Книга: Небесный полк Победы
Назад: Протоиерей Александр Ильяшенко. Крылатые люди
Дальше: Глава 11. Что дедушка рассказывал о войне. Письмо подруге о вере, надежде, любви и Промысле Божием

Протоиерей Александр Авдюгин

О Лехе, войне и памяти

Повезло. Родился в девятый год после победного мая. Не слышал канонад артиллерийских, не видел смертей военных. Когда подрос, играли только в «наших» и «немцев». Причем все «немцы» были изначально согласны, что они проиграют. Кроме «войнушки» ходили искать снаряды, патроны и прочие военные железки, которыми рясно была наполнена донская земля.

Дед воевал, отца угнали в Германию в 1942-м, бабушки пережили оккупацию и много вечерами рассказывали о тех днях. Вот только дед своих военных воспоминаний мне не оставил. Да и как оставишь, если он умер еще до моего рождения?

О прошедшем смертельном испытании все тогда напоминало: опорой крыши в навесе, где обитала бабушкина корова, было противотанковое ружье, дворняга Шарик хлебал свою нехитрую собачью пищу из германской каски, а гонявшийся за всеми моими ровесниками петух имел звучную кличку Гитлер.

Выйдет бабушка с зерном на порог, позовет:

– Гитлер, Гитлер, цып-цып-цып, – и тут же объявляется бело-бордовая вражина со всем своим куриным полком.

В городе, где жил, по вечерам на скамейках городских аллей и дворов – а в селе, где все лето проводил, под хатами, – собирались прошедшие фронт мужики. О чем бы разговор ни заходил, все едино заканчивался он воспоминаниями фронтовыми. С замиранием и ртами открытыми слушали мы эти рассказы. Хотелось о подвигах услышать, о героизме, о том, как наступали, стреляли и освобождали, но об этом говорили фронтовики редко. Все о том, где кто воевал, кто кем командовал да сколько окопов нарыли…

Полное осознание, что такое война, пришло уже в отрочестве. Лет 14 мне было. Через дорогу, в пыльном Морозовске, что на границе с Волгоградской областью, жил мой друг Лешка. В недалеком небольшом лесочке, который все называли – до сих пор не пойму, почему, – Грузиновский, искали мы патроны и нарыли целых два ящика немецких минометных снарядов – «кабанчиков» по-нашему.

Взрывали «кабанчики» в заброшенном колхозном саду. Разведем костерчик под деревом, положим туда снаряд, спрячемся за бугром у речки и ждем… Взрыв, осколки просвистели – и мальчишеское восхищенное: «Ух ты!» Пороли нас за это «ух ты» нещадно, да видно мало. Леха постарше был на год, на выдумки горазд да и бесшабашен, вот и предложил еще раз «рвануть» в дупле старого клена. Насобирали сухих сучьев, в дупло их напихали, разожгли, снаряд сверху положили и запрятались, размышляя, повалится дерево от взрыва или нет…

Взрыва долго не было. Леха не вытерпел, решил, что огня мало, надо бы подбросить хвороста. Когда подбрасывал – рвануло. Это была первая смерть, которую я увидел воочию, и первые похороны, где был Леха с перевязанным выбитым глазом, но его уже не было.

Кто бы мог подумать, что вспоминать я буду Леху сейчас, когда уже седьмой десяток жизни начался? И не только вспоминать. Отпевать.

Их было четверо. Молодые ребята-саперы разминировали поле. Весна на носу, пахать и сеять надобно, а поля в смертельных «подарках». Прошлым летом гости непрошеные, убегая со злобой неудовлетворенной, все вокруг смертью напичкали. Как так случилось, что пропустили или не заметили они фугас, трудно сказать и определить. Трое погибли сразу, четвертый умер в больнице.

Отпевал одного из них и думал: Леха от ненужного мальчишеского геройства, от непонимания и незнания Бога погиб, – этот же сознательно, о нас думая, смертельным делом занимался. Но есть общее, без чего не было бы глупой давней смерти моего друга и сознательного подвига нашего прихожанина.

Это общее – война. Причина ее, как и всякого зла, – в сердце человеческом: «ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления» (Мф. 15:19). Казалось бы, все ясно, понятно растолковано и всем известно, но почему же опять гремят взрывы, снова плачут матери, жены становятся вдовами, а дети сиротами?

Всеобъемлющего ответа, наверное, я дать не смогу. Но то, что нынешний, юбилейный праздник Победы над войной приходится проводить в годы войны, главную причину имеет в том, что одни наследники Великой Отечественной ими и остались, а иные стали рабами чужой идеологии, чужой веры. Здесь даже аналогию можно привести: забвение церковного Предания рано или поздно приведет тебя в инославие или к откровенному безбожию, а забвение истории обязательно вернет то зло, которое, как многим думалось, было окончательно похоронено в 1945-м.

В послевоенном детстве мне пришлось пожить, через непослушание и баловство в далеких 1960-х к войне прикоснуться, – но, видно, не все понял и мало молился. Вот и получаю бегающую во дворе детвору, играющую в «колорадов» и «укропов», и отбираю у них не только гильзы, но и целые патроны, столь обильно нынче рассыпанные на Донбассе.

9 мая всем приходом будем молиться о павших в той Великой Отечественной войне, а думать о нынешней. Думать и понимать, что во всем происходящем именно мы и виноваты, потому что ужас этот совершается лишь по одной причине, в умной русской поговорке раскрытой: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем».

Глава 10

О Рокоссовском, детях, оккупации и фресках Ферапонтова монастыря

Для Нины Рафаиловны Будановой то, что было в стране за весь непростой XX век, – не страницы учебника по истории, а живые личные воспоминания. Первая мировая, Гражданская – остались в памяти по рассказам родителей; репрессии 30-х, Великая Отечественная война, послевоенная жизнь – это уже свое, пережитое, затронувшее близких, коснувшееся собственной судьбы…

Говорить с Ниной Рафаиловной можно до бесконечности. Интересный, яркий человек, она увлекает своим рассказом и делает уже слушателя причастным пережитому. И страницы истории начинают оживать, смотрят глазами конкретных людей, говорят их голосами…

* * *

Нина Рафаиловна Буданова – искусствовед, член Союза художников РФ, заслуженный работник культуры РФ. Родилась в 1923 году в Москве. В 1941 году поступила в Московский институт философии, литературы и истории имени Н. Г. Чернышевского (затем слитый с МГУ, который Н. Р. Буданова и окончила). Преподаватель истории искусства во многих учебных заведениях, в том числе в Московском государственном заочном педагогическом институте (ныне Московский государственный гуманитарный университет им. М. А. Шолохова).

* * *

Первый «ожог» искусством, первое удивление я испытала в 1933 году, в десять лет, в Ферапон-товом монастыре.

Мы туда отправились с мамой, причем ехали на очень смешном колесном пароходике «Анри Барбюс» из Нижнего Новгорода (тогда совсем недавно переименованного в Горький) до Кириллова. Весь путь пройти он не мог, потому что в это время заканчивалось строительство Беломоро-Балтийского канала (там работали заключенные), потому огромная была часть Волги перекрыта. Всех пассажиров высадили и сказали: «Столько-то километров пройдите пешком, а пароход будем тянуть волоком».

Мы пошли пешком и оказались в мире, о котором не имели никакого понятия. Будто попали на другую планету.

Среди заключенных, строящих канал, к великому ее изумлению, мама, литературный работник, встретила своих знакомых писателей. Казалось, так просто не может быть: интеллигентные, замечательные люди в такой ужасной, угнетающей обстановке… Мы с ними разговаривали, и потом мама обращала мое внимание на то, чем эти люди там занимались, в какой тяжелой ситуации находились.

С трудом шагая по песку, отвлекаясь на разговоры, мы в конце концов добрались до своего теплохода, на котором благополучно доплыли до Кириллова. Дальше предстоял пеший путь до Ферапонтова монастыря – 20 километров. Транспорт тогда никакой в монастырь не ходил.

И вот наконец мы добрались. И я испытала второе потрясение за день, но уже не гнетущее, как от встречи с заключенными, а совершенно противоположное, можно сказать – восторженное. И оба, что называется – на всю жизнь…

Ферапонтов монастырь… Необыкновенно красивые места. Огромное Бородаевское озеро, усыпанные камушками берега, все какое-то нежное, мягкое, пастельное.

Входные ворота в монастырь с двумя разными арками, совершенно не симметричными, но такими уравновешенными. И, конечно же, фрески Дионисия. В тот момент я решила, что хочу изучать икону.

Это потрясение я пронесла через много лет – и из-за него пошла учиться на искусствоведческий факультет.

Встреча на баррикадах

Мои родители познакомились в 1905 году на баррикадах в Одессе. Папа, тогда студент медицинского университета, как все студенты, которые во все времена сочувствуют различным изменениям, лечил людей и помогал раненым. Мама, курсистка высших женских курсов – очень решительная девушка, – вместе с группой своих сокурсниц спасала еврейских детей, страдавших от жестких погромов. Во главе их группы была студентка-еврейка из очень богатой, доброй, интеллигентной семьи. Ее отец отдал свой дом для этих детишек, а сами они переехали в квартиру.

Мама вместе с сокурсницами по всей Одессе собирали маленьких, оставшихся одинокими детей, у которых во время погромов погибли родители, дежурили около них, кормили, поили.

Потом отец оказался на Первой мировой войне, которую прошел от начала до конца. Мама его ждала, хотя жениться по тогдашним законам им было нельзя: были запрещены браками между русскими и евреями.

По-настоящему они соединились уже во время Гражданской войны. Папа был уже не просто хирургом-врачом, а начальником полевого госпиталя. Мама всю войну находилась рядом – библиотекарем в его госпитале.

Религиозным в семье никто не был. Но при этом мы с мамой очень часто ходили на богослужения: она любила Покровский собор Новодевичьего монастыря.

Моя прабабушка, мамина бабушка, была одной из первых военных сестер милосердия, которые во времена Севастопольской кампании служили вместе с Николаем Ивановичем Пироговым.

Папа

В то время, когда я уже могла что-то понимать и помнить, папа уже был главным врачом в Москве, работал в детской туберкулезной больнице, в которой годами лежали больные ребятишки.

Он, вместе с коллективом, создавал для них условия, хоть как-то приближенные к домашним, старался, чтобы к ним все относились с теплом, по-родственному.

Я в этой больнице очень часто бывала, причем окружающие нас люди поражались: «Как это папа водит своего ребенка в туберкулезную больницу!» Но папа – опытный врач – был убежден, что если соблюдать необходимые требования, заразиться нельзя, а общение с больными детьми важно и для меня, и для них.

Так же на этот вопрос смотрели и другие сотрудники, которые тоже приводили детей.

В то время, начиная с конца февраля или с самого начала марта, больных детишек увозили из Москвы в Крым. «Папину» больницу вывозили в Ялту. Я помню, как заказывались составы, как в них размещали детей, медицинский персонал, учителей.

Рядом с пансионатом, где находились дети, арендовали дом для родственников персонала, – ведь на столь длительное время семьи разлучать было нельзя. Если могли поехать родители больных детей, то их тоже с удовольствием брали с собой.

С детьми работали опытные педагоги, ведь ребятам приходилось и учиться в стационаре.

Было твердое правило: кто туда ехал, независимо от того, был он сотрудником больницы или нет, был обязан помогать больным детям. Самые маленькие дети сотрудников могли приходить и играть с больными детьми. Дети постарше должны были им читать вслух, помогать нянечкам во время обеда подавать еду, иногда покормить, если человечек был совсем неподвижный.

У нас, детей сотрудников, был строгий режим: мы могли выходить хоть с пяти утра купаться, если хотели, но ровно в десять все обязаны были находиться на территории и приступить к своим работам.

Все силы направлялись на помощь лежачим детям, чтобы они не чувствовали никакой оторванности от мира, беспомощности…

Мама

Мама очень любила детей, поэтому в какой-то момент бросила Союз писателей, где была главным библиографом, и пошла работать в школу учителем. Причем она была невероятно добросовестной, а потому всегда работала на полставки. Она говорила: «Я не могу внимательно и вдумчиво читать все работы ребят из всех классов. У меня два класса, их я читаю». Она действительно, от первой и до последней буквы читала каждое ученическое сочинение, каждую работу.

У нас дома постоянно можно было встретить ее учеников. У мамы было негласное правило, которое вся школа знала, и ребята ему подчинились. Если кто-нибудь из мальчиков (она работала в школе для мальчиков) из класса, в котором она была классным руководителем, получил двойку, он не имел права уйти из школы раньше нее. «Двоечник» должен был дождаться ее – Надежду Дмитриевну – и идти с ней к нам, чтобы продолжать заниматься.

В наших двух комнатах в коммунальной квартире мамины ученики постоянно собирались: чтобы делать какие-то литературные журналы, стенгазеты, что-то обсудить.

Кстати, когда во время войны маме близкие говорили: «Как ваша дочь могла уйти на фронт, оставить вас одну?», мама отвечала на упреки: «Она же не на прогулку уехала! Кто-то же должен защищать Родину?»

Евгений Онегин и детские обиды

Помню очень хорошо до сих пор, как я испытывала длительную обиду от того, что моя мама, мудрый человек, педагог от Бога, почему-то заставляла меня, семилетнюю, анализировать (а не просто читать!) роман «Евгений Онегин». В итоге я этого «Евгения Онегина» ненавидела очень долго и в школе – по программе – не хотела ни за что читать и уж тем более учить наизусть, потому что в памяти стояла живая картинка: Крым, солнце, кругом розы, а мы с мамой сидим под каким-то навесом, и я письменно пытаюсь анализировать пушкинское творение. На самом деле – это самая большая обида детства. Других обид просто не было!

Школьная дружба и аресты

Писатели-заключенные, которых мы с мамой увидели на пути в Ферапонтов монастырь, вписались в общую картину действительности, когда пришел 1937 год и начались аресты – и в доме, в котором мы жили, и в школе. Точнее, арестовывали родителей одноклассников.

Чуть ли не каждое утро мы узнавали, что арестовали еще одних знакомых. Особенно атмосферу страха я ощутила, когда во время ремонта той школы, в которой я изначально училась, меня на несколько месяцев перевели в школу № 25. Среди ее учеников были дети правительственной верхушки: там учились Василий и Светлана Сталины, очаровательная дочка Молотова (я была значительно старше ее).

Здесь буквально каждый день кто-то из детей не приходил в школу – или приходил в слезах, потому что родителей арестовали.

Потом я вернулась в «обычную» школу, там тоже многие ребята лишались своих родителей. Это, конечно, была катастрофа, но катастрофа, которая, я думаю, из нашего поколения вырастила отзывчивых людей. Мы были очень дружны.

Утром идешь в класс и не знаешь, все сегодня придут или не все. И вот – приходит девочка заплаканная (а мы же уже не дети – восьмой класс), и все понимают, что случилось.

У одноклассника Володи Баевского арестовали сразу и маму, и папу; он остался с сестренкой Аллой, дошкольницей. И мы, одноклассники, дежурили около этой сестрички, потому что ее сразу хотели забрать в детский дом. Кто ходил готовить, кто помогал ему покупать продукты, кто играл с этой девочкой, кто гулял с ней. И вот на такой помощи цементировались отношения между одноклассниками. Мы все были невероятно дружны.

Володя потом нашел каких-то родственников, которые стали с ними жить. Позднее он ушел на фронт добровольцем, буквально в самые первые дни войны; почти сразу погиб, что стало потом с этой девочкой – я не знаю.

Отец моей подруги – Ирины Львовны Карахан (она училась не вместе со мной, так как была младше) был дипломатом, его вызвали в 1937 году из Турции, где он работал, и прямо с поезда арестовали. Затем – расстреляли. Его одиннадцатилетняя дочь узнала об этом из «Пионерской правды», которая по традиции была наклеена на стене в классе. До сих пор она с благодарностью вспоминает учительницу, которая сказала: «Мы будем продолжать уроки, а ты пойди домой и дня три можешь не приходить в школу».

В 1941 году на фронте у нее погиб старший брат. А она стала художником и все свои силы тратила на то, чтобы служить своим творчеством людям.

Она, по-моему, ни одного дня в своей жизни не потратила на то, чтобы больше заработать, улучшить свой быт.

Помогать другим – это было главное в те очень трудные годы.

Поколение, мечтавшее о подвигах

Я очень хорошо помню, как в апреле 1941 года мы после комсомольского собрания стояли с одноклассниками на углу Садовой и улицы Чехова (малой Дмитровки) и очень долго горячо разговаривали на тему: как можно сейчас проявить героизм? Наши сверстники – первые комсомольцы – воевали в Гражданской войне, боролись с кулачеством (мы тогда воспринимали это как явление сугубо положительное). А что мы, избалованные выпускники 1941-го? Сидим на комсомольском собрании, отчитываемся на отметку?

Вопрос о том, как быть полезными своей стране, нас очень сильно волновал. И как оказалось, это не было пустым сотрясанием воздуха.

Война началась в ту ночь, когда мы праздновали выпускной вечер. Мы гуляли по Москве и радовались всему: друг другу, собственной молодости и невинным безобразиям, которые делали наши мальчишки, забирающиеся на клумбы, чтобы нарвать для нас букеты. Я даже помню маршруты, по которым мы ходили тогда.

В воскресенье мы должны были пойти в парк Горького кататься на лодках. Но мама сказала: «Надо готовиться в институт, а не кататься на лодках! Погуляли сегодня ночь – достаточно, садитесь и занимайтесь!» Я поступала в Московский институт философии, литературы и истории…

А в понедельник утром мы уже все были в райкоме комсомола: пришли записываться, чтобы идти на фронт.

Меня тогда не взяли – как активную комсомолку, сразу послали в бригаду содействия милиции. Сначала было несложно: мы ходили по Москве, по определенному маршруту, всю ночь и следили, чтобы нигде в окнах не зажигали свет, следили за светомаскировкой. Потом стало тяжелее – мы участвовали в разборке разбитых домов, в спасении тех людей, которые там остались…

А когда начались бомбежки, москвичи стали дежурить еще и на крышах. Начальником пожарной команды, с которой приходилось дежурить мне, был Григорий Маркович Ярон, знаменитый артист оперетты, невероятно веселый человек, выдумщик.

Нужно было следить, чтобы на чердаках всегда было достаточное количество воды и песка. Во время дежурств мы огромными такими щипцами ловили «зажигалки», швыряли в воду или в песок, предотвращая пожар. Я жила на Садовой-Каретной улице, а напротив нас был авиационный завод, где выпускали не сами самолеты, а какие-то детали моторов. Немцы это очень хорошо знали, поэтому бомбили бесконечно. Слава Богу, ни в этот дом, ни в наш они не попали, но повсюду в округе в домах были выбиты стекла и двери.

И вот, под аккомпанемент бомбежек, между тушением «зажигалок» у нас на чердаке разворачивалось веселое театрализованное представление. Григорий Маркович нас всячески развлекал, исполнял какие-то отрывки из своих ролей, иногда просто импровизировал.

В 1941 году нас возили строить противотанковые рвы – сначала под Вязьмой, потом уже буквально на границе Химок. Оттуда нас отвели заранее. Мы сами убежали, увидев вдалеке идущие на нас немецкие танки.

На фронт на электричке

Но все же я не оставляла надежды пойти на фронт, думая, что там смогу принести больше пользы.

Дважды я пыталась попасть туда обманом, хотя никогда не была заядлой авантюристкой. Иногда думала, что если бы у меня папа был жив – он умер до войны, – то он, наверное, отговорил бы меня от этого шага.

Первый раз я, уже студентка, отправилась на фронт вместе с приятельницей Лидой Акимовой – дочкой министра легкой промышленности. Маме я ничего не сказала, только оставила записку: «Мама, ты меня не ищи и не волнуйся! Я ушла на фронт!». Эту записочку мама потом долго хранила…



Мы знали, что военные части расположены в районе Наро-Фоминска, поэтому сели в электричку и поехали. Причем я поехала в своем выпускном, голубом батистовом платьице.

В Наро-Фоминске мы, будучи на самом деле умными и умеющими ориентироваться девушками, у каждого прохожего спрашивали: «А где здесь штаб?». Некоторые на нас смотрели с удивлением, некоторые говорили: «В милицию вас надо, а не в штаб». Но в конце концов, штаб мы нашли.

В это время как раз уже начинался разговор о том, что нужно мужчин, способных к строевой службе, освобождать от всевозможных секретарских обязанностей.

В общем, нас решили зачислить в часть. Однако мою подругу, Лиду, родители начали искать: у отца-министра были для этого возможности.

Так что мы не успели почувствовать себя военными: дня через два-три на территорию части въехал черный лимузин. Из него вышел гражданин в штатском, сразу прошел к командиру и сказал, что по поручению министра такого-то он приехал забрать его дочь, сбежавшую из дома. Поскольку мы сбегали вместе, то обратно нас забирали тоже вместе.

Нас посадили в машину и с позором привезли в Москву. Причем сразу – к ним в дом. Когда прислуга открыла дверь, мы сразу услышали голос мамы Лиды: «Немедленно в ванну! Пусть они там вшей своих фронтовых оставят! Только после этого веди их в комнату».

Нас загнали в ванную, заставили хорошо вымыться и пригласили к столу, накрытому всякими яствами. Через два часа я была уже у мамы.



Мне было стыдно людям в глаза смотреть! Через несколько дней мы с другой подругой пошли уже официально записываться в добровольцы.

Медицинское обследование я не прошла по состоянию сердца, а у нее окулист нашел какие-то проблемы. Мы не растерялись, заметили, что фотографии на учетных карточках нет. На следующий день поменялись. Она пошла к другому терапевту вместо меня, а я к – другому окулисту. В итоге мы оказались обе «годны».

Нас отправили на Западный фронт, в штаб около Клина. Меня распределили туда, где готовили секретарей военной прокуратуры и секретарей военного трибунала.

Из этого штаба я совершила еще одно бегство, хотя условия жизни у нас по военным меркам и по сравнению с голодной Москвой были хорошие. Занимались мы очень серьезно и много.

Были там два момента, которые мне не очень нравились. Но если одно я все-таки приняла, то другое раздражало меня крайне.

Первое обстоятельство, которое я принимала, – наличие штабного магазина. Там было там купить то, что хочешь, но денег у нас особенно не было. Однако были мы довольно-таки молодыми и интересными девицами, и знакомые офицеры закармливали нас шоколадом и вкусным печеньем «Суворовское», которое я до сих пор помню и которого больше нигде не видела.

А второе обстоятельство – обязательно два часа отдыха днем, когда надо было лежать, лучше спать. Во всяком случае ходить было нельзя.

Эта санаторная обстановка доводила меня до бешенства, я не хотела ей подчиняться и все время нарушала режим. Кончилось все тем, что я сбежала из штаба непосредственно в дивизию.

Прокурор дивизии Шарандин оказался потрясающе добрым и человечным! Он любил свою семью, жену, четверых детей. Они забрасывали его письмами и хотели узнать, как и чем живет он. А он писать не любил, да и некогда было. Я оказалась в роли его добровольного «писаря». Сначала под его диктовку писала, а потом иногда и сама, подписываясь «Нина». В его семье уже знали, кто такая Нина.

Тогда были совсем другие люди! Вот этот немолодой уже человек, обремененный семьей, когда ездил в штаб, где мог что-то купить в магазине, конечно, не забывал и про меня. Причем, как отец взрослых дочерей, он понимал, что нужно девушке и чего она в дивизии ну никак не найдет.

А я заслужила это только своими письмами: никаких поблажек он мне в работе не давал! Никакой фамильярности, никаких отношений, выходящих за пределы служебных!

Встреча с войной

Войну я увидела через несколько дней после того, как попала в дивизию. Естественно, такие маленькие подразделения, как прокуратура, – это все штаб. Это так называемый «второй эшелон». Нас отделяло от передовой 2–3 километра, не больше. Боев мы не видели, только слышали. Штабы тоже обстреливались, только, понятное дело, не так интенсивно.

Первый раз ужас войны я испытала, когда линия фронта ушла вперед и «второй эшелон» передвинулся туда, где недавно был «первый».

Я увидела какую-то непонятную яму, заполненную водой, в которой плавали трупы – и немецких, и наших солдат. Для девицы, которая никогда в жизни еще и смерти не видела – кроме смерти отца, но там, конечно, все было по-другому, – это было очень страшное впечатление. Я закричала и куда-то побежала от этого места. На ходу повторяла: «Там же люди, может быть, среди них есть живые? Надо им помочь!». Но мне объяснили, что здесь уже ничем не поможешь. Позже мне объяснили, что яма – это воронка фугасной бомбы, в которой уже успела скопиться вода…

Во второй раз я подобный ужас испытала, когда меня послали по какому-то заданию. Поскольку у меня, секретаря прокуратуры, не так много было обязанностей – бумажки привести в порядок, и все, – меня часто отправляли, когда надо было в штаб пойти, отнести какое-то донесение. Вот однажды я шла через лес и увидела девушку, повешенную на ветке большого дерева… Тогда у меня появилась прядь седых волос.

Но у войны было и другое лицо. Как-то я вновь оказалась в лесу, но уже не одна, а с «ездовым» – немолодым солдатом, чуть ли не единственным на всю нашу прокуратуру. Когда меня куда-нибудь далеко посылали, он обычно меня сопровождал.

И вот мы с ним в лесу заблудились, пытаясь отыскать штаб. Вдруг нам навстречу – два офицера.

Встретившиеся нам офицеры были оба высокие, красивые, один совсем молодой, другой среднего возраста. Понимая, что передо мной офицеры и они должны знать, где штаб, я спросила: «А как нам ближе пройти в штаб?». Тот, который постарше, посмотрел на меня с некоторым удивлением, не понимая, что здесь происходит такое, а более молодой военный стал кричать: «Какой штаб?!» Я назвала армию, штаб которой ищу. «А пароль?» – спрашивает строгий молодой. Пароля я не знала, понадеявшись на «ездового», а он – на меня, кстати, уже носившую офицерское звание.

Если бы в то время люди были как большинство сегодня, произошла бы катастрофа, потому что молодой офицер задавал и задавал мне вопросы, ответов на которые я не знала. Но старший офицер очень спокойно произнес: «Подожди-подожди, давай разберемся. Как это ты не знаешь пароля? Откуда ты идешь?» Я рассказала, что у меня было задание, что я несу документы. Разобравшись в ситуации, он сказал молодому: «Вместо того чтобы отчитывать, проводи их до штаба!»

Позднее я узнала, что это был Константин Константинович Рокоссовский с адъютантом. Он приехал в армию с проверкой и вот, сразу наткнулся на то, что военнослужащие не знают правил выхода с территории. А я потом очень долго гордилась тем, что знакома с командующим фронта.

Сахар на фронте…

Я не знаю, принесла ли я пользу на фронте или нет, но все же надеюсь, что принесла – в той мере, в какой давала мне возможность моя должность и мои способности, и в том числе тем, что честно и грамотно писала протоколы. Может быть, даже не только честно, но пытаясь поставить какие-то акценты. Когда речь шла о каком-нибудь мальчике или старослужащем, который прострелил себе палец, потому что боялся, те обстоятельства, о которых он рассказывал на суде, стараясь себя оправдать, я как-то усиливала. Мне очень их было жалко. А когда писала о разных ворюгах, то акценты расставляла, наверное, по-другому.

Но ворюг вылавливали с трудом, ведь это всегда были офицеры со званиями – те, кто имел возможность воровать по-крупному. Повар, который варил овсяную кашу, может быть, и мог положить в огромную кухню не десять килограммов овсянки, а девять, утаив килограмм. Но что он мог сделать с этим килограммом? Только себе сварить или своему подразделению, отправить же он никуда не мог. А вот эти интенданты, хозяйственники – они могли сотнями килограммов воровать сахарный песок. Мы никогда не видели сахар на фронте, а он, оказывается, поставлялся в немалых количествах. Но дел этих хозяйственников было меньше, потому что у многих была «крыша». Потом, у них всегда находились какие-то поручители, защитники, у них были адвокаты. У бедных самострельщиков, конечно, никаких адвокатов не было, никто их не защищал.

И потому я, как и мои коллеги, всячески, в меру сил, старались смягчить участь этих бедолаг.

Дети оккупации

Вспоминаю 1943 год, когда Сталинград уже был отбит и вообще настроение было бодрое, хотя все было непросто. Мы стояли в каком-то месте, сейчас затрудняюсь точно сказать – там, где Россия соприкасалась с Украиной.

И вот был приказ, чтобы в этих местах, которые долго находились в оккупации, в проходящих туда подразделениях были выделены люди из офицерского состава для того, чтобы собирать сирот и о них заботиться. Когда прокурору передали этот приказ, он сказал: «С детьми возиться тебе». Ведь я была единственной девушкой среди военных.

И вот ко мне стали приводить детей, в основном малышей от 3–4 до 10 лет (подростков было мало). Все изъязвленные, голодные, чумазые, грязные, жалкие… Штаб у нас располагался даже не в землянке, а в какой-то маленькой сараюшке, сделанной, по-моему, из ящиков. Что-то такое шаткое, падающее… В общем, места, где можно было бы принять этих детей, приютить, обработать по-настоящему, не было. В этих условиях их все равно надо было срочно лечить, срочно кормить и превращать в людей, потому что это были маленькие зверушки – брошенные, никому не нужные, несчастные.

Первое, что я сделала – попросила своих товарищей наносить воды, мы соорудили что-то наподобие «ванны», и я принялась старательно отмывать ребятишек. И вдруг появлялась очень симпатичная детская мордашка с серьезными умненькими глазками.

Василий, тот самый наш «ездовой» – на фронте мне почему-то часто встречались именно Василии, – срочно принялся варить овсянку из сухого пайка, не ждал, пока придет полевая кухня. Когда мы кормили детей, вокруг собрались все мужчины и переживали: «Только много не давай – им нельзя много, это может быть опасно! Они должны постепенно приучиться к еде!»

Мне как-то удалось быстро привязать их к себе. Пока их не перевезли через линию фронта глубоко в тыл, они ходили за мной хвостиком.

С тех пор я всем сердцем прикипела к детям – и всю жизнь работала с детьми, с молодежью.

Встали! Сели!

К этой категории детей меня судьба привела еще раз, когда я уже была в Москве и училась на искусствоведа. Это было, по-моему, в начале 1946 года, когда в Москву начали привозить эшелоны осиротевших детей, которые были в оккупации, и распределять по разным учебным заведениям, в основном – по ремесленным училищам.

Но сначала всех проверяли на способности в изобразительном искусстве и в рукоделии, а также – в музыке. Способных отправляли в соответствующие заведения.

Художественно одаренных подростков определили в училище, где их собирались учить художественному делу. Там было отделение стекла, отделение дерева и третье, по-моему, металла.

Был приказ, согласно которому этих учеников нужно было обеспечить самыми высококвалифицированными преподавателями. Там стали работать очень сильные художники, а читать историю искусств прислали двух дам – кандидатов искусствоведения из Пушкинского музея, которые преподавали и у нас в университете. Это были аристократические дамы, у которых мы, студенты, учились не только предмету, но манерам поведения, – но они не смогли найти с трудными, внутренне искалеченными войной подростками общий язык. Они уходили с каждого урока в ужасе и отчаянии.

И вот однажды меня, за плечами которой был фронт и рождение ребенка, вызвали в кабинет к ректору. Я вошла, замирая от страха, и, кроме ректора, увидела незнакомого мне пожилого интеллигентного мужчину. «Владимир Иванович, вот кандидат, которого мы вам рекомендуем, – сказал ректор. – Она студентка первого курса, но справится с задачей. Я бы хотел, чтобы вы сейчас с ней отдельно поговорили».

Владимир Иванович оказался завучем того самого художественно-ремесленного училища. Он мне говорит: «Ваша комсомольская организация очень рекомендует вас к нам на работу преподавателем истории искусств. Я понимаю, что вы только начинаете учиться, но, может быть, вы, молодой человек, сможете найти подход к ребятам? Давайте попробуем». «Пробовать» нужно было на следующий день.

Я потом долго не могла понять, почему именно меня вызвали: на курсе со мной учились ребята гораздо более способные, например, вернувшийся с фронта Дима Сарабьянов.

Домой я пришла вся в слезах. Услышав причину моего расстройства и сомнений, мама воскликнула: «Ты сомневаешься идти в училище, где собраны дети, вернувшиеся фактически с фронта? Какое ты имеешь право от этого отказываться?!» На мои переживания, что я не умею говорить и не знаю, что говорить, мама ответила: «Все можно преодолеть. Кроме того, что ты умеешь или не умеешь, хочешь или не хочешь – есть долг!»

Мама заставила меня написать конспект, потом выучить его. Я решила рассказать, чем ценно искусство, почему оно-таки интересно. Когда я утром встала, на столе лежали мои медали – «За оборону Москвы» и «За победу над фашистской Германией». Мама велела обязательно приколоть их к платью: «Они тебе помогут найти общий язык с этими детьми».

Я пришла в училище, где как раз прозвенел звонок на урок. Владимир Иванович посадил меня у себя в кабинете и сказал: «Никуда не выходите, у нас в училище может быть все что угодно, пока вас не примут дети! Я сейчас пойду в свой класс, дам задание и через десять минут приду за вами». Его слова бодрости мне точно не прибавили.

В здании было тихо: все занимались. Только откуда-то несся ужасающий шум, крик, грохот. Я не могла себе представить ничего подобного в учебном заведении, тем более когда идет урок.

Движимая сама не знаю чем, я пошла по направлению этого шума, и оказалась у одного из классов. Решительно открыла дверь и… ничего толком не увидела, только какие-то горы в тумане и мечущиеся между ними тени.

«Всем встать, остановитесь!» – крикнула я командирским тоном, хотя никогда не была командиром ни по сути, ни по своей военной должности. Тени остановились, туман рассеялся, и оказалось, что горы – это парты, поставленные друг на друга, около которых дети играют в футбол тряпками, которыми стирают мел.

Следующим моим приказом было расставить парты по местам. Ребята подчинились. Уже менее командным тоном я попросила всех занять свои места. Но садились они с грохотом, демонстративно. Тут, я думаю, проснулся во мне педагогический дар, потому что я вновь командным тоном сказала: «Встать!» Они встали с грохотом, постояли с минуту, я приказала: «Тихо сесть!» Кто-то сел тихо, кто-то продолжал грохотать. В этот день мне мои выученные конспекты совершенно не понадобились, я весь урок заставляла учеников вставать и садиться. В конце концов я добилась того, что хотела, уже ребята в классе начали говорить тем, кто упорно не хотел подчиниться: «Перестаньте наконец, сядьте!» В классе наступила тишина, я увидела устремленные на меня глаза и успела сказать до звонка на перемену: «Мы с вами будем заниматься очень важным и интересным и очень красивым делом. Красоту я вам покажу в следующий раз».

Так началась моя педагогическая деятельность, которую я после этого уже не прекращала.

Назад: Протоиерей Александр Ильяшенко. Крылатые люди
Дальше: Глава 11. Что дедушка рассказывал о войне. Письмо подруге о вере, надежде, любви и Промысле Божием