Книга: Революция и конституция в посткоммунистической России. Государство диктатуры люмпен-пролетариата
Назад: Глава 38. В тени эпохи «нелиберального конституционализма»
Дальше: Часть VIII. Творческий конституционализм

Глава 39. Стоила ли конституция мессы?

В течение двадцати лет октябрь 1993 года остается кровоточащим шрамом в политическом сознании поколения «прорабов перестройки». За эти годы незаживающая рана поросла конституционным быльем, и многим стало казаться, что именно ради конституции была принесена «сакральная жертва» богу гражданской войны. Но конституция из этого дыма и грохота так и не возникла. Действительно, роды всегда сопровождаются муками, но не всякие муки заканчиваются родами. В 1993 году у России, похоже, случился «конституционный выкидыш». Или, по крайней мере, конституционный ребенок родился сильно недоношенным. Салют из танковых орудий, бьющих прямой наводкой по цитадели оппозиции, стал залпом роты почетного караула на могиле русского конституционализма.
Ровно за четыре века до этих трагических событий, 25 июля 1593 года, вдали от России, в базилике Сен-Дени в предместьях Парижа, Генрих Наваррский, будущий основатель династии Бурбонов, отрекся от протестантизма и принял католицизм ради того, чтобы находившийся под контролем католической Лиги Париж признал его право на престол Франции. Существует предание, что, выйдя из церкви, он сказал своим протестантским сторонникам: «Париж стоит мессы». Четыреста лет спустя в России приверженцы идей либерализма и конституционализма, прислушиваясь к грохоту танковых орудий, успокаивали себя тем, что конституция стоит месива, в которое был превращен «Белый дом» — тогдашний символ русского парламентаризма и центр оппозиционной активности.
Конечно, тут есть нюансы, потому что буква и дух конституции проживали в то время в России по разным адресам, и поэтому многие полагают, что в 1993 году не было никакого переворота, а просто дух конституции взял с боем верх над его буквой. Однако этот дух сразу после победы куда-то испарился, и с тех пор никто не может обнаружить его следов. Поэтому я склонен предположить, что это был не дух, а конституционный фантом. Много сказано о том, что это было разрешение конституционного кризиса. Однако мне кажется, что, если общество зашло в своих конституционных блужданиях в исторический тупик (а похоже, именно это случилось на втором году существования ельцинского режима), то подрыв целого квартала для того, чтобы сориентироваться на местности, вряд ли можно признать разумным и адекватным способом решения проблемы.
Поэтому и с правовой, и политической точек зрения события сентября-октября 1993 года были государственным переворотом. Указ Бориса Ельцина, которым упразднялась конституция и распускался действующий парламент, даже самые эластичные толкователи конституционных норм никогда не смогут втиснуть в рамки правового поля. Собственно, это прямо вытекало из постановления Конституционного суда, признавшего действия Кремля неконституционными. Оценка, данная этому документу тогдашним председателем Конституционного суда Валерием Зорькиным, была с юридической точки зрения единственно возможной и безупречной, а сам его поступок (по крайней мере, в моих глазах) — бесспорным актом гражданского мужества. И в русской истории, когда все наносное рассеется, Валерий Зорькин останется в конечном счете именно как судья, принявший это беспрецедентное и смелое решение, а не как конституционный долгожитель, переживший трех президентов России.
Тем не менее многие из тех, кто иногда справедливо, а иногда — нет, критикуют Зорькина за его позднее занятую позицию с «либеральных» высот, в то время приняли переворот как некую историческую необходимость. Вообще в России «либералы» легко мирятся с торжеством политической целесообразности над законностью, если результат соответствует их политическим ожиданиям. Поэтому, как это ни парадоксально, события 1993 года являются точкой консенсуса между сегодняшней властью и многими видными представителями оппозиции. В этом вопросе и власть, и ее «либеральные критики» в равной степени являются «конституционными отступниками», убедившими себя в том, что хорошая конституция стоит одного плохого переворота.
Но конституции не вышло ни хорошей, ни плохой. Следствием переворота 1993 года стала огромная конституционная дыра, которую за двадцать лет так никому и не удалось заштопать. С высоты сегодняшнего политического и исторического опыта ситуация видится мне даже хуже, чем казалось поначалу. Многие годы я полагал, что 1993 год необходимо рассматривать как антиконституционный переворот. Теперь же, во многом под влиянием выдающегося русского конституционалиста Тамары Георгиевны Морщаковой, перефразируя Лермонтова, обращаясь к событиям той осени остывшим умом, разуверяюсь я во всем, в том числе и в том, что это был антиконституционный переворот.
Не то чтобы Тамара Георгиевна убедила меня, что Ельцин был прав, но она заставила признать, что конституционной правды не было ни на той, ни на другой стороне. Съезд народных депутатов и Верховный совет относились к конституции так же утилитарно, как и Кремль, — они просто подъедали ее с другой стороны, и их устраивал статус-кво. По сути, в обществе шла почти открытая гражданская война, и конфликтующие стороны «поделили» между собой два главных политических ресурса. Язык не повернется назвать их ветвями власти, потому что никакого разделения властей в России ни до, ни после 1993 года не было. Зато было нечто другое — двоевластие и борьба двух приватизированных разными политическими силами «институций» между собой за тотальное господство в политическом пространстве.
Это была гражданская война, в которой обе стороны были бесконечно далеки от каких-либо конституционных идей и ценностей. Конституционализм был им обеим интересен лишь в той степени, в которой при помощи соответствующей политической риторики можно было лучше оправдать свои претензии. При этом Съезд и Верховный совет, еще до того как стать мятежными, стремились к такой же не ограниченной ничем «самодержавной» власти, к которой стремился и Кремль. Об этом свидетельствует их собственное конституционное нормотворчество. В определенном смысле Съезд и Верховный совет претендовали на роль «коллективного Ельцина», что с точки зрения здравого смысла, возможно, было еще большим абсурдом, чем установившаяся впоследствии единоличная ельцинская диктатура.
Борьба на уничтожение двух сил, отрицающих базовые конституционные ценности, не может быть источником вдохновения для здорового конституционализма. Даже если бы конституционная комиссия, заседающая на руинах пылающего парламента, была составлена из лучших конституционалистов всех времен и народов, она не смогла бы родить действительную конституцию, потому что настоящие конституции пишутся не на бумаге, а в сердце нации. Все, что происходило на поле конституционализма в России потом, нельзя назвать иначе, как конституционной алхимией. Так же как мыши не заводятся в грязи, так и конституция не возникает из вакуума, даже если этот вакуум проголосовал за нее на референдуме. В строгом смысле слова с 1993 года в России как не было, так и нет конституции, а есть лишь имитация конституционализма.
Назад: Глава 38. В тени эпохи «нелиберального конституционализма»
Дальше: Часть VIII. Творческий конституционализм