвратительное, загаженное место!) Я справил нужду и подумал, что если у этих ребят так загажен сортир, то это прямой показатель их отношения к рабочему месту, к самой работе. Другими словами, срать они хотели на свою работу, на чистоту ее исполнения. А еще я подумал, что это показатель (как же иначе) их коллективного культурного уровня… И если такое у них творится в туалете, подумал я, то что же происходит в головах? И окончательно расстроил себя этим умозаключением.
Я оправился, смыл с лица кровь, украдкой сделал несколько больших и жадных глотков. (О, какая вкусная, холодная вода!)
Затем меня вернули в кабинет.
Если быть честным, то опера Евгений и Семён дали мне отдохнуть. Просто потому, что сами, наверное, устали. Допрос с пристрастием не прекращался, нет. Меня так же мурыжили, трепали, дергали, изредка били (пустяки), давили, кричали, угрожали, не давали пить, не ослабляли наручники. У них мне не было легко, нет. У них просто не было труднее. Они не били меня так, как в предыдущих кабинетах. Они больше разговаривали, если это можно называть разговорами. И лишь под утро, когда стало светать, уставший опер Женя — плотный, как бычок, — уставший от моих однообразных «неправильных» ответов, сходил за «детектором лжи». Подсоединил меня. И дал мне просраться, как говорится, чтобы я не расслаблялся, потому что меня клонило в сон и я не слышал вопросов.
От перенесенного стресса мой язык заплетался и припадал к нёбу. Мысли еле ворочались. И вот он меня взбодрил чуток.
Честно говоря, я уже изрядно устал. Я чувствовал себя подобно медузе, тающей на горячих камнях. Мне быстрее хотелось лечь и уснуть, забыть обо всем этом, как о кошмарном сне. И долго-долго не просыпаться.
Начало болеть все тело, проступали резкие болевые ощущения.
Адреналиновая анестезия перестала действовать. Губы, ухо, половина лица опухли, приобретя ало-фиолетовые оттенки. Голова раскалывалась. От тока все нутро дрожало нервной дрожью. От него остался страх. Животный страх!
Я не мог поверить, что все это происходило со мной! Что меня арестовали со стрельбой из автомата и СОБРом. Что меня избивали, пытали током, что инкриминируют убийство, неминуемо влекущее за собой долгий тюремный срок. Я не мог поверить, что это сейчас я сижу пристегнутый к стулу, избитый и замученный, как герой какого-то бандитского фильма с плохим, с очень плохим концом. Я не мог поверить, что со мной произошли такие ужасные перемены, что именно моя жизнь так круто преломилась, а не чья-то! Я не мог, не хотел верить в это!.. Но это уже был свершившийся факт, бежать от которого в область иллюзий было глупо.
И от этого становилось еще хуже.
* * *
Ночь закончилась. Рассвело. С рассветом постепенно сошел на нет этот гестаповский ад. Здание наполнялось людьми из бухгалтерии, канцелярии. Пришли уборщицы и свежая, выспавшаяся порция оперов, с которыми нам еще предстояло познакомиться. Все эти люди покинули свои уютные квартиры рано утром, предварительно позавтракав горячей яичницей и расцеловав своих детей и супругов. По дороге на работу они обросли необходимыми им силами и слоем цинизма, которые помогут им справляться со своими «профессиональными» обязанностями. Смена масок и ролей. Кажется, что вся наша жизнь — это одна огромная ролевая игра.
Коридор третьего этажа оживал и наполнялся женскими и мужскими голосами. Этот утренний нарастающий рабочий гомон действовал на меня успокаивающе. Я понимал, что в такой обстановке они не станут зверствовать и пытать, как ночью. Это создаст много шуму.
Не знаю, как перенесли эту ночь пацаны.
Я многократно слышал их крики из соседних кабинетов. Всю ночь длилась эта сумасшедшая вакханалия под названием «дознание». За этими политкорректным эвфемизмом на самом деле скрываются страшные вещи.
* * *
Что ж, первое свое «дознание» я выдержал и считаю, что выдержал его достойно. Я не был героем. Напротив. То, как я держал себя, казалось мне унизительным зрелищем, если смотреть со стороны.
Мне было больно — я кричал. Вместо презрительного мужественного молчания я корчился и стонал от причиняемой мне боли. Было ли мне страшно? Да! Как и любому живому человеку, над которым издеваются. В первую очередь было страшно оттого, что не знал, когда это закончится и на сколько хватит сил. Пугала сама неизвестность и неопределенность протяженности пытки. Ну и конечно, сама боль не очень-то меня успокаивала.
По-настоящему пугал ток! Этой боли нельзя никак сопротивляться, она пронизывает все тело, до самой сердцевины. Эту боль невозможно контролировать, как-то притупить ее, перенаправить, сдержать. Она просто жжет тебя изнутри, сжигая заживо нервные клетки! Ты голый перед ней! Слабый, беззащитный — и это страшно!
Но мне удалось выдержать, ни в чем не сознаться и, главное, не оговорить других. Среди всего прочего этот факт меня очень успокаивал. И я был уверен, что мои друзья тоже стояли на своем. По большому счету, задача облегчалась тем, что сознаваться было не в чем. По крайней мере, в том, что мне инкриминировали. Я искренне полагал, что в течение нескольких суток всё благополучно прояснится и как-то утрясется. Но в процессе «дознания» опера не переставали твердить мне одну и ту же фразу: «Когда вы узнаете нашу доказательную базу, вы ужаснетесь, на сколько вы попали!» А я про себя думал: «Если у вас такая доказательная база, тогда какого хера вы из меня вышибаете показания с таким лютым остервенением?!»
Ваше усердие говорит об обратном, думал я. И вот эта «доказательная база», в совокупности с применением физической силы, меня почему-то настораживала.
Теперь я понимал тот надменный налет уверенности на лице Сявкина и слова его: «Расскажете, расскажете, не переживайте. Всё расскажете».
В этот момент я еще даже не представлял, что меня ждет впереди.
А впереди была неизбежная, с открытым зевом, безжалостная тюрьма.
Но всё по порядку.
* * *
Утром, часов в десять-одиннадцать, когда вся команда дознавателей была в сборе, нас в сопровождении СОБРа вывезли в город. Как оказалось, на судмедэкспертизу, зафиксировать имеющиеся телесные повреждения. Обычная процедура после жесткого ареста. Но она имеет практический смысл, как имеет смысл и применение физической силы при аресте. Даже если вы не сопротивляетесь, вас все равно хорошенько подопнут. Так, чтобы хорошие такие синяки, ушибы, переломы присутствовали на вашем теле.
Объясняю: дело в том, что при задержании, особенно если вы «оказывали сопротивление», милиция имеет право применять к вам физическую силу (под различными «законными» предлогами), а также спецсредства и, как они пишут в рапортах, «приемы самбо». СОБР проинструктирован заблаговременно о том, чтобы оставить максимально видимые следы побоев на вашем теле. Не потому, что они злые на вас из-за того, что целый день сидят в засаде, ожидая команды «фас» (хотя и это тоже); не потому, что у них такая злая, устрашающая роль грубой силы, а потому, что это необходимо для следствия. Поскольку побои и ущерб, причиненные вашему здоровью при задержании, всегда будут считаться в суде законно обоснованными, то за этими побоями легко и прекрасно при необходимости спрячутся следы пыток и издевательств, причиненные уже в процессе дознания, а также в первые дни нахождения в СИЗО (в пресс-хатах). Вот поэтому у нас в стране сложилась такая практика — избивать при задержании лиц, подозреваемых в совершении преступления. Ну и конечно, фактор устрашения при таких задержаниях никто не отменял.
Меня в буквальном смысле слова запихнули на заднее сиденье. Нагнули голову вниз к коленям и запретили поднимать. Всю дорогу, считая повороты, я пытался определить наше движение по городу. И уже в зависимости от курса можно было интуитивно предположить опасность их намерений. Но я сбился. Перестал считать. И просто тупо рассматривал свои черные туфли и грязь на резиновом коврике, внимательно вслушиваясь в разговоры оперов и окружающие звуки.
Сильно болела голова.
Нас привезли на набережную Ангары. По отдельности стали выводить в белое здание, с тем чтобы мы не могли увидеть друг друга, подать знак, крикнуть. Главное — это изоляция. Изоляция физическая, визуальная, информационная, любая. Это один из первостепенных пунктов в процедуре воздействия на человека, в подавлении его воли. Вас всегда держат в неизвестности и неведении. Неопределенность самого ближайшего будущего развивает тревогу и может довести до паники. Заставляет человека нервничать, а значит, и ошибаться. Чем больше вы ошибаетесь, тем быстрее перестаете верить в собственные силы, в себя.
Затем отчаиваетесь и сдаетесь. А именно это им и нужно. Именно поэтому во время следствия органы стараются максимально оградить вас от любого контакта с внешним миром, с теми, кто хоть как-то может вам помочь: взглядом, словом, взмахом руки, улыбкой, советом, материальной поддержкой.
С этого дня я начал чувствовать на себе воздействие изоляции.
Меня сопроводили в здание, провели в кабинет, где женщины в белых халатах попросили меня раздеться до трусов. Одна, постарше, находилась возле меня с деревянной линейкой в ухоженных руках и, замеряя размеры синяков и гематом на моем теле, диктовала другой, что помоложе.
Они относились к телесным повреждениям равнодушно, как к статистике. На их лицах нельзя было заметить признаки сочувствия или сострадания. Я для них всего лишь очередная кучка синяков, которые необходимо правильно зафиксировать, указав как можно точнее их характер и источник происхождения, время и механизм нанесения, а также масштаб и вред здоровью. Рабочие моменты.
За спиной стоял человек в маске. Рядом опер. И еще один в коридоре.
Я оделся. Клацнули наручники. Тяжело, грубо. Запихали в машину. И мне снова пришлось какое-то время рассматривать грязный резиновый коврик да свои туфли из черной кожи, пока нас не привезли обратно в здание УБОПа. По лестнице на третий этаж, по коридору налево, в кабинет, в угол мордой — стоять, молчать и не двигаться!
Так начался второй день допросов.
И все покатилось по новой.
Новый виток вопросов был не столько напорист, но методично спланирован и поставлен. Задавались более грамотные, точные вопросы, делались выдержки, паузы, внезапные нападки. Все эти психологические подкаты перемежались внезапными вспышками грубой силы. Основной упор делали на нашу усталость. Мы не спали, не ели, практически не пили. Все это время нас избивали, издевались, пытали током, всячески подавляя нас. За эту ночь я потерял пять лет жизни, пару-тройку килограммов веса, тысячи калорий, много нервов, немного крови, осколок зуба и, главное, — свободу!
Нас встретили новые люди, свежие «дознаватели». Они были постарше, позлее и поопытнее. Это почувствовалось сразу, с первых вопросов с поставленной интонацией. Они не были настроены шутить и были нацелены на результат. Они взялись за дело, переняв эстафету у вчерашних дознавателей.
Нет смысла рассказывать все детали этого тяжелого дня. Сколько я поменял кабинетов, как меня снова били, издевались. Помнится только, что светило солнце сквозь окна кабинетов, а в других была тень.
В них было постоянно накурено и чертовски душно. Снизу слышался шум пролетающих машин. Мне страшно хотелось пить, язык присох к нёбу. Отсутствие сна прошлой ночью отняло много сил. О еде я не думал. Я думал лишь об одном: когда это все закончится? Сколько мне нужно еще продержаться, прежде мне дадут отдохнуть?! И тонкой нервической вибрацией подергивалась непонятная тревога — это была тюрьма. Это была инстинктивная, иррациональная реакция на опасность, подобно тому, как животное чувствует надвигающийся природный катаклизм и начинает спасаться. Так и я спинным мозгом чувствовал опасность, которую заключала в себе тюрьма. Хотя рационально, умом я ее не боялся.
Тюремные коды поведения мне были известны и понятны. Я знал, что там сидят такие же люди. Немного подозрительные, немного опасные, но — люди. Но я знал, что опасность существует. Я не знал пока — какая.
Весь день я то стоял, то сидел на стуле. Меня брали измором. Задавались одни и те же вопросы и утверждения. В качестве стимуляции «воспоминаний» использовался новый инструмент — полая внутри железная палка, служившая в их шкафу перекладиной для вешалок. Все последующие синяки и шишки предстоящего месяца были результатом применения этой палки. Забавно, но когда они заканчивали меня бить ею, то вставляли обратно в шкаф.
Признаюсь честно: я отдыхал, когда меня лупили этой палкой. Лишь бы не током! И я делал вид, что мне больно. Мне было больно, но по сравнению с электричеством это были слезы. Лишь бы не доставали «машинку», не привязывали провода к рукам. Я стал «хитрить», чтобы продержаться и протянуть время. Палка доставляет точечную боль, ее природу можно контролировать, терпеть, анализировать. А вот электрический ток вызывает такую боль, которая не поддается контролю. Потрясающая, пронзительная, поражающая тебя до последней клетки — боль! Ее стерпеть нельзя! Ее можно только бояться! В очередной раз мне дали ее почувствовать под вечер, после того как у меня побывал «дежурный» адвокат для проведения первого официального допроса.
Это была высокая, корпулентная, здоровая женщина в норковой шубе (хотя был октябрь), с претензией на принадлежность к успешной гламурно-адвокатской жизни. На ее руках было много золота, что смотрелось пошло, она держала дорогую (на тот момент) и модную модель Nokia и ключи от «лексуса». Аксессуары и понты, которыми она щеголяла, усиливали впечатление о ее профессиональной компетентности. С операми она держалась развязно, панибратски, как со своими бывшими одноклассниками. Это они пригласили ее для допроса. Но меня это несильно насторожило.
Она осталась со мной в кабинете наедине и показалась мне заботливой и сопереживающей. Спросила: «Как ты?» Я сказал, что меня бьют и пытают током. А она сказала мне: «Потерпи немного». И в этом была ее поддержка.
Пока она накидывала мне обстоятельства дела, я сидел измученный и страшно уставший и стеснялся того, что у меня пахло изо рта. Я попросил у нее драже «Тик-так» и сигарету с ментолом, которую втянул легкими за секунды. Затем был допрос, где я отказался от дачи показаний, сославшись на пятьдесят первую статью нашей малоуважаемой органами Конституции. Сказал, что болит голова и плохо себя чувствую.
Ее фамилию я не помню. Это была мусорская подстава.
Так вот. Весь день меня мурыжили, я чертовски устал от этого нескончаемого допроса, так что просто замкнулся и отвечал односложно: «не знаю», «не помню», «не участвовал в этом», «надо подумать» и т. д.
Прошел целый день, а они из меня ничего не вытянули нового, не подписали ничего, что им было нужно. Им стало обидно, они обозлились, и где-то под вечер, когда коридор умолк после рабочего дня, они принесли «машинку», подсоединили меня и дали жесткую серию искрометных, как фейерверк, разрядов.
Сука! Как меня жгло, било и трепало, как терзало это гребаное электричество!!! Я кричал, ревел, как зверь, терял ориентиры и, на несколько секунд, сознание! Это было невыносимо. А они не останавливались. Им нужно было мое согласие на всё, им нужна была полная капитуляция. Они хотели услышать от меня: «Да, да, да. Я согласен, скажите, где подписать, только перестаньте!» Им нужен был мой окончательный слом! Но всё, что они получили от меня, это звероподобное мычание и от мертвого осла уши.
Хоть и казалось мне тогда, что эти минуты пыток бесконечны, день все-таки клонился к концу. Меня не сдвинули с места. Я стоял на своем. Меня разрушали, я физически погибал. Но…
Я хочу рассказать об одной вещи. Это покажется кому-то совершенно неважным обстоятельством или малозначительной деталью. Не знаю. Но меня это поразило так, что я помню до сих пор. А как известно, мозг не нагружает себя лишней информацией, оставляя в памяти только важные воспоминания.
Меня поразила, по сути, пустяковая вещь. В момент, когда меня жгли током, в самый разгар — а это значит, я сидел на стуле, орал и трясся в судорогах, а они кричали на меня, — так вот, в этот момент, очень нервный и напряженный, заглянула уборщица с ведром, женщина преклонных лет, застав всех нас врасплох, как на месте преступления.
Все обернулись на нее. Экзекуция прервалась. «Допрос» застыл на полуслове. Моя боль повисла в воздухе вместе с дымом сигарет, как знак вопроса. (Как в сценах фильма Гая Ричи.) И она спрашивает у оперов: «Ребята, вы еще не закончили? Можно я у вас помою?»
Опера зависли на секунду в замешательстве и ответили: «Да, да, конечно», — подойдя с пониманием к ее трудовым обязанностям. Приостановили «допрос». Замолчали, закурили.
Кто-то вышел, кто-то открыл окна. «Машинку» не прятали. Я так же сидел на стуле, привязанный к проводам. Вид у меня был, прямо скажем, не боевой. И, поймите, никто ничего даже не пытался скрывать. Просто ненадолго прервались — и всё. И что меня поразило в этом — это то, что уборщица вела себя обыденно, обыкновенно, так же непринужденно мыла полы, как моют уборщицы в школах, администрациях и магазинах, стараясь быстрее вымыть и уйти домой. Это была обычная женщина, простая уборщица, но это была уборщица при гестапо. И она часть молчаливого общества. Ее спокойствие, безучастие и безразличие (быть может, только видимое) к происходящему делало ее молчаливой соучастницей в моих глазах. Меня поразило ее равнодушие. Нет, она, конечно, не должна была пытаться этому помешать — она не адвокат и не правозащитник, нет. Но вот это ее равнодушие, отсутствие на ее лице малейшего признака или намека на возмущение, удивление, испуг, ужас, хоть какой-либо адекватной реакции на чужую боль, на пытки в милиции — вот это показалось мне жутковатым. Потому что если в цивилизованном обществе человек (пускай это простая уборщица) воспринимает пытки в здании милиции как норму жизни, то значит, это общество нездорово! И люди в нем ментально больны. Это, конечно, мой диагноз. И мне кажется, что лояльное отношение к применению пыток в нашей стране застряло в наших мозгах и утвердилось в генах со времен 1937 года и ГУЛАГа. Тогда, на фоне всеобщего тотального страха, сформировалось общественное попустительство. Все боялись, ждали и думали: «пытают — значит, есть за что», «бьют — значит, так надо», «арестовали — значит, виновен», «в милицию у нас так просто не забирают», «и вообще, это не наше дело». Вот главные аргументы нашего общественного невмешательства, которое дает еще больше свободы силовому беспределу. Но когда дело касается отдельного человека, отдельной семьи, лишь тогда мы принимаем угрозу серьезно, активизируемся и начинаем с нею бороться. А пока общество пассивно наблюдает за этим сквозь пальцы, совершенно напрасно думая, что их это не коснется. Коснется! Не тебя, так твоего родственника, друга или его близкого. Не сейчас, так позже.
Это касается каждого! И если наше полицейское государство не коснется вас арестом и пытками, то будьте уверены, оно унизит вас или отберет что-то в другом месте. Мы живем в такое время, когда молча смотреть на все происходящее становится нормальным. И это, господа, наше главное моральное преступление.
В общем, сцена с уборщицей меня поразила. Это запало мне в память. Я думаю, если бы меня разрезали на куски в кабинете, она бы так же безропотно и послушно выполняла свои обязанности, подтирая кровь с пола. Хотя… знаете что, я могу ошибаться. Может, в душе этой женщины, где-то внутри ее материнского сердца, кипели громкие протесты и волны сострадания при виде чужой боли — но не прорывались на поверхность.
Кто знает.

 

Итак! Поиздевавшись надо мной еще немного, «машинку» унесли в другой кабинет. Через некоторое время я услышал уже Пашкин крик и предположил, что сейчас его жарят током. Все это время я непрерывно думал и переживал за пацанов. Мне почему-то казалось, что с ними обходятся жестче, чем со мной, и кто-то может не выдержать. Но, как потом выяснилось, это было не так.
Опера каждые полчаса забегали в кабинет с сияющими лицами, как имеющие на руках полный расклад, и виртуозно блефовали, как пьяные игроки в покер. Но я знал точно, что нельзя никого слушать! Надо стоять на своем. А там уже разберемся.
В одиннадцать вечера я услышал команду Сявкина забирать нас в КПЗ. О, какое это было облегчение! Это значило, что гребаное «дознание» прервется. Это значило, что я сейчас отдохну, посплю и немного восстановлю силы. Соберусь мыслями и наконец проанализирую ситуацию. Это все, что мне было необходимо, чтобы жить дальше.
Последние сутки оказались самыми тяжелыми в моей жизни. Так я тогда думал.
Все было по-настоящему и серьезно. И все это происходило со мной.
В атмосфере общего сбора, когда физическая опасность отступила на второй план, я понял, что их блицкриг не удался. Они хотели взять нахрапом, с разбега! Запугать, запытать, запутать, не дав человеку опомниться. Но по их лицам было видно, что ничего у них не вышло. Это была единственная приятная мысль в океане беды.
На нескольких машинах нас привезли в ИВС, располагающийся тогда еще на улице Литвинова. Было поздно, и местные менты не хотели нас принимать. Но убоповцы оказались блатнее, а их слово и корочки — весомее. И их требование удовлетворили.
Меня обшмонали. Отобрали шнурки и ремень Ferre (подделку). Больше у меня ничего не было. Откатали пальчики мастикой. Менты в ИВС были как везде — ленивые, усталые, надменные, нахальные, ненавидящие свою работу, свое начальство и в целом свое лузерское положение в жизни. Мыши.
Меня затолкнули в какую-то камеру, где на нарах валялось три тела. Два каких-то оборванных бича, чумазых и грязных до невыносимого отвращения. На вид им было лет по пятнадцать, но оказалось — совершеннолетние. Таких обычно вы видите на улицах нюхающими клей. А третий, лет под сорок, черт какой-то пересиженный, валялся на нарах в синем трико, руки за голову, взгляд в потолок, и даже не удосужился посмотреть в мою сторону, когда я зашел в камеру предварительного заключения. Его дешевые понты говорили о том, что он тут якобы в авторитете.
На нарах лежала «Прима», хлеб, кружка, вода в бутылке. Параша была чудовищного вида, забитая и переполненная доверху говном. Все это плавало, воняло и грозило тем, что в любой момент коэффициент поверхностного натяжения всей этой говно-массы станет критическим, все лопнет и польется за края, о чем было даже страшно подумать. Стены из «шубы», свет в камере тусклый, суицидальный. Когда я начал крутить кран, воды в кране не оказалось. И вот тогда этот приблатненный полупокер говорит, надменно так: «Крути, крути, может, вода и пойдет».
Мол, ты чё, лошара, не видишь, что воды нет?
Мне сразу не понравился его тон, его манера поведения и он сам. Слово за слово, и динамика нашего разговора начала приобретать конфликтную форму. Вот представьте мое состояние: после всего, что со мной произошло в течение последних полутора суток, после всех пыток, избиений, допросов, лишения сна, воды, еды и всей этой нервотрепки, когда я уже мечтал об этой камере, где наконец-то смогу отдохнуть от всего, мне попадается на пути этот гондон с нахальными и бесцеремонными манерами пересидка! Я был адски вымотан, а тут он начинает передо мной гнуть ветки. Это было последней каплей в чаше моего терпения. И я сорвался.
В общем, не вдаваясь в подробности нашей короткой, жесткой, но эффективной дискуссии, — я дал всем троим пассажирам (а те двое за него впрягались) понять, что я о них думаю, и настоятельно посоветовал прикрыть им свои поганые жала. Но главное, я доходчиво довел до их тупых голов, что не буду катать с ними вату. А если кто-то против того, чтобы я отдохнул, то я незамедлительно сломаю ему нос. И переспросил всех троих: «Кто хочет еще продолжить разговор?»
И всё. Как бабка отшептала. Сразу вспомнили о хороших манерах: «на, закуривай», «давай на руки полью» и т. д. Я выкурил сигарету вонючей «Примы». Поднял воротник своей джинсовки. Лег на голые деревянные нары, не удостоив никого разговорами. Глубоко вздохнул и через минуту, под гул тревожных мыслей, соскользнул в сон.
Долгожданный, целебный, всё устраняющий сон. Спать, чтобы накопить сил, перезапустить себя, обнулиться.
По пробуждении при первых движениях я почувствовал себя так, словно на мне вчера разворачивался бульдозер. Все кости, мышцы, связки, сочленения хрящей, голова, суставы — всё дико кричало болью! И сразу было понятно, каким местам досталось больше. Я чувствовал себя как старый, ржавый дедушкин велосипед, который благоразумней было бы катить рядышком, а не эксплуатировать по назначению. Но за эту ночь я успел перевести дух, перегруппироваться и собраться с мыслями. И психологически я был готов к новому этапу начавшихся вчера экстремальных соревнований. Мне нельзя было их проигрывать. Никак!
* * *
Утром за нами приехали опера. Когда мне отдавали вещи, ремня Ferre среди них не оказалось. На вопрос: «Где ремень?» — новая смена наглых, неряшливых мусоров, от которых пахло луком, пожала плечами: «Какой ремень?»
Мыши.
Я был не в том правовом положении и настроении, чтобы начинать качать права. Сейчас мне было важнее сосредоточиться на том, куда меня повезут и как выживать дальше. А когда стоит задача физического выживания (задача эволюционного характера), то все материальное занимает свое положенное ничтожное место, потому что всякая вещь обесценивается без человека.
Нас увезли обратно на Байкальскую в УБОП, и при этом никого из пацанов я не видел. Лишь чувствовал, что кто-то из них сейчас едет рядом, в соседней машине. На голову мне надели черную шапочку, и всю дорогу я слушал шум мотора, голоса и стук собственного сердца.
В кабинете я уже было приготовился к новым побоям, но, к моему «облегчению», меня пока просто поставили в угол. И я долго рассматривал незамысловатые узоры дешевых обоев. Это мне напомнило одну сцену из детства, когда отец меня наказывал за разгильдяйство подобным образом. В детстве было легче. Я мог сойти с места, присесть и отдохнуть, пока никто не видит. Я знал, что меня скоро простят. А сейчас — ничего подобного.
Когда стоишь неподвижно час-другой, начинают болеть колени и позвоночник, особенно когда он травмирован усердием спортивного юношества. Позже начинают ныть ломовой болью плечевые суставы, оттого что твои руки уже несколько часов подряд застегнуты сзади. И от этой экзекуции начинаешь жалеть, что тебя не бьют.
В кабинет заходил Сявкин, что-то ехидно пробрасывал про «рассказать», «очистить душу». После него меня посетил какой-то красномордый, пузатый, грозный милицейский полубог. Он на меня фыркал, кричал, впечатляюще угрожал, брызгая слюной. Заходили другие штатные оперативники. Выпытывали, выматывали меня вопросами, угрозами, откосами, срезами, отвесами. По их словам, я определенно был уже не жилец. В их словах, глазах была неприятная для меня убежденность. Блеф на краю отчаянной правды. Мне начинала надоедать эта карусель предсказаний моего будущего. Нервировало.
Я стоял в углу, переминаясь с ноги на ногу, чередуя нагрузку с одного колена на другое. В кабинете снова было душно. Потели подмышки, хотелось пить и глотнуть свежего воздуха. Стоял солнечный день. Я слушал шум машин и троллейбусов, пролетающих под окнами по своим маршрутам.
Я поймал себя на том, что стал по-другому слышать звуки уличной жизни.
После обеда нас четверых доставили в суд для избрания меры пресечения. Так что я увидел пацанов и Славу (адвоката), который с крыльца жестикулировал мне, что он включается в мою защиту. Это было отличной для меня новостью, отозвавшейся внутренним ликованием. Наконец-то я увидел и почувствовал поддержку извне.
В суд нас поднимали по двое. Та адвокатесса, что бралась защищать меня, узнав, что у меня есть свой адвокат, сразу щелкнула хвостом, сказав, что «в паре не работает». Мне было наплевать. Теперь у меня был Слава.
Я увидел Пашку. Его лицо очень пострадало. Нос был сломан и одна половина фейса была раздута, как грелка. Глаза его заплыли желто-фиолетовыми опухолями. Кругом ссадины. Он был неузнаваем. Я смог узнать его только по светлым волосам и кожаному пуховику. Его лицо было гротескное, какое-то ненастоящее, раздутое, игрушечное. На фоне его побоев мои синяки и ссадины выглядели бледно.
На суде я заявил, что желаю, чтобы мои интересы представлял адвокат Слава. Мое ходатайство рассмотрели тут же и удовлетворили. После этого я вкратце посвятил Славу в то, что с нами происходит, а он объяснил, что нужно делать и как себя вести. Затем ко мне (как и ко всем) применили меру пресечения, непосредственно связанную с лишением свободы.
Непосредственно два месяца. Доводы для задержания — до тошноты избитые шаблоны, банальные и несостоятельные. Ну, знаете, как обычно: «может скрыться от следствия», «оказать давление на свидетелей» (каких?), «подозревается в совершении тяжких преступлений» и прочая лабуда.
Два месяца — это верняк тюрьма!
«You are always welcome!» — говорят наши суды. Шансы на иную меру пресечения даже не рассматривались. В суде словосочетания «под залог» и «под подписку о невыезде» — всего лишь пустой звук из уст адвокатов, проформа с нулевой вероятностью. Все прошло быстро, суд не маялся решением дилеммы.
В коридоре (пока ждали) я видел брата. Брат видел меня. Злые люди в черных масках не давали нам обмолвиться словом, не разрешали приблизиться, словно наше общение было угрозой для окружающего мира. Скорее — для следствия. Изоляция чтилась строго! Нельзя позволить кому-либо или чему-либо поднять мне дух, настроение, вселить уверенность. В идеале следствие, по их критериям, должно соответствовать эффекту «волчьей ямы», куда провалился — и всё! Где темно, одиноко и губительно. Человек напуган ситуацией, и если его долго никто не поддерживает и держат в неопределенности, то его страх переходит в панику, паника — в отчаяние, а отчаяние парализует рассудок. Без рассудка человек готов принять любое доминирование над собой. И дальше он катится вниз по наклонной, на самое дно своей беды.
Примерно об этом я думал, когда нас везли обратно на Байкальскую в УБОП. Снова с шапкой на глазах, голова между колен, я сосредотачивался на звуках. Звук мотора, рации, улицы, голоса оперов — все звуки были неотвратимо тревожные, потому что предвещали продолжение начатого.
Так и было. Привезли, сунули в душный кабинет, посадили на стул — и началось! Их настырные вопросы, мои «неправильные» ответы. Затем шли крики, размахи, удары, стоны. Но у меня были новые силы, я теперь знал, что обо мне кто-то заботится прямо сейчас. И все, что мне нужно, — это только терпеть и держаться.
Это продолжалось недолго и не так свирепо, как прошлой ночью. Их первая атака была неудачной, но теперь им было некуда спешить. Впереди у них было два месяца, и было видно, что они экономят силы перед следующим рывком. А ведь за два месяца можно разговорить кого угодно, даже лошадь.
К вечеру это закончилось. Я помню, как сидел на стуле, замученный этими двумя сутками, усталый, тяжелый, как огромная ржавая баржа, нагруженная речным песком. Сидел с опущенной головой, рассматривал узор линолеума. И не было сил двигаться, обращать на кого-то внимание, отвечать на вопросы, ожидать удара, даже мысли еле переваливались из одного полушария в другое.
Я устал. Не смертельно, но устал. Не настолько, чтобы почувствовать безразличие к жизни. Но настолько, чтобы хотеть побыстрее уехать в СИЗО, побыстрее из этих душных, противных кабинетов.
И тут все засобирались.
* * *
В тюрьму нас привезли вечером, когда смеркалось. Несколько машин встало возле ворот. Широкие ворота с маленькой узкой дверью, через которую заводят отдельный спецконтингент (спецэтап). Основная преступная масса, как правило, заезжает через ворота в автозаках, в широту этой тюремной пасти. Пасть захлопывается. Выход отсюда почти невозможен. Он доступен лишь ничтожно малому проценту — наисчастливейшим счастливчикам, рожденным под удачливым светом чьих-то звезд на погонах. Обычно это звезды их пап, родственников, друзей, друзей их друзей. Обыватели не выходят. Обыватели сидят, поправляя статистику посадок. (На момент написания этих строк, к сведению, — количество оправдательных приговоров по стране составляло 1% (!) из всех уголовных дел. Задумайтесь над цифрой — 1%. Мы привыкли карать и наказывать, но не прощать.)
Я четко помню состояние того момента — пересечение границ двух миров. Вот сейчас откроют дверь, я шагну в нее и окажусь в чуждом мне и опасном мире, где застревают надолго, где ломаются судьбы.
Как и любого первохода, меня пугала неизвестность. Невозможность быть готовым к тому, с чем еще не сталкивался. Это сейчас я могу сказать, что надо всего лишь быть собой, быть внимательным, предельно собранным и не бояться, потому что везде люди — человеки. Но тогда для меня это был новый опыт, и я чувствовал себя неуютно. Меня не пугала тюрьма, нет. Меня наполняло чувство волнующего любопытства, неизбежных знакомств с опасностью, ее необратимость. Я даже не представлял, насколько все будет опасно. Поэтому и не боялся, не знаючи. Мне казалось, что я избегал более крупного зла через принятие мелкого. Это казалось временным спасением, отдыхом. Я не знал тогда, что для меня тяжелее — СИЗО либо УБОП. На самом деле оказалось, что это два взаимодополняющих элемента одной злой силы подавления личности.
Итак! Я в тюрьме. Здесь оказалось всё, как я себе и представлял. Темные коридоры, бетон, вонь спертого воздуха, противные рожи, ненормативная лексика, прокуренные голоса, хамство, надменность и неуважение инспекторов. И совершенно дикое безразличие к человеческой единице. Все то ценное, что ты так старательно собирал по пути, все, что ты уважал в себе и ценил, чем гордился, там в мгновение скукоживалось или уходило куда-то на дно твоей личности. Тебя как бы обнулили. Ты в новом мире. И тебе снова приходится доказывать этому «новому миру», его обитателям, что ты что-то значишь! Что ты есть! И что тебя следует уважать.
В комнате обыска бардак и разруха, рассыпанный чай, сломанные сигареты, пачки, упаковки, пакеты, бумага, обертки, бычки, шелуха от семечек и прочий мусор. На полу, на столе, под столом, в урне, возле урны.
Здесь меня обыскивают двое, раздевая до трусов. Потом закрывают в маленький, темный вонючий боксик с маленькими дырочками вместо глазка. Я подсматриваю за происходящим через них. Наблюдаю, как обыскивают моих друзей. Потом нас по очереди фотографируют. Записывают наши данные, делают карточки. Формальности.
Затем снова разводят по боксикам, где мы находимся около часа. В них нет света, хоть глаз выколи. Воняет мочой и прокуренными стенами. Кубатура пространства чуть больше обычного лифта. Это ад для клаустрофоба. Темнота, вонь и тревога — вот мои первые ощущения от тюрьмы.
О чем я думал? Я помню, я думал о камере, в которую мне предстояло войти. Я думал: что за люди будут в ней? Как они поведут себя и как мне вести себя с ними? Это было ново, слегка любопытно, слегка волнительно, как при поступлении в новую школу.
Чуть позже привезли вечерний этап, человек двадцать — тридцать оголтелых зэков. Было любопытно рассматривать эти чужие, не всегда красивые лица. Слушать их речь, впитывать их мимику, чувствовать вибрацию их темной энергетики, распознавая в них потенциальную угрозу. Они смеялись, курили, матерились, их лица были усталыми и одиозными, как казалось на первый взгляд. С ними нас и повели к нашим первым камерам. Мы шли по длинным-длинным сырым коридорам. В этот момент нам всем четверым удалось соединиться. Впервые за последние трое суток. И как хорошо, что те коридоры были такими длинными. У нас было несколько минут для сбивчивого, быстрого разговора, краткого обмена информацией и поддержки друг друга. Мы хоть и были в беде, но минутная радость встречи и объединения захлестывала нашу общую беду. В это время мы быстро определились, что с нами происходит, насколько это серьезно, и согласовали общую модель поведения на следствии. Молчать! Ни в чем не сознаваться! Ничего не подписывать! Ни с чем не соглашаться, никому не верить! И главное — держаться, несмотря ни на что. Адвокаты работают, нас пробуют вытащить. Я помню, что это были мои слова.
Коротко справились о состоянии здоровья, взбодрились. Этой короткой беседой мы здорово поддержали друг друга. Каждый из нас не одинок — мы вместе. У нас одна беда, но мы выстоим. Так я размышлял, идя по коридору со своими друзьями. Мы шли вчетвером, полуобнявшись, прижимаясь друг к другу, шепча друг другу и доверяя. А вокруг нас матерые зэки гудели о своих тюремных заботах. Впереди шел с карточками дежурный, возглавляя все это шумное действие. Он громко покрикивал, сотрясая влажный воздух своими директивами и звоном ключей.
Так и началась для нас тюрьма: с неприятного запаха, с длинного коридора, со встречи.
Нас привели в Красный корпус и, выкрикивая фамилии, выдергивая из общей толпы, развели по камерам. Моя первая камера была с номером 113. Открыли дверь. Я зашел. Дверь закрылась.
— Всем привет, — поздоровался я.
Меня поприветствовали. Их было человек пять-шесть. Четыре спальных места. Маленькая камера. Все завешано какими-то промотами, полотенцами, тряпками. Накурено, душно, дурно. У меня спросили имя, поинтересовались, откуда я, когда закрыли, где, кто, ну и т. д. Ряд уточняющих вопросов. Я достал из карманов три пачки сигарет и положил их на стол. Закурили. Познакомились. А дальше была моя очередь задавать вопросы. Я стал живо всем интересоваться. Для меня все было ново. Нужно было впитать как можно больше сведений. Хата оказалась красной (как и весь корпус). Тот, кто за ней смотрел, был на этапе. Я разговорился с молодым пареньком, он сидел в этой камере уже два года и ждал этапа на зону. Я помню, как меня сразила мысль о двухгодичном пребывании в таких условиях. Тогда это казалось мне невозможным, невероятным, нечеловечным! На мое удивление, этот паренек, затягиваясь моим «Парламентом», отреагировал спокойно, по-тюремному и банально: «Это поначалу так кажется, потом привыкаешь». К этому мне почему-то привыкать не хотелось. Два года, год и даже полгода здесь для меня показались чудовищно длинным сроком. И мукой.
Меня накормили, разогрев на спирали гороховую кашу с кусочками колбасы и ландориками (жаренным на масле хлебом). За последние двое суток это была самая вкусная и единственная еда, которую я ел. А потом началось движение. Тюрьма зашевелилась. Стуки по стенкам. Словились с верхним этажом, и пошла почта. Но меня поразило другое. Кто-то из сокамерников начал набирать в параше воду и спускать ее, а затем специальным приспособлением, типа вантуза, откачал воду. Когда в колене не осталось воды, оттуда послышался голос, как из подземелья. И человек, усевшись на параше поудобней, начал с ним разговаривать. Вот это было для меня новостью. Какой-то даже дикой. Согласитесь, весьма неожиданно было узнать, что туалет можно использовать не только по назначению, но и как средство коммуникации, в том числе для передачи разных предметов определенного диаметра. Вот это было действительно когнитивным диссонансом, как говорят психологи. Я, конечно, поинтересовался, чей это голос слышится из утробы тюрьмы. То был Саша Бандит из Ангарска, расстрелявший из «Мухи» ментов, когда они ночью попытались без предупреждения захватить его дома. Он подумал, что это бандиты выламывали дверь. Тогда он, недолго думая, взял и выстрелил в них из укрытия. Это была обычная пятиэтажка. Несколько мусоров контузило, кумулятивный снаряд прошиб его дверь, соседскую напротив, и выгнуло остальные во всем подъезде. Это было резонансное дело. Бандиту дали ПЖ. Он сидел внизу под нашей камерой и каждый вечер сдавливался вот таким образом с людьми. И это было его почти единственной связью с «миром». Он был замурован кругом. А впереди еще бесконечные годы диких условий. Тогда во мне четко запечатлелся ужас подобного положения. Для меня, для человека, пришедшего с воли, это казалось шуткой и безнадежной гибелью — сгинуть вот так вот в подземелье! И если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что через три года я окажусь в той же камере, в том же статусе, обреченный на пожизненное тюремное существование, и буду так же общаться «по мокрой» с соседями наверху, то я бы счел его за сумасшедшего и рассмеялся бы ему нагло в лицо.
А ведь тогда я не знал, что все так и будет. Не знал я, что еще через четыре года я встречу этого Бандита в Харпе и буду сидеть с ним в одной камере, рассказывая этот момент. Просто дико было даже предположить это.
Вот такая ирония судьбы, сардонический смешок Верховного правителя судеб.
Хитросплетение жизненных линий порой удивляет. Никогда не знаешь, кто и что будет ожидать тебя за горизонтом следующего дня, месяца, года. А тюрьма — это такое место, где твоя линия жизни может прерваться очень внезапно, без предупреждений и знаков. С утра ты еще пил чай, разговаривал, планировал будущее. А вечером твое тело фотографируют и увозят в морг. Людские жизни в тюрьмах и лагерях отлетают, словно искорки от костра в ночное небо. И тухнут.
Мои сокамерники, выслушав историю моих последних двух суток, предложили мне отдохнуть. Я действительно был вымотан не на шутку и согласился с удовольствием и облегчением. Залез на второй ярус и как был в одежде, так и уснул на чьем-то несвежем постельном белье. Уснул быстро, крепко, глубоко.
Проснувшись утром, я не знал, чего ожидать. Незнание очень часто оказывается полезным для нервов и психики человека, которому через многое предстоит пройти. Незнание обладает спасительным свойством.
Я думал, что буду теперь сидеть здесь, в этой хате, как все. В таком случае тюрьма не казалась мне столь уж опасным местом. Конечно, я ошибался.
Сразу после проверки меня заказали на перевод с вещами. Я поинтересовался у сокамерников: «Куда меня?» Они ответили в обыденной манере, что «на разработку», скорей всего. «Что это значит?» — поинтересовался я. «Это значит, что тебя сейчас посадят к козлам, которые будут из тебя вымогать, вытягивать или выбивать признательные показания, ну, или просто информацию», — коротко пояснили мне.
Понятно.
Я умылся. Глотнул чаю, покурил и был готов, потому что вещей у меня совсем не было. Дверь открыли, меня вывели и повели по тому же коридору, по которому вели нас вчера. Меня сопровождала симпатичная девушка в зеленой форме — юбке, блузке, пилотке — с холодными голубыми глазами и надменным видом. Я пытался с ней заговорить, делая на ходу неуклюжие комплименты. Но она очень вяло на них реагировала. Было видно, как она устала от этой арестантской болтовни и ничего не значащих комплиментов. Я прочитал в ее голубых глазах — «напрасно». И бросил всякие попытки привлечь ее внимание. Меня вроде бы ведут на убой, как быка за кольцо в носу, а я с ней заигрываю. На самом деле я пытался хоть что-то выведать у нее, потому что за ее отстраненностью, мне казалось, скрывалось некоторое знание моей участи. Это настораживало.
Меня привели в «троллейбус» (или «тролейбас» по-тюремному). Это отдельно расположенный коридор, куда выходят восемь камер, которые не связаны ни с одним из корпусов. Туда обычно прячут всякий сброд или неугодных администрации арестантов. Очень неблагонадежное место. И небезопасное. Потому что здесь вас никто не услышит.
Камера № 41. Я зашел. Дверь захлопнулась. То, что я увидел, поразило меня! Стекла или даже рамы не было на окне. Было только три решетки. Просто квадратная дыра в стене. Обшарпанные стены, бетонный пол, теснота, вонь, грязь, антисанитария; нары, а в нарах огромные дыры от выломанных досок. Меня встретил человек по имени Андрей (Фома). Еще какое-то тело валялось на нарах, делало вид, что спало.
Я познакомился с Андреем. Обменялись репликами. Нейтрально. Он предложил мне консерву. Я не отказался. По ходу дела он указал на пачку «Примы», на ее цвет, и пальцами сделал круговое движение, показывая, что хата «красная». (Впоследствии оказалось, что Фома — наш товарищ через другого товарища, постарше, на которого — по версии следствия — мы якобы совершали покушение.) После этого жеста я понял, что хоть кто-то здесь не против меня.
Прошло какое-то время. С прогулки привели еще двоих. Отморозок по кличке Нацист и с ним какой-то ублюдок. Проснувшееся тело было отвратительного вида и поведения тоже. После минутного общения стало ясно, что угрозу представляет именно Нацист. Он вел себя нагло, уверенно, нахально, задавал много вопросов по делу: что, откуда, куда, зачем, почему? Старался меня запутать, зацепить, спровоцировать, поймать на лжи. Я понял, что он ждет, пока я споткнусь. Понял, что конфликта не избежать. Это вопрос времени.
Я разговаривал спокойно, не нервничал, но внутри сжимался, как пружина. Место в камере не оставляло возможности для драки. Там негде было размахнуться. В таких камерах не дерутся, в таких камерах возятся и душат. Единственное преимущество — это преимущество первого удара. Неожиданного и сокрушительного. В противном случае шансов нет! Последствия страшны. Я лихорадочно прикидывал, что делать. Нацист был лысым, крепкого телосложения, весь в татуировках. Отморозок. Если учитывать сумасшедшую тесноту хаты и то, что их было двое, то шансы у меня ничтожные. Но мне почему-то страшно не было. Так не бывает страшно ребенку, который в силу отсутствия опыта не испытывал боль от ожога о раскаленную плитку или утюг. Так и мне не был известен масштаб зверств в козлячьих камерах. Поэтому страшно и не было.
Нацист на пару со своим ублюдком честно отрабатывал свой долг перед мусорами. Вцепились в меня, устроив нехилый прессинг, а я нюхал опасность, слушал ее, всматривался в нее, осязал и осмысливал. Пока ничто меня не пугало, но от Нациста веяло каким-то опасным холодком. Нас в камере оставалось трое. Я — против двоих. Камера позволяла маневры, там было где размахнуться. После той, откуда меня привели, эта казалась просторной. Хоть меня и потрепали изрядно за последние трое суток, все равно у меня была определенная уверенность в своих силах, в себя и в то, что со мной не случится ничего дурного. Какая-то иррациональная вера без основы.
Всё, этого человека я увидел только через два с половиной года, на суде. Он пришел со свободы и давал показания (кстати, убедительно, развернуто и красиво) относительно нашего с ним поверхностного знакомства и знакомства с тварью, упомянутой мною выше. Он не соврал ни слова, рассказывая, как Нацист, издеваясь над ним, принудил дать показания против себя и других людей. Но, к счастью, в его случае все обернулось удачно, и скоро он уже был на свободе.
Мы остались втроем. Я — без вещей, посуды, одежды, продуктов. У меня не было даже зубной щетки. Я сел на шконку. Напротив меня Нацист в гондончике, хотя в камере было тепло.
Эта тварь закурила сигарету и начала прощупывать меня. Я слушал его агрессивный монолог с угрозами и описанием всех опасностей, которые меня подстерегают в ближайшем будущем, со всеми жуткими вариациями развития событий. Примеры, детали невероятных вещей, которые происходят в тюрьме с людьми.
Этот монолог длился беспрерывно часа четыре! Язык у него был подвешен хорошо. Он абсолютно не владел нормальным литературным языком, но был виртуозом в тюремной фене с густым применением ненормативной лексики и словооборотами, сложными для восприятия обывательским ухом. Он старался быть убедительным. Лез из кожи вон. Смотрел на мою реакцию, знакомясь с моим психотипом. Я же сидел напротив и молча наблюдал за ним. Без эмоций. Никак не реагируя на его провокации. Это его раздражало. Он брал интонацию выше, чтобы выглядеть страшнее, применял более грубые словообороты, поддевая меня. В двух словах всю его речь можно свести к следующему: он очень опасная личность. Его все знают и боятся. Вся тюрьма от него шарахается. Он способен затянуть к себе в камеру любого и сделать с ним что угодно — от изнасилования и избиения до убийства. И за это ему ничего не будет. Потому что:
а) он работает на мусоров с большими звездами (и они сами его об этом просят);
б) он абсолютно отмороженный;
в) у него «семнадцать лет на рогах» (его слова) и ему терять нечего.
Ну а на меня ему выдали полный карт-бланш и разрешили делать всё что угодно, лишь бы добыть любую информацию по делу, о котором он был уже хорошо осведомлен. Если ему потребуется помощь, он может легко выписать себе еще пару отморозков. И тогда мое пребывание в камере превратится в настоящий ад. (И время показало, что он не врал.) Все это сопровождалось омерзительными историями и красочными деталями безжалостного и жестокого тюремного мира. Он говорил, что ненавидит меня лично и всех моих друзей, потому что — я догадываюсь — ему приказали ненавидеть нас в том оперкабинете, из которого он только что вернулся. Он сказал, что всех пережует, искалечит и выплюнет тюрьма. Он пообещал мне, что к вечеру я уже ему всё напишу и даже буду сам предлагать свое сотрудничество. Эта мразь приводила мне доводы и аргументы, что я сломаюсь, и очень скоро. «Если к вечеру ты ничего не напишешь, — говорил он, — то я подожду, когда ты уснешь, и воткну, например, вот этот гвоздь тебе в ухо или глаз». И показал убедительного размера гвоздь. «Или, бывает, — продолжал он, — что спящего обливают мочой, и уже по пробуждении он едет „в гарем“. Всякое случается, знаешь. Надо быть осторожным».
Второй, Толя, молча тусовался по камере, внимая каждому слову, знаку, жесту Нациста. Он не встревал в разговор, но было видно, что он здесь для того, чтобы помогать ему.
Все вышесказанное имело целью заставить меня волноваться и лишить сна. После таких заявлений я уже не мог расслабиться и позволить себе отдых с закрытыми глазами. И вот с этого момента ты понимаешь, как начинаешь напрягаться.
Он действовал нагло, дерзко, омерзительно, прекрасно осознавая, что у него преимущество передо мной, ведь я в тюрьме находился не больше суток. И пока я не успел сориентироваться — он действовал нахрапом, не давая мне опомниться.
Напряженность росла. Я выбирал тактику поведения. И остановился на неагрессивной защите, решив, что тихое спокойное игнорирование может свести на нет все его попытки чего-то добиться от меня. По крайней мере, я тянул время, осваивался, искал другие выходы. Но точно знал для себя, что если мне будет угрожать опасность, то тогда опасным стану я.
А пока я спокойно, почти равнодушно, глядя ему в лицо, сказал, что я ничего говорить и тем более писать не буду. И что он глубоко заблуждается на мой счет относительно моей причастности к преступлениям, которые мне инкриминируют. Все это большое недоразумение, которое скоро прояснится. Попросил его не напрягаться.
Он почувствовал, что я его не боюсь. Его это страшно разозлило. И он сделал заход на следующий вираж.
Наступил обед. Я съел отвратительный хлеб, запив его водой из-под крана. Посуды у меня не было. Не было ни кружки, ни чая, ни продуктов. У них я ничего не просил. Нацист играл со своей крысой. Крысу-альбиноса звали Еврой. Со мной он не говорил, дав мне время до вечера. В камере росло напряжение. Это чувствовалось в воздухе. Я тусовался по хате…
Прошла вечерняя проверка. Я подустал. Весь день на ногах и на нервах, без нормальной еды, в состоянии боевой готовности. Я залез на второй ярус и уставился в окно, где уже смеркалось. Из окна был виден кусочек трассы и мчащиеся по ней машины, общежитие из красного кирпича, деревья с голыми ветками. Я лежал и думал: как я буду прорываться? Где искать выход из ситуации? Что меня ждет впереди? В камере с этими двоими я не чувствовал себя в большой опасности, но если у Нациста появятся помощники, то я вряд ли смогу уже что-то сделать. Я опасался ситуации, в которой я не смогу себе помочь.
И я решил пока потянуть, подождать.
И это было моей первой ошибкой! Теперь, с высоты моего опыта, я знаю, что в таких случаях — когда тебя забрасывают ломать — затягивание равносильно гибели! Если ты знаешь, где ты оказался, — действовать следует сразу, незамедлительно! Решительно, отчаянно, без оглядки! Потому что у тебя есть единственный шанс, шанс нанести удар первым — погубить кого-нибудь или погибнуть самому. Вгрызаться в горло, выбивать глаз, ломать нос, обливать кипятком, резать, душить, бить, кусаться, рвать, вскрывать или вскрываться. Поднимать кипиш, делать хоть что-нибудь радикальное, решительное, опасное для окружающих и даже для себя! Пусть подумают, что ты сумасшедший. Это тебя может спасти. В такой ситуации ты имеешь моральное право на убийство, потому что ты точно знаешь, что в этом замкнутом помещении с поразительной легкостью могут убить тебя. И не пожалеют. С тобой будут вытворять такое, что лучше об этом даже не думать! Затянешь — тебя лишат для начала сна, без сна у тебя не будет сил. Твоя воля иссякнет, тебя обесточат, прежде чем ты успеешь на что-то решиться. А затем сделают с тобой что угодно. Добро пожаловать в сто первую комнату Джорджа Оруэлла. Тебя изобьют, раздавят, унизят, лишат уважения и достоинства. Ты узнаешь, что такое ад. Но это будет не конец. Конец будет тогда, когда потеряешь всё: человеческое достоинство, свободу (потому что, сломавшись, ты оговоришь себя и других, твои показания будут фундаментом приговора), самоуважение, но, главное, уважение твоих товарищей, с которыми по воле случая попал в беду! Ты потеряешь здоровье и веру в себя. Всем этим надо дорожить! Ради всего этого стоит рисковать! Рисковать по-крупному, отчаянно, без оглядки — потому что ты можешь потерять всё! Всё.
А я решил подождать — и в этом ошибся.
Вечером, часов в десять, после очередной порции жути, которую Нацист мне гнал часами, дает мне бумагу и ручку и говорит: «Пиши». Я понимаю, что это уже не просьба и что мой очередной отказ его не устроит. Поэтому я слезаю со шконки, надеваю свои туфли, и говорю, что ничего писать не буду, и добавляю: попробуй заставь меня. Ему такое неподчинение не нравится, и он выходит ко мне. Пытается ударить. Промахивается. Бью я. Подскакивает второй. Начинается возня. Обмен ударами, борьба, в результате которой у меня на шее оказывается простынь. Меня начинают душить, всё сильнее и сильнее стягивая ткань на шее. Я не испугался, потому что знаю, что выпутаться мне под силу. Это продолжается недолго. Ногой в грудь я ударяю Толю, он улетает на шконку. Резкими движениями я выворачиваюсь и вырываю простынь из рук Нациста, который стоял сзади, бью его несколько раз и, избегая тесноты, сковывающей движения, рвусь туда, где больше места, — на «пятак» (центр камеры). Поднимаю руки, встаю в стойку и говорю: «Ну давай, сука, подходи!» Толя уже не вмешивается. Эта тварь, увидев мою решимость драться, начинает съезжать. Не приближаясь, он спускает ситуацию на тормозах. И даже делает попытку примирения, мол, тихо-тихо, а то сейчас «пять утра, охрана прибежит и всю хату подкинет». Драка захлебнулась.
Это была попытка сломать меня физически. У них ничего не вышло. Нацист прощупывал мой характер, и теперь, когда он увидел, что я готов за себя постоять, он меняет тактику. Становится чуть ли не дружелюбным, предпринимает шаги к примирению, видя, что я на адреналиновой волне, чуть помятый, но готовый крушить всё вокруг. Эта змея понимает, что лучше не дергать судьбу за яйца, и сбавляет обороты, дабы удержать ситуацию под «своим контролем».
Чуть успокоившись и попив воды, я залез на верхнюю шконку. Но, разумеется, после всего произошедшего о сне не могло быть и речи. Я был весь на взводе, натянутый как струна. Оголенный нерв возбужденного организма. Меня только что могли задушить, или покалечить, или еще что похуже. Но не смогли. Но ведь это могло случиться! Это могло произойти пару минут назад. Моя жизнь могла надломиться либо просто прерваться. Ты понимаешь, Миша, могла!
Лежа на шконке, чуть успокоившись, я начал осознавать этот многозначительный поворотный момент в своей жизни. Всю роковую значимость проскочившей мимо беды. С этой секунды я понял, что теперь я один! И только я один должен себе помочь. Только на одного себя теперь стоит рассчитывать. Никто не придет. Никто не поможет. Никто не поддержит тебя здесь и сейчас! Ни присутствием, ни плечом, ни советом, ни звонком либо эсэмэской. Я теперь один должен противостоять этому злобному тюремному миру. Это совсем новое состояние, незнакомое мне доселе. Всю жизнь я жил и знал, что, попади я в беду, всегда могу рассчитывать на чью-то помощь — физическую, моральную, материальную. Мог рассчитывать на любую поддержку. Я знал, что я возьму телефон, наберу нужного человека и этот человек поможет мне в сложившейся ситуации. Я приеду к нему? или он (они) примчатся ко мне — и все решится, и станет легче, и выйдет солнце, и жизнь снова будет казаться жизнью, а не безвыходным унылым тупиком.
А теперь я один! И всему должен сопротивляться сам. Оказывается, что я никогда еще не был в ситуации, когда абсолютно всё: жизнь, здоровье, будущее, мое и друзей, — зависело только от меня! Это осознание высокой ответственности от самостоятельных шагов! До этого, я понял, я не был по-настоящему самостоятелен. Всегда кто-то или что-то было у меня под рукой. Но вот теперь никого нет.
К этому умозаключению я пришел позже, когда было время подумать над случившимся. Это был первый урок, который преподнесла мне тюрьма. Она научила меня быть абсолютно самостоятельным, надеяться только на себя и свои силы, смекалку, интуицию, чуйку. Забегая вперед, скажу, что каждый раз интуиция меня не подводила. Мне везло, если это можно назвать везением.
* * *
Так закончились мои первые сутки в СИЗО. Это было 17 октября. Три дня назад я был арестован. Был избит, замучен, не было времени (и возможности) спать и есть. Я выживал.
Теперь тюрьма. Оказалось, что здесь тоже нет покоя. Я это только что понял. Понял, что тюрьма может оказаться пострашней экзекуций в УБОПе. Это какая-то полоса препятствий, которая выматывает тебя, раскручивая без остановки, быстро лишая сил, доводя до первого срыва, до краха, до края. И если не предпринять что-то решительное — тебя сломают. Как веточку. Все это путь наибольшего сопротивления, по которому я шел, который я выбрал. Но это путь достойный, не принимающий чужую, навязанную мне кем-то волю. И я молился, чтобы мне хватило сил пройти по нему так же достойно, как начал. Просто молчать. Просто не прогибаться. Просто выдержать. И повторять про себя: «держаться, держаться, держаться». Все это участь тех, кто сделал выбор в пользу пятьдесят первой статьи Конституции РФ: «Не свидетельствовать против себя». Эта позиция у следственных органов вызывает почему-то стойкую неприязнь, даже агрессию. А я всего лишь хотел воспользоваться своим конституционным правом: не давать показаний против себя и тем более против своих друзей.
Но есть другой путь — легкий. Делать то, что тебе говорят опера и следаки. Взамен тебя не будут бить, пытать, мучить. Ты будешь не лишен возможности спать и нормально питаться. Ты сохранишь свое здоровье и свою жалкую жизнь, может, даже останешься на свободе. Но ты не сохранишь свою совесть в чистоте, и уважение друзей не сохранишь, и свое достоинство.
Многие выбирают этот путь. Таких львиная доля. Потому что этот путь безболезненный и легкий. Потому что слишком сильны жернова «следственных действий», а соблазн спокойствия и безопасности — велик.
Но есть горстка людей, которым удается выстоять. Оказаться в ней — как минимум хороший повод уважать себя!
Все только начиналось, а уже столько произошло. Я не знал, что будет дальше.
Что было дальше?
Дальше все начало усложняться. Эту ночь я не спал, лишь моргнул часок под утро в полудреме. Спать было опасно. Я бдил. Постоянное нервное напряжение и отсутствие сна забирало у меня силы. Давление на меня росло. Мне приходилось выслушивать целые вагоны жути и мерзости, которую Нацист старательно вливал мне в уши. Он давил психологически, у него, козла, это хорошо получалось. Я беспрерывно слушал угрозы и обещания того, что мне осталось недолго. Заткнуть его не удавалось. Прогулок не было. Двери почти не открывались. Нормального сна и еды не было. Слава не приходил (его не пускали), и это нервировало. Я находился в состоянии неведения, скрытого нервного напряжения, постоянно думая о пацанах, о том, как они держатся и что с ними происходит. Думал о доме, думал о Ней. Думал о пережитых днях, о том, что было в УБОПе. Но главное — я беспрерывно искал выход из сложившейся ситуации. В тюрьме это называется «гнать». С виду ты вроде спокоен, но в голове… В голове у меня роились кричащие, тревожные, беспокойные мысли. И каждая била в набат. Каждая была неразрешима! Потому что все упиралось в одно слово — «тюрьма»!
Мне не дали поспать и на следующий день. Они менялись по очереди. Меня не оставляли в покое ни на минуту. Каждое мое движение наблюдалось и комментировалось. Все запрещалось, все принадлежало им, моего — ничего. В туалет идешь под присмотром. Ничего нельзя трогать. Всё спрашивать. Меня выматывали, провоцировали, заставляли нервничать, ждали, когда я начну срываться и ослабею. К моему невезению я еще простудился. Поднялась температура, и к вечеру меня зазнобило. Но мне нельзя было это показывать. Я лежал на шконке, укрывшись джинсовой курткой, и переламывал свою болезнь, матеря весь мир. Злился на то, что это случилось не вовремя. Мне как никогда были нужны силы и крепость духа. А на меня напали слабость, температура, озноб, сопли.
На следующий день стало еще хуже. Я ослаб. Организму не хватало пищи, сна, покоя, витамина С. Помимо всего мне приходилось непрерывно кусаться с этими двумя, сдерживая их охуевший натиск. Я начинал понимать, что долго не продержусь в таком темпе. Стоит мне только расслабиться, и меня сразу съедят. Воля к сопротивлению угасала, как костерок в дождливую ночь. Нужно было что-то предпринимать. А я чего-то ждал, ошибочно считая, что после первой драки можно отсидеться. Не можно! Эта тварь методично и неуклонно высасывала из меня последние силы, подталкивая меня к черте. Согласиться на его условия (а у него были условия) — об этом не могло быть и речи!
Сорваться с этой сковородки можно было двумя способами: либо резать Нациста, либо резаться самому. Но резать было нечем. Все опасные, острые предметы предусмотрительно убирались Нацистом и были всегда под рукой у него, а не у меня. Ночью Толя охранял сон Нациста и смотрел, чтобы не спал я. Если я вдруг засыпал, Толя будил Нациста. Инструкция у Толи была именно такая. Но в последнее время я стал замечать, что он помогает Нацисту исключительно из страха. Он его боялся и выполнял его приказы без удовольствия. И вот однажды ночью он написал мне на листочке слова поддержки, чтобы я держался и молчал. Видимо, ему импонировало то, что я не прогибался под Нациста и не собирался этого делать. А сам он, давно уже сломленный и запуганный Нацистом, всё рассказавший и под всем подписавшийся, просто смирился со своей участью и ничего не мог поделать, как только способствовать этой суке. Это облегчало мою задачу. У него-то я и взял одноразовый станок, из которого извлек лезвие — решил вскрываться. Если бы раньше кто-нибудь сказал, что бывают такие ситуации, в которых, чтобы прорваться, надо резать себя, я бы отнесся к этому легкомысленно. Я бы наивно и самонадеянно полагал, что всегда можно найти другой выход. Но только не вскрывать и только не себя. Это противоречит инстинкту самосохранения. Но тогда именно этот инстинкт диктовал решение. Сил у меня не оставалось. Я нуждался больше в сне, чем в еде. Мысли и язык заплетались. Температура, озноб и вялость в теле добивали меня, валили с ног. Следующий день мог оказаться для меня роковым. И я решился на это, потому что мне, первоходу, это решение казалось наиболее приемлемым.
На утренней проверке, когда единственный раз в сутки наша дверь открылась, я бью себя лезвием по руке, много раз, с какой-то злостью, как будто казню свою руку. Бью, с каждым разом нанося удар всё сильнее и сильнее, наблюдая, как расползается белая кожа, а из нее красным густым соком вырывается кровь. Боли нет. Адреналина в крови столько, что он усмиряет боль. Будоражащие секунды. Не каждый день приходится себя кромсать. И закапала кровь на пол. И сразу стало так легко, как будто в убегающей липкой жидкости заключалось все то зло, что душило меня в эти дни.
Сейчас я жалею, что в тот день я не нашел возможности пролить кровь не свою, а Нациста! Потому что после случая, который произойдет следующей ночью (об этом впереди), ему дадут в помощь больше людей и начнут садить к нему всех по очереди. Сначала Тёму, потом Паху, затем Олега. Потом снова Пашку. Там над ним будут долго издеваться — нечеловечески! Их будет уже трое, он — один. Мне хватило трех дней этого поганого общества, чтобы пойти на крайние меры, и то мне повезло, я изыскал возможность. А Пашка был с ними месяц, он был у них как жук под лупой. Его изматывали сутками. Я могу представить, через что он прошел.
А потом его нашли мертвым в петле…
Если бы я знал, что через три месяца эта мразь будет причиной его смерти и самых ужасных страданий, то нашел бы возможность устранить его физически, тем самым сохранив Пахе жизнь. Я много думал об этом, как и о многом другом. У меня одного была возможность, при сильном желании, устранить либо покалечить это животное. Я был первым, кто попал к нему на разработку. И они были несильно готовы. Но уже после «встречи» со мной они (т. е. мусора с Нацистом), проанализировав произошедшее, сделали выводы и предприняли меры для устранения любых возможностей сопротивления всякого входящего в камеру к Нацисту. И у всех последовавших за мной оставалось все меньше и меньше шансов прорваться сквозь эту прожарку.
Почему?
Да потому, что их уже было не двое, а от трех до восьми человек в разное время. Потому, что тебя обыскивают металлоискателем до того, как посадить к нему, и сразу после того, как за тобой захлопнулась дверь. (Шансов пронести что-либо острое с собой — нет.) Потому, что тебе вообще не дают спать — ни часу, ни минуты! Потому, что тебя бьют по очереди. Потому, что на твоих глазах насилуют какого-то паренька, а его слезы и мольбы о помощи вызывают омерзительный ржач на еще более омерзительных ебальниках насилующих его сук! Потому, что никто не придет на помощь, а своих сил у тебя уже недостаточно. Потому, что это адов ад!!! И из него нет выхода, если ты замешкался.
А у меня была возможность в первый же день, когда в пределах вытянутой руки была заточка. Но знал ли я, как будут развиваться события?! Нет! Поэтому я сделал то, что сделал. А все другие за мной уже не могли выбраться из ситуации моим способом. А рады бы!
Я думал об этом не раз: уж лучше бы я сидел за Нациста, чем за то, за что я сижу сейчас.
Я интуитивно, по запаху и чутью, как слепое животное в незнакомом месте, пробирался, осторожно делая аккуратные шаги. Тюрьма была чужим для меня, незнакомым ареалом обитания опасных зверей, где почти каждый норовит употребить тебя на ужин. Требовалась мгновенная перестройка из мирного млекопитающего в хищника, с такими же зубами и толстой шкурой. Требовалось время, чтобы осмотреться, освоиться. Но его нам не дали. Нас сразу раскидали по нацистам, минуя карантин. Требовалось время, хотя бы чтобы зализать раны после приемки и УБОПа. Но эту роскошь нам предусмотрительно не предоставили, зная, что передышки и паузы будут на руку нам, не им. Нам не давали поблажек, нам не делали скидок. Нас бросили, как малых щенят в темный пруд, и каждый должен был выбираться сам.
Уродливое, безжалостное колесо следственных действий закрутилось, наматывая на себя куски свежевырванной человеческой плоти.
…Меня отвели в сторону. Подскочила медик. Заохала, заахала, перебинтовала руку. Вены почти не задел, но весь пол был залит кровью. Привычная картина современных тюрем. Затем поставили меня в отстойник, сказали: жди оперативника. Оперативник не пришел ни через час, ни через три. Знал ли я, что в это время они судорожно решают мою судьбу, определяя меня в следующую камеру, прорабатывая детали с их спецконтингентом? Нет, я ничего об этом не знал! Я просто ждал. Смотрел по сторонам. Всматривался в шастающие туда-сюда фигуры, пытаясь найти знакомого среди них. Смотрел им прямо в глаза, не отводя взгляда, натыкаясь на любопытство или холодное равнодушие к человеку, одиноко стоящему в отстойнике. Слушал звуки, которыми полнилась тюрьма. Вдыхал носом запахи, которыми она воняет. (Тюрьма никогда не пахнет, тюрьма всегда воняет.) Осязал ее кожей, старался понять, как и чем она дышит. Ухватить внутренний ритм ее тайной, скрытой жизни. Почувствовать ее вибрацию в воздухе. Все мои сенсорные каналы работали на полную катушку. Но все-таки я чувствовал, что сделанное мной действие было верным. И это было облегчением, потому что вместо этой малой крови могли появиться более серьезные, растянутые на года проблемы.
Назад: Часть I
Дальше: Часть III