Книга: Бунтующий человек. Падение. Изгнание и царство. Записные книжки (1951—1959)
Назад: Тетрадь № VII Март 1951 года – июль 1954 года
Дальше: Тетрадь № IX Июль 1958 года – декабрь 1959 года

Тетрадь № VIII
Август 1954 года – июль 1958 года

15.8.1954.
Четвертая симфония соль мажор Малера для сопрано и оркестра. Иногда, слушая Малера, начинаешь больше ценить Вагнера – по контрасту: заметно, до какой степени Вагнер был властителем своего тумана. Но в других случаях Малер бывает очень велик.

 

 

16.8.1954.
Слова N.: «Почему мы не согласны с идеей вечной жизни? Не потому ли, что, в конце концов, речь идет о блаженстве, лишенном сознания, а мы желаем быть, а значит – осознавать, что мы есть. Но отчего же мы упрекаем этот мир именно в том, что позволяет нам обрести сознание: в наличии зла и страдания (в этом и заключается главное противоречие современного атеизма). Я, например, всегда принимала страдание с радостью – радостью бытия». Я отвечал ей, что в этом и проявляется гений. Гений? Да, гений жизни, который только она – единственная, из всех, кого я знаю, совершенно естественно и гордо носит в себе.

 

 

17 августа. Берль.
Интеллектуалам легче сказать нет, чем да. Созерцая под конец жизни многочисленные тома своих произведений, доктор Реклю, защищавший Дрейфуса, обнаружил, что за последние два года он ничего не произвел. Ах да, Дрейфус: он действительно отдал два года жизни изучению его дела. А сегодня принимают решение, прочитав всего лишь одну статейку.
Потерянный вечер.

 

 

18 августа.
Выхода мне не найти. Самоубийство. Чего еще ждать тому, кто уже мертв? Кладбище Ане, где вьюн раскалывает старую плиту.
Долгие годы я жил в заточении у ее любви. Сегодня я должен стараться хотя бы не думать о ней, не переставая любить. Казалось бы одной проблемой меньше, но как тяжело.

 

 

19 августа.
Ужасное утро. Во второй половине дня выставка Сезанна. В его ранних картинах есть что-то болезное и безумное (особенно бросается в глаза сексуальная одержимость). Подобное безумие необходимо подчинять жесточайшей дисциплине, какая и была присуща Сезанну. Только помешанные могут стать классиками, ибо у них нет выбора. Свое душевное расстройство С. умерил высочайшей требовательностью к себе, обратившись к натюрмортам и пейзажам, в которых он выявлял архитектуру, геометрию. Под конец жизни он вернулся к телам и лицам и снова впал в безумие – то самое, какое прежде ему удалось укротить. Кубизм – предписание врача […неразб.].
Почта.

 

 

20 августа.
Почта. Убитый день.

 

 

25 августа.
Убитый день. Н.А. (Дерена сбила машина, он наполовину парализован и потерял рассудок. В то время, как он бредил в клинике, его жена и бывшая любовница опечатывали все его картины.)
«Врата ада». Японский фильм с небольшим американским акцентом. Но рядом с таким искусством все мы выглядим варварами.

 

 

22 августа.
Печальная и мудрая природа Иль-де-Франс.

 

 

23–24 августа.
Убитые дни. Обед с Берлем.

 

 

25 августа.
Работать все время, кроме утра. Музей Человека. Когда я выходил, мне казалось, что мой рот забит тленом и костяным прахом скелетов и мумий. Перуанская мумия: […неразб.] истории. Кем она была?
Действие и письмо: Они не очень уверены в своей правоте, и эта неопределенность порождает несчастное сознание. Чтобы избавиться от него, они начинают писать. Они будут искать и находить новые аргументы, будут настаивать еще сильнее. Их противники поступят точно так же. Так будет происходить укрепление позиций. Многократно повторенные утверждения начинают превращаться в эквивалент действий. А вскоре и провоцировать их. В день победы у триумфаторов будет много обвинителей. Стремясь избавиться от несчастного сознания, побежденные признают свою настоящую вину и будут говорить, что не хотели этого делать. А потом победители, в свою очередь, станут побежденными и тоже будут отвечать, что не хотели этого делать. История – это бесконечное преступление, совершаемое невинными.

 

 

7 сентября.
Возвращение детей. Катрин не может заснуть, потому что боится умереть (из-за боли в груди). Они еще такие маленькие существа, но их уже терзает такой страх – в конце концов, что может быть ужаснее и возмутительнее?

 

 

8 сентября.
Мне звонит Н.А.: только что умер Дерен. Наполовину парализованный, сошедший с ума, преследуемый собственной женой, которая опечатала его картины. Н.А. в отчаянии. Ничего не поделаешь. Бедный Дерен, я так любил его суровую силу. Слишком живой для того, чтобы жить.

 

 

9 сентября.
N. (и ее семья) всегда смешивали любовь со страданием и тревогой. Любить – значит страдать от чего-то или во имя чего-то. Для меня любовь всегда была неотделима от состояния веселой невинности. Стоило мне повстречать N., как я утонул в чувстве вины и потерял способность любить реально.

 

 

20 сентября.
Меня страшит не смерть, но жизнь в смерти.
Уничтожение не может устрашить того, кто много прожил.
Для создания чувства вины или наказания вовсе не обязательно иметь Бога. Для этого достаточно людей. Строго говоря, Бог нужен, наверное, только для основания невинности.

 

 

21 сентября.
Как он будет проповедовать справедливость, если он не мог заставить ее управлять даже собственной жизнью?
Чтобы прикончить свою семью ночью, изрубив ее топором, убийца разделся.
М.: «Ты скрытен, добр и (компенсируя все, что есть отталкивающего в доброте) слишком горяч, и порой несправедлив».

 

 

5 октября.
Ночная декорация Роттердама, всеми светящимися остовами своими устремленного ввысь над каналами.

 

 

Гаага.
Весь этот мир сгрудился на небольшом пространстве домов и воды, безмолвно прижавшихся друг к другу, и над городом шел дождь, долго, без передышки, и маленькие дети, некрасивые и капризные, управляли движением тихих машин, и прекрасные […неразб.] решетки королевского музея, чтобы вымыть фронтоны роскошных декораций, а дождь все лил и лил не переставая, и пианист на трехколесном велосипеде […неразб.] играл «Грусть» Шопена в сопровождении одного […неразб.] виолончелиста, и нищий с изысканными манерами подбирал благодушно брошенные монетки, гроши, падавшие с мягким звуком, – они были предназначены гримасничающим индонезийским богам, что виднелись в витринах и невидимо носились по воздуху Голландии, представляя собой ностальгические мечты лишенных собственности переселенцев. О, далекий остров Ява, чьи сыны прислуживают здесь в кафе, а на улице по-прежнему льет дождь, и в мокром воздухе витает чудесное воспоминание о девушке у двери, за которой скрывается неистощимый источник, свет для больного туберкулезом, и молчание старого брата Рембрандта, смотрящего на вечную страну своими бесстрастными глазами.

 

 

6 октября.
Целые дни льет дождь и дует холодный ветер […неразб.]. Это было там, в Роттердаме, – в новом никелированном Роттердаме – и в вечно промокшем Амстердаме; и здесь, в Гааге, где взгромоздившиеся на велосипеды с высоким рулем люди, словно траурные лебеди, кружились в хороводе вокруг охладевшего Вигвера, между живыми угрями рыбного рынка и чудесными украшениями в уродливых витринах того же цвета, что и палые листья, приклеившиеся повсюду к земле, и копченые селедки, долго путешествовавшие по золотистым морям. О, Сипанго […неразб.], Голландия, нежная Голландия, ты учишь смертельному терпению.

 

 

Обращение в серьезность. Серьезность – это согласие на ложь и признанное убожество. В остальном – спокойная искренность.

 

 

«Дон Жуан».
Она: Я всегда знала, что вы меня не любите. Но я любила вас. Когда вы со мной разговариваете, вы смотрите иногда поверх моей головы.
Он: Я не соблазняю – я адаптируюсь.

 

 

26 октября.
Противоположность реакции – не революция, а творчество. Мир пребывает в состоянии вечной реакции, то есть бесконечного страха перед революцией. Прогресс, если допустить, что он вообще существует, заключается в том, что творцы самых разных убеждений открывают формы, торжествующие над духом реакции и инерции, и значит революция им вовсе не нужна. Революция неизбежна, когда иссякают творцы.

 

 

Согласно Кёстлеру, в прежней судебной системе Турции смягчающим обстоятельством мог выступить тот факт, что преступление было совершено кем-то […неразб.].

 

 

Жимолость, этот запах связан для меня с Алжиром. Он плавал вдоль улиц, поднимавшихся к высоким садам, где нас ждали юные девушки. Виноградники, молодость…

 

 

По утрам белая роза пахнет водой и перцем.

 

 

«Жюли».
Последнее действие:
Ж. Я некрасива.
Д’Aл. Да.

 

 

Всё – во мне и в других людях, – что тянет меня вниз.

 

 

1 ноября.
Мне часто приходится узнавать, что я атеист, до меня доходят рассказы о моем атеизме. На мой взгляд, эти слова ничего не означают, они лишены смысла. Я не верю в Бога, и я не атеист.

 

 

Как творец, я дал жизнь самой смерти. Вот и все, что я должен был сделать, прежде чем умереть.

 

 

Павезе: «Мы дураки. Правительство оставило нам малую толику свободы, но и ту мы отдаем на откуп женщинам».

 

 

Рембрандт: слава до 1642 года, когда ему исполнилось 36 лет. Начиная с этой даты путь к одиночеству и бедности. Это более редкий и значительный опыт, чем просто жизнь неизвестного художника. О таком опыте еще никто ничего не сказал.

 

 

Б.К.: «Эту духовную силу природа дает человеку не для того, чтобы он пользовался ею в одиночку. Она дарит ее для того, чтобы человек использовал ее за пределами собственной личности».
Там же: «Истинный творец органически зависит от закона удовольствия».

 

 

Шпенглер говорил, что душа России – это бунт против Античности. Похоже на правду. Бердяев говорил в том же духе: в России никогда не было Возрождения.

 

 

Текст об Эберто. Посреди грота большой белый кашалот. Он фильтрует пищу зубами и захватывает только планктон вкусных авторов.

 

 

Реализм. Реалисты – все. Но никто в отдельности. В конце концов, важна не эстетика, но внутренняя установка.

 

 

Литература тоталитарных государств умирает не оттого, что ею руководят, но потому, что она отрезана от других литератур. Если художник изначально не открыт реальности всего мира, он калека.

 

 

7 ноября 1954.
41 год.

 

 

«Вакханки».
Сицилия. Наше время. Маленькая деревенька в окрестностях Палермо. И все, что из этого следует.
В перспективе – очень большие произведения. В любом случае что-то остается. Напр.: «Дон Жуан», «Фауст», в них заключено всё.

 

 

Исправить «Бунтующего человека» с. 225, 6 строка (рабочие, вместе монахов) и с. 228, 1 строка.

 

 

Письмо Дюперре. «Революционные профсоюзы по-прежнему предаются своему главному занятию: поиску аргументов для того, чтобы разделиться по вопросу об общих принципах».

 

 

Название для новеллы: «Пуританин нашего времени».

 

 

24 ноября. 10 ч.
Сегодня утром приехал в Турин. Вот уже несколько дней мне радостно при одной только мысли вернуться в Италию. Я не видел ее с 1938 года, когда приезжал сюда в последний раз. Война, Сопротивление, «Комба», потом долгие годы омерзительной серьезности. Конечно, я путешествовал, но только для познания, а сердце мое молчало. Мне казалось, что в Италии меня ожидает моя молодость, и новые силы, и утраченный свет. И я хотел убежать из этого мира (своего дома), весь последний год уничтожавшего меня постепенно, атом за атомом, и, может быть, обрести окончательное спасение. Но вчера при отправлении поезда радость моя была уже не так сильна. Прежде всего, я устал, а еще была встреча с Гренье, я собирался поговорить по душам и не смог, и N. тоже не улучшила мое настроение перед отъездом. И все же ночью, между короткими периодами сна я почувствовал приближение счастья, пусть еще и далекого.
Сегодня просыпаюсь в 7 утра с мыслью, что мы в Италии. Прихожу в себя, открываю шторку: снежный и туманный пейзаж. По всей северной Италии идет снег. Меня охватил бешеный приступ смеха, хорошо, что я был в купе один. На улице было совсем не холодно. Однако ожидавшая меня на вокзале очаровательная И.А. говорила, что умирает от холода. Ее очаровательный французский язык с ошибками, спокойные и изящные жесты (она напоминала мне маму), ее раскрасневшееся от холода лицо, словно маленький снежный цветок, постепенно возвращали мне мою Италию. К тому же мое сердце согрели итальянцы – и в поезде, и, позже, в отеле. Я всегда любил это народ, особенно сильно – по контрасту – ощущая свое изгнанничество среди французов, вечно пребывающих в дурном настроении.
Из окна моего номера в гостинице был виден Турин, на который беспрерывно падал снег. Я еще раз посмеялся над своим разочарованием. Но ко мне вернулась бодрость духа.

 

 

Турин под снегом и в тумане. В египетской галерее ежатся от холода мумии, выкопанные из песка и лишенные своих бинтов. Я люблю большие и широкие улицы, мощенные плитами. Этот город выстроен из пространства, а не из стен. Я захожу в дом № 6 по улице Карло Альберто, где работал Ницше, и где потом сошел с ума. Я никогда не мог читать без слез рассказ о визите Овербека: он вошел в комнату, где бредил обезумевший Ницше, который, охваченный внезапным порывом, с рыданиями бросился в его объятия. Стоя перед этим домом, я пытаюсь думать о Ницше (всегда любимого мной со страстью, равно как и с восхищением), но у меня ничего не получается. Мне легче встретиться с Ницше, несмотря на тяжелое небо, просто гуляя по этому городу, который он так любил, и я понимаю почему.

 

 

Новелла. Заключенные концентрационного лагеря избирают своего папу, они выбирают того, кто больше всех страдал, и отвергают того другого – папу Римского, живущего в роскошном Ватикане. Они называют своего папу «Отцом», хотя он один из самых молодых, подчиняются ему во всем, умирают за него, пока не умирает и он сам, защищая своих детей (или же отказывается умереть и сохраняет свою жизнь, потому что ему надо защищать других, и это начало).

 

 

25 ноября.
Серый и туманный день. Брожу по Турину. На холме черепа в венках. Из самого сердца широких городских проспектов рвутся в туман бронзовые кони. Турин – город застывших лошадей: они замерли в таком же порыве, как и сумасшедший Ницше, остановивший избитого погонщиком коня, которого он стал безумно целовать в морду. Ужин в Вилла Камерана.

 

 

26 ноября.
Долгая прогулка по туринским холмам. Вокруг – небо, заснеженные Альпы, то возникающие, то исчезающие в тумане. Свежий, влажный воздух, пропахший осенью. Город внизу покрыт дымкой. Вдали от всего – усталый и до странности счастливый. Вечером лекция.

 

 

27 ноября.
Утром еду в Геную вместе с И.А.; странное маленькое существо, чистое, у нее щедрая душа, сила воли, и в ней чувствуется осознанное самоотречение, удивительное в столь молодом возрасте. Ей хочется «смеяться и сожалеть». Что касается религии, то она верит в «отрешенную любовь». Она решительно похожа на маму, о которой я думаю с грустью. У меня всегда на сердце тяжелая, немыслимая смерть…
По всему Пьемонту и Лигурии дождь и туман. Мы переваливаем через горы, возвышающиеся вдоль лигурийского берега среди заснеженных полей. Проезжаем по четырем туннелям, и снег исчезает, но по склонам, спускающимся к морю, с удвоенной силой хлещет дождь. Через два часа после приезда в Геную – лекция. Ужин во дворце Дориа. Старая маркиза – как будто высохла вся, остались только глаза и сердце. Выйдя на улицу, я гуляю по наконец-то вновь обретенной Генуе, умытой под большой водой. От черного и белого мрамора исходит сияние, а по самым обыкновенным улицам, городским артериями, разливаются огни.

 

 

С VI века по 1800 год население Европы никогда не превышало 180 миллионов.
С 1880 по 1914 год оно увеличилось со 180 до 460 миллионов!

 

 

Ортега-и-Гассет. Кто хочет знать, с кем он говорит – для того, чтобы писать.
Различает организованное общество и спонтанную ассоциацию.
Свобода и плюрализм – две доминанты Европы.
Философ и профессор философии, см. с. 26 – об истинной аристократии, страсти.

 

 

Гумбольдт. Для того чтобы человеческое существо обогащалось и совершенствовалось, необходимо разнообразие ситуаций. На поддержание этого разнообразия и должны быть направлены основные усилия либерализма.

 

 

В сегодняшней России торжествует индивидуализм в самой его циничной форме.

 

 

Ортега-и-Гассет. История – вечная борьба между паралитиками и эпилептиками.

 

 

Основой всякого общества является аристократия, ибо истинная аристократия есть требовательность по отношению к себе, без этой требовательности общество умирает.

 

 

Ортега-и-Гассет. Творческая жизнь предполагает режим строгой гигиены, большого благородства, постоянных стимулов, возбуждающих сознание, и добавим, творческая жизнь есть жизнь энергичная.

 

 

Как много теней копошится в узких переулках. Довольный и усталый.

 

 

28 ноября.
Долгая прогулка по Генуе. Генуя меня зачаровывает, она очень напоминает город, оставшийся в моей памяти. Из тугого корсета узких улочек, кишащих жизнью, вырываются на свободу величественные памятники. Здесь красота создается прямо перед нашими глазами, она излучает сияние в повседневной жизни. На углу улицы певец импровизирует на темы недавних скандалов. Поющая газета.
Маленький монастырь Сан-Маттео. Порывы ветра вдавливают дождь в широкие листья мушмулы. Краткое мгновение счастья. Теперь надо изменить жизнь.
Вечер: отъезд в Милан, под дождем. Прибытие под дождем. То, что любил здесь Стендаль, уже мертво.

 

 

29 ноября.
«Тайная вечеря» – совершенно очевидно, что да Винчи был одним из источников итальянского декаданса. Монастырь Сант-Амброджо. Лекция. Вечером сажусь на римский поезд в раздражении от глупых светских условностей, которыми сопровождались мои лекции. Не могу вынести более получаса этого обезьянничества. Ночь без сна.

 

 

30 ноября.
Утром наконец-то над римскими окрестностями появилось солнце – бледное, но решительное. Как это ни глупо, на глаза наворачиваются слезы. Рим. Еще один из этих отелей – шикарных и глупых, как и содержащее их общество. Завтра переезжаю. Смотрю вместе с Н. на рождение Венеры. Прогулка вдоль виллы Боргезе и Пинчьо: все небо словно расписано кистью с редкими волосками. Сплю. Последняя лекция. Наконец свободен. Ужин с Н., Силоне и Карло Леви. Завтра будет прекрасный день.

 

 

С 1 по 3 декабря.
Существуют города, подобно Флоренции или небольшим тосканским и испанским городкам – они словно носят на себе путника, поддерживая каждый его шаг и облегчая походку. А есть и другие, подобно Нью-Йорку – они сразу же тяжело опускаются на плечи и давят; в таких городах надо научиться постепенно распрямлять спину и видеть.
Рим тоже довлеет, но тяжесть эта осязаема и легка, его носишь на сердце как тело, состоящее из фонтанов, садов и куполов, и под ним можно дышать, чувствуя себя немного придавленным, но странно счастливым. Рим – сравнительно небольшой город, но порой его воздушные перспективы взрываются на повороте улиц, и это разграниченное пространство, ощущаемое всеми фибрами души, дышит и живет вместе с путником.
Я уехал из отеля и поселился в том самом пансионе на вилле Боргезе. У меня теперь есть терраса, выходящая прямо в сады, и сердце мое бьется все сильнее от панорамного вида, который каждый раз я словно открываю заново. После стольких лет жизни в лишенном света городе, пробуждений в тумане, среди сплошных стен, я ненасытно впитываю в себя эту линию деревьев и небес, выстраивающуюся от Порта Пинчана к Тринита-деи-Монти, за которой вращается Рим со своими хаосом и куполами.
Каждое утро, еще немного пьяный ото сна, я выхожу на эту террасу, и меня застает врасплох пение птиц – оно настигает меня в самых глубинах моего сна, находит нужную точку, из которой сразу же высвобождается какая-то таинственная радость. Уже два дня стоит хорошая погода, и прекрасный декабрьский свет рисует передо мной устремленные ввысь кипарисы и пинии.
Здесь я сожалею о всех глупых и темных годах, прожитых в Париже. Там была сердечная причина, которую я больше не в силах переносить, ибо она больше никому не нужна, а я оказался, в конце концов, на волоске от гибели.
Позавчера на форуме – не там, под Кампидольо, где, словно на дешевой распродаже, выставлены претенциозные колонны, а в его по-настоящему разрушенной части (рядом с Колизеем), потом на восхитительном Палатинском холме, с его неистощимым молчанием, покоем, – в этом мире, вечно рождающимся заново и вечно совершенном, я начал приходить в себя. Именно этому и служат великие образы прошлого, если только природа сумеет принять и приглушить спящие в них шумы: собирать вместе сердца и силы, чтобы они потом стали служить настоящему и будущему. Это чувствуется и на Аппиевой дороге, по которой мне удалось погулять лишь к концу дня, – я ощущал, что сердце мое переполняется так сильно, что жизнь уже готова покинуть меня навсегда. Но я знал, что она будет продолжаться, ибо во мне еще осталась сила, двигающая меня вперед, и после передышки это движение должно только ускориться. (Вот уже год, как я не работал, не мог работать, а у меня наготове было десять сюжетов, которые я считал исключительными, но не мог к ним подступиться. Из таких дней сложился целый год, и я не сошел с ума.) Как хорошо было бы жить в этом монастыре, в этой комнате, где умирал Тассо.
Площади Рима. Площадь Навона. Сант-Иньяцио и другие. Желтого цвета. Под барочными переливами воды и камней розовеют бассейны фонтанов. Когда ты все уже видел, или, по крайней мере, видел все, что можно было увидеть, – какое великое счастье просто гулять, не стремясь ничего познавать.
Вчера ночью был рядом с Сан-Пьетро-ин-Монторио. При свете его фонарей Рим походил на порт, движение и шум которого только что замерли у подножья нашего молчаливого брега.

 

 

Как странно и невыносимо осознавать, что монументальная красота всегда подразумевает рабство, не переставая быть при этом красотой; не желать красоты – невозможно, но невозможно и желать рабства, ничто не может сделать его более приемлемым. Возможно, поэтому превыше всего я ставлю красоту пейзажа, ее не купить ценой несправедливости, и мое сердце чувствует себя в ней абсолютно свободным.

 

 

3 декабря.
Превосходное утро на вилле Боргезе. Утреннее алжирское солнце, струящееся через тонкие сосновые иглы и четко прорисовывающее каждую из них. И Галерея, наполненная золотистым светом. Меня очень интересуют скульптуры Бернини, восхитительные, но разочаровывающие, когда в них побеждает изящество, как, например, в чрезвычайно сюрреалистической Дафне (сюрреализм в изобразительном искусстве был, прежде всего, контрнаступлением барокко), и отвратительные, когда изящество исчезает вообще, как в обескураживающей Истине, которую открывает Суд. Вдобавок он еще и очень проникновенный художник (портреты).
«Даная» Корреджо и особенно «Венера, завязывающая глаза амуру» – Тициан написал ее в 90 лет, а от нее веет современной молодостью.
Картины Караваджо, которые я смотрел во второй половине дня (не те, что находятся в церкви Святого Людовика Французского), были совершенно великолепны благодаря контрасту между необузданностью и немой плотностью света. До Рембрандта. Особенно «Призвание апостола Матфея»: потрясающе. К. заостряет мое внимание на постоянном возвращении темы молодости и зрелого возраста. Моравиа уже рассказывал мне о том, что за человек был Караваджо: совершив множество преступлений, он скрылся из Тосканы на корабле, но здесь его ограбили, потом выбросили на берег, где он сошел с ума и умер (1573–1610). Моравиа поведал мне также настоящую историю семейства Ченчи, о котором он собирался написать пьесу. Беатриче была похоронена под алтарем церкви Св. Людовика Французского. В Риме мятеж, Французская революция. Один французский художник-санкюлот участвовал в разграблении церкви Св. Людовика Французского. Раскрывал могилы. Там был скелет Беатриче, ее череп лежал отдельно от скелета посередине гроба. Художник вынул череп и, поигрывая с ним, как с мячиком, вышел из церкви. Это последний образ, связанный с ужасной историей Беатриче Ченчи.
В конце дня я возвращаюсь на Джаниколо. Сан-Пьетро-ин-Монторио. Да, этот холм – мое любимое место в Риме. Высоко в нежном небе легкие, как дым, стайки скворцов кружатся во все стороны, весело сталкиваются друг с другом, потом собираются вместе, чтобы спикировать на пинии, и, едва коснувшись их, снова взмывают в небо. Когда мы спускаемся вниз вместе с Н., мы обнаруживаем их снова, но теперь на деревьях – платанах Виале-дель-Ре, в Транстевере, причем в таком огромном количестве, что каждое дерево буквально гудит и стрекочет, на нем больше птиц, чем листвы. Наступает вечер, и оглушительный щебет заглушает все шумы этого густонаселенного квартала, смешиваясь со скрежетом трамваев и заставляя людей смеяться и запрокидывать головы, чтобы рассмотреть огромный рой из листьев и перьев.

 

 

В пансионе мною занимается высокий римлянин – брюнет с мягким и благородным лицом, у него простые и гордые манеры. Новелла. Любовь с художником. С его стороны – сплошное благородство.

 

 

Написать БАРОЧНЫЙ текст о Риме.

 

 

4 декабря.
Утро. Дворец Барберини. «Нарцисс» Караваджо и особенно та мадонна, которую обычно приписывают П. делла Франческа, но мне кажется, что она, скорее, напоминает о более утонченной манере Синьорелли. Как бы то ни было, она восхитительна.
Обед в Тиволи вместе с Моравиа и Н., потом мы долго гуляем по абсолютно безупречной вилле Адриана. Превосходный день, со всех сторон головокружительного и безоблачного неба струится равномерный свет на величественные кипарисы и высокие сосны, растущие на вилле. Широкие разрушенные стены ловят этот ровный свет своей облицовкой, похожей на пчелиные гнезда, и сами начинают источать сияние, словно мед из своих цементных сот. Здесь я лучше понимаю, чем римский свет отличается от любого другого, например, флорентийского – серебристого и рассеянного и, в конечном счете, более одухотворенного. Римский – скорее, кругл, блестящ и текуч. Он возбуждает мечты о теле, об изобилии счастливой плоти, об удавшейся жизни. Об еще более сочных далях. Пение птиц среди руин. При виде такого совершенства возникает любопытное и счастливое ощущение, что всё уже сказано.
Ужин, Пьовене. После трех десятков разговоров я наконец-то начинаю понимать, что же происходит на самом деле. Здесь нет борьбы мнений, но есть группировки. Либералов мало, бедность и эксплуатация нищеты и постепенный переход к инерции.

 

 

В сорок лет о зле уже не кричат, о нем прекрасно знают и с ним борются, в зависимости от того, как понимаешь свой долг. Только тогда возможно заниматься творчеством, ничего не забывая.

 

 

Создавая на картине Страшного суда (справа от алтаря) движение вознесения, Микеланджело снабжает тела тяжелыми мускулами, чтобы создать впечатление неотразимой легкости. Чем тяжелее, тем легче. В этом суть искусства.

 

 

В апартаментах Борджиа: Риторика Пинтуриккьо, вооруженная мечом.

 

 

Сердце немного сжимается при мысли, что Юлий II приказал уничтожить фрески Пьеро делла Франческа (и других художников), для того чтобы Рафаэль мог расписывать его покои; плата за прекраснейшее «Освобождение св. Петра»?

 

 

«Снятие с Креста» Караваджо. Самого Креста не видно; Караваджо, несомненно, выдающийся художник.

 

 

6 декабря.
Серый день. У меня температура. Остался в комнате. Вечером встречался с Моравиа.

 

 

Роман.
Первый человек снова проделывает огромный путь, а в результате раскрывает тайну: он не первый. Всякий человек – первый, и никто не первый. Поэтому он бросается к ногам матери.

 

 

7 декабря.
Отъезд с Николой и Франческо. Римская деревня. Ф. очень красив и выглядит отстраненно, при этом он человечен и общителен. Деревня Цирцеи. Приезд в Неаполь. Обед в Поццуоли – в ресторане, как две капли воды похожем на Падовани. В Неаполе лило, как из ведра, и лихорадка моя усилилась. А вечером небо прояснилось.

 

 

8 декабря.
Проснулся с очень высокой температурой. Вчера вечером я даже не мог закончить писать свои заметки. Но все-таки совершил длинную прогулку по «Барриос», за улицей Санта-Лючиа. Трущобы за Елисейскими полями. Через открытую дверь видно, как в одной кровати лежат по трое малышей, порой вместе с отцом, и они вовсе не смущаются, когда на них смотрят. Это развевающееся на ветру белье, что придает Неаполю постоянно праздничный вид, – лишь следствие нехватки белья, ведь его приходится все время стирать. Флаги нищеты. Сегодня вечером Н. Ф. Потом мы уезжаем на влажной карроцелле, от нее пахнет кожей и навозом. У мужской дружбы всегда хороший вкус. Н. ведет нас в квартал Порта Капуана. Широкая улица, идущая вверх. На всех балконах стоят лампы с абажурами. И нищета выглядит как необычайный праздник. Перед церковью проходит небольшая процессия. Над плотной толпой, топчущейся в грязи среди капустных листов, разбросанных после утреннего рынка, колышутся знамена. А главное, взрываются петарды. За каждым святым. И о появлении Пречистой Девы тоже возвещают петарды. Стоящий у окна сумасшедший с застывшим взором, одним и тем же механическим жестом зажигает друг за другом десятки петард и бросает их в толпу, пока они не взорвутся, а вокруг бешено пляшут дети. Гостиницы для бедных. Здесь строили большие планы. Эскориал нищеты…

 

 

8 декабря.
Весь день провел в постели с температурой. В конечном счете, я не смогу поехать в Пестум. При первом же улучшении придется возвращаться в Рим, потом в Париж, вот и все. Между греческими храмами и мной что-то происходит. И каждый раз в последний момент обязательно возникает нечто, мешающее мне приблизиться к ним.
Впрочем, на этот раз ничего таинственного. Этот год совершенно истощил меня и поставил на колени. Надежда найти новые силы и вернуться к работе была чистой сентиментальщиной. Лучше бы я потратил год жизни на то, чтобы построить себе заново здоровье и волю, а не бежал бы к свету, которым не в силах наслаждаться. Но тогда я должен был бы хотя бы немного освободиться от того, что меня угнетает. Вот какие мысли одолевают путника, заточенного в Неаполе, прикованного к постели и охваченного лихорадкой. Но это правильные мысли. К счастью, из своей кровати я могу видеть море.
Художник, друг Ф., полный невежда, должен сделать иллюстрации к «Страстям по Матфею» для одной радиопередачи. Он пишет святого в окружении прелестных женщин и насмешливых ангелов.

 

 

9 декабря.
Когда я проснулся, лихорадка прошла. Но я чувствовал себя разбитым и мне было не по себе. Тем не менее, я решил поехать (каждый раз я заряжаюсь энергией от сравнения с худшей ситуацией: сидеть взаперти и т. д.). Когда мы уезжали, ярко светило солнце. Сорренто (и прелестный сад Кокумелла), слишком декоративный Амальфи, где мы пообедали, потом я сел за руль, сменив уставшего Ф. В тот момент, когда мы, проехав промышленный район, потом странные земли, напоминающие Лимб (высокий тростник, тощие и ощипанные деревья), прибыли в Пестум, начинался закат. Здесь у души уже не осталось слов.
(Позднее) Я хочу пережить заново все, что произошло, когда мы в конце дня оказались в Пестуме. Нас приняли в гостинице неподалеку от развалин, поселив в доброй старой комнате – грубоватой, но очень чистой, с тремя кроватями, огромными и выбеленными стенами. Ко мне привязался какой-то пес. Солнце уже зашло, когда мы стали карабкаться на стены (поскольку ограждения были уже закрыты), чтобы попасть к развалинам. Со стороны совсем близкого и голубого моря еще шел свет, но стоящие напротив холмы уже почернели. Когда мы оказались перед храмом Посейдона, в воздух разом поднялись все разбуженные вороны, произведя жуткий шум своими крыльями и криками, потом они принялись летать вокруг храма, обрушиваясь на него со всех сторон и опять взлетая, словно для того, чтобы прямо перед нашими взорами приветствовать чудесное явление некоего существа, созданного из камня, но живого и незабываемого. Сумерки, черный полет ворон, редкое пение птиц, пространство между морем и холмами, – я жадно впитывал все эти осязаемые и горячие чудеса, и охваченный усталостью и волнением, я был готов в любую минуту разрыдаться. Потом наступило состояние бесконечного восхищения, не передаваемого словами.
Вечер, молчание, вороны, похожие на птиц из Лурмарена, и кошка, и мои слезы, и музыка.
По утрам на развалинах в Типаса выпадала роса. Самая юная в мире свежесть на самой старой древности. Вот в чем заключается моя вера, и в этом, по-моему, главный принцип искусства и жизни.

 

 

10 декабря.
Вчера вечером я прогулялся до пляжа – среди тростников, крепостных стен и буйволов. Постепенно нарастал громадный и глухой шум моря. Пляж, теплая вода под светящимся и серым ночным небом. Когда мы возвращались, начинался небольшой дождь, а шум прибоя постепенно затихал за нашими спинами. Буйволы шевелились все тише и тише, потом опустили головы и стали неподвижными, как ночь. Нежность.
Я взглянул из окна на храмы в ночи и заснул. Так понравившаяся мне комната с толстыми и голыми стенами оказалась совершенно ледяной. Всю ночь было холодно. Я открыл свое окно, над развалинами шел дождь. Час спустя, когда мы выходили, синее небо, свежий и великолепный свет.
Бесконечное изумление перед этим храмом с огромными колоннами из розового губчатого камня, позолоченной пробки, – его воздушной массивностью, его неистощимым присутствием. К воронам присоединились и другие птицы, но именно вороны по-прежнему накрывали храм развевающимся во все стороны черным покрывалом и хриплыми криками. Свежий аромат маленьких гелиотропов, покрывавших окрестности храма.
Шумы: шум воды, собак, далекий рокот мотоцикла.
Сердце сжимается не от меланхолии по поводу разрушенных миров, но от безнадежной любви ко всему, что вечно длится в вечной молодости, от любви к будущему.
Еще раз прошел по развалинам между горами и морем. Как трудно оторваться от этих мест, где я впервые, после Типаса, ощутил абсолютное самозабвение.

 

 

10 декабря.
Продолжение. И все-таки мы поехали и уже через несколько часов оказались в Помпеях. Конечно, очень интересно, но за душу не брало. Иногда римляне умеют быть изысканными, но цивилизованными – никогда. Римляне – адвокаты и солдаты, но Бог знает почему их путают с греками. Они первыми по-настоящему разрушили греческий дух. Побежденная Греция, увы, не смогла, в свою очередь, одолеть их. Они заимствовали у Греции темы и формы великого искусства, но смогли создать лишь холодные подобия, которых лучше и не было бы вообще – тогда греческая наивность и великолепие дошли бы до нас без посредников. По сравнению с храмом Геры в Пестуме античность всего Рима и Италии просто рассеивается, как дым, а вместе с ней меркнет и комедия ложного величия. Инстинктивно сердце мое всегда это чувствовало, его никогда не трогала ни одна латинская поэма (ни даже Вергилий, которым я так восхищаюсь, но не люблю), но оно всегда сжималось при вспышке трагического или лирического станса, рожденного в Греции.
По возвращении из этого изысканного Бухенвальда – так я увидел Помпею, – вкус пепла и возрастающей усталости. Мы с Ф. ведем машину по очереди, и в 21 час, совершенно изможденный, я въезжаю в Рим.

 

 

11 декабря.
Весь или почти весь день в постели. По-прежнему температура, лишающая меня всякого вкуса к жизни. Любой ценой поправить здоровье. Мне нужна моя сила. Я не хочу жить легко, но я хочу иметь возможность быть на равных с жизнью, когда она сложна. Я должен управлять собой, если хочу идти туда, куда я иду. Во вторник – отъезд.

 

 

12 декабря.
Мне в руки попала газета. Парижская комедия, а я уж позабыл, что такое бывает. Гонкуровская премия – очередной фарс. На этот раз – «Мандарины». Кажется, я играю роль одного из героев. Речь идет о некоем авторе, поставленном в ситуацию (руководитель газеты, возникшей во время Сопротивления), а все остальное – сплошная фальшь: и мысли, и чувства, и поступки. Более того: меня щедро нагрузили еще и сомнительными поступками из жизни Сартра. Сплошная мерзость. Но не злонамеренная, а естественная, как дыхание.
Чувствую себя получше. Серый день. Над Римом дождь, поблескивают чисто вымытые купола. Обед у Ф.Г.. Вечером один, лихорадка прошла.

 

 

13 декабря.
Еще Караваджо. Церковь Санта-Мария-дель-Пополо. Меланхолия Рима, с его слишком крутыми и напряженными улицами. Поэтому так прекрасны площади: они словно освобождают. Над античным Римом торжествует барокко. Как древнеримские пары, застывшие в камне, у которых нет ничего общего, разве только то, что оба словно стержень проглотили. Между дворцами проскальзывают сумерки, разрушая горделивые фасады. Вечером М. рассказала мне о Бранкати и о его смерти. Ужин в одиночестве.

 

 

14 декабря. Отъезд.
Экзистенциализм. Когда они обвиняют себя, я уверен, что они делают это исключительно для того, чтобы обременить других. Кающиеся судьи.
Истинное предательство начинается от Луки – это он заставил умолкнуть крик отчаяния агонизирующего Иисуса.
В ответ на мое утверждение, что некоторые роли требуют от актера только виртуозности и могут служить средством для оттачивания ремесла и мастерства, М. сказала, что это ее не интересует. Она предпочитает играть только тех персонажей, которые сочетаются с ее личностью, и тогда она может жить и чувствовать, что живет другую жизнь. И вывод: «Я люблю играть, потому что я героиня романа».

 

 

Мораль. Не брать того, что не желаешь (трудно).
Я всегда надеялся стать лучше. Я всегда решал делать все, что для этого необходимо. Удалось ли – другой вопрос.
Разве не был для меня мой брак утонченной чувственной авантюрой? Да, это было так.
Если расцветаю я, она увядает. Она не может жить без моего увядания. Значит, мы два противоположных полюса психологии.
Противоположность подпольного человека – человек, лишенный злопамятства. Но катастрофа одна и та же.
Этот мир извивается, как разрубленный червяк, лишь потому, что он потерял голову. Он ищет свою аристократию.

 

 

«Ла Мартиньер» – белый корабль, перевозивший каторжников в Кайен и заходящий в Алжир за новым грузом (мой репортаж о том дне, когда шел проливной дождь – баржа, полная бритыми наголо каторжниками – внутри две клетки, и т. д. – Я тоже проделал этот путь, но только в комфортабельной кабине) – Рассказ?

 

 

«Первый Человек». Он смеялся над амбициями. Он не хотел ничего иметь, он не хотел владеть, он хотел быть. Только к этому он стремился со всем упорством.
Когда же его частная жизнь была выставлена напоказ и растолкована множеству людей, она стала публичной, и стремиться к той цели потеряло всякий смысл.
Таковы жизнь (пустая) городов и невыносимые дни без любви.
Именно такая жизнь больше всего на свете интересует меня за последние десять лет.

 

 

«Первый Человек». «Размышляя обо всем, что он сделал не потому, что по-настоящему этого желал, а потому, что этого хотели другие, или просто потому, что другие поступали подобным образом при довольно сходных обстоятельствах, он понял, что все это вместе и образовывало жизнь, которую он делил с другими людьми, умиравшими, в конце концов, от того, что они не сумели прожить так, как действительно хотели бы».

 

 

«Первый Человек». Тема энергии: «Я буду главенствовать, но не пойду на компромисс. Компромисс, притворство, низменное желание власти, – это слишком просто. Но я буду действительно главенствовать, не делая ни единого жеста, чтобы владеть или иметь».
Единственный закон бытия – быть и превосходить самого себя.

 

 

«Иона». Обезумевшая консьержка (у нее умер сын): «О! Господин Иона, а вы понимаете?» и сразу же после этого: «Не ходите к господину Ионе, он бьет жену и детей».

 

 

«Первый Человек». Тема дружбы.
Не обладая большой культурой, М. вмешивается в великие произведения. Не задерживаясь, хотя бы из лени, на посредственности и инстинктивно распознавая великое.

 

 

«Первый Человек». Тема тревоги (см. Адлер. «Познание человека». С. 156). Движущая сила персонажей: желание власти, с точки зрения психологии.

 

 

«Дон Фауст или доктор Тенорио»: «Я никогда ничего не просил за то, что давал, я никогда не говорил о том, что сделал, я слишком мало уважал себя, потому что давал недостаточно, и я думал, прежде всего, обо всем, чего я никогда не давал. Но сегодня мне надо то немногое, что я сделал, мне нужны те люди, что находятся здесь. Те, кому я никогда не отказывал в своей руке и своей помощи, – пусть они говорят и свидетельствуют в мою пользу. Все замолкают. Тогда говорить буду я. Тот…» (бунтующий текст).

 

 

«Первый Человек». С Симоной. Целый год он не может ее забрать. И потом бегство. Она плачет, и с этого все начинается.
Все происходит от моей врожденной неспособности быть буржуа, да еще и довольным буржуа. Малейшая видимость стабильности в жизни наводит на меня ужас.
Мое принципиальное превосходство над мошенниками в том, что мне не страшно умереть. К смерти я испытываю лишь ужас и отвращение. Но я не боюсь умереть.
Предательство левых интеллектуалов. Если их настоящая цель – сохранить революционный принцип в СССР, постепенно исправляя его извращения, то зачем русскому правительству отказываться от тоталитарных методов, раз оно заранее будет знать, что его всегда простят. На самом деле, только откровенная оппозиция людей левых убеждений на Западе может заставить это правительство задуматься, если допустить, что оно вообще сможет или захочет думать. Но еще на самом деле предательство наших интеллектуалов объясняется не одной только глупостью.
Почему слабость по отношению к удовольствию осуждается больше, чем слабость перед болью. Ведь боль производит порой несравнимо большие разрушения.

 

 

«Дон Фауст». В 1-й картине или в прологе Фауст желает все познать и все иметь. «Я сделаю тебя соблазнителем», – сказал дьявол. И Фауст становится Дон Жуаном.
Заключительная картина. Расплата. «Ну что, идем!» – «Нет, – отвечает дьявол, – ты должен делать это против воли, иначе умрешь, как все». – «Так умрем же – как все» (здесь мужской хор, который принимает героя в свои ряды: «Лучше поздно, чем никогда»).

 

 

Островной комплекс России и коммунистов (См. Адлер «Познание человека», стр. 154).

 

 

В «N.R.F.»: диалоги (ответы, вопросы) или воображаемое письмо о «Злободневных заметках».

 

 

Роман. «В тот вечер не везло – На концерте стали хлопать после третьей части, решили, что симфония закончилась. Но громкие и осуждающие шикания указали ему, что частей должно быть четыре. И его еще долго преследовал взгляд соседей, тяжелый от недавнего экстаза и пережитого презрения».
Одна из новелл – во французском стиле («Иона»).
Половодье на Сене. Ночью река грохотала, я никогда не слышал ничего подобного.

 

 

Дон Жуан. Атеист-моралист обрел веру. Отныне все дозволено, поскольку кто-то может оправдать то, чего люди никогда не простят. Отсюда щедрая свобода нравов, увенчанная живой верой.
Стремление к творчеству так сильно, что не способные к нему выбирают коммунизм, – он обеспечивает им коллективное творчество.

 

 

Театр. Тимон – Бесы – Жюли – Экспромт – Пресса – Вакханки.
Данте допускал, что в споре между Сатаной и Богом были нейтральные ангелы. Он определил их в вестибюль ада. III 37.

 

 

17 февраля.
Прибытие в Алжир. С борта самолета, пролетавшего рядом с побережьем, город похож на горсть сверкающих камней, разбросанных вдоль моря. Сад отеля Сен-Жорж. О, гостеприимная ночь, к которой я наконец возвращаюсь и которая принимает меня, как прежде, со всей своей верностью.

 

 

18 февраля.
Как прекрасен Алжир утром. Жасмин в саду Сен-Жорж. Когда я вдыхаю его аромат, меня наполняет радость, молодость. Спускаюсь по городу, свежему, воздушному. Вдали сверкающее море. Счастье.

 

 

Смерть Франсуа, он тяжело болел. Его отправили домой из клиники, у него был рак языка. Он агонизировал в своей лачуге один, заливая стену кровавой рвотой и стуча кулаком по толстой и грязной стене, отделявшей его от соседей.

 

 

19 февраля.
У меня нет ни одного кресла. Немного стульев. Так было всегда. Не полное запустение, но и не комфорт.
Визит к торговцам Белькура. 3 умерших. Массоны. Марта. Александрина. Жюльетта. Зензен (оттопыренные уши, человек-змея, поет в кинотеатре «Альказар»).

 

 

«Первый человек».
В каком году родился Папа?
Не знаю. Мне было на четыре года больше, чем ему.
А ты в каком году?
Не знаю. Посмотри мою метрику.
Значит его бросила семья. Сколько ему тогда было лет? – Не знаю. О! Он был юн. Его оставила сестра. Сколько сестре было лет? Не знаю. – А его братья? Он был младшим – нет, вторым. – То есть его братья были слишком юны, чтобы заниматься им. – Да, наверное поэтому и бросили. – Но они и не могли поступить иначе.
В шестнадцать лет ученик сельскохозяйственного рабочего в семье мужа его сестры. Его заставляли много работать.
«Он больше не хотел их видеть. Они ему надоели».
Там же. Он борется за арабское дело. Его взяли вместе с женой во время антифранцузского восстания. Он убивает ее, чтобы ее не успели изнасиловать, но ему самому удается выжить. Его судят и приговаривают к смерти.
Или еще: я боролся ради них 20 лет, и в день своего освобождения они убили мою мать.
Там же. Самоубийство N. на Сен-Жермен-де-Пре. Друзья Мефисто. Маринелла. Опьянение. Жан-Пьер, оскорбляющий N.: «Ты преуспеваешь во всем. Ты мне отвратителен».

 

 

20 февраля.
Типаса. Дожди и солнце. Налившиеся водой стебли полыни. И потоки свежего света на мокрых развалинах. То же самое волнение – и всегда новое.
Какая удача родиться на свет среди холмов Типасы. А не в Сент-Этьене или Рубе. Знать об этой удаче и с благодарностью принять ее.

 

 

21 февраля.
Сияющий день. Сверкание моря и неба вдали сливается в общем блеске. Как всегда по утрам, сад и аромат жасмина, а сегодня еще и птицы ликуют.

 

22 февраля.
Туманы.

 

 

23 февраля.
Проснулся от солнца, затопившего мою кровать. День, как хрустальный кубок, переполненный бесконечным лазурным и золотым светом.

 

 

24 февраля.
Орлеанвиль. Очертания утренних гор напоминают изящные лепестки цикламена. В самом Орлеанвиле бараки и стройки: Дикий Запад. Молодой бригаде архитекторов удается избежать уныния, потому что они видят, каким будет этот город в будущем.

 

 

25 февраля.
R.U.A.. Счастье от простой дружбы, благодаря которой я жил.

 

 

26 февраля.
Когда старая пчелиная королева давала жизнь двум молодым королевам, те или убивали, или изгоняли ее. И она оставалась умирать от голода на краю улья.
Таков смехотворный парад любви и его отвратительных требований, помогающий слабым и грубым людям жить и казаться.

 

 

26 апреля.
Отъезд из Парижа. Я удручен и совершенно опустошен из-за N. Альпы. Череда островов, постепенно выходящая нам навстречу: Корсика, Сардиния, вдали Эльба и Калабрия. Кефалония и Итака, но в сумерках все они едва различимы. Потом греческий берег, но это уже ночью. Мускулистая рука Пелопоннеса кажется темным и таинственным континентом, покрытым подснежниками и сверкающими вдали горными вершинами. Несколько звезд на еще светлом небе, и потом полумесяц. Афины.

 

 

27 апреля.
На восходе – ветер, облака и солнце. Я вышел что-то купить. Потом мы встретились с очаровательным 21-летним переводчиком, от него веяло восхитительной свежестью (я, кажется, говорил вам, что находился рядом с отелем, но это была неправда, и я все время бежал, боясь опоздать, поэтому сильно запыхался), он совершенно покорил меня, и я воспринимал его как приемного сына.
Акрополь. Ветер прогнал все облака, и с неба стал литься очень белый первозданный свет. Все утро меня не покидало странное ощущение, что я здесь живу уже много лет, и это мой дом, несмотря на языковые различия. Когда я поднимался на Акрополь, это впечатление только усилилось: не испытывая никакого волнения, я констатировал, что чувствую себя здесь «соседом».
Другое дело – там наверху. На храмы и лежащие на земле камни, которые ветер очистил, кажется, до костей, отвесно падало одиннадцатичасовое солнце, потом отскакивало, разбивалось на тысячи белых и жгучих светящихся стрел. Свет въедался в глаза, вызывая слезы, прорезал тело – быстро и болезненно, опустошая, делая доступным для чисто физического насилия, и в то же самое время совершая его очищение.
Глаза понемногу привыкали и медленно открывались, и экстравагантную красоту (да, меня больше всего поражала необычайная смелость этого классицизма) этого места воспринимал уже человек чистый, продезинфицированный светом.
И темно-красные маки, каких я никогда еще не видел, один из них вырос прямо на голом камне, […неразб.], и мальвы, и переполненное великолепными перспективами пространство, простиравшееся до самого моря. И лицо второй Коры, согнутая нога третьей – в Эрехтейоне…
Здесь хочется защитить себя от мысли, что все совершенство было уже достигнуто, и с тех пор миру остается лишь клониться к закату. В конце концов, эта мысль разбивает сердце. Мы должны всегда и все сильнее защищаться от нее. Такие мысли – смерть, а ведь мы хотим жить.
После полудня, гора Имитос фиолетового цвета. Пентеликон.
19 ч. Лекция. Ужин в таверне в старом квартале.

 

 

28 апреля.
Утро. С Маргаритой Либераки. Дафнион. Конечно же, это Византия… Очаровательное место. Элевсин, где надо обладать большим воображением. Но местность до и после Элевсина очень красива. В храме два пути ведут к святилищу, второй – кружной, тайный путь, недоступный для непосвященных.
Капитальный смысл того, что я знаю об Элевсине. Развить.
В музее восхитительные фрагменты.
Обед в посольстве. Tiempo perdido.
После полудня. Агора. Гефестейон. Ареопаг; в небольшом музее Агоры статуи Гераклиона, Афины, Геракла. Узловатый и грубый Геракл, весь покрытый цветущей жимолостью. Потом я поднимаюсь на холм Муз. Солнце уже довольно низко над горизонтом, оно еще не дошло до той точки, когда на светлом небе будет четко прорисовываться красный диск. Но оно уже потеряло силу, ослабело и утратило форму. Из его разорванной окружности струится тонкий мед, он разливается по всему небу, золотит холмы и Акрополь, и покрывает все сладостным и неповторимым сиянием, от кубических городских построек, разбросанных по четырем концам света, и до самого моря.
Я спускаюсь как раз вовремя, чтобы успеть на свою лекцию, на которой было много споров. Выхожу уставший после двух часов непрерывных вопросов. Ужин в Пирее с Маргаритой Либераки. Курьезная личность – замкнутая и темная, но с внезапными всплесками жизни и смеха.

 

 

29 апреля.
Утро. Национальный музей. Здесь сосредоточена вся красота мира. Конечно, я знал, что меня должны растрогать Коры, но они оставили во мне чудесное ощущение, которое длится до сих пор. Мне разрешили посетить подвалы, куда их переместили во время войны, защищая от вторжения и разрушения. И там, в подвале, куда их забросила история, они по-прежнему улыбаются под слоем пыли и соломы, и эта улыбка через двадцать пять веков по-прежнему согревает, учит и внушает надежду. И еще здесь хранятся погребальные стелы, и та подавленная боль. Безутешная смерть на черно-белом лекифе не может смириться, что ей больше не увидеть солнца и моря. Выхожу в каком-то опьянении и чувствую себя несчастным от всего этого совершенства.
Потом мы едем на мыс Сунион. Полуденный свет еще немного в дымке, в нем словно зависли невидимые частички тумана, и пейзажи предстают в неполном виде, но и так они все равно поражают своими пространствами и широтой. Пока мы приближались к Суниону, свет свежел и молодел. На мысе, у подножья храма ветра уже не было. Храм оставил меня равнодушным. Его мрамор слишком бел, слишком похож на штукатурку. Но действительно неописуемое впечатление производит сам мыс, над которым возвышается храм: он буквально врезается в море, подобно полуюту, и словно командует эскадрой островов в открытом море, а сзади – и справа, и слева, вдоль флангов из песка и скал пенится море. Бешеный ветер так сильно свистит между колоннами, что чувствуешь себя словно в ожившем лесу. Он взбалтывает лазурный воздух, втягивает атмосферу открытого моря, с силой смешивает ее с ароматами, поднимающимися с холма, покрытого мелкими и свежими цветами, и заставляет бешено биться без передышки – вокруг нас – лазурные полотнища, сотканные из воздуха и света. Спасаясь от ветра, свет спускается к подножью храма, постепенно становясь все чище и чище, словно лился из неподвижного источника. Вдалеке дрейфуют острова. Ни одной птицы. Море слегка пенится до самого горизонта. Мгновение совершенства.
Здесь совершенно все, кроме одного островка напротив – Макронисоса, на котором сегодня действительно никого нет, но раньше сюда ссылали людей, и об этом мне рассказывали ужасные истории.
Мы обедаем рыбой и сырами в самом низу, на маленьком пляже, рядом с большими рыболовными судами в небольшом порту. К середине второй половины дня темнеют краски, затвердевают острова, расслабляется небо. Это момент совершенного света, самозабвения, когда Все хорошо. Но надо уезжать – у меня лекция. С трудом отрываю себя от этих мест, с которыми я не в силах полностью расстаться.
Но прежде чем отправиться в путь, мы снова замечаем с мыса остров Макронисос. Все время обратной дороги самый прекрасный, какой я здесь видел, свет озарял оливковые поля, фиговые деревья с какими-то особенно зелеными листьями, редкие кипарисы и эвкалипты.
Лекция. Ужин, во время которого я получаю сведения о депортации. Цифры, похоже, сходятся. Число депортированных было сокращено до 800 или 900. Этим-то мне и следует заняться.

 

 

30 апреля.
Национальный музей. Мне хочется снова взглянуть на высокого худощавого куроса. Репетиция «Гекубы». Всем этим греческим девушкам, кроме одной, недостает грации и стиля. Обед в Кифисии, в саду, где при нежном свете поют соловьи.
Вторая половина дня. Работа, потом холм Муз. На этот раз солнце близится к закату. И снова безумная радость от необычайной смелости Акрополя – его архитекторы играли не с гармоничной мерой, но с чудесной экстравагантностью мысов, островов, разбросанных по гигантскому заливу, и неба, похожим на широкую вращающуюся ракушку. Они создавали не Парфенон, но все пространство в целом, с его фантастическими перспективами. На всю эту эскадру островов и вершин, над которыми возвышался полуют скалы, внезапно падает вечернее умиротворение и […неразб.] на молчаливые корабли.

 

 

Вложенное письмо.

 

Мой дорогой N.
Мое сегодняшнее молчание касается только меня одного. Оно связано со слишком многими обстоятельствами моей личной жизни, чтобы я мог вам это объяснить. Впрочем, вы можете только порадоваться: если бы я стал говорить, то я не сказал бы того, на что вы надеялись, и никому не доставил бы удовольствия. В конце концов, у интересующего вас дела достаточно своих защитников (впрочем, признаю, что они были не слишком сильны в сложившихся обстоятельствах). Но ваше письмо побуждает меня высказать то, что я уже давно собирался сообщить вам. Тем более, что в великом конфликте, разрубившим надвое XX век, свой выбор вы уже совершили.
Вам известно, к примеру, что Восточная Германия уже давно получила вооружение, и что там работают несколько нацистских генералов, как, впрочем, и на Западе. И вам известно, что СССР несколько раз признавал за Германией право иметь свои национальные вооруженные силы. Но об этом вы не говорите. Потому что вы допускаете перевооружение, коль скоро оно происходит под контролем СССР, но вы его критикуете, если оно совершается под эгидой Запада. И так во всем. В крайнем случае (спросите себя сами) вы бы согласились, чтобы Франция превратилась в народную демократию при покровительстве Красной Армии (и напомню, я сам защищал коммунистов против всякой «атлантизации» внутренней политики). Когда вы говорили или писали мне о подобных проблемах, ваше внутреннее убеждение было понятно, ваше возмущение было искренним лишь тогда, когда вы говорили о преступлениях наподобие дела Розенбергов. Однако вы предпочли молчание, отягощенное сомнениями, если речь заходила о подавлении бунта германских рабочих силами коммунистического режима (эта деталь важна, и мне кажется, что именно в такие моменты и происходила болезненная, но решающая проверка позиции интеллектуалов левого толка).
Мне кажется, что вы уже сделали свой выбор. Поэтому для Вас будет совершенно естественно вступить в коммунистическую партию. Не мне вас в этом упрекать. Я вовсе не презираю сторонников коммунизма, хотя считаю, что они совершают смертельную ошибку. Но я презираю, и очень сильно, тех интеллектуалов, которые являются коммунистами не будучи членами партии, и которые изводят нас своими псевдостраданиями светских кюре и, в конечном счете, очищают свою совесть за счет рабочих-активистов.
Сделайте же хоть раз в жизни то, что вам хочется сделать, придите в согласие с самим собой. И вы увидите результат. Вы постоянно сравниваете две величины, но знаете и можете судить только об одной – об обществе, в котором мы живем, и вы ничего не знаете о другой. Коммунистическая партия не поможет вам понять, что такое народные демократии. Ей это не под силу. Но она поможет вам понять коммунизм, о котором вы еще очень мало знаете. Хорошо, если вы найдете в нем умиротворение, правило жизни. А если нет, то, по крайней мере, вы действительно поймете, в чем заключается проблема.
Я повторяю вам свои мысли только потому, что хочу избежать недоразумения. Перевооружение Германии должно быть осуждено в обоих случаях, иначе – все это обман. И если я по-прежнему считаю непростительными помощь Франко или «фруктовую» политику в Южной Америке, или колониализм, то я категорически не приемлю и той «фруктовой» политики, которая была навязана Франции стараниями России и безоговорочно поддержана французской коммунистической партией. В общем, я по-прежнему выступаю принципиально против действий и методов того, что я называю кесаревым социализмом.
Впрочем, все это вам известно. Просто мои книги значили для вас значительно меньше, чем вы говорите. Более реальной была личная симпатия, которую вы ко мне испытываете. Но тот, кто принимает религию, тоже любит своих друзей и мать, но он должен их покинуть. Ибо я не хотел бы, чтобы у Вас оставались иллюзии: с того момента, когда Вы выберете ортодоксию, подобную ортодоксии коммунистической партии, Вы вступите в церковь. Не сомневайтесь, признайтесь себе в глубине души, что для интеллектуала коммунистическое искушение – то же самое, что искушение религиозное. В этом нет ничего постыдного, при условии, что вы уступите этому искушению честно и осознанно. Что касается меня, то вы сохраните мою дружбу, пусть и на расстоянии. Я прошу вас только об одном: если вы осуществите свой план, и услышите, что обо мне говорят «объективно», что я ужасный фашист, то постарайтесь если не отрицать – ибо это будет невозможно, – но просто попробуйте так не думать. От всего сердца желаю вам удачи, примите заверения в моей преданности.

 

 

Вечером народные танцы в «Безумце Джонни». Я стараюсь увидеть в этих танцах хоть что-то интересное, но танцовщики и особенно танцовщицы чрезвычайно некрасивы.

 

 

1 мая.
Рано утром отъезд в Арголиду. Берег Коринфского залива. Пляшущий, воздушный, наслаждающийся свет переполняет залив и острова в открытом море. Мы остановились на минуту на краю скалы, и получили в дар всю необъятность моря, открывшегося в едином изгибе. Море было подобно кубку, из которого мы большими глотками пили свет и воздух.
За час пути я буквально захмелел от света, моя голова переполнилась сверканием и молчаливыми восклицаниями, а в пещере моего сердца звучали огромная радость, бесконечный смех познания, после которого я способен принять все, что бы ни случилось. Спуск к Микенам и Аргосу. Микенская крепость – вся в маках, растущих густыми букетами и дрожащих на ветру над царскими могилами. (Вся Греция была в этот момент покрыта маками и множеством цветов.) С крепости открывается равнина, простирающаяся до Аргоса и моря. Царство Агамемнона было не более десяти километров в длину, благодаря его пропорциям, создается впечатление, что под солнцем еще не простиралось более широкого царства. Развалины Микен – между двух высоких скал, в окружении огромных каменных глыб, под палящим солнцем, – сегодня они царят над этой дикой, незабываемой землей.
Руины Аргоса не представляют для меня большого интереса. Меня очень интересует Жорж Ру, молодой архитектор из Воклюза – очень живо увлеченный своим прекрасным ремеслом. Я немного завидую ему и горько упрекаю себя за потерянное время в последние годы и за свое глубокое падение. Мы обедаем в Азине, а перед этим я купаюсь на прекрасном пляже в прозрачной и холодной воде.
Во второй половине дня Эпидавр, где по случаю 1 мая веселые греки устроили настоящее празднество. Но с высоты театра, в плотном и влажном свете, заливающем плавные контуры оливковых деревьев, эвкалиптов, […неразб.] и акаций, все шумы слышны словно в отдалении – огромном и нежном. Только слабые колокольчики бараньего стада перекрывают все остальные шумы, но и они звучат вдалеке. К тому же здесь прекрасное время дня.
Вечер. Нафплион у моря, в час, который греки именуют царством солнца: небо становится пурпурным, а на горы и бухты ложатся сиреневые и синие краски.

 

 

2 мая.
Утром отъезд в Спарту, страшное солнце. Просторные долины, словно целые царства оливковых деревьев и гордых кипарисов, бесплодные горы, редкие деревушки, – Греция здесь безлюдна. По ней бродят только стада овец – то розового, то зеленого, то красного цвета. Под снежными вершинами Тайгета, в долине реки Эврот Спарта распростерла апельсиновые поля, их мощный аромат останется с нами навсегда. Над Мистрой среди руин летают горлицы. Тихий монастырь с побеленными известью стенами выходит на огромную равнину Лаконии, где растут шарообразные оливковые деревца, четко отделенные друг от друга и трепещущие под неутомимым солнцем.
На обратном пути мы спускаемся к Нафплиону – залив, острова и горы вдали. Останавливаемся в Аргосе, где встречаем молодых археологов, работающих на раскопках. Мне сразу же вспомнилось то впечатление, какое на меня произвела маленькая группа архитекторов, восстанавливавших Орлеанвиль и живших в нем маленькой коммуной. Я мог бы испытать чувство счастья и умиротворения только в ремесле, в работе, совершаемой вместе с другими и близкими мне людьми. Но у меня нет ремесла, у меня есть только призвание. И работаю я в одиночестве. Я должен принять свою работу такой, какая она есть, и стараться быть достойным ее, что в данный момент не получается. Но я не могу отделаться от некоторой горечи при виде этих людей, счастливых от того, что они делают.

 

 

Мы возвращаемся в Микены; когда мы оказались на самой высокой террасе, солнце как раз зашло и между возвышавшимися отвесными скалами появилась прозрачная луна. Но перед нами у подножья темно-синих гор Аргоса простирается погруженная в темноту равнина, она тянется до более светлого моря с правой стороны. Огромное пространство, и молчание здесь так абсолютно, что даже звук выскочившего из-под ног камешка вызывает чувство стыда. Едва слышно, как вдали пыхтит поезд, ослица на равнине испускает жалобные крики, по склонам разносится перезвон колокольчиков пасущегося стада, словно звуки падающей воды. В этой дикой и нежной декорации […неразб.] прекрасно. По буйно цветущим теперь макам, у самой земли пробегает легкий ветерок. На микенских львов медленно опускается самый прекрасный в мире вечер. Горы понемногу темнеют до тех пор, пока все десять хребтов, видневшиеся на горизонте, не сливаются в одну синюю дымку. Сюда стоило приехать издалека, чтобы насладиться этой большой частью вечности. После этого все прочее не имеет значения.

 

 

3 мая.
Утром работа. В тринадцать часов отъезд в Дельфы. Тот же самый свет, но теперь уже на меньших высотах – каменистых, без единого деревца. В такие минуты чувствуешь, что Греция – это, прежде всего, пространство изогнутых или прямых линий, всегда обладающих четкостью. Земля рисует небо, придавая ему формы, но и небо не может, в свою очередь, не творить земные рельефы, гармоничная замкнутость которых образует свое пространство. И малейшая черта может разделить два великих царства: землю и ее двойника – небо. Когда мы приехали в местность, напоминающую лоханку, единственное облако, уже некоторое время росшее прямо на наших глазах, прорвалось и свирепствовало несколько секунд. Мощные градины с оглушительным шумом расстреливали машину. Через пять минут мы покинули «лоханку», снова увидели чистое небо и весело продолжили наш путь.

 

 

Дельфы. Грандиозное место, но прежде всего, поражает темно-зеленая река, толкающая мускулистые крупы […неразб.] в глубине огромной долины к морю. Оливковые деревья растут очень тесно, и когда смотришь на них с такой высоты, они кажутся сплошной трепещущей дорогой, идущей к горизонту. А руины, пережившие ту же грозу, которая разразилась и над Дельфами, выглядят еще живописнее среди повеселевших цветов и яркой зеленой травы. Черный орел застывает на несколько секунд на очень большой высоте, а потом исчезает из виду. День постепенно угасает, и с высоких скал опускается мягкий воздух, возвещающий о вечере. Я возвращаюсь на стадион, откуда выхожу счастливым.
Вечер. Четыре грека любезно приглашают меня потанцевать под звуки бузуки. Но в этом танце довольно сложные па. Было бы у меня время, я бы обязательно научился. Из моей комнаты видна долина, вся темная вплоть до маленького ожерелья огней, окаймляющего море. Луна, окутанная легкой пеленой, покрывает горы и затененные ложбины тонкой пылью света. Молчание – такое же огромное, как и все пространство – прекрасно.

 

 

4 мая.
Утром отъезд в Волос. Суровые горы, затем ламийская равнина. Горы снова становятся более мягкими и зелеными под восходящим солнцем, и перед нами уже открывается Фессалийская равнина. Первобытные хижины валахов – и широчайшие пространства. Ощущается близость Востока. Волос. 80 % домов разрушены полностью или частично. Весь город в палатках. Лучи солнца давят на брезент и пыльный город. Туалетов мало или вообще нет. Я задаюсь вопросом, как избежать эпидемии. Французский лицей тоже в палатке. И гладкое и свежее море тут же, рядом с разрушенным городом. Во дворе разрушенного дома меня принимает мэр города. Умный и элегантный человек. По моей не очень обдуманной просьбе появляется парикмахер, он стрижет меня прямо во дворе, среди людей, в обстановке самой очаровательной фамильярности. И еще о городе. Мессу тут служат на улице, есть палаточный госпиталь и т. д. Возвращаемся на автомобиле в Ларису. Потом едем на маленьком поезде. Из Ла́рисы в Салоники. Наступает ночь, и мы едем вдоль моря, сверкающего под луной. Доехали в 23 часа.

 

 

5 мая.
Работа. Обед с Тернером и полковником Брамблом (или кем-то еще, сильно на него похожем). Византийские церкви. Маленький монастырь с павлинами. Святой Давид, святой Георгий, святой Димитрий. Двенадцать апостолов (святая София без особого интереса). Должен признаться, меня не очень трогает византийское искусство. Но мне интересно, как происходила эволюция с V по XII век, выявляющая связь между эллинистическим периодом и кватроченто. Например, в мозаиках и фресках с изображением двенадцати апостолов, нет жесткости и иератизма, типичных для первых веков византийского искусства. Здесь уже чувствуется предвестие Дуччо. Немного позже (вечером) я расспросил специалиста, который объяснил мне, что после падения Константинополя византийские художники эмигрировали в Италию.
Таким образом, восточное влияние постепенно исчезало.
Вечер. Лекция. Меня растрогала одна юная слушательница. Университетский прием. Ночью я отдыхаю на балконе своей комнаты, глядя на порт, каиков, море на уровне набережной, и наслаждаясь прекрасным запахом соли и ночи.

 

 

6, 7, 8 мая.
Обед с Т. на скале с видом на море. Сладостное время. Потом Т. играл мне свои последние сочинения. Надо уезжать. Самолет. Под нами в сверкающем море проплывают Спорады. Ужин с Мерлье. В полночь за мной заходит Д., и мы убегаем в Пирей, где нас ждет г-н Альгадес со своим красивым куттером. Добрый толстяк – радостный и сердечный. Мы выходим из Пирея под пепельной луной, освещающей море теплым и ирреальным светом. Я счастлив, слушая, как под корпусом лодки бьется вода, и снова созерцая легкую пену, расходящуюся по обе стороны от форштевня. Но в какой-то момент мы замечаем, как из моря поднимается туман, разрастается и постепенно закрывает собой весь горизонт. Становится холодно и влажно. Альгадес говорит, что в этом архипелаге он не видел ничего подобного. Надо развернуть куттер, чтобы не врезаться в маленькие острова. Я спускаюсь спать. Не могу заснуть до шести часов. Через два часа просыпаюсь и поднимаюсь на палубу. Туман так и не рассеялся. Альгадес и его помощник всю ночь не смыкали глаз, следя за тем, чтобы корабль не сел на мель. Но постепенно поднимается солнце: сначала бледное, оно прорезает туман и, в конце концов, рассеивает его. К одиннадцати часам мы мчимся (без парусов, потому что нет ветра) по неподвижному морю в блестящем и утонченном сиянии. Воздух так прозрачен, что, кажется, можно услышать малейший звук, доносящийся с линии горизонта. Солнце нагревает палубу, жара понемногу усиливается. В этот момент и появляется первый остров. Из-за вынужденного изменения маршрута мы проходим между Серифосом и Сифносом. На горизонте видны Сирос и другие острова. Они прорисовываются в небе с четкостью чертежа. На опрокинутом киле островов маленькие деревушки прилипли к склонам – они похожи на ракушки, белые окаменелости, оставленные везде отступившим морем.
Маленькие желтые острова, словно стога пшеницы в синем море.
Мы проплываем среди этих отдаленных островов по сияющему морю, по которому пробегает мелкая рябь, медленно идем вдоль Сироса, вскоре показывается Миконос, и в течение дня он вырисовывается все четче и четче, и вот уже видна голова змеи, обращенная к Делосу, пока еще не видимому за Ринией. Заходит солнце – в этот момент мы оказываемся среди островов, начинающих менять свой цвет. Угасает золотой, возникает мальвовый, потом зеленовато-фиолетовый, дальше краски темнеют, и массы островов на еще сверкающем море становятся темно-синими. Тогда на воды спускается странное и великое умиротворение. Счастье, наконец-то, я готов плакать от счастья. Как бы я хотел удержать, сжать в руках эту невыразимую радость, зная, конечно же, что она исчезнет. Но она тайно продолжалась уже столько дней, а сегодня сжала мне сердце так откровенно, что мне кажется, она будет хранить мне верность, и я буду возвращаться к ней всегда, когда пожелаю.
Спускается ночь, и в Миконосе мы выходим на берег. Церквей столько же, сколько домов. Все белое. Мы бродим по маленьким улочкам, где как раз открываются разноцветные торговые лавки. На совершенно темных улицах нас встречает запах жимолости. Над белыми террасами слегка поблескивает луна. Мы возвращаемся на куттер и я засыпаю таким счастливым, что даже не ощущаю усталости.
Утром на выбеленные дома Миконоса падает божественный свет. Мы поднимаем якорь, чтобы плыть в Делос. Море прекрасно, прозрачно и чисто, оно уже легко просматривается до самых глубин. Приближаясь к Делосу мы видим на ближайших склонах острова огромные гроздья маков.
Делос. Остров львов и быков, их изображениями покрыт весь этот остров животных, напомним еще и о змеях […] и больших ящерицах с темными телами, но со светло-зелеными хвостами и головами, и о дельфинах на мозаиках. Эрозия выветривала и откалывала мрамор, из которого были высечены львы, и создавалось впечатление, что это не мрамор, а каменная соль, немного призрачный материал, готовый раствориться при первом же дожде. Но и этот остров львов и быков был весь усеян руинами, похожими на ветхие коричневые останки, и среди этого тлена можно внезапно совершить восхитительные и свежие открытия (мозаики с изображением отдыхающего Диониса).
Остров развалин, а также и цветов (маки, вьюнки, левкои, астры). Остров искалеченных музейных богов (маленький курос). В полдень мы совершаем восхождение на вершину Кинтоса, а вокруг заливы, свет, красные и белые пятна; хоровод Киклад медленно кружится по сверкающему морю вокруг Делоса, в едином движении, словно совершая некий неподвижный танец. Этот мир островов, столь тесный и просторный одновременно, кажется мне сердцем мира. И в центре этого сердца – Делос, и с вершины, на которой я нахожусь, я могу созерцать, при прямом и чистом свете мира, совершенный круг, очерчивающий мое царство.
Позже, когда мы вернулись к шлюпке, мы заметили прелестную греческую девочку-подростка, запросто одевающуюся на набережной. Шлюпка уже отходила от берега, и я поприветствовал ее знаками, а она тут же ответила красивой улыбкой. Добравшись до куттера я разделся и нырнул в прозрачную и зеленую воду. Она была ледяная, и я вернулся, сделав всего нескольких гребков. Потом мы возвратились в Миконос. Эта возможность промчаться по морю вдоль и поперек, от одного острова к другому, порождала чувство бесконечной свободы. Свободы, совершенно не ограниченной тем, что мир островов имеет естественные границы. Наоборот, именно этот круг и порождает ликование свободы. Достичь свободы для меня – вовсе не означает вырваться из этого круга и уплыть на Суматру. Но плыть еще и еще – от абсолютно голого острова к другому, покрытому деревьями, или от скалы – до острова цветов.
В Миконос – за покупками. Мне больше нравится ночной город. Уходим в море поздно вечером. Странная грусть, напоминающая мне любовную печаль, при виде Делоса и Кинтоса, постепенно исчезающих за Ринией. Впервые я наблюдаю, как исчезает земля, которую я люблю, с мучительным предчувствием, что, может быть, я больше никогда не увижу ее до самой смерти. Тяжело на сердце. Снова меняющиеся краски – на море и на островах […неразб.], паруса, мягко хлопающие при слабом ветре. Едва только нам удалось насладиться миром, поднимающимся от моря к небу, которое постепенно освобождалось от своего света – и уже за скалистым островком встает луна. Она быстро поднимается по небу, освещает воду. Я смотрю на нее до самой полуночи, прислушиваюсь к парусам, ощущая всеми фибрами души малейший удар воды о борт корабля. Свободная жизнь в море и счастье этих дней. Здесь все забывается и все рождается заново. Чудесные дни, проведенные в полете над водой, между островами, покрытыми цветочными венчиками и колоннами, при неутомимом свете, – я стараюсь удержать их вкус во рту, в сердце, второе откровение, второе рождение…
Наутро поднялся сильный ветер, захлопали паруса, увеличился крен, и мы стремительно поплыли к Пирею под мощный грохот воды и полотнищ. Дождь света – капли падали и отскакивали от утреннего моря.
Отчаяние от того, что покидаю этот архипелаг, но это прекрасное отчаяние.

 

 

9 мая.
Отъезд в Олимпию. Дорога, идущая вдоль коринфского залива. Пляжи и заливы. Купание в Ксилокастроне. Я чувствую силу деревьев, вод, плодов свежей земли. Недалеко от Олимпии холмы, покрытые хрупкими кипарисами. Мягкость и нежность этих мест при сероватом (впервые!) свете. Высокие сосны и развалины храмов Зевса и Геры. Крики птиц, кончается день, и вскоре из заснувшей ложбины поднимается покой. Ночью я думаю о Делосе.

 

 

10 мая.
Серое утро – впервые – над долиной Алфея, которую я вижу из окна. Но на камни, кипарисы и зеленые луга падает мягкий свет. После Делоса я с особой силой ощущаю покой, царящий на этих холмах, мягкость тени, молчание, пропитанное легкими криками птиц. Музей. Вместе с фресками Сифноса в Дельфах, это вершина классической скульптуры. После Аполлона или трех фигур с восточного фронтона, или всевозможных Афин на метопах, Гермес Праксителя – слащавая удача, от нее разит декадансом. За ним, впрочем, были выставлены две превосходные терракоты большого формата – воин и Зевс, похищающий Ганимеда, – это свидетели великолепно иного искусства. Странные архаические бронзы, куросы, грифоны, статуэтки, словно явились прямо с Востока. Прогулка. Идет легкий дождь, и нежные и вымытые цвета долины – приятно мягки для глаз. Я очарован разнообразием пейзажей. Греции удается превратить свой ландшафт в абсолютное совершенство.
Общался с людьми из деревни, они любезно фамильярны. Свободны в манерах и движениях, но политической свободы здесь не существует.
Небольшой вечерний дождик. Взбираюсь на холм через заросли пахучих цветов. Деревенька Фрония. Убогие дома. Дети в лохмотьях, хотя на вид совершенно здоровые.

 

 

12 мая.
Свежее и лучистое утро. Все больше начинаешь ценить тень под деревьями вокруг руин. Божественный свет. Купание и обед в Ксилокастроне. Чистая вода была не такой холодной, но главное, воздух стал прозрачен, и по другую сторону коринфского залива открылись горы во всей своей странной чистоте. При этом пейзаже в улыбке М. появилось что-то величественное. Так продолжалось во время всей дороги, а потом, очень скоро появился Афинский залив, острова, где можно было разглядеть каждый дом и каждое дерево. Я прекращаю описывать все это наслаждение, потому что оно стало меня переполнять. Наслаждение – целомудренное, простое, сильное, как сама радость и порождаемый ею воздух.

 

 

Гефестейон.
В светящемся и чистом небе кусочек луны, словно лепесток боярышника.
Вечер у Р. Д. Жимолость, залив в ночи вдалеке, таинственный вкус жизни.

 

 

13 мая.
Сегодня, перед самым отъездом, с вершины Афин я хочу окинуть мысленным взором эти двадцать дней стремительной прогулки по Греции, и они кажутся мне единым и долгим источником света, который я смогу хранить в сердце своей жизни. Для меня Греция – словно один длинный сверкающий день, растянувшийся вдоль морских переправ, и еще – словно гигантский остров, усеянный красными цветами и искалеченными богами, безустанно дрейфующий по морю света под прозрачными небесами. Запомнить этот свет, прежде чем вернуться в ночи дней…

 

 

14 мая.
Отъезд в Эгину. Тихое море. Горячее и голубое небо. Маленький порт. Каики. Восхождение на Афайю. Три храма, подвесившие в мировом пространстве голубой треугольник: Парфенон; Сунион; Афайя. Я заснул на плитах храма, в тени колонн. Долгое купание в маленькой теплой бухточке Айя Марины. Вечером в порту продают большие лилии с удушающим ароматом. Эгина – остров лилий. Возвращение. Солнце катится вниз, теряется в облаках, становится золотым веером, потом большим колесом с ослепительными лучами. Снова дрейфуют острова, и вечером я окончательно покину их. Глупое желание плакать.
Вечером Варигерес и театр китайских теней.

 

 

15 мая.
Воскресенье. Византийский музей. Вместе с Д. в Кифисии, потом на афинских пляжах. Прогулка по морю под прекрасным ветром, переполненным светом. Для меня это момент прощания со страной, которая все эти недели щедро дарила нам одну долгую радость.

 

 

16 мая.
Отъезд в Париж, сердце сжимается.

 

 

Роман. Он смотрел на мину – блестящую, ослепительную от солнечного света, – она заслоняла собой двигатель. И он снова ощутил, как засочилась таинственная радость, вслепую заструился родник. То была радость Делоса, кругообразная, красная и белая, и круг этот вращался. В самолете, растерянно пикировавшем в сторону моря, над едва пробивавшимися молодыми всходами, жизнь начиналась заново, она была равна близкой смерти.

 

 

«Гостеприимство». Заключенный идет по дороге в тюрьму, но Дарю его обманул, он показал ему дорогу к свободе.

 

Роман. Гордый персонаж. Он не кричит от боли. Не уступает.
Человек из привилегированного общества открывает в зрелом возрасте жизнь рабочего. Ибо он хочет постепенно отрешиться. И этого никогда не достаточно. Стать рабочим, не то же самое, что родиться рабочим. В конце концов, за это надо умереть.
Я пытался быть универсальным человеком, и объединял в себе все. А потом…

 

 

«Первый человек». Семья Франсины. Семья Вольфромм.
От гения у римлян было лишь то, что мы называем этим словом в армии.
История создается из крови и отваги. Ничего не поделаешь. Когда раб берется за оружие и отдает свою жизнь, он, в свою очередь, царит, как хозяин и действует как угнетатель. Но когда впервые в мировой истории угнетенный будет царить с помощью правосудия, не занимаясь, в свою очередь, угнетением других, все завершится и все начнется наконец.
Моя статья о Гренье. Тяжело. Словно вынимаешь одно за другим полена из пылающей печи. И тогда оказываешься перед черными головешками.
В Древней Греции тому, кто хотел получить судейское звание, было запрещено заниматься коммерцией в течение как минимум десяти лет.

 

 

«Жюли». Она полагает, что способна жить с двумя возлюбленными. Но когда Жильбер говорит, что он тоже будет жить с двумя возлюбленными, она не может разрешить ему то, что разрешала себе. Но она не может его судить. Отсюда ее позорная болезнь.
Довольно нежности, чтобы еще присутствовать… Такая самоотверженность подразумевает все-таки убежденность в ее пользе. У меня же ровно противоположное впечатление, и это меня обескураживает.
Каждый день – сильная боль и солнце. Он выздоравливает и в одиночестве поклоняется красному богу.
Мера и безумие. Мера в отношениях с другими; безумие, направленное против себя; принудить себя, согнуть себя. И то, и другое одновременно в обоих случаях.
У Иисуса было 300 миллионов современников. А впоследствии – 2 миллиарда.
В аду не горит ничего, кроме собственного «я» (святая Екатерина Генуэзская).
Единственная французская индустрия, где нет безработицы, это злоба.

 

 

«Первый человек». Так долго он был миролюбивым. И потом в один прекрасный день он согласился биться и рисковать жизнью. Его радость.

 

 

Итальянское talento означает желание.

 

 

«Первый человек». «Много лет спустя, когда, раздавленные под тяжестью забот, мы расставались вечером с чувством легкого разочарования от того, что в тот день нам не удалось по-настоящему любить друг друга, тот маленький победоносный жест, которым она приветствовала меня перед своей дверью, а я ждал за рулем своей машины, пока она уйдет, связывал этот, по всей видимости потерянный день крепкой нитью нашей упрямой любви и спасал ее от всякой горечи».
Там же. Невероятная жесткость Джессики при разрывах. Потеря любви – это потеря всех прав после того, как у вас были все права.

 

Пьеса. Человек, который сегодня назначает себя королем.

 

 

Этьен. Ревет, когда просыпается и когда он один.
В конце концов (если одна жизнь стоит другой жизни), приговоренный сам оправдывает смертные приговоры. (см. Мелвилл, в конце концов, признавший свое поражение в «Билли Баде»).

 

 

6 ноября 56 г.
Перед лицом постоянной угрозы тотального уничтожения в войне, то есть лишения будущего, какая мораль может позволить нам жить хотя бы в настоящем? Честь и свобода.

 

 

Я из тех, кого Паскаль восхищает, но не обращает в свою веру.
Паскаль – величайший – вчера и сегодня.

 

 

«Первый человек». Друг Саддок.
1) Молодой активист – Мой товарищ – кризис 36.
2) Друг – Возвращается к мусульманским обычаям, потому что его предали. Женится по воле отца. Боялся упустить свою незнакомую жену.
3) Террорист.
Позже у одного европейского друга изнасиловали и убили жену. Первый человек и этот друг берут оружие, ловят сообщника, пытают его, потом бросаются в погоню за виновным, настигают его и убивают. Их стыд после содеянного. История – это кровь.
Там же. Эпизод из Сопротивления. Лучше бы он стал героем R.A.F.. Если уж быть убитым, то издалека. И не чувствовать постоянно присутствие, жестокость врага. Но нет, он мечтает о гигантских баталиях в горящем небе метрополий, из метро он идет в пыльные или грязные места, из Парижа в Сент-Этьен.
Там же. Сцена в Фобур Монмартр. В то время, как приближался стук эсэсовских прикладов по воротам и напуганные соседи проклинали участников Сопротивления, он смотрит на себя: на его лице презрение. Но почему презирать? Он избавляется от фотографии. После обыска эсэсовцев он уходит, испытывая небольшой стыд. Он обнаруживает при себе такой же компрометирующий документ.

 

 

«Первый человек». Пьер – профессиональный активист, Жан – дилетант. Пьер женат. Оба встречают Джессику. Жан и Джессика в качестве его старой любовницы. В один из перерывов она сходится с Пьером, потом бросает его и причиняет боль, а он, в свою очередь заставляет страдать жену. Так, вдали от собраний он узнает, что такое реальное правосудие. Жан, наоборот, научился любить Джессику, и благодаря любви он идет к людям. Пьер умирает рядом с Жаном (война, Сопротивление), который ненавидел его из ревности. И он помогал ему от всей души. Он – мужчина, которого она любила, хотя бы немного.
Там же. Открытие любви. Очарование М. А.

 

 

Джорджоне – художник музыкантов. Плавность сюжетов и живописания без четких контуров, взаимопроникновение форм, – женственность ощущается во всем, и особенно в изображении мужчин. Сухость чужда сладострастию.
Венеция в августе, и тучи туристов, которые вместе с голубями набрасываются на площадь Святого Марка, чтобы наклеваться впечатлений: они сами себе устраивают и отдых, и безобразие.

 

 

Парма. Здесь все по-прежнему. Маленькие площади, которые я любил 20 лет назад и которые существуют вечно, вдали от меня.

 

 

Роман. Не забыть Италию и открытие искусства – и религии, внезапно проявившейся в связи с искусством.
Каждый раз – мир в сердце. Но на этот раз, в уже давно подавленном, не способном на свежесть или волнение сердце. И все-таки Сан-Лео, и сердце открывается благотворному молчанию. Дорогая Италия, где я бы смог вылечить всё. На обратном пути старый запах пыльных тропинок. Длиннорогие белые быки Романьи тянут скрипящие повозки. Запах соломы и солнца.
Сан-Лео – и желание остаться здесь. Написать список мест, где, как мне кажется, я мог бы жить и умереть. Всегда маленькие города. Типаса. Джемила. Кабри. Вальдемоса. Кабриер д’Авиньон и т. д., и т. д. Вернуться в Сан-Лео.

 

 

Урбино. Все эти маленькие города – полностью закрытые, строгие, молчаливые, замкнутые в своем совершенстве. В сердце суровых стен равнодушные персонажи «Бичевания» вечно ждут, а перед ними ангелы и высокомерная Мадонна делла Франческа. Сансеполькро. Христос воскрес. И вот он уже выпрямляется у своей могилы, как суровый воин. Новые фрески Пьеро делла Франческа. Долина Сансеполькро – еще одно место, куда надо вернуться к концу жизни. Широкая, ровная, под спокойным небом, она хранит свою тайну.
Я снова выхожу к морю – теплому и мягкому для мускулов.
Тяжесть Святого Креста. Мадонна дель Парто.
К концу своей жизни я хотел бы возвратиться на дорогу, ведущую вниз, в долину Сансеполькро, и медленно спуститься по ней, пройти по долине между хрупкими оливками и длинными кипарисами и в доме с толстыми стенами и свежими комнатами отыскать голую комнату с узким окном, откуда я мог бы наблюдать, как на долину опускается вечер. Я хотел бы вернуться в сад Прато, в Ареццо, и снова совершить прогулку по маршруту охранников крепости однажды вечером, чтобы увидеть, как на этой несравненной земле воцаряется ночь. Я хотел бы… Везде и всегда все то же желание одиночества, которое я даже не понимаю и которое похоже на объявление о смерти с непременным привкусом отрешенности.
Вернуться на площадь Синьории в Губбио и подолгу смотреть на долину под дождем. Увидеть Ассизи без туристов и мотороллеров, и слушать гармонии звезд на Верхней площади Св. Франциска. Увидеть Перуджу без отстроенных вокруг нее домов, и получить возможность посмотреть на хрупкие оливковые деревья на холмах, одним прекрасным свежим утром, на границе Порта-дель-Соле.
Но главное, главное, снова пройти пешком с рюкзаком от Монте-Сан-Савино до Сиены, прогуляться среди оливковых рощ и виноградных полей, запах которых я снова ощущаю, по холмам из голубоватого туфа, простирающихся до горизонта, увидеть, как на закате возникает Сиена со своими минаретами, словно Константинополь совершенства; прийти сюда ночью, без денег и в одиночестве, заснуть рядом с фонтаном и быть первым на Кампо – площади в форме ладони, подобной руке, дарящей все то самое великое, что создал человек – после Греции.
Да, я хотел бы снова увидеть наклонную плоскость площади Ареццо, ракушку Кампо в Сиене, и поедать от души арбузы на жарких улицах Вероны.
Когда я состарюсь, я бы хотел, чтобы мне было дано вернуться на эту дорогу к Сиене, равной которой нет ничего в мире, и умереть там в канаве, окруженный лишь добротой этих незнакомых итальянцев, которых я люблю.

 

 

22 августа 1955 г.
Базилика Сан-Франческо в Сиене. 11 часов утра.

 

 

В музее Сиены один из многочисленных Страшных судов (Джованни ди Паоло). Справа среди блаженных – два друга, которые находят друг друга и выражают свою радость, поднимая руки. Слева – в аду – Сизиф и Прометей, которым продлили наказание.

 

 

Роман. Портрет скорпиона. Он ненавидит ложь и любит тайну. Деструктивный элемент. Ибо необходимая ложь служит консолидации. И вкус к тайне приводит к непостоянству.

 

 

Роман. Кузнечики – Землетрясение. Нападение на одинокую ферму – Нападение на Филиппвиль – Нападение на школу – Тайфун над Немуром.

 

 

Чувственный, побеждающий, в самом разгаре наслаждений и успеха, он вдруг отказывается от всего и выбирает целомудрие, застав двух пятнадцатилетних детей, когда они открывали любовь на лицах друг друга.

 

 

Он хотел быть банальным, развлекался, танцевал, он говорил, как все, и у него были обычные вкусы. Но он всех смущал. По одному его виду все подозревали, что у него были мысли и занятия, которых на самом деле не было, или все-таки были, но он не хотел выставлять их напоказ.

 

 

«Первый человек». Мать, вынужденная бежать из Алжира, заканчивает свои дни в Провансе, в деревенском доме, который купил ей сын. Но в изгнании она страдает. Ее слова: «Это хорошо. Но здесь нет арабов». Она умирает, а он начинает понимать.
Название: Отец и Мать?

 

 

24 октября 1955 г.
Угрозы смерти. Моя странная реакция.

 

 

Они были вместе, невзирая на время. Но проходят годы, и она больше не смеет показываться перед ним голой при свете парижского утра.

 

 

Алжир. 18 января.
Тревога об Алжире, не покидавшая меня в Париже, наконец-то отпустила. По крайней мере, здесь я занят борьбой, и борьбой нелегкой, потому что общественное мнение против нас. Но именно в борьбе, в конце концов, я обретаю мир. Профессиональный интеллектуал, вольно или невольно, вмешивающийся в общественные дела лишь в письменной форме, живет, как трус. Свое бессилие он компенсирует обильным потоком слов. Мысль может быть оправдана только риском. Да и всё что угодно все равно лучше этой предательской и жестокой Франции, этого болота, в котором я просто задыхаюсь. Да, я впервые за последние месяцы проснулся счастливым. Я снова нашел свою звезду.

 

 

Назад: Тетрадь № VII Март 1951 года – июль 1954 года
Дальше: Тетрадь № IX Июль 1958 года – декабрь 1959 года