Только с зубами
Ехал грека через реку, сам в мешке, а мешок в багажнике. Должен признаться, это совсем непохоже на шикарную жизнь. Скорее напоминает очень жестокую сказку Доктора Сьюза.
Ходят слухи о людях, настолько богатых, пресыщенных и безмозглых, что они нанимают других людей, чтобы их похитили вот так, прямо из офиса, уволокли на недельку на Мальдивы — без начальственной блютусной гарнитуры, телефонов и прочей сверхсрочной деловой чепухи. Всё потому, что у них настолько нет власти над своей невероятно роскошной жизнью, что они не могут даже устроить себе выходной, и платят, чтобы их заставили.
Серьезно: научитесь включать на телефоне режим «Не беспокоить». Развивайте самоконтроль, желания какие-нибудь, положительные привычки, да? Потому что прямо сейчас, когда у меня голова болтается на заднем сиденье водительской кабины, а кожзам то ли царапает, то ли липнет к коже там, где мешок сползает, я с радостью готов сообщить, сэр или мадам, со всеми вашими многочисленными вариантами и безопасным окружением, что если вы думаете, что похищение — это в чем-то круто, то вы — совсем дерьмо.
Кроме аромата просроченного сэндвича в коробке-холодильнике, я чувствую запах ветивера, пива и носков. Девушка, которая не Стелла, душится теми же духами, что она, а мужики, которые рядом с ней, наплевательски относятся к гигиене ног.
Нужно было нанять охрану. С того самого момента, как я понял, что делаю, с первого раза, когда увидел акулу в цифрах на катодно-лучевом экране. Я сейчас должен сидеть в пуленепробиваемой машине из тех, что могут «Хаммер» расквасить как яйцо всмятку. На переднем сиденье должны сидеть два парня с именами типа Стив и Варислав, чтобы у обоих был характерный среднеатлантический говор, по которому сразу понятно, что английский они учили в Словакии, и загрубевшая кожа на руках, по которой сразу понятно, чему еще они выучились. В машине должны быть пулеметы, ракеты, внутренний запас кислорода и широкоформатный телевизор. И гребаный шест для стриптизерши!
А я вместо этого изображаю позавчерашнее суфле и думаю о своей умершей бывшей девушке, потому что эта девушка, похожая на нее, на самом деле, наверное, квазирелигиозная фашистка — надела мне на голову мешок.
Я поворачиваю голову, там что-то на ткани, какое-то влажное пятно эфира, липнет к лицу, как поцелуй, или погружение, или полное солнечное затмение, которое происходит лишь во мне. Я вижу белые зубы, очень большие белые зубы, и чувствую, с какой силой они смыкаются, но я к ним уже настолько привык, что вышло почти по-домашнему. Если только они не настоящие. Это был бы номер, да?
Черт, надеюсь, я теряю сознание, а не жизнь.
* * *
Не очень весело быть толстым мальчиком в мире стройных атлетов и совершенных женщин постарше. В мечтаниях, конечно, встречаешь девушку, и она особенная, и ты это знаешь, так что тренируешься. Идешь в футбольную команду, бегаешь. Ну, как в фильме «Рокки». Лупишь грушу, учишься, и скоро ты уже мальчик-каратека, длиннорукий и длинноногий, и уже видно, какой будет мужчина. И тут тебе везет. Особенная девушка решает, что нужно обучить этого мальчика таинствам секса. Занимается с тобой любовью, учит тебя. Ты влюбляешься, потом разлюбляешься, и вы расстаетесь. Такое взросление, каким оно никогда не бывает, — без страха и эмоциональных катастроф.
В реальном мире ты остаешься один с Камилем Жорданом, и, по большей части, это неплохо. Пока ты можешь кивать, улыбаться и забывать, что у других есть друзья и возлюбленные, а ты — курьез, это неплохо. Одиночество в наше время недооценивают, а ведь это — естественное состояние для ребенка, который становится мужчиной.
А потом однажды появилась Стелла.
— Завтра к нам приедет племянница профессора Космату, — сообщает куратор.
Курирует он преимущественно боевой дух студентов, а не их духовные терзания, но бывает по-всякому. Номинально они призваны поддерживать своих подопечных, но этот долг частенько вступает в противоречие с обязанностью защищать университет от диких выходок старшекурсников. Космату — фамилия Старушки, но на меня, конечно, производит впечатление только слово «племянница», потому что это подразумевает «девушка», и поскольку о ней упомянули при мне, вероятно, даже девушка моего возраста, хотя, учитывая возраст Старушки, она окажется еще одной недоступной дамой двадцати лет или старше. С другой стороны, кровное родство с женщиной, которая меня идеально поняла, — по крайней мере, интеллектуально, и эмоционально тоже — вызывает интерес. Здорово, что она придет в гости.
Не в гости. Она приедет учиться. Она похожа на тебя — продвинутая.
Продвинутая! И всего на год и неделю старше. Если бы беременность моей матери не оказалась проблемной на поздних сроках, так что потребовалось медицинское вмешательство, у нас день рождения был бы общий.
Я думаю о профессоре Космату, пытаюсь вообразить ее молодое отражение, худое и угловатое. Когда приезжает Стелла, оказывается, что она больше похожа на рисунок Дега с прической типа «взрыв на макаронной фабрике». Мы тут же начинаем ругаться по поводу имен, которые я присвоил разным математическим операциям, чьи формальные названия я узнал значительно позже. Лунные и ангелические числа — только начало. Она обозвала меня жлобом. Я ее — коровой. Атмосфера за обеденным столом профессора Космату взрывоопасная. Муж профессора, знаменитый пелопоннесский философ-телеолог, родители которого не постеснялись назвать сына Косма Косматос, удаляется с тарелкой к себе в кабинет, где погружается в созерцание профессионального женского волейбола по спутниковому телевидению. Вскоре к нему присоединяется и жена. Они оба искренне любят этот изящный вид спорта, но обычно не бросают ради него обед.
Мы со Стеллой обмениваемся полными ненависти взглядами над тарелкой с клефтико.
Через неделю мы говорим о задаче поиска классов сопряженности в группах кос, и я говорю нечто, что может показаться смешным, если посмотреть на нее с обеих сторон одновременно. Она целует меня в губы. Я чувствую вкус ментоловых сигарет и кока-колы. Я навеки принадлежу ей, она — мне.
— Вот так переплет… — говорил голос, и губы Стеллы исчезают, будто закрыл двери своего прежнего дома — навсегда.
* * *
— Переплё-от…
Очень странная акустика, гулкая и далекая одновременно, будто я оказался в огромном зале для игры в сквош. Когда открываю глаза, оставив Стеллу, я вижу человека, которого бы предпочел никогда больше не видеть. Это чрезвычайно сложная и нежеланная трансформация.
Николай Мегалос больше не красуется в научно-фантастической шапке. Она осталась в городе, а мы в глубинке, так что на нем белая рыбацкая рубаха и полотняные штаны. Может, все дело в похищении, но он мне уже не кажется таким забавным, как раньше. Он большой: мускулистый, внушительный, будто всю жизнь только и делал, что тягал сети или пахал землю, а не вещал о несуществующих вещах в гостиных за бокалом импортного вина. Бородатый, за распахнутым воротом рубахи бугрятся старые волосатые мышцы — так он меньше похож на греческого кузена отца Брауна, скорее на живое воплощение Гадеса.
Есть шанс, что вся эта история как-то связана с тем, что я недавно слил доброго патриарха и опустошил его счета, чтобы поправить дела других, менее заковыристых клиентов.
Задним умом я начинаю сомневаться, что это был лучший план.
— Переплет, — снова повторяет он для ясности.
Я не чувствую в его голосе сильной эмоции. То ли он готовится произнести долгую проповедь о прощении, то ли собирается меня до смерти избить. Не знаю, но в прощение от него я не очень верю. Христос сильно топит за прощение, и, если бы Мегалос вырядился в свои патриаршие тряпки, я бы слегка успокоился, но нет. Есть что-то осознанно-демонстративное в том, как он одет, некое утверждение в сандалиях, в грязных ногтях на пальцах ног, и мне нужно понять, в чем оно заключается. Стена явно не принадлежит христианскому монастырю, это что-то более древнее, полнокровное и кровавое. Сейчас Николай Мегалос будто позирует для картины «Старший размышляет», которая может относиться к любому году между основанием Афин и изобретением сотовой связи. Когда местные политики обращаются к деревенским идеалам, они не просто погружаются в древнее прошлое, но травят призраками националистов сопротивления в Белых горах Крита и прислушиваются к эротичному топоту сапог милитаризованной Греции. Это смягченный вариант предрассудков Косматоса, фашизм лайт-версии.
Его неподвижность меня тревожит. Сколько он просидел здесь, скрестив громадные лапы? Точно не меньше получаса. Похоже, он просто смотрел на меня, только на меня, ни на что больше, и ждал. Не изменил позу, когда я пришел в себя, никак не показал удовлетворения и вознагражденного долготерпения, когда заговорил.
— Знаешь, — продолжает Мегалос, — услышав про твою акулу, я ее не принял всерьез. Особенно когда поговорил с тобой, а ты оказался очевидно пропитан алчностью и ложью. Когда прочел твою историю в газете, я подумал, что могу пасть перед тобой на колени. Подумал, что ты стал аватарой живого божества, выброшенного из глубин океана времени, возвращенного к нам, как все мы вернемся. Но я был разочарован.
Он пожимает плечами, словно добавляет, мол, не только тобой.
— Но один банкир мало чем отличается от другого, а я мог себе позволить спекуляции. Я отдал тебе наши деньги, и мы обогатились. Хорошо. Но затем… затем я услышал шепот. У меня есть друзья, видишь ли, в самых разных местах, и этот шепоток мне принес один следователь из министерства финансов. Они были тобой очарованы. Ты знал, что случится. Заранее. Они думали, у тебя есть какие-то особые источники, но сколько? И такие разнообразные? Как ты смог собрать все кусочки в одном месте, как сложил из них цельную картину, а потом понял, что произойдет на пересечении всех этих течений? А когда они взялись за тебя, ничего не нашли. Никаких встреч, переписки, статистически значимых привычек и корреляций. Тогда он сказал мне: «Этот парень, Кириакос, который с акулой: она его сделала пророком!» Тогда я понял. Я очень поторопился. Божество явилось с тобой. Она ждала меня, а я показал себя маловером. Потом было слишком поздно. Ты принял ее дар и породил не изменение, а хаос. Ты поднимал деньги, а не революцию. Ты приносил деньги тем, у кого их было много. А мне? Мне ты не дал ничего. Дал отсутствие денег. Отсутствие власти, как я подумал. Тогда я тебя искренне ненавидел. И себя ненавидел. Во всем, что было для меня важно, я потерпел поражение.
Мегалос замечает мой страх и кивает. Я его правильно понял: нужно бояться.
— Знаешь, зачем мне были нужны эти деньги, Константин?
Я качаю головой.
— Я задумывал сотворить хаос. Я неустанно трудился — в Церкви и среди богачей; в профсоюзах и среди коммунистов, фашистов; терпел снисхождение и презрение всех этих иностранцев, чтобы они повели себя в нужный момент так, как мне было нужно… Я все подготовил к панике и беспорядку, все предательства и задержки, чтобы хватило времени. Недоставало лишь денег, чтобы дать толчок. Достаточно длинного рычага, понимаешь? Мне почти хватило. В будущем году или через два года я был бы готов превратить и маленький кризис в огромный. Но ныне ты сотворил даже больший хаос, чем я мог мечтать. Все мои хитроумные ловушки сработали, но их снесло волной, и все же — то, о чем я мечтал, было мне даровано. Джинн не вернулся обратно в бутылку, о мой Иерофант. Афины пылают, ибо хватит Греции разрываться.
Вот. Опять это слово — Иерофант.
«Ты подхватил бога, Константин. Если пойдешь против нее, она тебя пожрет».
Я открываю рот, чтобы что-то сказать — еще сам не знаю что, но чувствую: нужно хотя бы попытаться.
Николай Мегалос поднимает руку:
— Прошу. Прежде чем ты заговоришь. Я по-прежнему гневаюсь, Константин Кириакос. То, что ты добился того, чего я желал, и большего, не избавляет тебя от вины за то, что ты попытался сделать. Ты оскорбил меня. Но я практичен и покорен. Я несу божество. Я снова спрошу тебя: каково это? Она говорит с тобой? Это Персефона, Деметра или Метида? Что за древняя чудесная сущность пробудилась в тебе?
— Я не знаю.
— Да, я так и думал. Она глубоко внутри или едва привязана к тебе. То или другое? Или и то и другое? Почему она выбрала тебя из всех людей? Только из-за близости? Неужели мне надо было каждый день купаться в водах Средиземного моря? И тогда я однажды утром проснулся бы исполненным божественного света? Ну, не важно. Вышло как вышло. Я много времени воображал, что прикажу раздавить тебя, словно мешок с оливками, меж двух камней. Здесь есть пресс, который отлично подошел бы для этой цели. Но… Наверное, я сделаю тебе предложение. Ты ведь коммерсант и, в первую очередь, понимаешь, что сотворил? Во что превратилась наша страна там, на улицах? Все остановилось. Скоро опустится глухая тьма. Не будет еды на рынках, бензина на заправках, лекарств в больницах. Не будет даже чистой воды в трубах. Можешь себе представить нечто худшее для современного человека, чем обнаружить, что основа жизни — чистая вода, которую он воображал покорной, всегда доступной при помощи системы, в которую встроен, больше ему не подчиняется? Что, сколько ни звони и ни ори в трубку, она не вернется, даже если бы можно было кому-то позвонить? Что у него остались часы или дни, прежде чем родные начнут умирать, если он не сможет вернуть воду? Но он понятия не имеет, где ее взять, если не из крана. Нет у него ни бочки во дворе, ни ручья рядом с полем. Он никогда не задумывался над такой возможностью. А вот его сосед… этот парень очнулся чуть раньше, наполнил ванну и не собирается делиться. Да и с чего бы? Его семья выживет благодаря его сообразительности и быстроте. Так что теперь, когда цивилизация покинула его, у нашего современного друга есть выбор. Будет он за нее цепляться или возьмет дубину, молоток, пойдет к соседу и сделает то, что нужно для выживания? Или они вместе, как братья, пойдут на штурм цитадели захватчика? Рамки, в которые прежде укладывался его мир, сломались. Теперь требуется новое мерило для действий и правоты. Новое — или, быть может, старое. Кайрос, Константин Кириакос, — решающий миг. В такой миг реально даже перестроить человеческий разум. Полное обновление, всеобщее изменение. Этого я и хотел, прежде чем появился ты. Я хотел обрести кайрос и изменить мир. Теперь я хочу большего.
Он кивает и протягивает мне руку — еще не рукопожатие, не предложение, но скоро, уже скоро. Я чувствую, как разжимается моя ладонь, готовится к пожатию. Крысиный мозг, попавшее в беду животное хочет договориться. Стокгольмский синдром. Да в задницу Стокгольм! Бывал я там. Еда дорогая, очень красивые люди, которые впадают в депрессию и обсуждают долг перед Третьим миром, когда нужно трахаться. В задницу Стокгольм, и в задницу все остальное, от Ландсорта до Евле.
Мегалос ее увидел — загнанную в угол крысу. Обнимает меня за плечи. Я-то знаю, что он делает: он меня вяжет как сучку, доминирует.
— Ты должен кое-что сделать для меня.
Я стараюсь изобразить на лице отмеренную дозу искренности. Конечно, давай договоримся. Почему нет? Пару сотен миллионов? Или пополам? Если повезет, я блефую, цепляю его, обвожу вокруг пальца и получаю телефон. Прыгаю в лодку, машину или самолет. Где бы я ни очутился, я могу победить. Могу победить. Нужно в это верить. Я — Константин Кириакос! Знаешь, что Зевс говорит…
Хотя ну его. Я — Константин Кириакос, и этого хватит. Особенно сегодня — должно хватить.
— Чего ты хочешь?
Мегалос расплывается в улыбке:
— Ах, Кириакос. Ты — омфал, ты — Иерофант. Твоя задача — проводить поклоняющихся в Чертог Исиды, дарованный Афиной сынам и дочерям страны, что зовется ныне Египтом, Чертог, в котором по преданию сохранили слезы Богоматери бесхребетные чада Рима. Ты — путь между нами, человеком и Богом, и встреча состоится там, в этом месте, где все можно сотворить или уничтожить. Там — центр вращения, то, что Пифагор именовал большим пальцем Вселенной. Ты прольешь кровь в чертоге, и на том твоя роль будет исполнена. Мы с тобой пойдем каждый своим путем: ты — с моими деньгами, я — с твоей акулой.
— Моей акулой?
Поверить не могу, но я не хочу ему ее отдавать.
Черт. Я что, правда собираюсь умереть за свой невроз?
Похоже, собираюсь. Похоже, я ему скажу нет, прямо здесь и сейчас. Стоп! Стоп! Не нужно так. Нужно подыграть! Если доберусь до телефона, я смогу творить чудеса.
Я открываю рот, чтобы сказать нет.
— Разумеется, — глубокомысленно говорит Мегалос, — ты захочешь жениться на своей Стелле. Это можно устроить.
Мёусю: удар по другой оси.
* * *
Если доберусь до телефона, я смогу творить чудеса. Это нужно помнить. Мегалос поймал меня в момент, когда я еще частично смертный человек, но, если смогу хотя бы коснуться цивилизации, сети связей, определяемых обычаем и деньгами, для меня не останется ничего невозможного. Пятнадцать Сотен — супергерои. Каждый из них — Бэтмен, и суперспособность у них — эволюционно-значимое количество денег. Я знаю одного парня — зовите его Билл из Мадрида, — который однажды проснулся в отеле в Нью-Йорке с неимоверным количеством высококлассного кокаина и мертвой фотомоделью. Он решил расслабиться после долгого перелета и кокс купил оптом, потому что так дешевле, а девочка явно встала ночью за еще и поймала инфаркт. Бывает. Кокаин — штука непредсказуемая. Некоторые предпочитают держать рядом наготове медбригаду, когда гуляют, и я знаю одну корпорацию, которая всегда держит в полной готовности пару вертолетов на Ивисе в сезон, чтобы не потерять ключевых сотрудников из-за неудачного приема рекреационных препаратов. Проснуться с трупом — не совсем то же самое, что убийство, но смотать удочки почти так же сложно.
Билл не входит в Пятнадцать Сотен. По мировым стандартам он супербогач. У него состояние примерно в 400 миллионов американских долларов, что позволяет купить себе небольшой остров, но, по меркам Пятнадцати Сотен, он студент. Но все равно у него были более влиятельные друзья, чем он сам, и они дали ему телефон, по которому он позвонил. Объяснил проблему женщине, которая подняла трубку, и она сказала: «Стоить это будет два миллиона, сто двадцать тысяч долларов. Мы их снимем с вашего счета в банке Гроссман-Лафайетт в Туне». Она его даже не попросила подтвердить оплату.
Два миллиона и сто двадцать тысяч долларов?
«Это не слишком сложная ситуация», — объяснила женщина.
Билл переварил это и сказал: «Окей».
Примерно через двадцать минут у его двери возник человек с баулом и одеждой по размеру Билла.
— Ничего не трогай. Спускайся в холл. Тебя там встретят. Поедешь в аэропорт, но через контроль не пойдешь, и билет тебе не нужен. Сядешь в самолет. Кто-то тебя подвезет домой после посадки. Тогда примешь душ и ложись спать.
— Это важно? Душ?
— Если хочешь после такого дня лететь семь часов, а потом не пойти в душ, воля твоя.
— Что мне говорить? Когда меня спросят, что произошло?
— С чего вдруг кому-то задавать тебе такие тупые вопросы?
— А как же? Она ведь умерла.
— Друг мой, послушай. Внимательно послушай и обдумай мои слова. Хорошо? То, что ты описал, происходит со свидетелями, но ты — не свидетель, потому что тебя тут никогда не было. В отеле нет записей о тебе, авиакомпания говорит, что ты не пришел на регистрацию и никуда не полетел. Погранслужба тебя не впускала в США. Вообще легко подтвердить, что ты никуда не уезжал из Мадрида. Ты там слегка напился и продул двести двадцать тысяч в казино и клубах. Говорят, отлично повеселился. Папарацци даже сняли, как ты лапаешь жену какого-то бывшего футболиста. Есть и видео с сексом, если хочешь такой дорогой пойти. На пленке отмечена дата, у кровати номер «El País», и комический эпизод, когда к вам по ошибке вломились французские туристы. Они жалобу написали менеджеру казино. Все это ты найдешь в сумке. Дама, кстати, хочет матч-реванш, так что не удивляйся.
Билл оглянулся на кровать. Парень вздохнул так, словно гладил собаку, которой недолго осталось.
— Как ее звали?
— Карен, — сказал Билл.
— Значит, Карен, — сказал тот парень. — Карен тут была одна. Мы постараемся устроить для нее все как можно лучше, учитывая, что она умерла. Ничего позорного не случится, а ее родители и друзья поймут, что это было одно из тех паршивых происшествий, которые нельзя ни предвидеть, ни предотвратить. Им будет плохо, но они получат поддержку и совет, настолько, насколько возможно в этом мире. Не спрашивай себя, что ты им скажешь. Ты им ничего не должен говорить. Ты — последняя радость, которая у нее была в жизни. Вам было весело, вы обнимались, она умерла. Бывают и похуже окончания, так что оставь ее здесь и живи дальше. Грустная история, но ничего не попишешь. Никому лучше не станет, если твоя жизнь из-за нее пойдет под откос. А теперь иди в холл, а я сделаю свою работу.
Это была стандартная услуга. Сегодня я — клиент премиум-класса. Дайте мне телефон, пять минут, и я смогу взлететь. У меня будут лазеры в глазах. Я смогу уклоняться от пуль.
Но Мегалос только что предложил мне единственное, чего я не могу купить.
«Ты захочешь жениться на своей Стелле. Это можно устроить».
* * *
Мегалос с любопытством смотрит на меня:
— Ты этого не понял?
— Стелла умерла.
Я никогда не произносил это вслух. Сейчас произнес, потому что понял: он — Дьявол и нашел для меня идеальное искушение. Если бы Стелла была жива, если бы он мог привести ее ко мне, я бы отдал ему все, что бы он ни пожелал, и пусть громит греческую политику или раздувает мировой пожар, творит, что захочет. Я честно сделаю все, чтобы привести его в Чертог Исиды, хоть и нет такого места, а он — сумасшедший, готовый утопить страну в дерьме и слезах. Я продаюсь, и это — моя цена.
Стелла умерла.
Если только этого каким-то чудом не было, и мир испорчен, и все, что я сделал с того момента, не имеет никакого смысла.
— Внемли же, Константин Кириакос, ибо я открою тебе сейчас свое первое таинство. Ты слишком хорошо образован, и тебе будет трудно его уразуметь, если не применишь к тому волю. Внемли ушами сердца и освободи разум от оков невозможности. Этот урок я вскоре преподам всей Греции, как только вода иссякнет в трубах, а поля высохнут. Помнишь наш разговор в твоем временном кабинете под землей? Помнишь, что я говорил о Бессмертных?
Конечно. О персидских Бессмертных. Солдат — не человек, это переменная, а человек — только число. Число можно сократить, изменить, вовсе убрать, но уравнение — вечно.
Мегалос кивает:
— О да. В мире, который я сотворю, никто из по-настоящему важных людей никогда не умрет. Стелла не умерла, она лишь ждет. Нужно, чтобы женщина заняла то, что ты теперь назовешь, — ибо ты не видишь истинный мир, только его тень, в которой мы жили до сего дня, — символическое место Стеллы, и с того мига тень исчезнет, а Стелла возродится. Это не обман, не трюк, не подмена, а фундаментальный пример того, как мы будем жить. Что реальнее, женщина или плоть, в которой она обитает? Стелла закрыла глаза и пропала. Она вновь откроет глаза — и увидит тебя.
Чушь. Бред и вранье.
Только я его понимаю. Мой разум ловит его логику, хоть я ему и запрещаю: если женщина говорит, как Стелла, и выглядит, как Стелла, и считает себя Стеллой, чем она не Стелла? Я хочу сказать, что каждый из нас — секунда за секундой — становится той личностью, которой мы станем, а Стелла не стала той, кем будет эта женщина. Стелла умерла в больнице. Но это предубеждение, голословное утверждение. Заранее готовый ответ на то, что мы, собственно, обсуждаем.
Тело новой женщины, можешь возразить ты, не принадлежит Стелле, точнее, ее ДНК не та, с которой родилась Стелла. Да. Не та. Но если бы Стеллу нужно было лечить от генетического заболевания, современная медицина тоже изменила бы ее ДНК. И что? Мы бы сказали, что она перестала быть собой? Нет. Код — это не женщина. Сознание порождает личность, пусть оно и облечено в плоть. Ладно. Тогда чем Генетически Модифицированная Стелла отличается от Злобной Стеллы Мегалоса? Итак, будет цепь причинно-следственных связей, ведущих от одного тела к другому, последовательность пороговых состояний или градиент, по которому Стелла в момент времени t опознаваемо становится Стеллой в момент t + 1, t + 2, t + 3 и так далее, пока переход не завершится, и ДНК в момент t вообще не будет похожа на ДНК в момент t + n, но сохранится ясная цепь пермутаций. Женщина из прошлого станет женщиной в настоящем.
С другой стороны, эта новая Стелла будет постепенно становиться Стеллой, шаг за шагом приобретая «стелльность» с помощью изучения, практики и исполнения, а не благодаря грубым физическим операциям. Процесс перехода будет меметическим, а не телесным, но я ведь уже признал, что женщина — не сумма клеток. Если я хочу это отрицать и одновременно не желаю прибегать к понятию отдельной души, вынужден сказать, что есть некая сущность мыслящей Стеллы, порожденная в теле и составляющая личность, и эта сущность прекратила свое бытие, когда Стелла умерла. Но как тогда отличить старую сущность от новой? По каким критериям они будут разделены? Если они идентичны по форме, структуре и функциям, ограничится ли разделение лишь временем, которое само по себе — загадочная субстанция? Если сознание создается на самых нижних уровнях материи, могу ли я без оговорок заявить, что тот же отпечаток, по которому бежит та же энергия, не является той же личностью? Умри Стелла во время операции, призванной спасти ей жизнь, и пройди она реанимацию, разве я отверг бы ее как незнакомого человека?
Раз так, нужно разобраться с моей готовностью признать ее по-прежнему Стеллой, но нежеланием связываться со Злобной Стеллой Мегалоса. Я должен сказать, что восстановленный паттерн мышления является той же женщиной, но, если я это признаю, отказавшись к тому же от необходимости физического тождества тел Стеллы, приходится признать: если паттерн точно совпадает с прежним, совпадает и женщина, так что Стелла может ожить. Если паттерн несовершенен и Злобная Стелла Мегалоса функционально отличается от моей или если восстановленная Стелла изменилась в связи с новым опытом, она может оказаться лишь на 20 или 30 % Стеллой. Должен ли я потребовать полную Стеллу? Она в любом случае изменилась бы за прошедшие годы. Должен ли я сказать, что она должна навеки остаться двадцатилетней? Нет. В таком случае какой процент Стеллы должен содержаться в новом паттерне, прежде чем я признаю ее — ею? Больше или меньше 50 %? Если бы Стелла попала в автокатастрофу и потеряла память, отказался бы я от нее или попытался помочь вернуть то, чем она была? Почему я должен повести себя иначе сейчас? Я знаю, что новая женщина не будет Стеллой, но откуда я это знаю? Наш разум формируется языком и культурой, в которых мы обитаем. Есть народы, которые не видят разницы между голубым и зеленым; племена, для которых числа больше двух, — непомерная сложность. Какие у меня слепые пятна, порожденные рамками, в которые я всегда верил? Вдруг я упущу Стеллу, назову ее самозванкой только из-за привычного предубеждения?
Что, если Мегалос прав?
Стелла. Она вернется ко мне, а я — к ней, и мы будем вместе, пока найдутся на земле люди, которые станут Иерофантом и его женой. Мы хотели вечности — вот она.
Трансформация, если угодно, — Иерофант и его жена.
Я знаю, что это неправильно. Знаю, что тут есть подвох. Наверняка. Я просто не могу подобрать слова, чтобы объяснить, в чем он заключается. Опять математика: мало интуиции, чтобы выстроить доказательство, — нужно уметь выразить его в форме, поддающейся проверке и применению.
А мне так хочется, чтобы все это оказалось правдой. И я спрашиваю, выгадывая время, чтобы подумать:
— Кто?
— Ты уже с ней знаком, — говорит Мегалос. — Ты ее узнал.
Та женщина у меня в квартире. Она меня похитила.
— Она меня ненавидит.
Я должен был сказать: «Она не Стелла». Почему не сказал? Только потому, что она похожа на Стеллу? Только потому, что Николай Мегалос придумал уложить свое безумие в хитроумные рамки?
Мегалос отмахивается:
— Нет-нет. Стелла — точнее, поскольку прежнее имя еще действует, ее нужно называть Адрастеей — тебя не ненавидит. Она злится, что ты заставил ее ждать, огорчается, потому что твое неверие затрудняет для нее погружение. Понимаешь? Она более, чем одна личность, а не две половинки в ссоре друг с другом; два целых, существующих там, где должно быть лишь одно. Чтобы Стелла ожила, Адрастея должна исчезнуть. Адрастея боится конца, но полна решимости; Стелле же не терпится вернуться к жизни. Кто она в данный момент, зависит от событий, еще не произошедших. Это самый болезненный онтологический конфликт. Она сказала мне, что ей снятся математические доказательства, а когда просыпается, не может их осознать. Она должна стать Стеллой, и скоро, иначе — рассыплется. Если ты будешь слишком медлить и потеряешь ее, она уйдет к другому, как если бы вы никогда не встретились. Она будет Стеллой, и она не будет вечно ждать, пока рассеются твои сомнения.
Да. Стелла глубоко презирала все колебания.
Мегалос вздыхает, он понимает мое затруднение:
— Ты можешь обрести рай, но должен выбрать его искренне. Иначе он обернется адом. Так я познаю твое сердце, Константин. Ибо в этом ты не можешь солгать, не сумеешь спрятаться.
Есть один способ представить себе причинность — один из многих, но тот, что мне сейчас подходит. Вселенная в нем предстает бесконечной синусоидой, которая постоянно творится и разрушается, снова и снова точно или нет воспроизводя одни и те же шаги. В этой картинке мы сейчас существуем и умираем, а потом через практически невообразимый промежуток времени опять существуем — такие же. Кто скажет, что время, когда нас нет, важнее, чем время, когда мы есть? Кто скажет, что оно вообще существует, если мы его не можем увидеть? Кто скажет, что частота нашего творения и разрушения не чрезвычайно высока? Что вселенная не рушится и не воссоздается каждую секунду, а мы о том не знаем?
Если и вправду есть эта синусоида, в ней кроется возможность бесконечного воспроизведения Стеллы, ее регенерации. Будем ли мы утверждать, что Стелла из следующей волны отличается от Стеллы в этой, когда все течение времени во вселенной намотано на ось космического зоотропа? Нет. Мы признаем в конце концов, что наш взгляд на себя был ошибочен: мы не единичны и не временны, но беспамятно рекуррентны в волшебном смысле слова. И если все так, это трюк, способ взломать вселенную, чтобы Стелла вернулась чуть раньше и была со мной.
Взломать. Только и всего.
Ведь правда, что наш взгляд на мир полон непроверенных, неверифицируемых суждений о том, что это значит — обладать личностью. Правда, что у нас может и не быть свободной воли, ибо мы лишь совершаем заранее заданные или случайные действия, теша себя иллюзией принятых решений; что мы можем оказаться мозгами в пробирках или пациентами на операционном столе, либо безумными старухами в домах для престарелых и инопланетянами, погруженными в захватывающую игру; или симуляциями симуляций в мощном движке, который анализирует цены на фондовой бирже во вселенной на уровень выше нашей; либо мы можем существовать физически, но, по сути, быть чередой личностей, каждая из которых живет лишь мгновение электрического разряда, и каждая в свой краткий век обманывается химически сохраненной памятью миллионов других в очереди из материнского чрева и называет эту память своей. Настолько мы не понимаем себя, даже не касаясь загадки других людей. Мыслят ли они вообще? Мыслят ли они так же, как мы? Испытывают ли любовь, надежду, самость? Или просто ведут себя так, будто испытывают? Никак не узнать — пока мы не сможем соединить две головы толстым ворохом кабелей и ощутить вкус языком другого человека, разделить с ним аромат вина и касание ветра на губах. Но даже тогда сознание останется недоступным, скрытым в бесконечной петле сомнений.
Декарт был, в первую очередь, математиком и лишь во вторую — философом, а еще, наверное, немножко сумасшедшим. Но он был прав в том, что мы понятия не имеем о том, чем являемся на самом деле. Идея Мегалоса ничуть не более абсурдна, чем любая другая иллюзия. И тогда — почему бы не выбрать ее, раз она лучше?
Я смогу вернуть Стеллу.
Пожалуйста, докажите, что Стелла = Не-Стелла.
Из прошлого ко мне обращается Геласия Космату, и Старушка мной недовольна: «Ну, конечно, мальчик мой. Воскрешай мертвых, живи в гармонии, не сомневайся и не думай о том, что она умерла. Просто реши, что этого не было, что это вопрос точки зрения. Ты и математикой так же будешь заниматься? Пусть пять равно четырем, потому что тогда все сходится? Нет? Поэтому вся его Новая Греция — голубиное дерьмо на берегу! Головой думай!»
Я думаю головой. Думаю изо всех сил.
Я молчу, и через некоторое время Николай Мегалос, который наблюдал за мной с бездонным, нерушимым спокойствием, встает. Он снимает с меня наручники, потому что знает: что бы ни произошло, они ему больше не нужны. Через некоторое время он говорит почти с сожалением:
— Я скажу Адрастее, чтобы отвела тебя к себе домой. Размышляй о том, что я сказал, но торопись. Нужно начинать, пока мир еще погружен в хаос. Ищи свою душу.
Нет такой штуки — душа.
И тогда Не-Стелла может быть Стеллой.
Николай Мегалос уходит безмолвно, но не беспечно.
А я-то думал, что моя акула опасна.
* * *
Некоторое время я сижу один и думаю, что делать.
Нет никакой Стеллы. Может быть Стелла. Не может быть новой Стеллы.
Завтра будет Стелла, до определенной степени.
Я сижу в изнеможении — между манией и пустотой, когда она открывает дверь и входит в комнату. Она трогает висок, потому что волосы у нее такие жесткие, что на них могут удержаться очки, и она проверяет, на месте ли они. У нее то же выражение, что и всегда, — расчет и замешательство, словно она не может решить, с чего начать, но уверена, что начнет с чего-то.
— Привет, — говорю я, когда молчание затянулось.
По ее лицу не скажешь, что она мной разочарована. Она не вздрогнула — хотя должна была — от слишком холодного приветствия. Стелла вздрогнула бы, если бы я так с ней обошелся, едва узнав, что она жива столько лет спустя. Стелла отвесила бы мне пощечину.
Она фыркает. И так Стелла могла бы поступить, потому что в этом звуке — тонна возмущения. Я недоумок: люмпен, упрямый самец. И, как всегда, со временем до меня это дойдет, но придется меня обхаживать и разминать, чтобы я поверил, будто это моя идея. Если бы обман ей не нравился, игра оказалась бы совершенно недопустима.
Так и было? Или мой мозг подстроился? При каждом воспоминании память чуть-чуть меняется. Так ли выглядела Стелла? Такая у нее была полуулыбка? Или я ее такой помню, потому что увидел сейчас эту женщину? И если так, сколько времени пройдет, прежде чем эта Стелла поглотит прежнюю?
— Пойдем, увидишь реальный мир, — говорит она и ведет меня в неимоверно реалистичную деревню Николая Мегалоса.
* * *
Реальный мир — это маленькое скопление рыбацких домиков у самого моря. Их тут, наверное, пара сотен у рабочей пристани, которая выглядит так, будто пришла из времен, когда навигация сводилась к пробе воды и оплевыванию. В паре шагов от причала — рыночная площадь со стоками и канавами, чтобы кровь и кости с рыбных лотков вечером смывало в море. По внешней стене свои владения гордо обходят дозором жирные чайки.
Прикрыв глаза, я вдыхаю свежий воздух. В Афинах — где-то рядом на побережье, если мы не на острове, — в воздухе висит вкус камня и гари, кофе и табака: уникальная чувственная печать столицы. Здесь невольно вспоминаешь, что мир необязательно так пахнет, и вдыхаешь богатую смесь соли, сосновой смолы, оливковых рощ и эвкалиптов. Я окидываю взглядом деревню, ее вид идеально укладывается в образ у меня в голове: ослепительно-белое солнце и плодородно-синее море, мягкие мраморные блоки и терракотовая плитка, деревянные балки и двери. Некоторые стены красуются свежей побелкой — место под будущие фрески и муралы. На площади полно темноволосых мужчин с золотистой от загара кожей — не толстых, но по-геракловски мускулистых, блестящих от масла. У женщин гибкие руки и ноги, гордый и зоркий взгляд темных глаз. Порывы ветра с моря приносят запах жареного мяса и свежевыпеченного хлеба, свежей рыбы на углях, с оливковым маслом и артишоками. С другой стороны он несет аромат несорванных помидоров и перца, гудение пчел и звонкий смех. Путешествие во времени; Греция, которой никогда не было: вакцинированная и накачанная Олимпийская Пасторальная Республика.
В стороне, у берега, но в торжественном отдалении от торговой суеты, в скалах высечен круг, внутри него — огражденная деревянной загородкой и старомодными факелами песчаная площадка: то ли огромная детская песочница, то ли загон для скота. Я слышу шум прибоя на камнях внизу, до моря метров двадцать. Стелла-Адрастея перехватывает мой взгляд.
— Загрей, — говорит она.
— Что?
— Ритуальный круг. Для испытаний.
— Для ритуальных поединков, что ли?
Я уже почти готов поверить, что не пошутил. Может, здесь так проходят выборы: вдруг Мегалос заслужил свою шапочку тем, что отколошматил голыми руками трех семидесятилетних стариков.
Она смеется:
— Нет! Суд у нас вершат по законам магистраты. Для легитимности, для подтверждения права быть здесь. Некоторые жители — истинные греки, по крови, но другие — греки по сердцу, рожденные в иных народах. Греческое семя распространилось далеко, его не всегда легко опознать на глаз. Нужно понять, вправду ли человек наш. Мегалос говорит: понять, грек ли он по смыслу.
— И для этого что? Поединок?
Я воображаю кровь на песке, щуплых беженцев из Северной Африки, которые вплавь добрались сюда — от отчаяния, как муравьи, комом. Им сказали, что теперь здесь так принято, в этом убежище: гладиаторский шанс, всего-то и нужно — выцарапать глаза кому-то другому. Иммиграция сократится минимум на 50 %. Вполне в гордиевом духе: если задачка не нравится, разруби ее пополам.
— Иногда, конечно. И мужчины, и женщины. А иногда испытание более символическое, соответствующее духу человека. Испытание дается каждому индивидуальное, как любовная песня. Это вопрос правильности и решимости.
Хватит смотреть на меня с высокомерным неодобрением, лучше скажи, если бы тебе предложили вернуть человека, по которому ты сильно тоскуешь, каким бы дивным или невероятным ни оказался способ, какой бы ни была цена, тебя не мучили бы сомнения? Отказаться, стать анти-Орфеем, оставить призрак в Аиде и уйти, не оборачиваясь. Скажи, что ты можешь представить себе жизнь без самого любимого человека. Скажи, что легко откажешься от шанса на его возвращение — пусть и неполное, изломанное.
— А ты дралась?
Я не хочу этого знать, потому и спросил.
Она смотрит на меня примерно секунду.
— Я — Стелла Космату. Разумеется, нет.
Разумеется, нет. Стелла была гречанкой. Стелла и есть гречанка, всегда была гречанкой, в этом вся она. Мир Мегалоса по-своему совершенен в своих тавтологиях.
По улице движется какая-то процессия. Стелла смотрит на нее и шепчет:
— Ой! Уступи дорогу!
— Что? Почему?
— Потому что это вежливо, — отвечает она и берет меня за руку.
Ее пальцы скользят по моей ладони. Это наше первое телесное соприкосновение. Ну, то есть не первое, скорее всего, потому что она натягивала мешок мне на голову. Но это первое настоящее прикосновение, соприкосновение личностей, молчаливое разрешение, обусловленное общественным договором. Она тянет меня за рукав, чтобы быстрее увести с дороги, отодвигает бедром. Это происходит невинно и спонтанно, как между старыми друзьями, но на самом деле — совсем иначе. Меня словно подключили к электросети после целого века жизни на батарее. Я живой, по-настоящему живой. Я вижу в цвете, слышу объемный квадрофонный звук. У меня перехватывает дыхание. Я ее чувствую. Я знаю ее вес и равновесие, уклад ее мышц и костей. Я чувствую ее пальцы на своем запястье, изгиб ее тела там, где оно прижимает меня к каменной стене, ритм ее сердца. Бедро Стеллы, которое я когда-то целовал, двигается так же, как у Стеллы, неповторимой подписью одного человека, которую могут опознать лишь партнеры по танцам и любовники.
Иллюзия. Самообман. Не может она быть такой же.
Но она такая же. Я ее чувствую, и она у меня в голове и в сердце.
Она тоже чувствует — то же потрясение от контакта. Невозможно. Ее ведь там не было. У нее не может быть того понимания меня, она не знает мою историю, ее не было там, если только она в буквальном смысле не перерожденная Стелла.
А почему нет? Почему нет, если богини плавают по фондовым рынкам и могут сожрать экономику целой страны? Если я заключил союз с древним божеством, принес в жертву время и деньги, а в награду получил их же? Почему нет?
Она медленно поворачивает голову, боится увидеть что-то. И видит сопереживание. Зеркальное недоумение.
Желание. Обман. Отчаяние. Божественное вмешательство.
Божественное безумие.
Сейчас, вот-вот я ее поцелую, или она меня.
Она наклоняется вперед — лишь чуть-чуть, ее рот приоткрывается ровно настолько, чтобы я увидел кончик языка, а потом она берет себя в руки и делает шаг в сторону.
Это самое сложное физическое движение, какое я видел в жизни. Ее тело слегка выворачивается, бедра уже обращены внутрь, так что, когда она наклоняется, желая восстановить равновесие, на миг прижимается всем телом ко мне. От бедра до плеча обнимает меня слева; соприкосновение лишь на долю секунды дольше, чем необходимо, чуть более явное давление пахом и грудью. Сначала отодвигается верхняя часть тела, и последний импульс переходит от ее бедра к моему. Даже пахнет она правильно — это запах Стелльности.
И вот она уже опять на своей, отдельной орбите, в своем собственном личном космосе.
— Паломники, — говорит она.
Что?
Это слово — шум, не смысл, потому что нет контекста, кроме нее. Потом тоннельный эффект ослабевает, и я вспоминаю об окружающем мире.
— А, да.
Ага, ничего не произошло, тра-ля-ля. Как в прежние годы, когда мы оба были детьми: веди себя естественно, делай серьезный вид, руки держи на столе.
Интересно, кому мы врем. Самим себе и друг другу? Или за нами следят в этой идеальной деревне? Следят за мной, за моей реакцией и за тем, как продвигается соблазнение? Как совершается ее переход? Если у нее ничего не получится, у них есть еще одна Стелла наготове?
Она на их стороне или моей? Стелла была бы за меня. Но она не может быть Стеллой, если только она не за них. Значит, и мне нужно быть за них? Мегалос так думает. Всё по кругу, и по новой.
— Паломники, — повторяет она, привлекая мое внимание.
Она показывает пальцем, и я вижу, как к нам приближается человеческая сороконожка; медленно, но уверенно ползет по противоположной стороне каменной галереи. Когда она подбирается ближе, оказывается лишь старухой, ползущей в голове шеренги сосредоточенных паломников, которые завершают странствие. За ней — мужчина средних лет, за ним — дети, которым трудно угнаться за взрослыми.
Беззубая старуха минует меня, выражение ее лица вполне мирное. Она напоминает мне патриарха — если он, конечно, еще патриарх.
Ничего более изуверского я в жизни не видел.
Сороконожка изгибается, ползет дальше.
— Эти люди так истовы, — говорит Стелла, — потому что видят божественное незамутненным оком. Нет нужды в вере, когда есть уверенность.
— А ты?
Смотрит в глаза.
— Мой путь сложнее.
Через небольшую арку мы выходим на открытое пространство.
* * *
Эти люди — не первое повторение самих себя и не последнее. Они не этот человек, а пространство, которое он занимает на картине.
Мы идем по извилистым улицам деревни. Не по городу, а по карте, физическому пространству, которое существует, чтобы наметить отличия между портретами, написанными в живых людях. Белый кирпич, розовый кирпич, цветы в ящиках у окон, голубое южное небо: все это символы на карте, и они ничего не значат без ключа к шифру.
На ходу Стелла все сильнее становится Стеллой. Чем больше времени я провожу с ней, чем больше узнаю ее, тем меньше помню, чем она отличается от прежней Стеллы. Это узнавание исправляет мою память, вписывает себя в прошлое, редактирует воспоминания. На ходу мы обмениваемся мгновениями, которые переживали прежде — или теми, которые я теперь помню, хотя, может, еще три дня назад ничего подобного не помнил.
Пока мы карабкаемся на холм напротив гавани, вдыхая запах влажной земли и эвкалиптов, она очень серьезна. Помню, однажды, когда мы писали статью, Стелла составила расписание, распределив время между математикой, едой, сном и сексом. К последнему она относилась крайне жестко, поскольку вычленила его как область, в которой мы теряем математический темп. Нужно ли говорить, что ничего не вышло: когда я, покорившись ее решению, предложил выбраться из постели, она потянулась к расписанию, которое сама же повесила на стену, — и это было одно из самых прекрасных зрелищ, какие я видел в жизни, когда ее обнаженное тело слилось в идеальную дугу, от колен до кончиков пальцев, — сорвала его и разорвала на кусочки, которые затем подбросила в воздух. И, прежде чем бумажный снег осыпался, она уселась на меня сверху, и в тот день мы уже никакой математикой не занимались.
Я начал думать о ней, как о том человеке. Все сложнее и сложнее вспоминать промежуток, день, когда она умерла без меня. Она ведь жива.
Что, если Мегалос случайно открыл нечто, чего сам не понимает? Вдруг он ошибается во всем, кроме этого, и Стеллу просто принесло сюда сквозь время? Может, Стелла, которую я знал, была лишь прошлым отражением этой, тенью, которая должна была умереть, чтобы полностью реализоваться в следующем состоянии? Или вселенная просто пересоздала ее идеально, как больцмановский мозг; эту женщину, рожденную из неимоверно маловероятной случайности. Теоретически такое возможно. В любой момент кипящая вода, вылитая на руку, может ее охладить.
Этого, конечно, не происходит, как нельзя выигрывать в лотерею еженедельно в течение года. Это может происходить все время, а мы и не замечаем: глубокий космос, вероятно, битком набит стихийными творениями, людьми, которые существуют лишь миг удивительной ледяной агонии, когда Джеймс, Калиль, Сара или Мариам возникают в бесконечной межзвездной пустоте и, ошибочно помня жизнь, умирают в ужасе и замешательстве. «Я ведь только что продукты покупала в Глифаде!» Но это неправда. Они никогда не бывали в Глифаде.
Может, никогда прежде не было Стеллы, и эта — первая, а та, которую я помню, — лишь призрак. Может, где-то всегда есть Стелла, и нужно только ее найти, чтобы она оказалась рядом, все та же и так же влюбленная в тебя.
Когда начинаешь подгонять теорию под вывод, ты уже обосрался. Нужно исходить из фактов, искать реальность, а вот с ней я и теряю контакт, терял с того самого дня, когда ко мне в голову забралась богиня-акула, потом обвалившая фондовый рынок.
Как вышло, что я легко верю в божественную языческую акулу у себя в голове, способную пожирать компании из Топ-500, а предложение Мегалоса меня тревожит? Черт, если я хочу вернуть Стеллу, зачем мне посредник? Можно пойти прямо к акуле.
«Хочешь, чтобы я на тебя работал? Вот моя цена. Дай мне Стеллу».
Но, может, в этом суть. Может, она мне и дает Стеллу, а Николай Мегалос существует лишь для того, чтобы доставить ее мне.
«Стеллу и телефон. Я хочу телефон».
На узкой улочке передо мной она нетерпеливо говорит:
— У тебя есть вопрос. Задавай.
«Ты — она?»
— Ты меня любишь?
Она беззаботно смеется:
— Не этот, Константин. На него я отвечу позже.
Она отводит глаза:
— Спроси у меня что-нибудь сложное.
Я сам не знаю, откуда берутся эти слова:
— Что такое Чертог Исиды?
Честное слово, где-то я о нем слышал.
— Это место, которое матерь-богиня вынесла из смертного мира, утроба мира нового. Возможно, один из Пентемихов, пяти тайных укрытий богов, или все они — один Чертог, увиденный с разных углов. Он — надежда и вневременность. Святейший из храмов и самый таинственный.
Следующий вопрос вылетает прежде, чем я успеваю захлопнуть рот, потому что вдруг подозреваю, что она может знать ответ:
— Что со мной происходит?
Меж двух домов, возле которых вывесили ковры для проветривания, она указывает на одну дверь. Кладет руку на деревянную створку, затем пожимает плечами и отступает.
— Ты — обетование нашего грядущего рассвета.
Я не понимаю, что это значит. Стелла смеется, касается рукой моего лба, как всегда это делала, когда ее разум находил решение, до которого не додумался мой. Я этого не сказал? Стелла намного, намного умнее меня.
Была.
Те же прохладные пальцы, уверенные, знающие. Большой — у виска, чуть-чуть нажимает. Прежняя Стелла поцеловала бы меня. Новая еще осторожна. Она колеблется, затем отступает, и в этом пропуске — холодная пустота, призрачное касание упущенной близости. Она объясняет:
— Мегалос ведет нас в новый мир, и войти в него можно через врата понимания. Переход труден. Нас готовили к нему по картезианскому методу, который лежит в основе современности. Все реальное мы видим, как тени и золото — всякий шлак. Необходимо трудом изменить понимаемое. Лишь добровольно мы можем войти в новую Грецию, лишь через изучение и глубокую самоотдачу. Но ты, Константин, ты — неизбежен. Тебя наполняет божество, будто наш мир уже явился. Твой разум — современный, при этом ты — древность. Живая, активная, алчная. Ты — Орфей, спустившийся в подземный мир, но приведший не Эвридику, а Персефону или ее мать. И все же она ждет. Она обрушила мир в хаос и поспособствовала нашему делу, но остается с тобой. Быть может, она довольна. Быть может, она в плену. Быть может, ты ее сдерживаешь. Ты — шкатулка с секретом, и в тебе лежит то, чего больше всего на свете желает Николай Мегалос. В этом он для тебя опасен. Ты не свят, поэтому, наверное, подойдет любой мужчина, и ты можешь передать божество ему. Или он его заберет силой, вырвет из тебя в Чертоге. Это более подходящий путь. Пути старой Греции всегда окроплялись кровью.
Просто очешуительная идея.
— Он ее хочет.
Стелла пожимает плечами:
— Он верит, что призван к этому.
«Он верит». Не она. Не мы. Он.
— А если это не так?
— Это ересь.
Прозвучало так, будто я сделал за обедом неприличное предложение. Неприличное, но в чем-то привлекательное.
— Если я — Иерофант, должен понимать даже ересь.
— Второе не следует из первого.
— И все же.
Она цокает языком.
— Тогда он ошибается, и божество не предназначено ему. Ты — Иерофант. Так или иначе ты войдешь в Чертог. Это неизбежно. Нельзя составить модель вселенной, где это не произошло бы. Если Мегалос ошибается, это событие служит иной цели, а его попытки окажутся тщетными либо вредными, собьют поток сущего и будущего. В последнем случае, я полагаю, возникнет нестабильная ветка. Скорее всего, вся полнота пространства и времени рассеется как пар и мы исчезнем. Ты знаешь, как и я, Константин, что, выражая это словами, мы несем чушь.
Мы должны выражать числами. Да.
— И как мне найти его?
— Просто живи. Ты придешь на эту встречу. Неизбежно.
— Мне нравится думать, что есть выбор.
— Разумеется, есть выбор, и ты выбираешь встречу. Иначе произошедшее не могло бы произойти, а это невозможно.
— Даже внутри Чертога?
Она колеблется, затем ухмыляется:
— Не знаю, Константин. Правда, чудесно?
Она входит в дом, и у меня нет времени стоять и тревожиться, потому что последнее, что мне сейчас нужно, это оказаться первым в истории Иерофантом, который заблудился на пути к откровению.
* * *
Я понимаю, что дом — и не дом вовсе, лишь фасад, скрывающий вход в цепочку пещер, высеченных в верхней части утеса. Где-то вдалеке, внизу, я слышу шум прибоя, но слабо, потому что пещеры огромны и в них полно людей. Здесь обитает паства — армия? — Николая Мегалоса. Сюда шли паломники; по пещере ползут еще две человеческих сороконожки, прижимаются лицом к камням в ритуальном ритме преклонения или порнографии. Когда я вхожу, по толпе пробегает волна, и все лица поворачиваются ко мне, точно стрелка компаса. Здесь их наверняка больше тысячи, и даже маленькие дети смотрят, словно я мороженое или кинозвезда. Сначала воцаряется тишина, вокруг пульсирует отзвук прибоя. Потом где-то вдали женщина начинает бормотать и притопывать ногой, к ней присоединяется другая, затем мужчины, потом дети. Рокот нарастает и отражается от стен, сам воздух становится барабаном. Я не слышу слов, но знаю, что происходит. Они поют, возносят литанию благодарности и восторга. Они молятся.
Я не сразу понимаю, что молятся мне.
Где-то в толпе поет ребенок — высокое, звонкое сопрано. В другом месте — бас, глубокий и мощный, такой, что камни дрожат.
Они молятся мне.
У меня начинает кружиться голова, я словно вижу две сцены одновременно: один взгляд — из моих глазниц, другой — из какой-то точки надо мной; он разрезает звук, как птица, точнее, как акула рассекает воду.
— Они рады тебя видеть, — пристыдила меня Стелла, — но не позволяй им себя отвлекать.
Ясно. Кто серьезно относится к поклонению?
Она уводит меня в боковой тоннель. Как только я скрываюсь из виду, пение прекращается. Будто первое касание анестезии. Стелла ведет меня по коридору, и я вижу ряд дверей, а потом лестницу, ведущую в глубину катакомб. Колонна воздуха внутри винтовой лестницы вибрирует, дышит водой и солью.
— Сюда, — говорит Стелла.
Комната обескураживающе простая, столы на козлах завалены бумагами, люди что-то читают. Мегалос провел сюда электричество — в центре с потолка свисает кабель, а от него разбегаются более тонкие провода, так что вся конструкция напоминает перевернутое дерево. Не сомневаюсь, что Косматос увидел бы в этом некий значимый символ, но для меня это паршивая работа электрика и угроза пожарной безопасности.
Я присматриваюсь и вижу, что люди здесь поинтереснее. Они читают не только старинные фолианты и свитки, чего я ожидал, но и новые книги — даже какие-то тексты с электронных устройств. Безумия сцене добавляет небольшое возвышение, с которого кто-то размеренно и монотонно повторяет без конца одно и то же слово. Я понятия не имею, что это за слово, потому что оно довольно длинное, а он не останавливается, слоги слипаются и получается чепуха: крошечная глоссолалия, портативная версия. Свет тусклый, лампы для чтения теплого желтого оттенка. Пахнет камнем, пылью и бумагой. Мегалос, на самом кончике носа которого отчаянно зависли очки, поднимается из-за стола нам навстречу.
— Хватит разрываться, Константин Кириакос.
* * *
Это у них такое приветствие, и оно паршивое. Я разрываюсь. Я по-прежнему не верю в Стеллу. Я коротко пожимаю ей руку в знак извинения. Не знаю, поняла ли она, потому что ответила на мое пожатие своим.
Интересно, кого я пытаюсь убедить? Интересно, сколько участников самых диких событий говорили себе то же самое?
— Хватит разрываться, Николай Мегалос, — говорю я лучшим иерофантским голосом, на какой способен: обычно я им говорю с аудиторами на тему подозрений в финансовых махинациях.
И вся комната — кроме кантора на возвышении — тихо шепчет:
— Хватит разрываться.
Они улыбаются и возвращаются к чтению.
— Анаксимандр Милетский, — указывает на одного из них Мегалос. — Ферекид. Сократ и Платон, Архимед…
Он совета просит, что ли?
— В этой комнате полно мудрецов.
А… Да. Он имел в виду, что их так зовут. Это они и есть.
Видимо, замешательство и недоверие отразились на моем лице. Я понимаю его мир. Просто не живу в нем. Мегалос улыбается и хлопает меня по плечу: признает, что я стараюсь.
— Пророчицу Кассандру бог проклял так, что она видела будущее, но никто ей не верил. Богиня Афина не знала подобных ограничений, потому что вера вообще не в ее природе: она либо знала, либо нет. Очарованность верой — разумеется, христианское изобретение. Когда твой бог не показывается, возникает необходимость в вере. В любом случае задолго до плотника из Назарета, когда царь Агамемнон после Троянской войны взял Кассандру в наложницы, Афина явилась к ней во сне в образе совы и выпила слезы с ее щек. Таким образом видения Кассандры перешли к той, что могла их понять и обратить на пользу. Афина увидела будущее: безбожный мир, где Греция впала в бедность, а великий град, названный в ее честь, переполнился отбросами мира. И, рыдая, она приготовлялась к этому дню. Сотворила магическую комнату, где время не текло, а мудрый человек может изготовить Универсальный Растворитель, Алкагест, способный освободить узника, разбить оковы человеческого разума. Мудрость — острие ее копья, ею она убивает змея лжи.
Он воздел руки к небу, прикрыл глаза, и, хоть не говорил громко, все в комнате притихли. Но опять — он говорит в тишине, вызванной не страхом или трепетом, но неким голодом. Его движения, нотки голоса — знаки, их напор отвечает на какой-то запрос в его последователях, помогает возвести контрфорсы к стене, которую они строят вокруг себя, вокруг своей способности поверить, что они — лишь частные воплощения вечных символов; люди, помнящие другую жизнь, как давнее прошлое.
Он их словно не замечает:
— Потому, как ты знаешь, мы ищем Чертог. Здесь — ищем в книгах. Есть множество книг с легендами Греции, бесчисленные истории об утраченной Атлантиде, рассказы о странствиях в таинственные царства. Мы все их читаем. С помощью компьютеров анализируем тексты. Мы поем их, режем, рубим на акростихи и расшифровываем, извлекая тайное значение.
— И находите?
— Поразительно, сколько ученых зашифровали клеветнические обвинения в своих указателях, решили похвастаться супружеской неверностью в примечаниях. Дядя Стеллы предложил отправиться в это странствие много лет назад, когда мы познакомились, и тут же сам сказал, что оно ни к чему не приведет. Но он был прав: мы должны были его предпринять.
Вот этого я бы и вправду не хотел знать. Я хотел делать вид, что Косматос тут ни при чем. Когда я отсюда выберусь, так двину ему в рожу, что вмятина останется. Только ждать мне, похоже, не придется.
Мегалос пожимает плечами, и мы выходим следом за ним в коридор. Стелла каким-то чудесным образом стала почти невидима, ступила в тень у нас за спинами. Она боится Мегалоса, ведь он превращает ее в кого-то другого, не в нее. Или потому, что у него в руках ключ к ее истинному возрождению?
Он открывает дверь в другую комнату. Там тихо и красиво. Стены украшает мозаика, — похоже, настоящая, древняя; в нишах и на полу белеют мраморные статуи олимпийских богов. В центре на деревянном стуле сидит молодой человек. Глаза у него открыты, но неуверенный поворот головы выдает, что он ничего не видит. Мегалос закрывает дверь.
— Он слепой, — шепчу я.
— Да, — соглашается Мегалос. — Поэтому слушает. Каждое утро он сидит и слушает звуки богов.
Потому что в этой новой или старой конструкции мира символ есть вещь. Боги присутствуют в скульптурах и мозаиках если не целиком, то частично. Мальчик буквально прислушивается к их голосам.
— А по вечерам?
— Женщина. Художница. Она смотрит на них. Был один человек, которого мы хотели посадить здесь, но он не пожелал прийти. Впрочем, он дегенерат африканец, пусть и наделенный прозорливыми глазами. Но все же — хватит и рвения, если гений осквернен развратом.
Я не могу не спросить:
— И… получается?
Мегалос улыбается:
— Да.
Опять эта нерушимая, тотальная уверенность. Я в ней чую металл, чувствую жар. Он либо прав, либо безумен. Впрочем, сам не знаю, как будет выглядеть безумие человека, у которого есть полное и внутренне непротиворечивое понимание мира. На определенном этапе это уже вопрос политический, а не медицинский. Здесь Мегалос похож на Пятнадцать Сотен: он сам определяет для себя реальность.
Теперь он колеблется:
— У тебя хорошая обувь?
Я смотрю вниз. Кроссовки. Недорогие, но крепкие. У Стеллы — сандалии.
Мегалос хмурится, глядя на нее:
— Тебе лучше остаться снаружи.
— Снаружи чего? — спрашиваю я.
Но он уже открыл следующую дверь. В комнату, залитую кровью.
* * *
Никогда в жизни я не видел столько крови. Запах бьет мне в нос, вымывает чувства и мысли; густой белый аромат катастрофы и страха, смертельной опасности и не совместимой с жизнью раны.
Обоняние — это осязание на глубоком, клеточном, уровне: своего рода поглощение и переваривание. Запах материален, а запах крови — это взвесь крови, и в этой комнате она повсюду, и в крови — люди. Они ходят в ней, плещутся, спокойные, как утки в пруду. Иногда они наклоняются и принюхиваются, даже пробуют на вкус или опускают руку и вытаскивают обрывки кишок и органов. Их контакт с кровью принципиально не отличается от моего, дело в легкости и степени контакта. Меня тоже окутывает зловоние.
Один нащупывает что-то, вытаскивает и расправляет, точно книжку в мягком переплете, на ближайшем выступе, начинает перелистывать мембраны, словно читает. Он кричит что-то секретарю, стоящему неподалеку с блокнотом в руках. Секретарь тщательно записывает его слова.
Человек с неопознанным органом в руках — гаруспик. Они все здесь гаруспики — гадатели, читающие мирскую истину по мертвым телам. Иногда по рыбам. Часто — по тушам скота. Изредка — по человеческим останкам. Я заглядываю в бассейн и надеюсь, что человеческие трупы принадлежат жертвам несчастных случаев и естественных смертей, что Мегалос просто контролирует какую-нибудь больницу или ограбил морг. Что он не разослал по окрестностям отряды боевиков, чтобы похищать и убивать.
Но что его остановит? Истинный грек воскреснет. А иностранец жизни не заслуживает.
Позади лицо Стеллы теплеет в отраженном розоватом свете. Она смотрит мне в глаза, и в ее взгляде я читаю крик.
Через минуту в коридоре Мегалос жалеет, что не сумел добыть питонов, чтобы устроить настоящего дельфийского оракула. Мне потребуются питоны? У него есть на них выходы, но их придется добывать. Я чувствую недостаток змей в моем духовном окружении?
Я говорю, что нет. Интересно, что бы он сделал, если бы я ему приказал избавиться от кровавой комнаты, заявил, что она стоит между мной и знанием божества во мне. Интересно, что бы сделала акула. Акулы, говорят, сходят с ума от крови. Может, она трепещет у меня в голове и рвется на волю, чтобы окунуться в алое море? Нет, вряд ли. Впрочем, я никогда не могу угадать, что она сделает или не сделает.
Лишь теперь я понимаю, насколько он опасен. Не потому, что злой, а потому, что другой. Мы обычно предполагаем, что другие люди в целом похожи на нас, и в большинстве случаев в этом предположении есть доля правды, но Мегалос другой в совсем ином смысле. Он искренне не понимает, почему кровь должна беспокоить. Череп в бассейне принадлежал корове, но он без колебаний использовал бы в этих целях тело мужчины или женщины, если бы решил, что оно лучше подойдет для его целей. Думаю, он успел это сделать и обнаружил: результаты ничуть не яснее, чем в случае с животными. А поскольку в скоте больше крови и добыть его легче, перестал терзать людей.
Нет, говорю я. В питонах нет необходимости.
Он открывает последнюю дверь, а там всё еще хуже. Я вспоминаю, где услышал слова «Чертог Исиды».
* * *
Оглядывая комнату, я почти чувствую вкус алкоголя и помады. Я помню ее лицо, чувствую мускулы ее бедер. Вечеринка, игра. «При свидетеле». Пасхалка, на которую я наткнулся, когда другой рукой залез к ней под рубашку и щекотал между лопаток, а она ерзала и хихикала. Геймерша; такой приятный смех.
Здесь двадцать очень дорогих компьютеров, и на каждом из них я вижу заставку «При свидетеле». На стене висит двухметровая панель плазменного телевизора, на котором прокручиваются фрагменты записей разных игр. «При свидетеле». Недавно просто модная развлекалочка, а теперь проблемная тема. Британские правые подняли из-за нее большой шум, как я понимаю, а сетевые эксперты сразу увидели в ней афрокоммунистический феминацистский заговор. Кстати, я бы и Мегалоса причислил к этой компании, правда, не мог вообразить, чтобы он маньячил по компьютерным играм или вообще знал об их существовании. Впрочем, может, он на нее наткнулся, когда искал проявления современности, чтобы потом их решительно не одобрять.
Я снова слышу речитатив, григорианский напев мужского баса и женского контральто, что-то среднее между органом и диджериду: игра как молитвенное колесо.
Я говорю первое слово, которое приходит мне в голову. Сперва взрывается «б». «Л» в середине растягивается в абсолютном отчаянии. От бафоса. Я умру от бафоса. Сходится: одной смерти я избежал в глубинах моря, а здесь, в пещере, смотрю на другую. Разумеется.
Финальное «я» выходит на выдохе. Потом я еще раз повторяю все слово внятно и разборчиво. Чтобы наверняка.
«Чертог Исиды» — локация в компьютерной игре. Его выдумали для этой игры. Звучит убедительно, но он не настоящий. Об этом много писали, поминали всуе Бодрийяра, потому что больше всего на свете задроты любят воображать, будто плывут по морям французской философии постмодернизма. Если удастся заставить Киану Ривза солировать — идеально.
Главная разработчица — англичанка, кажется, — сказала, что Чертог специально так встроен, чтобы его можно было найти, но лишь преодолев серьезные трудности. Вызов, брошенный всесильному Интернету, обычно держится около суток. Но в этой игре дело застопорилось. Группа фанатов из Дании разобрала программный код построчно и все равно не смогла его найти. Похоже, сам код зашифрован, использует внешнюю верификацию и прочее дерьмо, от которого заводится американское управление нацбезопасности.
Но я туда попал. Пьяный, накуренный и возбужденный. Как раз в момент оргазма, если память мне не изменяет.
Николай Мегалос хочет, чтобы я нашел ему место, которое существует (насколько вообще можно говорить о его существовании) в концептуальной полутени популярной игрушки.
— Ты разочарован, — гудит Мегалос, и я пусть не сразу, но понимаю, что так и есть.
Он же мой главный враг, мой Властелин Колец. Я хотел, чтобы он оказался суперкачком с подпевкой из фанатиков, а не одним из наших: не задротом в фашистской рясе.
— Ты невежда, Константин, — говорит кто-то другой, и я жалею, что уже сказал свое веское слово, потому что, если я его сейчас повторю, эффект будет слабый.
— Ты невежда и дурак. Да, знаю, ты всегда был учеником Геласии, а не моим. Но я надеялся, что ты впитаешь хоть немного моей науки, пусть и осмотически. Стелла же смогла.
Он кивает Стелле, и та кивает в ответ. Стелла-не-Стелла и ее дядя, с которым у них нет генетической связи. Точнее, они не ближе друг к другу, чем два любых человека, то есть очень похожи.
— Подумай, Константин, и все поймешь. Божество — твоя акула, да? Твоя акула не видит мирскую плоть. Это тень. Божество видит нашу истинную сущность, знаки и сигнификаты. Оно видит Иерофанта, видит Молящегося. Видит Стеллу и ее значение. Ему плевать на окутывающий ее туман. Игра — это мир, сотканный из знаков. Она существует как карта пространства, у которого нет физической реальности, поэтому мы зовем его нереальным, но для божества оно не более нереально, чем мы сами. Оно плавает в тебе и игре, и вода одинаковая на вкус. Разве что чище.
Он вырядился в балахон, как у гаруспика в соседней комнате, но значительно чище.
Думаю… Думаю… Думаю, я ему сейчас врежу. Да. Так и сделаю. Профессор Космату заплакала бы. Понять не могу, как он может так ее оскорблять. И кстати: здесь она? Нет. Почему? Потому что он не смеет. Не смеет пойти на такое святотатство, на такой обман. Или, может, задумал себе личное возрождение в облике юного отважного грека с такой же девушкой? Оставит в прошлом Косматоса и утешится с Анфеей, дочкой рыбака, которая в его сморщенном стручке увидит знак и сигнификат самого могучего пениса в Греции.
Который, кстати, принадлежит мне.
Да. Определенно пришло время ему врезать. Между тем ярость: ярость отлично продувает умственный чердак. Настолько острая и сильная, что я вдруг собрался. Стелла, да. Стелла мне нравится, и, честное слово, мне плевать, чокнутая она или нет. Когда мы сбежим отсюда вместе, а мы сбежим, войдем в Пятнадцать Сотен, а их не касается «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам». Если она уверовала, что является перевоплощением моей умершей возлюбленной, я согласен, так ей в паспорте и напишем. Так и люди будут считать. Я — Константин Кириакос, и я вознесся в этот миг не к роли Иерофанта в какой-то мертворожденной религии, а к более удобному и властному престолу миллиардера. Нужно, наверное, ему спасибо сказать, что все мне разъяснил.
* * *
Руку я вроде не сломал. Нос Косматоса явно видал лучшие деньки (я плохо прицелился, виноват, у меня нет опыта в рукопашных драках). Стелла выглядит как… Стелла. Если она удивлена, то хорошо это скрывает. Она выглядит до странности безмятежной. Если честно, я сам не знаю, что почувствовала бы в этой ситуации оригинальная Стелла.
Нужно, наверное, посмотреть на Мегалоса. Позади него замерли все монахи и монашки. Они никогда прежде не видели, чтобы кто-то врезал гадателю, особенно лично Иерофант.
Упс. Надеюсь, они не решили, что пора казнить Косматоса. Это будет, пожалуй, перебор. Хотя. Вспомним Билла из Мадрида.
Мегалос одобрительно кивает:
— Он рассердил тебя, и ты его ударил. Так и должно быть. Хочешь бросить ему вызов в круге?
В ритуальном круге, для испытаний. Господи Иисусе.
— Нет.
— А он, разумеется, не бросит вызов тебе. Ты несешь в себе божество. Что ж. Всё в порядке. Косма, пожми ему руку.
Мы пожимаем руки. Косматос пялится на меня поверх окровавленного платка. Одна из монашек уводит его к медсестре, чтобы умылся и принял аспирин.
Чувствую себя злодеем: старика ударил. Но здесь произошло и нечто другое. Мегалос по-кошачьи самодоволен. Что я только что сделал? Нечто опасное. Я пролил кровь в этом месте. Кровь — всегда плата. Или цена.
Мне нужен телефон.
Мегалос вновь указывает на компьютеры:
— Это один из способов найти Чертог. Тебя беспокоит, что это игра? Порождение дегенеративного англоафриканского ума?
Ну да, конечно. Я расстроился, потому что разработчица — черная. Бог с ним, что все остальное — полный дурдом.
— Ты по-прежнему думаешь о мире, который знал, до возвращения богов, — говорит он и обнимает меня за плечи так, что я чувствую жир и мышцы, чую запах хищного пота. — Чертог существует всюду, где сотворяется, всюду, где знаки освящаются и собираются. В католической картине сотворения то, к чему прикоснулся Бог, нетленно, но в истинной Греции нетленность — застой, а вечность — проклятие беззубой старости. Лучше принять обновление. Боги рождаются, сражаются и умирают, затем возвращаются иными, сильными. Так и Чертог: каждая новая итерация иная, но внутри он один и тот же. В 1657 году Чертог создал в Оксфорде Элиас Эшмол, изобразивший его на гравюре и оформивший как колоду карт Таро. Но он подражал труду двухтысячелетней давности, работе Остана Перса, который познал Чертог в беседах с ангелами, а потом изваял его из глины в Кермане в 431 году до нашей эры. Мальтийские рыцари сплели его как гобелен и поплатились за свою ересь: последнего из них повесили под мостом в Париже, где до сих пор висит табличка с его именем. В подражание в Лондоне на мосту Блэкфрайерс повесили банкира Кальви!
Он толкает меня в бок: интересные факты о ритуальных убийствах, хо-хо-хо.
— Чертог был нарисован кровью на внутренней стороне троянского коня, через него в город вошла многотысячная армия — один воин за другим. Это дверь в любую крепость, врата в лучшие и худшие из миров. Потому он не менее реален, даже если скрыт в блажной игре — порождении декадентской культурной индустрии, чтобы люди могли растратить на нее жизнь, ставшую в реальном мире невыносимой из-за политической слабости и социальной раздробленности. В нем мы восстановим мир, ты и я, если ты сумеешь его отыскать!
Почему-то даже после всего, что он наговорил, странно слышать эти слова. Это очевидное безумие. Я долго смотрю на Стеллу, потом снова перевожу взгляд на него. Обнимаю ее и притягиваю к себе.
Жертва принята.
— Смогу, — говорю я и чувствую, как она расслабляется.
Простейшее иерофантство, но это меня мало интересует. Нет, «При свидетеле» — онлайн-игра, которая требует выхода в сеть. Если я смогу хоть пару минут поиграть без присмотра, телефон мне не понадобится.
— Осталась еще одна комната, — говорит Стелла, но Николай Мегалос сомневается. Похоже, сегодня я увидел достаточно его нижнего белья. Какой грязный секрет может быть жутче, чем монахи-геймеры, или страшнее кровавой комнаты, чтобы не показывать мне ее сегодня. Я смотрю на Стеллу. Она хочет спорить, возражать, но Мегалос хмурится, и она отводит глаза.
Приматная реакция: мне хочется его ударить за то, что он ее напугал.
Ну, я зато всю его онтологию в прямую кишку затолкаю.
Стелла выводит меня наружу, в деревню, а потом ведет к себе домой.
* * *
— Здесь я живу, — сообщает Стелла, и я вспоминаю, что именно это она сказала, когда мы впервые оказались в ее комнате. Мы стояли на верхней площадке лестницы и оба знали, что внутри нас ждет будущее: отчаянная плотная физиологическая штука, желанная и страшная в своей силе — но и единство, близость, о которой мы страстно мечтали, годами испытывая одиночество среди недоумков-ровесников. Неплохо, если ты — средне одаренный студент, который может чуть быстрее прочих найти ответ. Это тебе рано или поздно простят.
Если ты гений — другой расклад. Тут дело не в зависти или отторжении другими детьми, а в том, что интересные тебе вещи для них — далекий космос. Если ты человек вроде Стеллы — к которой я прикоснулся и которую потерял, когда она умерла, — ты видишь добавочный уровень мироздания и знаешь, что под ним. Водяное колесо — это водяное колесо, но оно же и переменная, эрзац математики вращения и, следовательно, планеты, а здесь можно подумать о том, нет ли соотношения между поведением галактик и потоков воды на колесе. Потом ты уже думаешь о кавитации, размышляешь, может ли само пространство-время подвергнуться своего рода суперкавитационному разряжению, а затем, когда и это оказывается до ужаса грубым приближением, ты выражаешь все в числах, тянешься к тому, что еще не имеет определения. Как поделиться таким переживанием за чашкой какао? Как ребенку проговорить, что он увидел, заглянув под внешнюю оболочку?
Стоя у дверей комнаты Стеллы, мы увидели друг в друге, что можем создать общество из двоих людей.
Сейчас это не комната. Мы не на лестничной клетке, нет никакой красной двери, покрытой предупредительными знаками и тотемными журнальными портретами Патрика Стюарта. Сейчас это небольшой белый дом на белой улице, а в ящиках под окнами цветут нарциссы. Они повсюду, запах слишком густой и сильный, наполняет рот перезрелым ароматом.
Стелла берет меня за руку, чуть крепче, чем я ожидал.
— Входи, — говорит она.
* * *
Идеальный маленький домик: скромный, белые стены, места как раз для одного или двоих. Пол вымощен бледным камнем и укрыт циновками из рафии, сотканными наверняка не дальше чем в сотне метров отсюда. Грубая деревянная мебель кажется бесконечно удобной. Заваленный подушками диван, камин и кресло-мешок у поленницы, выложенной вдоль стены. В углу виднеется крошечная уступка современности: настольный компьютер. Даже отсюда я вижу заставку «При свидетеле», персонаж Стеллы терпеливо ждет ее возвращения. Это не стандартная героиня-детектив, а другая — революционерка. Есть еще четыре или пять вариантов, и я вижу, что у Стеллы все они открыты. Чтобы активировать другого персонажа, нужно прокачать до максимального уровня предыдущего, так что Стелла много играла.
— Я всегда играю, — объясняет Стелла. — Мегалос говорит, что у меня талант к этой игре.
Да, тут не поспоришь, как и с тем, что у нее талант быть той, кем он хочет ее видеть. Она может стать Стеллой или тем, кем потребуется. Но моя Стелла была неподатливой, упрямой, так что эта ее черта по определению должна слабеть, иначе трансформация не завершится. Ей придется оформиться, даже слегка закоснеть.
Она показывает мне кухоньку, холодильник и вазу с фруктами, где хранятся ножи и вилки, а где чашки — на случай, если мне захочется чаю. Мы оба оттягиваем момент. Пока мы внизу, не нужно отвечать на другие вопросы, например, где мы спим, и прикоснемся ли снова друг к другу. Комнаты на первом этаже — в определенной степени публичное и нейтральное пространство.
Она берет меня за руку и ведет наверх. Деревянные ступени, деревянные перила — темные, очень старые. Поворот крутой и узкий, так что мы оказываемся физически близко, мое лицо рядом с ее крестцом. Между вдохом и выдохом я понимаю, что слышу запах ее кожи. На площадке она поворачивается ко мне, и мы снова оказываемся в узком кругу, предполагающем интимность, в тесноте стен и книжных полок.
— Это твоя комната, — говорит она.
Я смотрю. Милая комната с видом на самые голубые, самые зеленые волны в мире, и ни одного спинного плавника не видно. Два стула и маленький столик для разговоров под вино или чай с лимоном. Я вдруг понимаю, что предметы расставлены так же, как в моей комнате в Глифаде. Случайно? Не думаю. Только не здесь. Запомни: тут всё знак.
— Вот кровать, — замечает Степпа.
Не совсем двуспальная, но и не одиночная койка. Довольно большая. Если она переступит порог, мы в ней окажемся. Я снова чувствую наше взаимное притяжение, спираль сходящихся орбит: не «если», но «когда». Она прикасается к бедру, расправляя воображаемую складку на платье, но отводит руку, прежде чем движение можно принять за поглаживание.
Я не знаю, что делать. Как прилично ухаживать за женщиной, которая в чем-то — моя умершая возлюбленная, а в чем-то — симпатичная похитительница из зловещей тайной организации? Непонятно. Затем я чувствую в воздухе запах ее дыхания. Смотрю на ее глаза, губы, шею. И мир отступает, сжимается.
Она толчком отправляет меня в комнату и срывает с меня рубашку. Я хочу приблизиться к ней, но она не позволяет. Прикасается к новым мускулам у меня на груди — с любопытством проводит по ним пальцами. Да, понятно, когда она меня знала, я был худой. Молодой. Рука опускается ниже, бабочки пальцев пробегают по бедру, по животу. Она придвигается, ее волосы касаются моего плеча, губы — моей кожи. Это не поцелуй, но то, что предшествовало поцелую в эволюции секса, как динозавр предшествует птице.
Она видит последствия ласки и удовлетворенно ворчит. Не позволяет мне сократить дистанцию между нами. Я хочу обхватить ее руками, но понимаю, что не должен. У нее есть план.
Она по-хозяйски обходит меня кругом. На миг прислоняется лбом к моей спине. Поднимается на цыпочки и легко вдыхает запах моих волос. Ее платье прижимается к моей коже — тот же контакт, что и в колоннаде, а потом, как и тогда, она отступает. И опять в отступлении кроется обещание, на этот раз ее бедра прижимаются ко мне сильнее, дольше. Пальцы задерживаются у меня на плече, это внятный приказ: не двигайся.
Я не двигаюсь.
Когда давление возвращается, оно обладает совершенно другим качеством: внезапным, ошеломительным ощущением наготы. Она сбросила одежду, и теперь я чувствую ее в абсолютном смысле, который приходит с первым касанием кожи. Очень медленно она тянет меня к постели, при каждом шаге ее язык — на моих губах, у меня во рту, мои руки наконец прослеживают изгиб ее спины, ягодиц, боковой изгиб грудей. Она снова поворачивается, прижимается ко мне и ведет мои пальцы на полную экскурсию. Здесь. Сожми. Проведи. Хорошо, теперь здесь… и здесь… Сильнее. Так. Все это тебе. Мы дрожим, будто от холода, но нам не холодно. Это отчаяние, которого я не знал уже много лет.
Коснись.
Я касаюсь. Она шипит, откидывает голову мне на плечо, затем снова отводит мои руки и толкает меня на кровать. Я выгибаюсь мостом, упираюсь головой и пятками в матрас, тянусь к ней. Нежные пальцы бегут от копчика к животу, ничего не пропускают. Ее губы ползут по моей коже. Она задерживается на расстоянии, а потом опускается мне на бедра. Но все еще не там, где я хочу. Не там, где хочет она. Она сжимает мои запястья, опускается на грудь, затем прикусывает мое ухо, дышит мне в рот. Самый важный выдох в мире. Я хочу наполнить им легкие. Вдох — выдох, вдох — выдох. Я втягиваю кислород через нос, снова пробую на вкус ее дыхание. Она отстраняется, что-то щекочет меня. Знакомое, ритмичное, первое неэротическое действие с того мига, как мы поднялись по лестнице, по-прежнему наполненное томлением и сексом, потому что она движется, трется о мою кожу набухшими сосками.
А потом я понимаю, что она говорит.
— Константин?
Я легонько выдыхаю ей в рот еле слышное слово:
— Да.
Ее губы щекочут мои:
— Я не верю в любовь. Это плод воображения, порожденный биологической потребностью продолжения рода. Но я люблю тебя.
Я смеюсь. Она не изменилась. Ровно те же слова, что и двадцать лет назад. «Я люблю тебя». Подтверждение. Любовь, желание, потребность. Голод. Похоть. Всё правда. Все они равно представлены в эту секунду. Она закрывает глаза, дрожит, трется о мою кожу. Дразнит меня. Дразнит себя. Но… зачем? Не просто так, не просто, чтобы усилить ощущения. Я это чувствую по ее движениям. Я не до конца расклеился. Пусть Косматос и эксперт по знакам, но в этой сфере его науки мне есть чему его поучить, головой клянусь. Я читаю подтекст в ее прикосновениях. Тут больше, чем похоть. Больше даже, чем любовь.
Она двигается, трогает, тянется, поглаживает, она ищет что-то, не во мне, но в себе. Но что? Видит Бог, не чистую ясность. Ее не найти тут, в белом жару гормонального всплеска. Исцеление? Проклятие? Нет. Не чую ни того ни другого. Что-то новое, что-то такое, чего никто при мне не искал в сексе.
Думаю, я знаю, что именно.
Знаю.
Да, знаю.
Смелость.
И когда она обхватывает мои ноги своими, упирается рукой мне в грудь, она ее находит. Мои руки путешествуют, тело двигается. Долгое время я — одно осязание. А потом слышу, как она вздыхает и шепчет:
— Слушай, Константин. Пожалуйста, послушай. (О боже, да.) Нет, слушай. Ты должен знать. (Ах-х.) Мегалос изменил план. Понимаешь? Он хочет вырвать божество из тебя, забрать. Он решил, что оно у тебя по ошибке, и ты должен принести его к нему, но не дальше. Или что ты сам — ошибка. — Ее пальцы сжимают, тянут, соскальзывают. — (Да. О-о, да.) Он считает, что сможет его выманить старым проверенным способом — кровью и жертвоприношением. Твоим жертвоприношением, твоей кровью. Он отведет тебя в загрей, и там вы будете драться. Все увидят его вознесение. Его апофеоз. Тогда он сам отворит врата мистерии, благословленный богиней, помазанный твоей смертью… Он придет за тобой, вероятно даже сегодня. Это случится. (Да-а-а-а. Ах. Да.) Он будет с тобой драться и убьет тебя, а я не могу этого допустить. (Трогай. Не останавливайся. Трогай.) Я не Стелла. Не была, не есть, никогда не буду Стеллой. Меня зовут Диана Хантер, и я не сошла с ума. Нет! Я тебе столько должна сказать. Я могу тебя спасти. Мы должны уйти отсюда, сейчас, ночью, прежде чем умрем. Ты должен меня отсюда забрать. Вывести нас обоих.
А потом, в тот единственный миг, который только и существует, она опускается, откидывается назад и кричит, и мы оба застываем в этом идеальном, совершенном мгновении.
Зевсовы титьки. Это же из игры. Это диалог из гребаной игры.
Женщина, о которой я думал, что это моя воскресшая возлюбленная, говорит, что она другая, но все равно меня любит и просит меня о помощи. Она — другой человек, и этот человек живет жизнью главной героини в симуляции, в которой, как думает ее жуткий культист, ее финальный босс, скрыт волшебный корень мирового древа, Христов эякулят или еще что-то. Из всех людей в заднице никто не оказался в ней так глубоко, как я.
Если можно испытать оргазм от сочетания вздохов, отчаянного наслаждения и незамутненного ужаса, именно это и происходит.
* * *
Потом мы оба засыпаем, как щенята. Во внешнем мире то ли разворачивается апокалипсис, то ли нет, но нам так уютно в этой не совсем двуспальной кровати. Я просыпаюсь, сам не знаю, сколько времени спустя, и обнаруживаю, что плакал. Я лежу в темноте, нос Стеллы прижимается к моему плечу, а я слушаю ритм ее дыхания.
Нет. Не Стеллы. Адрастеи. Как бы ее там ни звали на самом деле. Потому что, если она не верит, что она — Стелла, она не может — даже если в идеях Мегалоса есть зерно истины, хотя бы крошечное, — она не может быть моей Стеллой.
Разумеется, если бы я доверял Мегалосу, мог бы пойти к нему и потребовать замены. Я бы так и поступил, если бы вправду обратился в его веру. «Смотри! Моя Стелла поломалась! Ты обещал мне Стеллу, а эта бракованная! Забери ее и выдай мне новенькую, блестящую!» Чрезвычайно элегантное решение.
Интересно, она может так со мной поступить? «Константин, старый, толстый и невнимательный. Это не настоящий Константин, мне нужен новый. Вон тот! Он внешне подходит!»
В любом случае я уверен, что она права. У Мегалоса нет ни желания, ни смирения терпеть мое посредничество при его связи с богами. Он станет сам себе Иерофантом — так или иначе.
Женщина шевелится во сне, упирается коленом мне в бедро, так что задница у меня вылезает из-под одеяла. Ночь холодная, ветер с моря тянет погоду в глубь материка. У меня замерзла задница, и я в постели с тайной супершпионкой или сумасшедшей. Или нет. Здесь, в потемкинской деревне сумасшедшего попа, мне, миллиардеру под водительством божества, кажется, что есть более простое объяснение происходящему. Самое простое: меня сейчас едят. Я не спасся от акулы. Она вернулась, проглотив мои часы, и схватила меня, и у меня случился милосердный психотический припадок. Вот огромные челюсти оторвали ноги, вот голова ныряет в бездонную пасть, а я провалился в полное отрицание, где прожил всю оставшуюся жизнь, так и не узнав, что чертово чудище мной перекусило, как ребенок яблочком.
Да, преданность истине я готов хранить лишь до определенной степени. Нет ничего достойного в том, чтобы в последний раз открыть глаза навстречу тьме и желудочному соку или увидеть в спазматическом свете вспышки фотоаппарата, зажатого в моей оторванной руке, как следом летит безрукое и безногое туловище.
О Боже, меня жрет акула.
Мать-мать. Мать-мать.
Это сердце.
На месте. Бьется. До следующего укуса, наверное.
МАТЬ-МАТЬ.
МАТЬ-МАТЬ.
МАТЬ-МАТЬ.
Стоп, Это все травма. Ну… хватит.
Мать-мать?
Это всё ночные страхи и буйное воображение. Встань. Встань-встань. Нет ничего на полу: никакого моря, по которому плывет кровать, никакого плавника над волнами. Никакой акулы за дверью. Встань. Встань!
Я встаю. Чувствую под ногами надежный прохладный камень. Я подхожу к окну, чтобы выглянуть наружу: обнаженный любовник смотрит на луну.
Не Стелла. Но и не пресловутая электронная Диана Хантер, конечно; не героиня компьютерной игры, у которой всегда есть в рукаве еще один ловкий трюк. Стелла — маска, которая пытается стать реальностью. Кровать, которая сама себе шьет лоскутное одеяло. Интересно, все умы строят автономно из первых попавшихся обрывков и тряпья? Тогда она — первоначальная личность, стертая или сломанная, — делает лишь то, что все остальные: организует запоздалое возрождение в собственном черепе. Высокомерно ее за это презирать.
Но она — не моя Стелла, на этот счет не стоит заблуждаться.
Ладно, если мне даже кровавая комната не помогает решиться — а она очень внятно намекает, что дело плохо, — уж этого хватит. Мне здесь не место. Мегалос — великий мечтатель и опасный при этом, а я, сколько бы ни причинил вреда другим случайно, — не хуже любого другого человека. Моя жизнь еще не закончилась, и, если я кому-то причиню зло, могу попробовать исправить положение. Но не отсюда.
Я спускаюсь вниз, к компьютеру; здесь меня и находят: экран вертится по спирали, а я все пытаюсь, пытаюсь, пытаюсь вспомнить, что же я тогда сделал, чтобы открылась пасхалка.
— Увы, — рокочет Николай Мегалос, — я должен просить тебя пойти со мной, о Иерофант.
* * *
Меня ведут на центральную площадь, где я ожидаю увидеть толпу. Все, что делает Мегалос, свято. Но ничего подобного. Это тихое ночное дело.
Я стою в ритуальном круге загрея, чувствую под босыми ступнями песок. Только я, Мегалос и полдюжины его крепких послушников — в почти полной тишине под луной. Единственный звук — плеск воды у причала за рынком, шум прибоя, разбивающегося о волнорез. Худшая пивная вечеринка за всю письменную историю человечества.
— Я подумывал устроить между нами поединок, — рокочет Мегалос. — Это было бы очень приятно на личном уровне. Я по-прежнему зол на тебя, Константин. Но твое излюбленное оружие — твой разум. Ты очень мозговитый парень. Поединок превратился бы в бойню, лишенную страсти и драматизма. Нет меры мяснику. Нет в забое скота величия.
Он поводит плечами и указывает на две деревянные стойки у дальней стены круга. Когда я увидел загрей утром со Стеллой, решил, что это рыночные лотки, сложенные по будням, но теперь они раскрыты, и я вижу блестящие кромки и клинки — оружие. Всё — на извращенный вкус с местным колоритом: крюк-ножи, мечи, дубины и копья, даже трезубец есть. Я представляю, как на меня несется Мегалос с трезубцем, как трудно избежать расчлененки, и радуюсь, что он заговорил в прошедшем времени. Да. Просто бойня, он не может опуститься до такого плоского функционализма. Ему нужен миф. Отлично.
Потом я возвращаюсь в настоящее и начинаю гадать, что он придумал вместо поединка.
Словно в ответ, послушники опускаются на колени и начинают водить пальцами по песку. Кажется, что-то ищут. Да, в камне есть узкие борозды — стоки? Для чего? Для крови?
Но я ошибаюсь. Соседний послушник давит, и его пальцы уходят в проем. Он тянет плиту вверх. Это не борозды, а швы.
О нет.
Три крупных деревянных панели снимают и уносят прочь, под ними открывается тьма. Плеск воды вдруг становится намного громче и ближе. Я чувствую запах соли.
Разумеется, альтернативный обряд от Мегалоса ничуть не добрее и не милосерднее, чем неохотно отвергнутый.
Теперь послушники открывают бочки со зловонным мясом — наверняка с пола комнаты гаруспиков, зачем выбрасывать вполне годные потроха? — и вываливают их содержимое в воду.
Есть слово, которым это можно назвать, и оно у меня в голове настолько большое и громкое, что я его почти не вижу. Вот такое слово: слишком громадное, чтобы его можно было осознать.
Они начинают петь.
Это не приманка, а музыкальное сопровождение, приглашение для акул.
Для одной конкретной акулы.
— Да, — кивает Мегалос, — да! Я предлагаю твоему божеству пересмотреть решение. Уверен, когда она вновь тебя рассмотрит со всех сторон, изменит свой вердикт. Если ты не пожелаешь сейчас же передать мне свой титул?
Если бы я знал как, тут же согласился бы. Я никогда особенно к нему не рвался, а теперь настолько богат, что могу обойтись и без ее помощи. Черт, я могу 90 % своего состояния пожертвовать на благотворительность и все равно остаться до глупости богатым. Так и сделал бы.
Но я не могу, и он это наверняка знает, так что просто хватает меня, будто щенка, и швыряет в кипящее варево крови и воды, в подземную бездну.
* * *
Когда-то я прочел в книжке Себастьяна Юнгера, что у моря четыре цвета. Белая вода — гребень волны, зеленая — ее тело; синяя вода — под волнами; черная вода — в глубине. Если ты в белой или зеленой воде, можешь надеяться вернуться на поверхность. Синяя вода — нейтральная: ты уже довольно глубоко. А если ты в черной воде, значит, быстро идешь на дно.
До сих пор мне в голову не приходило, что все эти цвета подразумевают день. Ночью вся вода черная.
И эта черная вода холодна и пронизана галактиками зловонного серебристого тепла наживки. Жуткие куски мяса покачиваются на волнах и болтаются рядом со мной в пещере под рыночной площадью, холодные тела ночных рыб или угрей толкают меня в торопливой алчности, пытаются перехватить кусок пожирнее, прежде чем явятся более крупные едоки. Несколько чаек, которым стыд неведом, хватают добычу с поверхности и лупят меня крыльями по голове.
Если я выплыву в море и ничего смертоносного по пути не встречу, можно обогнуть мыс и спастись. По крайней мере, там я смогу выбраться на сушу, даже если Мегалос меня тут же снова поймает. С другой стороны, если я что-то встречу по пути, всего-то и добьюсь, что быстрой смерти.
Есть математические решения задачи поиска и побега, их много: игр, в которых поле разделено на клетки, а игрок движется по одной, двум или трем зараз. Тот, кого ищут, может ходить первым, вторым или не ходить вовсе — иногда спрятаться и бездействовать выгоднее. Все зависит от того, наделены охотники чувствами или должны двигаться вслепую — случайно или полагаясь на теорию вероятности. Возникают паттерны — воронки вероятностей и пересечений.
Что-то большое падает в воду у меня за спиной, размером с человека; ошалевшее, пытается выпутаться из одеяла прямо в воде, отплевываясь от крови и соленой жижи. Стелла. Это своего рода свадьба, наверное, в древнем греческом духе — женитьба на крови и соли. Теперь игра стала сложнее — если мы разделимся, почти невозможно сложной. При четких ограничениях скорости один из нас почти наверняка выживет. С другой стороны, обычная большая белая акула может достигать скорости пятьдесят пять километров в час. Кто знает, как быстро умеет плавать акулья богиня, если хочет куда-то попасть?
— Стелла! — ору я. — Не подплывай!
Она плывет ко мне. Я не знаю, это отказ подчиняться, или она просто меня не услышала. Не уверен, что сумел внятно произнести слова. Я хочу, чтобы она была со мной. Я не хочу умирать в одиночку.
Да и вообще не хочу.
Мне приходит в голову постыдная мысль, что она на самом деле не Стелла. Эта женщина меня похитила, между прочим. Чокнутая, как лягушка в бутылке. Не спорю, мы занимались любовью где-то час назад, но стокгольмский синдром — отличное оправдание для таких вещей. Я могу и не помогать ей или придумать, как за ее счет увеличить собственные шансы. Что, если просто…
Нет. Это тоже голос Мегалоса. Если я принесу Стеллу в жертву богине, выйду из этого испытания без собственной личности, а тогда — почему нет? Почему бы и не принять его безумие? Что у меня останется? То, что я не был рядом при ее первой смерти, — грех, который могу рано или поздно забыть. Но погубить ее вторую жизнь? Нет. Даже если она не Стелла, не в том смысле, в котором я бы ее хотел получить, а Мегалос задумывал мне дать. Суть вот в чем: Стелла теперь — часть ее. У нас с ней общий призрак.
Единственный хороший выбор — плохой: мы оба должны выплыть в море, оставить пятно приманки позади и надеяться, что нас не сожрут, прежде чем мы доберемся до берега.
— Держись рядом! — кричу я и начинаю плыть.
Люди передвигаются в воде позорно медленно. Люди в одежде — тем более. Мы поднимаем волны. Становимся похожи на тюленей. Акулы вообще-то на людей не охотятся. А вот тюлени — да, это отличное угощение.
Мы изо всех сил плывем в открытое море.
— Да, — говорит сверху голос Мегалоса, который идет поверху, словно герцогиня с зонтиком от солнца, потому что мы невыносимо медленно движемся, — встречай ее. Это вежливо.
Я уверен, что на данном этапе он задумал громогласно расхохотаться, но чуть опоздал.
Мы слишком медленные. Я чувствую — как в детстве внезапный рывок воздушного змея. Акула здесь, в котле, и в этом узком пространстве я чувствую ее вес в воде, массу ее тела, давление спутной струи от ее движений, призванных наполнять жабры чистой водой. Водой с кровью, разумеется. Ее наверняка вставляет, бурлят охотничьи гормоны и инстинкты.
Из воды появляется один глаз. В каком-то дайверском журнале я прочел, что они плохо видят в воздухе. Да им и не слишком интересно на тебя смотреть. Она меня не может узнать.
Другие акулы не могут. Но эта — моя. Моя богиня.
Серая тень в темном пространстве, черный глаз на белом лице, и я все равно вижу ее идеально; мы встречаемся взглядами. Я чувствую жжение на запястье, там, где были часы. Она знает меня так, как ты знаешь свою кожу, свое дыхание.
— Константин? — говорит Стелла.
Акула касается ее носом, толкает. Тык. Тык. Тык.
— Константин? — повторяет она.
А у меня в голове проносится еще один дайверский совет: главное — не уписаться.
Я отсюда выберусь, скуплю проклятый журнал на корню и уволю всех придурков, которые писали в него материалы.
Дважды.
Я — Константин Кириакос, а здесь, в холодной воде с гнилым мясом, мои яйца. Мы оба выберемся. Жизнью клянусь, мать ее. Богиней своей клянусь.
Акула отодвигается от Стеллы, от меня. Прочь в канал. Она уплывает? Или берет дистанцию для разгона?
Она исчезает.
Мне в голову не приходило, что ее уход может быть страшнее присутствия, но акула, которую ты не видишь, но знаешь, что она рядом, в тысячу раз хуже видимой.
Вода взрывается, как надувной замок под ногами.
Я слышу крик Стеллы, но лишь кратко, а потом чувствую странное давление в колене, рывок и невесомость.
Вокруг смыкается ночь, поблескивающая и искристая, будто я падаю в темноту электронно-лучевого дисплея Гаррисона.
Такого же. Только с зубами.