В связи с появлением в постсоветской России конкурентных выборов феномен «правдоискательства», казалось бы, должен был получить второе дыхание. Ведь искатели правды получили еще один канал для самовыражения, помимо написания доносов в инстанции и унылого сутяжничества на процессах, собираемых раз в три месяца. Стало возможным идти с собранной правдой (она в этом контексте обычно называется компроматом) на выборы и добиваться поддержки избирателей в открытой выборной борьбе.
Подобного рода деятели действительно появились во множестве и даже получили в народе особое название «правдорубы».
Как правило, их ряды пополнялись из числа журналистов провинциальной прессы или из отставленных бюрократов-аппаратчиков, выдавленных из властных структур более шустрыми или более беспринципными коллегами.
В принципе, правдорубство – стандартный путь для публичного политика на Западе: публика любит разоблачения и склонна поддерживать смельчаков, которые идут ради них на риск. Мы знаем, что в США и европейских странах правдорубы, если им удается выжить, могут даже не домогаться каких-то публичных должностей на выборах: им бывает вполне достаточно приобретаемого общественного статуса. Имена известных журналистов-разоблачителей на слуху, им дают Пулитцеровские премии, приглашают выступать с лекциями по стране, их окружают почет и уважение. Достаточно вспомнить хотя бы легендарные имена журналистов, «раскрутивших» Уотергейтский скандал.
В российской же провинции, как мы уже привыкли, все не так. Общее брезгливое отношение к «искателям правды» в виде стукачей и сутяг распространяется, если присмотреться внимательно, и на правдорубов. К ним, какую бы жуткую и актуальную правду они ни открывали, относятся все же как к фрикам, своего рода шоуменам, чьи номера, однако, быстро приедаются.
Показательно отношение, к примеру, к такому правдорубу, как майор Дымовский из знойного города Новороссийск. Прославился он благодаря тому, что одним из первых додумался применить жанр «публичного видеодоноса» Путину. На видео майор вживую рассказывал тогдашнему премьер-министру о безобразиях, творящихся в ГУВД Новороссийска. Видео какое-то время было популярным, однако интерес к Дымовскому, как и к появившимся у него бесчисленным видеопоследователям, быстро сошел на нет.
Как ни странно, но и на выборах у правдорубов в России почти нет шансов. Скорее даже наоборот: чаще всего опытные политтехнологи советуют своим кандидатам, если у них вдруг имеется какой-то убойный компромат на своих соперников, ни в коем случае не озвучивать его лично – потому что это только отпугнет избирателей.
Для озвучки компромата приходится даже нанимать некоего второго, специального «технического» кандидата, чья функция только одна – «мочить» соперников, говоря про них ПРАВДУ.
Основному кандидату при этом максимум позволяется сдержанно прокомментировать обвинения «технического второго» фразами вроде «да, я слышал об этом, если это так, с этим непременно должны разобраться соответствующие органы». Но не больше!
Почему так? Почему российский обыватель, он же российский избиратель, до такой степени не приемлет правдорубов?
Главная причина – все та же: российский обыватель не желает иметь никаких общих дел с начальством, и в частности вникать в вопросы управления. Большинство россиян совершенно искренне считают, что вообще все, происходящее в стране за пределами их семейного круга, в лучшем случае – круга непосредственных знакомых, – их вообще не касается. На то есть «компетентные органы». В чем они компетентны и компетентны ли вообще – это, опять же, обывателя не волнует. Желание лезть не в свое дело полностью отбито предыдущими историческими периодами, в особенности последним столетием.
Правдоруб же, в глазах большей части населения, – едва ли не самый неприятный тип правдоискателя. Доносчик хотя бы пишет и шлет свои доносы тихо. Сутяга скандалит в заплеванном загоне судебного заседания, куда тоже мало кто ходит. А вот правдоруб обращается к обывателю напрямую, явно требуя не только внимания к себе, но и ожидая каких-то действий в свою поддержку.
А российский обыватель не верит ни в какие действия за пределами собственного «ближнего круга». И слушать правду от кого бы то ни было ему совершенно не хочется. Беда в том, что он ее и сам прекрасно знает. Но уверен, что сделать все равно ничего нельзя.
Название этой главы определенно вызовет протест у значительной части читателей. «Какой еще холокост?! Это ж про евреев! Это не мы, это фашисты! Мы-то тут при чем??» – и еще что-то в этом духе. На что я сразу возражу, что холокост – слово вообще-то греческое, а не еврейское, монополии на него ни у одного народа нет. А в нашей стране свой холокост, безусловно, был – это тридцатые-сороковые годы прошлого столетия, а если взять шире – то и вообще весь период с 1917 по 1953 год. Вот об этом холокосте, точнее, об отношении к нему современного российского обывателя мы и поговорим.
Собственно, уже само это возмущение вопросом весьма показательно. Российский обыватель определенно перекормлен чувством вины. Любые попытки упоминаний о «жертвах террора», ГУЛАГе, «сталинских преступлениях», «голодоморе» и – заодно – о том же холокосте он встречает в штыки. А модное во второй половине 80-х слово «покаяние» вообще стало для него нынче чем-то вроде красной тряпки для быка. Почему так?
Это явление, которое можно назвать чем-то вроде «внутреннего отрицания холокоста», для меня стало особенно отчетливо заметным в ту пору, когда я работал в «Колымском крае» – так местные жители называют Магаданскую область. Уж где-где, а там, казалось бы, в буквальном смысле каждый камень напоминает о гулаговском прошлом! Собственно, для местных жителей та память – обыденность.
Едешь по дороге из аэропорта в Магадан – шофер такси, как в иных краях об особо грибных и ягодных местах, рассказывает: «А вот, смотрите, тут справа лагерь в 1938 году полностью замерз, полторы тысячи человек, зэки вместе с охранниками. Уж больно суровая зима была, мороз около 50 градусов!» Только начинаешь приходить в себя от этих слов, шофер продолжает в том же спокойно-жизнерадостном тоне: «А вы знаете, что мы сейчас по костям едем?» – «Как по костям?!» – «Да так. Ведь дорогу эту тоже гулаговские зэки строили. Все эти бетонные плиты, почитай, на себе таскали – тогда ж без механизации обходились. Ну, а если какой зэк был уже доходяга, таскать больше не мог – он прямо в грязь падал, и плиту на него и клали. Тут под дорогой таких мноо-оого лежит…»
И так везде. Кроме того, в окрестностях Магадана, помимо нескольких действующих, осталось множество брошенных лагерей, где все сохранилось «как при Шаламове»: бараки, вышки с охранниками, «запретка» – все покосившееся, но еще вполне способное внушать ужас, особенно людям с воображением. И плюс ко всему – фирменное колымское небо: оно там кажется каким-то чрезвычайно низким, даже давящим, облака, на взгляд человека из средней полосы, проходят почти над головой. В Магадане летом нередки плотные туманы – и тогда кажется, что какое-то важное облако просто проходит через город…
Но я отвлекся. Так вот: неудивительно, что при такой богатой фактуре в Магадане периодически появляются энтузиасты, одержимые идеей как-то капитализировать мрачную славу «Колымского края». В конце концов, ГУЛАГ – один из немногих в существующем русском языке всемирно понятных брендов, наряду со словами «спутник» и «погром». Помню, в 1990 году в Западном Берлине продавал значок американскому туристу. На значке были только глянцевый синий фон, белая полоска и название города – Норильск. Турист никак не мог понять, зачем ему такой значок нужен и что это значит. До тех пор, пока я не догадался произнести волшебное словосочетание «Архипелаг ГУЛАГ». Сделка тут же состоялась к взаимному удовольствию. Впрочем, я опять отвлекся.
Так вот, энтузиасты в Магадане периодически носятся с идеей создать на базе одного – или нескольких – брошенных лагерей что-то вроде мемориального комплекса, «музея ГУЛАГа», и водить туда туристов со всего мира.
Для малонаселенной и отрезанной от «материковой России» Магаданской области деньги от притока туристов были бы вовсе не лишние, в маркетинговом плане идея вполне просчитывается, потенциал хороший.
Да и идеологических препятствий вроде бы никаких – сталинизм у нас даже при Путине официально осуждается, ГУЛАГ никто не оправдывает, а валюта стране нужна… Вообще непонятно, почему такого музея – с гостиницей для экстремалов «поживи в бараке ГУЛАГа один день за 500 евро» – до сих пор не создано.
В чем же дело? Я познакомился в Магадане с парой таких энтузиастов. Самое удивительное – они там находятся в полном вакууме. То есть их идеи – и на уровне чиновников местного правительства, и на уровне так называемых простых людей – никем не поддерживаются. Они бьются в стеклянную стену.
Более того: всех прочих местных жителей идея педалировать гулаговское прошлое их края невероятно раздражает. Пугать заезжих командированных всякими историями и байками – это одно, а увековечивать память всерьез… Тут мы и слышим тот самый протест, о котором я упоминал в самом начале. «Да что, поговорить, что ли, больше не о чем?! Да при чем здесь наш край? Мы тут вообще ни при чем! У нас… вон… золото добывают, вот! У нас тут все рыбаки! Крабы! Давайте делать музеи об этом!» Подчеркну – это дружно заявляют не какие-то надутые чиновники, которых сам бог велел подозревать в «оторванности от нужд», а самые что ни на есть рядовые представители того самого народа. Шоферы, рыбаки, золотоискатели.
Так эта идея вот уже третий десяток лет и не сдвигается с мертвой точки.
Сама эта стыдливость, это агрессивно-обиженное «а мы тут при чем?!» – очень показательны. После своих поездок «на Колыму» я потом часто рассказывал эти истории – про замерзшие лагеря, про кости под дорогой – в других городах нашей необъятной Родины. Очень часто реакция была вполне неожиданной: вместо того чтобы вместе ужаснуться, мои собеседники махали рукой и сами вспоминали: «Да что Магадан! У нас вон, недалеко – то же самое, только еще круче!» И рассказывают, к примеру, про железную дорогу Мурманск – Ленинград: мол, вот мы в середине 70-х рядом со станцией с ребятами играли, а там отвалился огромный пласт земли от железнодорожной насыпи, и оттуда кости посыпались. «И мы это так спокойно восприняли. И не только мы, но и взрослые. Они нам рассказывали, что дорогу строили зэки и вдоль нее стояли лагеря. А закапывали заключенных прямо в полотно. И точно, приехали ремонтные бригады, все кости обратно закопали. А говорят, таких случаев уже много было – не будут же кости безымянных зэков перезахоранивать!» Это я привожу всего один такой рассказ из своего ЖЖ.
Или, к примеру, сидим мы с руководством дома культуры в одном из городков под Пензой, казалось бы, ничто не предвещает, пьем чай. Я рассказываю о Колыме, а мне в ответ – что тут буквально рядом целая дивизия в 1942 году умерла, то ли 10, то ли 15 тысяч человек – от голода. Она тут была на формировании, людей привезли с юга, в чем были, не кормили и не выпускали – ну, зимой почти все и умерли (кто хочет, может поискать по интернету – гибель 37-й стрелковой дивизии, ст. Селикса).
То есть за холокостом, вообще-то, совсем необязательно ехать в Магадан – он тут у нас везде, только копни (порой в буквальном смысле).
Однако уже давно вся эта тематика вызывает у обывателей агрессивное неприятие. Первая реакция – уже звучавший агрессивный вопрос «А мы тут при чем?!». Если в ответ указать на то, что все делается в память о безвинно погибших, надо ведь почтить ее, неужели не жалко – обыватель смягчится, но не слишком. Самые умеренные согласятся, что почтить надо, но тихо и как можно незаметнее: «Зачем акцентировать?» А самые резкие – просто обвинят в русофобии. На удивленный вопрос, при чем здесь русофобия, следует, как правило, уверенный ответ: «Ну как же, они ведь нас в этом обвиняют!» Далее следует, очевидно – «а мы тут ни при чем!», и на этом круг замыкается.
Истоки такого странного отношения следует искать, видимо, в уже описанном извечном разделении постсоветского народа на «мы» и «они».
В «нас» обыватель видит себя и весь прочий «простой народ», а «они» – это власти предержащие, те, кто распоряжается судьбами и на кого обыватель испокон русского веку не имеет никакого (как он считает) влияния.
Отсюда и идет неприятие всех форм увековечивания памяти о жертвах нашего собственного холокоста, проходившего, впрочем, примерно одновременно с гитлеровским. Во-первых, он содержит в себе весьма неприятный намек на возможность подобной участи и с самим русским зрителем – наш провинциал кожей чувствует оккупационную природу окружающей социальной действительности и свою беспомощность в противостоянии с ней. А во-вторых – русский обыватель отбивается от этой Памяти, поскольку считает ее попыткой возложить на него чужую вину. Ведь все это делали они! Извечные «они», слово, которым у нас в провинции традиционно обозначают власть и чиновников.
В этом, конечно, виден глубинный инфантилизм российского жителя – полный уход от ответственности за собственную социальную жизнь. Российские обыватели – взрослые как бы наполовину: они прекрасно ориентируются, прекрасно управляют собственной жизнью, так сказать, в ближайшем окружении – дом, работа, семья. Однако во всем том, что шире этого и касается более глобальных государственных проявлений, русский обыватель проявляет полный фатализм и покорность судьбе.
Если бы склеить эту разорванность сознания, соединить «мы» и «они», народ и номенклатуру, – серьезный и горький разговор о российском холокосте стал бы возможен. Боюсь, что не раньше.