Глава 25
20 мая 1931 г.
Это было еще одним «ударом». Фитцсиммонс, Джефрис, Джек Джонсон, Карпентьер, Демпси, Джин Танни — чемпионы приходили и уходили; но метафора, которой мистер Бивис описывал свои утраты, оставалась неизменной.
Да, это был тяжелый удар. И все же, как казалось Энтони, в воспоминаниях отца за обеденным столом о детских годах дяди Джеймса звучала почти триумфальная нота.
— Бедный Джеймс… у него были такие курчавые волосы. Nos et mutamur. — Сожаление и ностальгия смешивались с некоторым удовлетворением — удовлетворением старика, обнаружившего, что он еще жив, еще способен ходить на похороны своих одногодков и тех, кто моложе, чем он. — Два года, — настаивал он. — Между мной и Джеймсом была разница почти в два года. В школе я был Бивис-старший. — Он с прискорбием покачал головой, но старые усталые глаза заблестели неукротимым светом. — Бедняга Джеймс! — Он вздохнул. — Мы не очень часто виделись в последние годы — со времени его перехода в другую веру. Как он мог? Это до сих пор терзает меня. Католик — он один из всех…
Энтони ничего не ответил. «Но в конце концов, — думал он, — это не так удивительно». Старик вырос атеистом толка Брэдлоу. Должно быть, был невыразимо счастлив, выставляя напоказ свой вызов космосу и бесплодное отчаяние. Но ему выпало несчастье родиться гомосексуалистом в то время, когда в этом было стыдно признаться даже самому себе. Врожденное извращение отравило ему всю жизнь. Превратило воображаемое и восторженное, как у мистера Пиквика, отчаяние в настоящую, обыденную трагедию. Несчастье и неврастения; старик наполовину сошел с ума. (Что не помешало ему стать первоклассным статистиком страхового общества.) Затем, во время войны, тучи немного рассеялись. Можно было быть добрым к раненым солдатам — быть добрым pro patria и с чистой совестью. Энтони припомнил визиты дяди Джеймса к нему в госпиталь. Он приходил почти каждый день. Нагруженный дарами для дюжины приемных племянников так же, как и для родного. На его длинном меланхоличном лице в те дни царила постоянная улыбка. Но счастье никогда не бывает слишком долгим. Наступил мир, и после четырех райских лет ад стал казаться чернее, чем всегда. В 1923 году он перешел в лоно католической церкви, чего и следовало ожидать.
Но мистер Бивис просто не мог понять этого. Мысль о том, что Джеймс, окруженный иезуитами, Джеймс, преклонявший колена во время мессы, Джеймс лег в лурдский госпиталь с неоперабельной опухолью и, умирая, нашел утешение в религии, — наполняла его ужасом и изумлением.
— И все же, — сказал Энтони, — я восхищаюсь тем, как они помогают человеку расстаться с жизнью. Умирание — это совершенно животный процесс. Более животный, чем морская болезнь. — Он секунду помолчал, думая о последнем и самом мучительном часе дяди Джеймса. Тяжелое, носовое дыхание, рот, открытый, словно пещера, руки, скребущие простыню. — Как мудра была церковь, сделавшая из смерти таинство!
— Суета и фарс, — презрительно произнес мистер Бивис.
— Но гениальный фарс, — не поддавался Энтони. — Произведение искусства. Сама по себе процедура слегка напоминает переплытие Ла-Манша — только гораздо хуже. Но им удается превратить это во что-то действительно прекрасное и величественное. В основном для зрителя, конечно. Но, может быть, так же значимо и для исполнителя.
За столом наступило молчание. Горничная унесла грязные тарелки и подала десерт.
— Будете яблочный торт? — спросила Полин и надрезала корку.
— Яблочный пирог, моя дорогая. — Тон мистера Бивиса был суровым. — Когда ты усвоишь то, что торт всегда открыт? А то, что имеет корку, — пирог.
Каждый взял себе сливок и сахара.
— Кстати говоря, — внезапно сказала Полин, — вы слышали о миссис Фокс?
Энтони и мистер Бивис покачали головами.
— Мэгги Кларк вчера сказала мне. У нее случился удар.
— Ах бедная, бедная, — вздохнул мистер Бивис. Затем задумчиво: — Удивляюсь, как просто люди уходят из жизни, после того как становятся чем-то. Мне кажется, я видел ее не более полудюжины раз за последние двадцать лет. И вот, прежде чем…
— У нее не было чувства юмора, — вмешалась Полин.
Мистер Бивис повернулся к Энтони.
— Я полагаю, ты не… ну… «держался возле нее» с тех пор, как погиб ее бедный сын.
Энтони покачал головой, не ответив на вопрос. Между ними был уговор не вспоминать о том, что он сделал, чтобы избегать общения с миссис Фокс. Те длинные письма, полные любви, которые она писала ему в первый год войны — письма, на которые он отвечал все короче и короче, поверхностнее, с большим количеством общих фраз и наконец перестал отвечать совсем, даже не успевая прочитывать ее послания. Даже не читал, и все же, движимый какими-то суеверными угрызениями совести, никогда не выбрасывал. По крайней мере дюжина синих конвертов, надписанных крупным, разборчивым, наклонным почерком, лежала нераспечатанная в одном из ящиков его стола. Их присутствие каким-то таинственным, необъяснимым способом проливало бальзам на его совесть. Вопрос, заданный отцом, заставил его почувствовать неудобство, и он поспешил сменить тему разговора.
— И во что ты так усердно вкапывался последнее время? — спросил он тем же самым шутливо-архаичным языком, которым порой так увлекался его отец.
Мистер Бивис усмехнулся и начал рассказывать о результатах своих исследований современного американского сленга. Какие смачные выражения! Богатство поистине елизаветинское, с новыми образованиями и первозданными метафорами! Лошадиные перья, смазать тарелку, застегни свой рот — великолепно!
— А как тебе, если тебя назовут чахоточной фрау? — обратился он к своей младшей дочери Диане, которая просидела весь ужин в суровом молчании. — Или еще хуже — слабой подпругой, дорогая моя? Или я мог бы сказать, что у тебя, Энтони, дамский комплекс. Или с сожалением вспомнить о твоей привычке крутить любовную катушку. — Он засиял от удовольствия.
— Напоминает китайскую грамоту, — сказала Полин с другого конца стола. Ее круглое спокойное лицо приняло веселое выражение; тройной подбородок затрясся, как желатин. — Твой отец думает, что он кошачья пижама. — Она протянула руку, взяла с серебряного подноса пару шоколадных пирожных и затолкала одно из них себе в рот. — Кошачья пижама, — невнятно повторила она и подавилась от нового приступа смеха.
Мистер Бивис, выработавший в себе необходимую степень надменности, нагнулся вперед и спросил Энтони интимным шепотом:
— Что бы ты делал, если бы чахоточная фрау имела несчастье задохнуться?
«Они оба душки», — подумала Диана и вышла из-за стола, ничего не сказав. Но как глупы они казались, как невыразимо глупы! Но все равно, у Энтони не было права критиковать их, а своей чрезмерной вежливостью он их критикует, негодяй. Она была возмущена. Никто не имел права на это, кроме нее и, может быть, ее сестры. Она попыталась подумать о том, как бы досадить Энтони, но он не подал ей удобного случая, да и у нее не было таланта к составлению эпиграмм. Ей пришлось довольствоваться молчанием и нахмуренными бровями. Вдобавок наступило время возвращаться в лабораторию.
— Мне нужно идти, — произнесла она в своей резкой отрывистой манере, поднялась из-за стола, и добавила, наклонившись, чтобы поцеловать мать: — Я категорически запрещаю вам есть эти сладости. Предписание врача.
— Ты не врач, моя дорогуша.
— Буду ровно через год.
Спокойным жестом Полин сунула в рот еще одно шоколадное пирожное.
— Вот через год я и прекращу есть сладкое, — проговорила она.
Энтони ушел несколькими минутами позже. Идя по улице, он поймал себя на том, что постоянно возвращается в мыслях к миссис Фокс. «Пережила удар, — думал он, — и, может быть, очень опасный. Наступил ли паралич?» Он был чрезвычайно обеспокоен тем, как не допустить того, чтобы отец говорил о ней и у Полин не было случая сказать свое слово. Он представлял, как она лежит беспомощная, полумертвая, и чувствовал ужас притом что наряду с печалью испытывал некое удовлетворение, странное облегчение. Потому что, в конце концов, она была главным свидетелем обвинения, человеком, способным принести роковое свидетельство против него. Мертва или всего лишь наполовину мертва, и ее уже нельзя будет призвать в суд, а при ее отсутствии дело против него будет прекращено. В глубине своей души он даже был рад известию, которое сообщила Полин. Рад, к невероятному своему стыду. Он пытался сосредоточиться на чем-нибудь другом, и как раз кстати подошел автобус, на котором он быстро добрался до надежной гавани Лондонской библиотеки.
Он провел там около трех часов, просматривая материалы по истории анабаптистского движения, затем побрел к себе на квартиру в Блумсбери. В тот вечер он ожидал Глэдис к себе на ужин. Девушка последнее время чувствовала себя немного утомленной, но тем не менее… Он улыбнулся про себя в предвкушении удовольствия.
Они договорились, что она придет к шести, но пятнадцать минут седьмого ее еще не было. Не было и полседьмого, и в семь. В восемь часов он, глядя на синие конверты со штемпелем 1914 и 1915 года и адресом, выведенным почерком миссис Фокс, задумался над унылой дилеммой, появившейся после того, как прошли нетерпение и гнев: стоит ли открывать их. Он все еще предавался раздумьям, когда зазвонил телефон, и Марк Стейтс спросил его, не свободен ли он случайно вечером. В самый последний момент составилась вечеринка. Там будут Питли с женой, психолог, тот индийский политик, Сен и Элен Ледвидж… Энтони убрал письма обратно в ящик стола и поспешил из дома.