Книга: Гномон
Назад: Дайте двоих
Дальше: Книги-призраки

Юмор на допросе

Я где-то прочла, что, когда эскейполог впервые оказывается в баке с водой, он выдает одну из двух реакций, которые определяют ход его дальнейшей жизни.
Первый тип эскейполога — обычный человек, который естественным образом пришел в это ремесло, какими бы ни были обстоятельства; и он впадает в панику. Мало что можно вообразить более противоестественного и жуткого, чем оказаться связанным в тесном пространстве, где тебе нечем дышать. И не важно, сколько ты готовился, как только локтями ударяешься в плексиглас и слышишь глухой гул, поскольку звук теперь приходит к тебе не через газ, а через жидкость, вдруг понимаешь, что смертен, понимаешь, как никогда прежде, и теряешь контроль. Учебная команда в курсе, они ждут этого момента и тогда тебя вытаскивают, успокаивают. А потом ты пробуешь снова — или не пробуешь. Некоторые не могут заставить себя вернуться в бак. Они берутся за другие фокусы, уходят в иные направления иллюзионизма. Пара наручников, немного перьев и пикантная шуточка, плюс ловкость рук и нарративные трюки. Благодарю вас, и доброй ночи. Другие прыгают в воду снова, преодолевают страх и продолжают практиковать — насколько хватает таланта и навыков. На этих, последних, особенно интересно смотреть.
Второй тип эскейполога не паникует. Он попадает в воду и расслабляется, будто вдруг понял, что именно здесь хотел очутиться. Такие люди не испытывают страха, даже когда вроде бы и нужно, а освободившись от оков, на миг задерживаются под водой, чтобы попрощаться. Разумеется, коммерческого успеха они не имеют, потому что спокойствие в баке с водой вызывает у публики тревогу. Смысл эскейпологии в том, чтобы показать: смерти нужно бояться. Зрители хотят видеть борьбу за жизнь. Отмечен небольшой, но значимый всплеск рождаемости после того, как в городе дает представление высококлассный эскейполог. А второй тип такого острого переживания не вызывает. Он приглашает к спокойному созерцанию природы смертности, которое плохо продается и точно никого не уложит в постель. Зрители выходят — сосредоточенные и задумчивые, а потом слегка меняют свою жизнь, чтобы больше времени проводить с родными и близкими. В общем, денег тут не заработаешь.
До начала допроса становится ясно, что я эскейполог первого типа. Анестезия не дает мне спокойствия или передышки, а резко напоминает о близости биологической смерти. Я бьюсь в оковах — неуклюже, потому что рука отнимается, и недолго, потому что холод быстро, очень быстро расходится по телу.
Но потом, когда битва проиграна, я осталась одна, лишенная физических чувств, наедине с моими мыслями. Оказывается, я все-таки эскейполог второго типа.
* * *
Слушайте задачку:
«В одной стране у подножия горы есть деревня, в ней живет брадобрей, и он бреет в деревне всех мужчин, которые не бреются сами. Бреет он себя или нет?»
Пока вы обдумываете ответ, я тоже подумаю. То, что я вообще в сознании, что-то да значит. Я ведь должна быть в отключке, пока они потрошат мой мозг и переиначивают мои личные, приватные настройки. Им плевать на приватность. Когда-то давным-давно в Европейском союзе это было базовое право личности, но американцы считали, что свобода слова всегда и везде намного важнее. Эти технологии пришли из Америки. А с ними — политические и общественные взгляды небольшого числа инженеров — преимущественно белых мужчин. Этакая неизученная смесь привилегированного анархизма и академического идеализма. Личная безопасность — одно, ее надо защищать правом на ношение оружия и запретом на несанкционированный обыск, а владеть собственными данными — опасно и асоциально. «Свобода» вдруг начала означать не свободу действий, а свободу не платить, брать бесплатно — и такая подмена, несомненно, порадовала всех авторитаристов планеты.
Да, где-то там, при свете дня, они считывают верхние слои моих мыслей, роются в грязном белье моего сознания в поисках самых постыдных секретов. Понятия не имею, что они рассчитывают найти. Может, какой запоздалый, но знойный роман с роковым террористом? Ну, удачи им в этом деле.
Никому не по силам победить машину, в конце концов она всегда одерживает верх. Многие пытались, и все потерпели поражение — психологи, психометристы, психопаты; телепаты и гипнотизеры, иллюзионисты, шпионы и разведчики, даже шизофреники и параноики. Только одна женщина была близка к успеху — сумасшедшая. Так написано в документах: сознание, обращенное внутрь себя, прыгает мячиком в черепной коробке и отскакивает от стенок. Слишком много информации, слишком бурный поток сигналов между полушариями. Предписано радикальное вмешательство — и в конце концов она оказалась настежь открыта машине, будто та нарезала ее личность на страницы, пришила их к хребту и начала перелистывать. Потом ее вернули в широкий мир — уже с правильно работающим мозгом, и ей пришлось начать новую жизнь, потому что она стала другим человеком. Ни одно из ее прежних знакомств, ни одна привязанность не пережили насильственное излечение. Да и как? Теперь, когда эта женщина стала нормальной, все они потеряли смысл. Она стала странной, другой. Бедную бледную Анну выпотрошили. Мне она нравилась. Из всего, что было, этого я хотела бы избежать.
Нет, если ты оказалась в этой комнате, уже нет стен настолько высоких, чтобы сдержать машину. Если потребуется, она тебя подменит, займется регулированием, позаботится, чтобы твое сердце билось, а легкие наполнялись воздухом. Машина тебя убьет, но сохранит жизнь, пока будет чинить. Так все устроено.
Если только…
Но нет никаких «если». Машину невозможно одолеть изнутри.
Но предположим — чисто теоретически, — что я смогу. Вдруг я подобрала неожиданный список навыков и выстроила на ходу путаный план, которого никто не мог предвидеть, потому что нужно дойти до крайнего отчаяния, чтобы его придумать, и сойти с ума, чтобы поверить в реальность его исполнения?
Абсурдная мысль. Свидетель — не комиксовый робот-злодей с большой красной кнопкой на постаменте и надписью «НЕ НАЖИМАТЬ». Это сеть, окруженная многослойнейшей защитой, миллионы и миллионы строк программного кода, экосистема допросов и внешнего наблюдения, почти идеально приспособленная впитывать то, что нужно, и отбрасывать ненужное. Нельзя от него защититься, как нельзя взмахом руки отогнать армию или нейтронную бомбу.
Но что, если я смогла?
Тогда я сумасшедшая либо идиотка. Возможно, закончив со мной, они смилостивятся и слегка подправят мою самооценку, чтобы в будущем я выбирала себе в противники драконов подходящего размера. Таких, которых мне по силам победить. Но никому не по силам одолеть машину. Так говорят.
Правда, имеют в виду, что до сих пор это просто никому не удавалось.
* * *
Ну как дела с брадобреем? Нет ответа? Тогда можно подумать о более практичных вещах: похоже, раз они меня не слышат, а я в сознании, жива и могу, по крайней мере, частично слышать их, я сейчас думаю в какой-то скрытой нейронной сети, вроде ментального тайника, построенного на другой структуре связей мозга. Мозг — сложная штука. Если порезать его в одном направлении, получится одно воспоминание, в другом — нечто совсем другое, закодированное теми же клетками. Только не надо его резать, конечно. Вообще не надо. Это плохая идея.
Даже если на время забыть неврологическую этику, сама способность быть более чем в одной структуре одновременно позволяет мне спрятаться на просторах мозга, расположить их так, чтобы они были повернуты к остальным моим частям под другими углами. По сути, я стеганографически скрыта в собственных мыслях. Я разорвалась на части, чтобы остаться целой. Если они хотят узнать то, что знаю я, сначала им придется собрать меня заново.
(Стеганография — это способ скрывать значимую информацию в другом массиве данных, который называется текстом прикрытия. Первыми стеганографическими посланиями были войсковые приказы, написанные на каменных таблицах, которые затем покрывались воском с другим набором приказов. Чтобы прочесть настоящее послание, нужно было поместить таблицу в кипящую воду и удалить воск. Стеганография — не криптография, а прикрытие, камуфляж. Криптографы морщат нос, потому что стоит начать поиски стеганографически спрятанной информации, тут ее сразу и найдешь.
Так что мне нужно сидеть тихо. Не хочу, чтобы меня нашли, рано.)
Но погодите-ка. Давайте я вас по-честному спрошу: этот последний пассаж звучит похоже на меня? Похоже на женщину, которая живет в доме без машин и учит местных детишек составлять бумажные каталоги, чтобы обмануть власти? Похоже на библиотекаршу, которая затеяла личную революцию? Если принять за основу, что я сама о себе думаю — теперешняя, этот фрагмент, — большую часть времени я рассказываю истории пятилетним детям. Я не пишу манифестов, просто раздражительная. И уж точно не загадываю логические загадки, не толкую об эскейпологах и способах сокрытия данных.
Или это нормально? Вполне можно вообразить, что изобретение тайной личности — механизм психологической защиты, к которому мы обращаемся из-за беспомощности перед допросом, призванным выявить несуществующую истину. Так что, вероятно, я и есть обычная женщина в коме, которой снится, будто она необычная женщина, вступившая в борьбу с Мужчиной. Обычная я, обычная…
Ой. Я забыла свое имя.
Это не столь трагично, как звучит. Я не чувствую бездонного провала в сознании. Мне не больно. Все нужные слова вертятся на кончике языка. Имя есть, просто сейчас я не могу его вспомнить. Так бывает, когда придумываешь отличную мысль, хочешь ею поделиться, но кто-то другой говорит, а когда заканчивает свою речь, ты уже не можешь ее вспомнить, но чувствуешь след, и стоит пойти по нему — заново поймаешь мысль. Этого и следует ожидать, если ты остаешься в сознании, пока кто-то другой потрошит твой мозг.
Интересно, я помнила свое имя, когда они начали? Уверена, что помнила, если это не было ложное имя, под которым я скрывалась, будучи опасной и глубоко законспирированной шпионкой. Куда вероятнее, что они облажались и сделали дырку в той части моей головы, которая знала, кто я. Или нарочно так поступили: отделили это знание от моего, чтобы ускорить процесс самораскрытия. Если я могу сознательно его контролировать, это даже разумно. С другой стороны, если я и вправду не могу вспомнить, кто я, они эффективно спрятали от себя то, что хотят узнать, и, если я не помню, как это сделать или остановиться, они не смогут заставить меня раскрыться. Надежнее было бы по очереди обрушивать мои нарративы один на другой, чтобы вызвать когерентное сознание. Такой подход кажется необоснованно примитивным. Ребенок и тот справился бы лучше.
Если бы, конечно, разбирался в психологии, символизме, сложностях нанохирургии и нейродопросов.
(Нет, положительно, это не похоже на меня.)
Есть здесь кто-то еще? Или это просто эхо?
Эхо? Эхо? Эхо?
Наверное, это сенсорная депривация и когнитивное отчуждение, вызванное препаратами. Я так думаю. Или схожу с ума. Попытаюсь не свихнуться. Если вы думаете, что я схожу с ума, прикройте руками глаза и кудахтайте, как курочки.
Вот. Видите? Юмор на допросе.
Где-то там, в свете солнца, я слышу, как они переговариваются.
* * *
Они злятся, потому что до сих пор не получили информацию, которую хотят. Не получили мою жизнь, мое тайное личное «я», исполненное ненависти к машине. Получают только куски биографий Константина Кириакоса, Афинаиды Карфагенской и Берихуна Бекеле. Им это не нравится; они не понимают, почему так получается, и это им не нравится еще больше. Они продолжают поддерживать открытыми потоки «нелокальных нарративов» — так они называют моих персонажей, — каждый на отдельном экране, чтобы можно было их проигрывать снова и снова. Что они имеют в виду? Если бы мои глаза видели, я наверняка увидела бы, как они смотрят на меня сверху; призрачные солдаты, вступившие в бой, чтобы сохранить жизнь настоящей мне.
Я не вижу, но слышу, слышу унылую профессиональную болтовню людей, которые убивают мое внешнее «я».
Коротышка, с которым я сделаю что-то очень плохое, если представится возможность, говорит, что у меня редкая форма диссоциативного расстройства личности. Дескать, часть меня считает, что она — кто-то другой (даже несколько других, если точно), и у них есть в моем мозгу жизнь, воспринимаемая как нейрологически достоверная. Константин Кириакос в самом деле существует у меня в мозгу как отдельная личность. Афинаида, если бы ее пересадили в другую голову, расцвела и разрослась бы. У Бекеле может быть настоящий талант. Коротышка говорит, фокус в том, что мне наверняка потребовалось много читать, по крайней мере о Кириакосе, потому что существовал парень, которого так звали, и все данные, выуженные из моей головы, пока соответствуют действительности, хотя в истории не сохранилось свидетельств об одержимости акулой. Это, как он говорит, наверное, фрейдистский багаж, о котором можно не беспокоиться. Он уверенно предполагает — это ведь типично для психологии женщин-отказников, — что я боюсь собственной вагины.
Что-то. Очень. Плохое.
Нет, все же глупо обижаться на идиотизм человека, от которого ждешь, что он окажется идиотом. Не каждый композитор — Бах или фон Бинген, не каждый мечник — Мусаси. Чтобы оказаться там, где я оказалась, я всегда полагалась на изрядную долю посредственности. Но вот включился кто-то другой, и он куда ближе к моему уровню. У него тихий голос. Думаю, если бы я его увидела, узнала бы его имя, но я могу понять, где он стоит, по шороху его кожаных подошв. И хоть я без сознания, он все равно не входит в зону, где я смогла бы его увидеть. Излишняя предосторожность, на первый взгляд.
Он умный, этот парень, и поэтому, наверное, вдвое больший злодей. Тихий голос говорит, что мое сопротивление куда интереснее и сложнее, чем обычное диссоциативное расстройство, даже многоуровневое. Он думает, что мое состояние было целенаправленно создано и собрано в моей голове — тщательно и с особым рвением.
Меня это слово бесит. Оно значит, что кто-то пошел на значительные усилия — рвался просто, — чтобы чего-то добиться; но в детстве я его понимала по-другому: кто-то разорвался на части, все поставил на кон. Я не люблю ошибаться, и вообще моя интерпретация лучше, эта правда важнее. Нужно разрываться на части. Я разорвалась.
Тихий голос думает, что Кириакос и остальные — стратегия. Говорит, это не «Шахерезада», а рекурсивный нарративный брандмауэр. Он, мол, уже некоторое время обдумывал такую возможность. Предполагает, что я не даю машине увидеть свою настоящую жизнь, выдавая на всю ширину полосы чужую, выдуманную, а когда она изнашивается, переключаюсь на другую историю и начинаю сначала. Неожиданно, что многочисленные нарративы замыкаются сами на себя. Так возникает рекурсия, которая потенциально может оказаться бесконечной, точнее, просуществует ровно столько, сколько мой мозг будет функционировать по-человечески. Он улыбается. И обращается прямо ко мне: «Привет. Это просто великолепно».
Он мне нравится еще меньше, чем его коротконосый приятель-женоненавистник.
Но по-настоящему я начинаю его ненавидеть, когда он отмечает, что события — например, в жизни Афинаиды — почти наверняка соотносятся со мной, потому что они до определенной степени работают как подмена моей собственной биографии. Он говорит, чтобы я смогла надеть маску Афинаиды, какие-то части этой маски должны отзываться во мне, резонировать. Исходя из этого предположения, можно выработать ответ, контрнарратив, который соберет воедино все мои кусочки и отбросит незначимые фрагменты: история такая же, как те, что рассказываю я, но в то же время — хирургический инструмент.
(Или уродливый нож мясника.)
С сожалением говорит, что не может согласиться с мнением, высказанным его высокоученым коллегой, по поводу вагинальных страхов, хотя, несомненно, в этой структуре присутствует сексуальный элемент, поскольку секс, особенно нерастраченное либидо, — сильный стимул, который не оставит в стороне никто, обладающий таким уровнем мастерства, выученным или врожденным.
Кстати, брадобрей себя бреет. Все остальные варианты невозможны. Мы знаем, что он бреет всех мужчин в деревне, которые не бреются сами. Поэтому, если он не бреет себя, логически должен брить себя, а это парадокс. Нам не сказано прямо, что он бреет только тех мужчин, которые не бреются сами. Если принять условия задачи как точные, полная картина должна состоять в том, что он бреет всех мужчин в деревне, которые не бреются сами, а также одного — самого себя, — бреющегося самостоятельно.
Итак:
«На вершине той же горы есть другая деревня, и в ней брадобрей бреет всех мужчин, которые не бреются сами, — и только их. Бреет он себя или нет?»
Не отбрасывайте этот вопрос. Не дайте ему ускользнуть. Лишь те вопросы, которые тревожат мысль, стоит обдумывать. Подумайте.
Я уже говорила, что я готовилась к этому?
Кажется, говорила.
Назад: Дайте двоих
Дальше: Книги-призраки