Книга: 1984. Скотный двор. Эссе
Назад: Писатели и Левиафан Перевод А. Зверева
Дальше: Уэллс, Гитлер и Всемирное государство А. Зверева

Политика против литературы: размышление над «Путешествиями Гулливера»
Перевод И. Дорониной

В «Путешествиях Гулливера» Свифт атакует, или, скажем мягче, критикует человечество по меньшей мере под тремя разными углами, и характер самого Гулливера неизбежно в некоторой степени меняется по ходу дела. В Первой части он — типичный путешественник восемнадцатого века, смелый, практичный и лишенный какого бы то ни было романтизма, обыденность образа его мыслей с самого начала умело внедряется в сознание читателя посредством биографических подробностей, например, указания на возраст (к тому времени, когда начинается его путешествие, он — мужчина сорока лет, имеющий двух детей) или перечня предметов, содержащихся у него в карманах, особенно отмечены очки, они упоминаются несколько раз. Во Второй части его образ в целом сохраняется прежним, однако в моменты, когда это требуется с точки зрения повествователя, герой обнаруживает склонность превращаться в совершеннейшего глупца, который хвастливо повествует «о моем благородном отечестве, рассаднике наук и искусств, победителе в битвах, биче Франции» и т. д., и т. п. и в то же время выбалтывает все известные ему скандальные факты о стране, в любви к которой клянется. В Третьей части он в значительной мере остается таким же, каким был в Первой, однако, поскольку общается он здесь главным образом с придворными и учеными, создается впечатление, будто он поднялся выше по социальной лестнице. В Четвертой части он прозревает всю чудовищность рода человеческого, о которой в предыдущих книгах не говорилось вовсе или говорилось лишь вскользь, и превращается в своего рода схимника-атеиста, единственное желание которого — жить в каком-нибудь уединенном месте, где он сможет целиком посвятить себя размышлениям о добродетельности гуигнгнмов. Однако ко всем этим нестыковкам Свифта вынуждает тот факт, что Гулливер как персонаж призван главным образом создавать контраст. Автору, например, необходимо, чтобы в Первой части тот выступал человеком разумным, а во второй, по крайней мере иногда, — глупцом, потому что для обеих частей важен один и тот же посыл: выставить человеческое существо в смешном виде, изобразив его, например, созданием шести дюймов роста. Там, где Гулливер не выступает в качестве «подставного лица», характер его обладает некой последовательностью, особенно проявляющейся в его находчивости и наблюдательности по отношению к материальному миру. Герой остается самим собой, и стиль повествования не меняется, ни когда Гулливер приводит военный флот Блефуску в Лилипутию, ни когда он вспарывает брюхо гигантской крысе, ни когда бежит морем в утлой лодчонке, сделанной из шкур йеху. Более того, трудно избавиться от ощущения, что в наиболее проницательных высказываниях Гулливер — это сам Свифт, а по крайней мере в одном случае автор решается прямо высказать свою обиду на современное общество. Вспомним: когда загорается императорский дворец в Лилипутии, Гулливер тушит пожар, помочившись на огонь. И вместо того, чтобы похвалить за находчивость, его обвиняют в преступлении, караемом смертью в соответствии с законом, по которому никто не имеет права мочиться в ограде дворца.
«…меня конфиденциально уведомили, что императрица, страшно возмущенная моим поступком, переселилась в самую отдаленную часть дворца, твердо решив не отстраивать прежнего своего помещения; при этом она в присутствии своих приближенных поклялась отомстить мне».
По словам профессора Д. М. Тревельяна («Англия при королеве Анне»), отчасти причиной того, что Свифт не занял более высокого положения в обществе, следует считать возмущение королевы его «Сказкой бочки» — памфлетом, которым, как, вероятно, предполагал Свифт, он сослужил добрую службу английской короне, поскольку подверг суровой критике диссентеров и еще более суровой — католиков, не тронув официальную церковь. Так или иначе, никто не станет отрицать, что «Путешествия Гулливера» книга злобная, а равно пессимистичная и что особенно в Первой и Третьей частях автор опускается до узкой политической пристрастности. Мелочность и великодушие, республиканские и авторитарные взгляды, преклонение перед разумом и отсутствие пытливости — все в ней перемешано. Отвращение к человеческому телу, которым Свифт славился особо, доминирует лишь в Четвертой части, но почему-то эта новая одержимость не становится сюрпризом для читателя, который чувствует, что все эти приключения могли случиться с человеком, в котором даже при переменчивости настроения сохранялась внутренняя связь между политическими убеждениями и глубочайшим личным отчаянием, что составляет одну из наиболее интересных особенностей книги.
С политической точки зрения Свифт был одним из тех, кого безрассудные деяния прогрессивной партии того времени загоняли в своего рода извращенный торизм. Первую часть «Путешествий Гулливера», якобы сатиру на человеческую манию величия, если вглядеться глубже, можно рассматривать как выпад против Англии, против господствующей партии вигов и против войны с Францией, которая — какими бы дурными ни были мотивы союзников — все же спасла Европу от единоличной тирании реакционной державы. Свифт не был ни якобитом, ни тори в строгом смысле этого понятия, декларировавшейся им целью был мирный договор на умеренных условиях, а не полное поражение Англии. Тем не менее, в его позиции ощущается налет квислингизма, который проявляется в конце Первой части и слегка нарушает стройность аллегории. Когда Гулливер бежит из Лилипутии (Англии) в Блефуску (Францию), предполагаемый подтекст — что человеческое существо шести дюймов росту ничтожно уже по самой своей сути — утрачивается. В то время как жители Лилипутии повели себя по отношению к Гулливеру исключительно коварно и низко, блефускуанцы проявили великодушие и открытость, и эта часть книги, в отличие от предыдущих, заканчивается в совершенно иной тональности, нежели всепоглощающий пессимизм. Очевидно, что враждебность Свифта направлена в первую очередь против Англии. Именно «ваших аборигенов» (то есть соотечественников Гулливера) король Бробдингнега считает «породой маленьких отвратительных гадов, самых зловредных из всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности», и длинный заключительный пассаж, осуждающий колониализм и захват чужих земель, явно метит в Англию, хотя в нем якобы энергично утверждается обратное. Голландцы, союзники Англии, уже послужившие мишенью для критики в одном из самых знаменитых памфлетов Свифта, также с той или иной степенью суровости подвергаются осуждению в Части третьей. И едва ли не личное торжество угадывается в эпизоде, где Гулливер выражает удовлетворение тем, что Британская корона не сможет колонизировать открытые им страны:
«Правда, гуигнгнмы как будто не так хорошо подготовлены к войне, искусству, которое совершенно для них чуждо, особенно что касается обращения с огнестрельным оружием. Однако будь я министром, я никогда бы не посоветовал нападать на них <…> Представьте себе двадцать тысяч гуигнгнмов, врезавшихся в середину европейской армии, смешавших строй, опрокинувших обозы и превращающих в котлету лица солдат страшными ударами своих задних копыт…»
Учитывая, что Свифт даром слов не тратит, можно предположить, что за выражением «превращающих в котлету лица солдат» кроется тайное желание автора увидеть, как подобному обращению подвергается непобедимая армия герцога Мальборо. И подобные штрихи разбросаны повсюду. Даже упомянутая в Части третьей страна, где «…большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жалованье у министров и депутатов», названа им Лангден, что за вычетом одной буквы по-английски составляет анаграмму слова Англия. (А поскольку ранние издания книги не были свободны от опечаток, можно предположить, что название задумывалось как полная анаграмма.) Физическое отвращение Свифта к человечеству, разумеется, не выдумка, но возникает ощущение, что развенчание им идеи человеческого величия, его диатрибы, направленные против лордов, политиков, королевских фаворитов и иже с ними, подразумевают главным образом конкретную цель и проистекают из его принадлежности к непреуспевшей партии. Он обличает несправедливость и угнетение, однако не выказывает никаких признаков расположенности к демократии. При всей его несравнимо большей влиятельности, позиция Свифта, как она видится нам, весьма напоминала позицию бесчисленных «глупоумных» консерваторов нашего времени, таких как сэр Алан Херберт, профессор Дж. М. Янг, лорд Элтон, члены консервативного Комитета по реформам или длинная череда апологетов католицизма, начиная с У. Г. Мэллока и далее по списку — людей, охотно упражняющихся в остроумии по поводу всего «современного» и «прогрессивного» и не стесняющихся экстремальных высказываний, поскольку они знают, что их высказывания никоим образом не повлияют на реальный ход событий. В конце концов, памфлет вроде «Рассуждения о неудобстве уничтожения христианства в Англии» сразу приводит на память «Робкого Тимоти» с его невинными шутками по адресу Мозгового треста или отца Рональда Нокса, уличающего Бертрана Рассела в ошибках. И легкость, с какой Свифту простили — причем даже иные самые благочестивые верующие — богохульство его «Сказки бочки», со всей очевидностью показывает, насколько религиозные чувства слабее по сравнению с политическими.
Тем не менее, реакционность мышления Свифта проявляет себя прежде всего вне политической сферы. Существенней его отношение к науке и, если брать шире, к интеллектуальной пытливости вообще. Знаменитая Академия в Лагадо, описанная в Третьей части «Путешествий Гулливера», вне всяких сомнений является отнюдь не безосновательной сатирой на большую часть так называемых ученых времен Свифта. Знаменательно, что ее сотрудники именуются «прожектерами», поскольку не ведут бескорыстные исследования, а занимаются придумыванием всевозможных устройств, призванных экономить труд и приносить деньги. Однако нет никаких свидетельств того — напротив, по всей книге разбросаны указания на обратное, — что и «чистая наука» представляется Свифту стоящей деятельностью. Более серьезные ученые тоже получили от него пинок под зад в Части второй, там, где «научные светила» по распоряжению короля Бробдингнега пытаются прояснить природу малого роста Гулливера:
«После долгих дебатов они пришли к единодушному заключению, что я не что иное, как “рельплюм сколькатс”, что в буквальном переводе означает “lusus naturae” (“игра природы”) — определение как раз в духе современной европейской философии, профессора которой, относясь с презрением к ссылке на “скрытые причины”, при помощи которых последователи Аристотеля тщетно стараются замаскировать свое невежество, изобрели это удивительное разрешение всех трудностей, свидетельствующее о необыкновенном прогрессе человеческого знания».
Если бы это высказывание было единичным, можно было бы подумать, что Свифт просто ополчается против лженауки. Однако в тексте немало мест, где он с пеной у рта доказывает бесполезность любого ученого знания или рассуждения, не направленного на какую-либо практическую цель.
«Знания этого народа (бробдингнегов) очень недостаточны: они ограничиваются моралью, историей, поэзией и математикой, но в этих областях, нужно отдать справедливость, ими достигнуто большое совершенство. Что касается математики, то она имеет здесь чисто прикладной характер и направлена на улучшение земледелия и всякого рода механизмов, так что у нас она получила бы невысокую оценку. А относительно идей, сущностей, абстракций и трансценденталей мне так и не удалось внедрить в их головы ни малейшего представления».
Гуигнгнмы — существа идеальные, с точки зрения Свифта, — народ отсталый даже в том, что касается элементарной механики. Им неведомы металлы, они никогда ничего не слыхали о кораблях, не ведут сельского хозяйства в строгом смысле этого понятия (как нам сообщают, овес, которым они питаются, «растет сам собой») и, судя по всему, так и не изобрели колеса. У них нет письменности, и они явно не проявляют особой любознательности в отношении материального мира. Они не верят, что существуют другие населенные живыми существами страны, кроме их собственной, и хотя отдают себе отчет в движении солнца, луны и в природе затмений, «…это предельное достижение их астрономии». В противоположность им философы летающего острова Лапута всегда настолько поглощены математическими расчетами, что, прежде чем заговорить с ними, нужно хлопнуть их по уху надутым пузырем, чтобы привлечь внимание. Они составили перечень десяти тысяч недвижимых звезд, установили периоды появления девяноста трех комет и, опередив европейских астрономов, обнаружили, что у Марса есть две луны. Все эти знания Свифт явно находит смехотворными, бесполезными и неинтересными. Как и следовало ожидать, он считает, что место ученого — если таковое вообще существует — лаборатория, и научное знание никоим образом не влияет на сферу политики.
«Но что меня более всего поразило и чего я никак не мог объяснить, так это замеченное мной у них пристрастие к новостям и политике; они вечно осведомляются насчет общественных дел, высказывают суждения о государственных вопросах и ожесточенно спорят из-за каждого вершка партийных мнений. Впрочем, ту же наклонность я заметил и у большинства европейских математиков, хотя никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой: разве только, основываясь на том, что самый маленький круг имеет столько же градусов, как и самый большой, они предполагают, что и управление миром требует не большего искусства, чем какое необходимо для управления и поворачивания глобуса».
Ничего знакомого не замечаете во фразе «никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой»? Это же в точности то, что говорят популярные католические проповедники, выражающие недоумение, когда какой-нибудь ученый высказывается по таким вопросам, как существование Бога или бессмертие души. Ученый, внушают нам, — это эксперт лишь в какой-то ограниченной сфере; с какой стати признавать ценность его мнения в любой другой? Подразумевается, что теология есть такое же точное научное знание, как, к примеру, химия, а священник — такой же эксперт, чьи заключения по определенным вопросам должны приниматься безоговорочно. В сущности, Свифт требует того же и для политика, но идет еще дальше, не признавая за ученым — будь то представитель «чистой» науки или исследователь ad hoc — права считаться личностью, полезной даже в своей области. Если бы Свифт и не написал Третью часть «Путешествий Гулливера», из всего остального текста можно было бы заключить, что ему, подобно Толстому и Блейку, ненавистна сама идея изучения процессов, происходящих в Природе. «Разум», который так восхищает его в гуигнгнмах, отнюдь не означает способность делать логические выводы из наблюдаемых фактов. Хоть он нигде не декларирует этого открыто, из многих эпизодов следует, что для него это понятие означает здравый смысл — то есть признание очевидного и презрительное отношение ко всякого рода софизмам и абстракциям — либо полную бесстрастность и непредубежденность. В целом он считает, что мы уже знаем все, что знать необходимо, и просто неправильно используем свои знания. Медицина, к примеру, является наукой бесполезной, потому что, веди мы более естественный образ жизни, никаких болезней не существовало бы вовсе. В то же время Свифт — не проповедник «простой жизни» и не поклонник Благородного дикаря. Он благосклонно относится к цивилизации и ее благам. Он не только высоко ценит хорошие манеры, искусство беседы и даже познания в области литературы и истории, он также понимает, что сельское хозяйство, навигацию и архитектуру следует изучать и развивать для всеобщей пользы. Но его предполагаемая цель — неизменная, равнодушная к познанию цивилизация, то есть, в сущности, современный ему мир, немного более чистый, немного более разумный, без радикальных перемен и попыток проникнуть в неведомое. Более, чем можно было бы ожидать от человека, столь свободного от общепринятых заблуждений, он чтит прошлое, особенно классическую античность, и уверен, что современный человек резко деградировал за последнее столетие. Оказавшись на острове чародеев, где можно по своему желанию вызывать духов умерших,
«…я попросил вызвать римский сенат в одной большой комнате и для сравнения с ним современный парламент в другой. Первый казался собранием героев и полубогов, второй — сборищем разносчиков, карманных воришек, грабителей и буянов».
Хотя в этой главе Части третьей Свифт подвергает сокрушительной критике достоверность официальной истории, критический дух покидает его, как только речь заходит о греках и римлянах. Он, разумеется, не обходит молчанием коррупцию, царившую в Римской империи, но испытывает какое-то безрассудное восхищение выдающимися фигурами античного мира.
«При виде Брута я проникся глубоким благоговением: в каждой черте его лица нетрудно было увидеть самую совершенную добродетель, величайшее бесстрастие и твердость духа, преданнейшую любовь к родине и благожелательность к людям. С большим удовольствием я убедился, что оба эти человека находятся в отличных отношениях друг с другом, и Цезарь откровенно признался мне, что величайшие подвиги, совершенные им в течение жизни, далеко не могут сравниться со славой того, кто отнял у него эту жизнь. Я удостоился чести вести долгую беседу с Брутом, в которой он между прочим сообщил мне, что его предок Юний, Сократ, Эпаминонд, Катон-младшии, сэр Томас Мор и он сам всегда находятся вместе — секстумвират, к которому вся история человечества не в состоянии прибавить седьмого члена».
Следует отметить, что из этих шестерых только один является христианином. Это важный момент. Сложив вместе пессимизм Свифта, его почитание прошлого, нелюбознательность и ужас, который он испытывает перед человеческим телом, получим мировоззрение, характерное для клириков-реакционеров, то есть людей, защищающих несправедливое устройство общества на том основании, что сколько-нибудь существенно улучшить этот мир невозможно, а посему значение имеет лишь «мир иной». Однако Свифт не проявляет никаких признаков того, что у него есть религиозные убеждения, по крайней мере, в общепринятом смысле этого понятия. Судя по всему, он сколько-нибудь серьезно не верит в жизнь после смерти, и его представления о добре связаны с республиканизмом, любовью к свободе, храбростью, «человеколюбием» (под которым он подразумевает общественную сознательность), «благоразумием» и иными языческими добродетелями. И это напоминает нам о другой стороне личности Свифта, плохо сочетающейся с его неверием в прогресс и огульной ненавистью к человечеству.
Начать с того, что временами он выступает с позиций «конструктивных» и даже «продвинутых». Допускаемая кое-где непоследовательность — почти знаковое свойство утопической литературы, и Свифт порой вставляет хвалебное слово в пассаж, призванный, казалось бы, быть чисто сатирическим. Так, свои мысли об образовании юношества он приписывает лилипутянам, взгляды которых на эту проблему почти совпадают со взглядами гуигнгнмов. У лилипутян также есть различные общественные и юридические установления (например, пенсионное обеспечение стариков, поощрение законопослушных граждан и наказание за нарушение законов), которые он приветствовал бы в своей стране. Где-то в середине этого эпизода Свифт вспоминает о своем сатирическом замысле и добавляет: «Описывая как эти, так и другие законы империи, я хочу предупредить читателя, что мое описание касается только исконных установлений страны, не имеющих ничего общего с современной испорченностью нравов, являющейся результатом глубокого вырождения»; но поскольку предполагается, что Лилипутия — это олицетворение Англии, а законы, о которых он говорит, в Англии никогда не имели аналогов, становится очевидным, что потребность выступить с конструктивным предложением просто оказалась для автора непреодолимой. Однако самым существенным вкладом Свифта в политическую мысль — в узком смысле этого понятия — является его критика, особенно в Части третьей, того, что теперь назвали бы тоталитаризмом. Он демонстрирует удивительно ясное предвидение наводненного шпионами «полицейского государства» с его бесконечной охотой на еретиков и судами над предателями — государства, где все это предназначено для нейтрализации общественного недовольства путем обращения его в военную истерию. И заметьте, Свифт выводит целое из малой части, поскольку современные ему слабые правительства еще не предоставляли тому готовых иллюстраций. Например, вспомним профессора Школы политических прожектеров, который показал Гулливеру огромный свод «инструкций для открытия противоправительственных заговоров», утверждая при этом, что тайные мысли людей следует распознавать, исследуя их экскременты,
«…ибо люди никогда не бывают так серьезны, глубокомысленны и сосредоточены, как в то время, когда они сидят на стульчаке, в чем он убедился на собственном опыте; в самом деле, когда, находясь в таком положении, он пробовал, просто в виде опыта, размышлять, каков наилучший способ убийства короля, то кал его приобретал зеленоватую окраску, и цвет его был совсем другой, когда он думал только поднять восстание или поджечь столицу».
Существует мнение, что образ этого профессора и его теория были подсказаны Свифту не таким уж — с высоты нашего опыта — удивительным или отвратительным фактом: на одном из незадолго до того случившихся государственных судебных процессов в качестве улики были представлены некие письма, найденные в отхожем месте. А чуть позже в той же главе мы словно бы попадаем в разгар политических чисток, впоследствии имевших место в России.
«…в королевстве Трибниа, называемом туземцами Лангден… большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных… Прежде всего они соглашаются и определяют промеж себя, кого из заподозренных лиц обвинить в заговоре; затем прилагаются все старания, чтобы захватить письма и бумаги таких лиц, а их собственников заковать в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специальных знатоков, больших искусников по части нахождения таинственного значения слов, слогов и букв… Если этот метод оказывается недостаточным, они руководствуются двумя другими, более действенными, известными между учеными под именем акростихов и анаграмм. Один из этих методов позволяет им расшифровать все инициалы, согласно их политическому смыслу. Так, N будет означать заговор; B — кавалерийский полк; L — флот на море… Пользуясь вторым методом, заключающимся в перестановке букв подозрительного письма, можно прочитать самые затаенные мысли и узнать самые сокровенные намерения недовольной партии. Например, если я в письме к другу говорю: “Наш брат Том нажил геморрой”, искусный дешифровальщик из этих самых букв прочитает фразу, что заговор открыт, надо сопротивляться и т. д. Это и есть анаграмматический метод».
Другие профессора этой школы придумывают упрощенные языки общения и специальные механические устройства, которые сами пишут книги, учат своих студентов, заставляя их съедать облатки, на которых записаны тексты уроков, или предлагают разом устранять индивидуальные особенности, отрезая часть мозга у одного человека и вживляя ее в голову другого. Есть нечто странно знакомое в атмосфере, описанной в этих главах, потому что сквозь всю эту нарочитую буффонаду пробивается ощущение, что одной из целей тоталитаризма является не просто заставить людей мыслить правильно, но в сущности сделать так, чтобы они вообще поменьше думали. Да и то, как Свифт описывает Вождя, правящего племенем йеху, и «фаворита», которого сначала используют для грязной работы, а потом делают козлом отпущения, удивительно точно соответствует характерным особенностям нашего времени. Но должны ли мы из всего этого сделать вывод, что Свифт в первую очередь и главным образом является врагом тирании и защитником свободомыслия? Нет, насколько можно понять, его взгляды отнюдь не отличаются либерализмом. Безусловно, он ненавидит лордов, королей, епископов, генералов, светских львиц, всевозможные ордена, титулы и вообще подобный вздор, но, похоже, и о простолюдинах думает не лучше, чем об их правителях, и едва ли он является сторонником большего социального равенства или у него вызывает восторг идея представительных органов. Общество гуигнгнмов организовано по кастовой системе, расовой по существу: масть лошадей, выполняющих обязанности прислуги, отличается от масти их хозяев, и никакое скрещивание между ними не допускается. Система образования, которая так восхитила Свифта в Лилипутии, здесь имеет безоговорочно наследственный сословный характер: дети из беднейших классов вообще не учатся в школах, потому что, раз «…они предназначены судьбой возделывать и обрабатывать землю… то их образование не имеет особого значения для общества». Не видно и чтобы Свифт, несмотря на терпимость, проявлявшуюся к его собственным сочинениям, был пламенным приверженцем свободы слова и прессы. Король Бробдингнега поражен многочисленностью религиозных сект и политических фракций в Англии и считает, что те, «кто исповедуют мнения, пагубные для общества» (похоже, в данном контексте это означает просто еретические мнения), хоть и не обязаны их менять, скрывать обязаны, потому что, «если требование перемены убеждений является правительственной тиранией, то дозволение открыто исповедовать мнения пагубные служит выражением слабости». Имеется и менее очевидное свидетельство собственных взглядов Свифта — оно состоит в описании того, каким образом Гулливер покидает страну гуигнгнмов. Время от времени Свифт выступает своего рода анархистом, и Четвертая часть «Путешествий Гулливера» представляет картину анархистского общества, управляемого не законом в обычном смысле слова, а диктатом «Разума», который все добровольно принимают. Генеральный совет гуигнгнмов «призывает» хозяина Гулливера избавиться от него, и соседи оказывают на него давление, чтобы он подчинился «призыву». Они выдвигают два соображения. Первое: присутствие необычного йеху может нарушить покой племени; второе — дружеские отношения между гуигнгнмом и йеху «…противны разуму и природе и являются вещью, никогда прежде не слыханной у них». Хозяин Гулливера не очень хочет подчиняться, но игнорировать «призыв» (как нам сообщают, гуигнгнма никогда не принуждают делать что бы то ни было, ему лишь «советуют» или его «призывают») непозволительно. Этот эпизод ясно демонстрирует тоталитарную тенденцию, таящуюся в анархистской или пацифистской общественной системе. В обществе, где не существует закона и — теоретически — нет принуждения, единственным арбитром поведения остается общественное мнение. Но в силу чрезвычайно высокой у стадных животных тяги к конформизму это общественное мнение отличается куда меньшей терпимостью, нежели любая правовая система. Когда человеческими существами управляет императив «ты не должен», индивидуум может позволить себе некоторую долю эксцентрики; когда же ими, как предполагается, правят «любовь» и «разум», он испытывает постоянное давление, заставляющее его вести себя и думать точно так же, как все остальные. Гуигнгнмы, как нам сообщают, имели единое мнение почти по всем вопросам. Единственным вопросом, который они когда-либо дискутировали, был вопрос: как поступить с йеху. Помимо этого между ними не было ни малейших разногласий, ибо истина всегда либо самоочевидна, либо непознаваема и, стало быть, неважна. В их языке, судя по всему, даже отсутствовало слово «мнение», и в разговорах никогда не возникало «разности чувств». В сущности, они достигли высшей стадии тоталитарного общества, стадии, на которой послушание стало настолько всеобщим, что отпала даже нужда в полицейских силах. Свифт подобное положение вещей одобряет, поскольку ни любознательность, ни добродушие среди его отличительных особенностей не числятся. Инакомыслие всегда представлялось ему абсолютным извращением. Он пишет, что разум для гуигнгнмов «…не является, как для нас, инстанцией проблематической, снабжающей одинаково правдоподобными доводами за и против; наоборот, он действует на мысль с непосредственной убедительностью, как это и должно быть, когда он не осложнен, не затемнен и не обесцвечен страстью и интересом». Иными словами: мы уже все знаем, так в честь чего нам допускать иные мнения? Из этого естественным образом и вытекает тоталитарное общество гуигнгнмов, в котором нет места ни свободе, ни развитию.
Можно с полным правом назвать Свифта бунтарем и иконоборцем, но, если не брать в расчет некоторые второстепенные моменты, такие как утверждение, что женщины не должны получать образование наравне с мужчинами, считать его «левым» нет оснований. Он консервативный анархист, презирающий власть, но не верящий в свободу и сохраняющий аристократическое мировоззрение при ясном понимании того, что существующая аристократия развращена и ничтожна. Когда Свифт произносит свои диатрибы против богатых и власть имущих, вероятно, как я уже говорил ранее, отчасти следует списывать их на тот факт, что сам он принадлежал к менее успешной партии и испытывал личное разочарование. По очевидным причинам, оппозиция всегда более радикальна, чем власть. Но самое существенное — это неспособность Свифта поверить в то, что жизнь — обычную жизнь, ту, что протекает здесь, на земле, а не умозрительную, стерилизованную ее версию — можно сделать пригодной для человека. Разумеется, никто, положа руку на сердце, не скажет, что счастье — нормальное состояние ныне живущих взрослых людей, но, вероятно, существуют способы сделать его таковым, и именно вокруг этого вопроса на самом деле вращаются все серьезные политические дискуссии. У Свифта много общего — думаю, больше, чем принято считать, — с Толстым, тоже не верившим в возможность счастья. У обоих одинаково анархическое мировоззрение, за которым кроется авторитарный склад ума; оба враждебно настроены по отношению к науке, нетерпимы к оппонентам, одинаково неспособны признать важность каких бы то ни было проблем, которые неинтересны им самим; и оба испытывают ужас перед реальным течением жизни, хотя Толстой пришел к этому позднее и иным путем. Неудачно сложившаяся сексуальная жизнь обоих имеет разную природу, однако обоим им свойственно сочетание неподдельного отвращения с болезненным влечением к ней. Толстой был «раскаявшимся» повесой, пришедшим к проповеди полного воздержания, которую сам же и нарушал до весьма преклонных лет. Свифт — предположительно — страдал импотенцией и испытывал неестественный ужас перед человеческими экскрементами, при том что думал об этом, судя по его сочинениям, постоянно. Подобные люди, похоже, не способны радоваться даже той малой доле счастья, что выпадает большинству человеческих существ, и по вполне понятным причинам не желают признавать, что земная жизнь поддается значительному улучшению. Их нелюбопытство и их нетерпимость растут из одного и того же корня.
Льющееся из Свифта чувство отвращения, его злоба и пессимизм имели бы смысл, воспринимай он здешний мир как прелюдию к «миру иному». Но поскольку он, скорее всего, ни во что подобное всерьез не верит, у него возникает потребность сконструировать рай, предположительно находящийся на земле, но решительно не похожий ни на что реально существующее, в котором полностью искоренено все, что ему ненавистно: ложь, глупость, перемены, воодушевление, удовольствие, любовь и грязь. В качестве идеального существа он выбирает лошадь, животное, чьи экскременты наименее отвратительны. Гуигнгнмы невыносимо скучны — этот факт настолько общепризнан, что не требует никаких доказательств. Гений Свифта сумел сделать их правдоподобными, но мало найдется таких читателей, в ком они вызовут иное чувство, кроме неприязни. И дело вовсе не в уязвленном самолюбии человека, которому предпочли лошадь, ибо, если сравнивать гуигнгнмов и йеху, первые имеют гораздо больше общего с человеческими существами; и в ужасе перед йеху Гулливера, понимающего, что они создания той же породы, что и он сам, есть некий логический абсурд. Этот ужас охватывает его при первой же встрече с йеху. «…я никогда еще, во все мои путешествия, не встречал более безобразного животного, которое с первого же взгляда вызывало к себе такое отвращение», — говорит он. Но в сравнении с кем так отвратительны йеху? Не с гуигнгнмами, потому что гуингнмов Гулливер к тому времени еще не видел. Он мог сравнивать их только с собой, то есть с человеком. Впоследствии мы узнаем, что йеху и есть человеческие существа, и человеческое общество становится для Гулливера невыносимым, потому что все люди — йеху. Почему же в таком случае отвращение к человечеству не настигло его раньше? Нам объясняют: хоть йеху фантастически отличаются от людей, оказывается, что они — точно такие же, как люди, и это приводит автора в ужас. Не помня себя от ярости, Свифт кричит своим соплеменникам: «Вы еще грязнее, чем кажетесь!» Впрочем, испытывать симпатию к йеху и впрямь невозможно, и гуигнгнмы кажутся нам непривлекательными не потому, что угнетают йеху, а потому, что «Разум», который правит ими, на самом деле является хладнокровным схождением к смерти. Они свободны от любви, дружбы, любознательности, страха, печали и — если не считать чувств, которые они испытывают по отношению к йеху, занимающим в их сообществе то же место, что евреи в нацистской Германии, — от гнева и ненависти. «Они не балуют своих жеребят, но заботы, проявляемые родителями по отношению к воспитанию детей, диктуются исключительно Разумом». Они обладают огромным запасом «дружелюбия» и «благожелательности», но эти чувства не направлены ни на кого персонально, они изливаются лишь на весь их род в целом. Они ценят искусство беседы, но в их разговорах нет разности мнений и «…говорится только о деле, и речи выражаются в очень немногих, но полновесных Словах». У них действует строгий контроль над рождаемостью, каждой паре позволено произвести на свет двух отпрысков, после чего она должна воздерживаться от половой жизни. Брачные пары подбирают старшие, руководствуясь принципами евгеники, и в языке у них слово «любовь» не имеет физиологического значения. Когда кто-нибудь умирает, они живут дальше как прежде, не испытывая ни малейшей скорби. Очевидно, что их цель, продолжая физическое существование, быть насколько возможно похожими на трупов. Надо признать, что есть несколько особенностей их жизни, которые не представляются «разумными» даже в их понимании этого слова. Так, они чрезвычайно высоко ценят не только физическую выносливость, но и атлетизм, а кроме того любят предаваться поэзии. Однако эти исключения, вероятно, не так случайны, как может показаться. Вполне вероятно, что Свифт подчеркивает физическую силу гуигнгнмов, чтобы сделать очевидным для читателя, что ненавистной человеческой расе никогда их не победить, а вкусом к поэзии он наделяет их потому, что поэзия — антитеза науки, самого, с его точки зрения, бесполезного из всех занятий. В Третьей части он называет «воображение, фантазию и изобретательность» необходимыми способностями, коих (несмотря на их любовь к музыке) лапутянским математикам решительно недостает. Следует помнить, что, хотя Свифт был талантливейшим сочинителем комических стихов, ценил он по-настоящему, скорее всего, лишь дидактическую поэзию. Гуигнгнмы, по его словам:
«…в поэзии… превосходят всех остальных смертных: меткость их сравнений, подробность и точность их описаний действительно неподражаемы. Стихи их изобилуют обоими качествами, и темой их является либо возвышенное изображение дружбы и доброжелательства, либо восхваление победителей на бегах или в других телесных упражнениях».
Увы, даже гений Свифта оказался бессилен создать образец, по которому можно было бы судить о величии поэзии гуигнгнмов. Однако, судя по описанию, это было нечто чопорное (предположительно рифмованные стихи героического содержания), не противоречащее принципам «Разума».
Печально известно, что описать состояние счастья чрезвычайно трудно, и картина справедливого и хорошо организованного общества редко получается привлекательной или убедительной. Большинство создателей «позитивных» утопий, тем не менее, стараются показать, какой могла бы быть жизнь, если бы мы имели возможность проживать ее с большей полнотой. Свифт же выступает за отказ от радостей жизни, обосновывая это тем, что «Разум» противоречит человеческим инстинктам. Гуигнгнмы, существа, не имеющие истории, из поколения в поколение ведут благоразумную жизнь, поддерживая численность своего населения строго на одном и том же уровне, избегая каких бы то ни было страстей, не страдая ни от каких болезней, встречая смерть с полным безразличием и воспитывая потомство на тех же принципах, — и все это ради чего? Ради того, чтобы процесс длился бесконечно. Им никогда не пришло бы в голову, что жизнь здесь и сейчас стоит того, чтобы ее прожить, что ее можно сделать более стоящей или что ею можно пожертвовать ради будущего блага. Унылый мир гуигнгнмов — это утопия, которую только и мог сконструировать Свифт, учитывая, что он не верил в «мир иной», а равно не был способен извлечь ни малейшего удовольствия из какой бы то ни было нормальной человеческой деятельности. Но сочинил он его не как нечто желанное само по себе, а как повод для очередной атаки на человечество. Его цель, как обычно, унизить человека, напомнив ему, что он слаб и смешон, а прежде всего, что он смердит; но главный, быть может, мотив состоит в своего рода зависти — зависти призрака к живому, человека, знающего, что он не способен быть счастливым, к другим, которые, как он опасается, могут быть чуточку счастливее его. В политической сфере подобное мировоззрение оборачивается либо реакционными, либо нигилистическими взглядами, ибо человек, его исповедующий, хочет предотвратить всякое развитие общества, чтобы не обмануться в своем пессимизме. И делать это он может, либо разнося всё в щепки, либо отпугивая от любых перемен. Свифт в конце концов выбрал первое: он взорвал мир к чертям единственным способом, какой был доступен до изобретения атомной бомбы, — погрузился в безумие, но, как я попытался показать, его политические цели были в общем реакционными.
По тому, что я написал, может возникнуть впечатление, будто я против Свифта и моя задача — доказать несостоятельность его взглядов или даже принизить его. В политическом и моральном смысле — да, я против Свифта, насколько я его понимаю. И тем не менее, как ни парадоксально, он — один из тех писателей, которыми я восхищаюсь безмерно, а «Путешествия Гулливера», с моей точки зрения, — книга, которой невозможно пресытиться. Впервые я прочел ее в восьмилетием возрасте, чтобы быть точным, за день до восьмилетия: стащил экземпляр, который был приготовлен мне в подарок ко дню рождения, и тайком вмиг проглотил его; с тех пор я перечитывал эту книгу не менее шести раз. Ее очарование для меня неиссякаемо. Если бы мне предложили составить список из шести книг, которые будет разрешено сохранить, когда все остальные подвергнут уничтожению, я бы несомненно включил в него «Путешествия Гулливера». И тут-то встает вопрос: каково взаимоотношение между согласием со взглядами автора и наслаждением от чтения его книги?
Человек, способный интеллектуально отрешиться от взглядов автора, даже если он глубоко не согласен с ними, в состоянии оценить достоинства его письма, но наслаждение — дело иное. Предположим, что существует хорошее и плохое искусство, тогда хорошее и плохое должно быть заложено в самом произведении — не то чтобы совсем независимо от того, кто его воспринимает, но независимо от расположения его духа. В этом смысле стихотворение не может казаться хорошим в понедельник и плохим во вторник. Но если читатель судит о стихотворении по тому отклику, который оно в нем вызывало, это может оказаться именно так, потому что отклик, или наслаждение, — реакция сугубо субъективная, не поддающаяся управлению извне. Даже человек с чрезвычайно высоким уровнем культурного развития отнюдь не постоянно испытывает эстетические чувства, и разрушить их очень легко. Когда вы испуганы или голодны, у вас болит зуб или вы страдаете от морской болезни, «Король Лир» представляется вам ничуть не лучше «Питера Пена». Умом вы понимаете, что «Король Лир» лучше, но это просто факт, хранящийся в вашей памяти; вы не прочувствуете его до тех пор, пока не вернетесь в нормальное состояние. Так же катастрофически — даже еще более катастрофически, поскольку причину здесь осознать труднее, — эстетическое восприятие разрушается из-за политического или нравственного несогласия с автором. Если книга злит, ранит или вызывает у вас тревогу, она не доставит вам наслаждения, каковы бы ни были ее художественные достоинства. А если она кажется вам по-настоящему вредной, способной оказать на других нежелательное влияние, вы, возможно, даже подведете под нее некую эстетическую теорию, чтобы доказать, что никакими художественными достоинствами она не обладает. Современная литературная критика в значительной мере и состоит из метаний то в ту, то в другую сторону между двумя этими системами критериев. Но все же вероятен и противоположный процесс: наслаждение может пересилить неодобрение, даже тогда, когда сознаешь, что наслаждаешься чем-то совершенно чуждым и даже враждебным. Свифт, чье мировоззрение в высшей степени неприемлемо, но который, тем не менее, является чрезвычайно популярным писателем, — прекрасный тому пример. Что позволяет нам не сердиться, что нас называют йеху, при том что мы твердо убеждены: никакие мы не йеху?
Разумеется, обычного ответа — мол, конечно же, Свифт неправ, и вообще он был сумасшедшим, но он «хороший писатель» — здесь недостаточно. Да, литературные достоинства книги в какой-то незначительной степени можно отделить от ее содержания. Есть люди, обладающие врожденным даром слова, так же как некоторые наделены «игровым чутьем». В большой мере это вопрос правильного выбора времени и интуитивного понимания, на что сделать основной упор. Первый приходящий на память пример: перечитайте приведенный выше фрагмент, начинающийся со слов: «В королевстве Трибниа, называемом туземцами Лангден…» В очень большой степени впечатление, которое он производит, зависит от последней фразы: «Это и есть анаграмматический метод». Строго говоря, фраза ненужная, потому что мы уже видели, как расшифровываются анаграммы, но этот издевательски-торжественный повтор, в котором словно бы слышится голос самого Свифта, забивает последний гвоздь в картину идиотизма описанной деятельности. Однако ни мощь и простота прозы Свифта, ни сила его воображения, сделавшая, казалось бы, невероятное нагромождение слов более убедительным, нежели большинство исторических трудов, не могли бы заставить нас наслаждаться Свифтом, если бы его видение мира действительно было оскорбительным или шокирующим. Миллионы людей по всему свету наслаждаются «Путешествиями Гулливера», более-менее сознавая при этом антигуманную подоплеку книги; и даже ребенок, который воспринимает части первую и вторую просто как приключенческую историю, чует некую абсурдность человечков шести дюймов росту, мнящих себя людьми. Объяснение, вероятно, можно найти в том, что свифтовское видение мира воспринимается не как полностью ложное, или, точнее было бы сказать, не всегда ложное. Свифт — больной писатель. Он постоянно пребывает в депрессивном состоянии, которое у нормальных людей случается лишь изредка, — это как если бы кому-то, страдающему желтухой или не оправившемуся от гриппа, достало бы сил писать книги. Но всем нам это состояние знакомо, и что-то внутри нас откликается, когда мы встречаемся с его выражением в литературе. Возьмем, к примеру, одно из самых типичных произведений Свифта, стихотворение «Дамский будуар» или близкое к нему по духу «На отход ко сну прелестной юной нимфы». Что правдивей: точка зрения, выраженная в этих стихах, или представление Блейка, вложенное в строку: «Божественно ее нагое тело»? Нет сомнений, что Блейк ближе к истине, и все же кто не испытает своего рода удовольствие при виде этой фальшивой женской хрупкости, внезапно представшей взору? Свифт искажает картину мира, отказываясь видеть в человеческой жизни что-либо, кроме грязи, глупости и порочности, но фрагмент, извлекаемый им из целого, действительно существует, и мы это знаем, хоть и избегаем упоминать об этом. Какой-то частью своего сознания — а у любого нормального человека эта часть преобладает — мы верим, что человек благородное животное и жизнь стоит того, чтобы ее прожить, но есть в каждом из нас некое внутреннее «я», которое, по крайней мере иногда, в ужасе отшатывается от окружающей действительности. Самым странным образом удовольствие и отвращение связаны между собой. Человеческое тело прекрасно, но оно же омерзительно и смешно — в этом нетрудно убедиться в любом плавательном бассейне. Половые органы — объект вожделения и одновременно отвращения, недаром во многих, если не во всех, языках их названия используются как ругательства. Мясо вкусно, но в лавке мясника начинает мутить; да и вся наша еда в конечном счете происходит из навоза и мертвой плоти — двух вещей, которые кажутся нам самыми ужасными из всего. Ребенок, когда он выходит из младенческого возраста, но все еще видит мир свежим взглядом, испытывает ужас так же часто, как удивление — ужас и отвращение к соплям и плевкам, к собачьим экскрементам на тротуаре, к мертвой жабе, в которой копошатся черви, к запаху пота взрослых, к безобразности стариков с лысыми головами и шишковатыми носами. Не переставая твердить о болезнях, грязи и уродствах, Свифт в сущности ничего не придумывает, он просто кое-что оставляет за скобками. Человеческое поведение тоже, особенно в политических кругах, — именно таково, каким он его описывает, хотя оно включает в себя и другие, более важные факторы, коих он не желает признавать. Насколько известно, и боль, и ужас необходимы для продолжения жизни на этой планете, поэтому пессимисты вроде Свифта имеют все основания вопрошать: «Если боль и ужас неотвратимы, как можно сделать жизнь существенно лучше?» По существу, его позиция — это позиция христианская, за вычетом обещания «мира иного», которое, впрочем, наверняка меньше владеет умами верующих, чем убеждение, что этот мир — юдоль слез, а могила — место упокоения. Я уверен, что это неправильная позиция и она может оказывать пагубное влияние на поведение человека, но что-то внутри нас отзывается на нее, как на мрачные слова заупокойной службы и сладковатый запах мертвого тела в деревенской церкви.
Часто говорят — во всяком случае, те, кто придают первостепенное значение содержанию, — что книга не может быть «хорошей», если она проповедует откровенно ложное представление о жизни. В наши времена, например, считается, что книга, обладающая подлинными художественными достоинствами, непременно должна быть более или менее «прогрессивной» по своей направленности. При этом не учитывается тот факт, что на протяжении всей человеческой истории шла такая же ожесточенная борьба между прогрессом и реакцией и что во все века лучшие книги были написаны с самых разных позиций, иные из них — с заведомо более ложных, чем другие. Поскольку писатель — это пропагандист, самое большее, чего можно от него требовать, это чтобы он искренне верил в то, что пишет, и чтобы это не было явной глупостью. Сегодня, например, легко представить себе хорошую книгу, написанную католиком, коммунистом, фашистом, пацифистом, анархистом, быть может, старомодным либералом или заурядным консерватором, однако невозможно вообразить хорошую книгу, написанную спиритуалистом, бухманитом или куклуксклановцем. Взгляды, исповедуемые автором, должны быть совместимы со здравомыслием — в медицинском понятии этого слова — и с энергией непрерывного движения мысли. Кроме этого мы вправе требовать от автора только таланта, который, вероятно, является другим названием убедительности. Свифт не обладал житейской мудростью, но был наделен гигантской силой провидения, позволявшей ему извлечь на свет одиночную потаенную правду, укрупнить ее и тем самым деформировать. Долгая жизнь «Путешествий Гулливера» показывает: если за текстом стоит подлинная сила убежденности, даже мировоззрение, которое с трудом выдерживает испытание на здравомыслие, способно породить великое произведение искусства.
Сентябрь-октябрь 1946 г.
Назад: Писатели и Левиафан Перевод А. Зверева
Дальше: Уэллс, Гитлер и Всемирное государство А. Зверева