47
16:16
«Треклятая жара». Симон Херцог и Жак Байяр мерят шагами зигзагообразные улочки красной Болоньи, ища укрытия среди петельчатых аркад, изрезавших город, в надежде хоть на миг спрятаться от палящего солнца, под которым тем летом 1980 года в очередной раз плавится Северная Италия. Перед ними на стене надпись, сделанная баллончиком: «Vogliamo tutto! Prendiamoci la città!» Три года назад на этом самом месте карабинеры убили студента, и вспыхнуло настоящее народное восстание, которое министр внутренних дел предпочел подавить танками: в 1977 году Италия стала Чехословакией. Но сегодня все тихо, бронемашины расползлись по своим норам, и кажется – во всем городе сиеста.
– Это здесь? Где мы?
– Покажи карту.
– Она была у тебя!
– Нет, я ее тебе отдал!
Виа Геррацци, центр студенческого квартала самого старого университетского города на континенте; Симон Херцог и Жак Байяр входят в старинный болонский особняк, где размещается DAMS: Discipline Arte Musica e Spettacolo. Именно здесь профессор Эко раз в неделю вел семестровый курс – в этом убеждаешься, расшифровав невразумительные заголовки объявлений, вывешенных на доске. Но профессора нет, привратница объясняет им на безупречном французском, что занятия окончены («Я знал, – говорит Симон Байяру, – что ехать на факультет летом – идиотизм!»), впрочем, по всей вероятности, он в бистро: «Обычно он в бакалее Кальцорали или в „Остериа дель Соле“. Ma бакалея раньше закрывается. Так что все зависит от того, насколько сильна у il professore жажда».
Они пересекают великолепную пьяцца Маджоре с ее незавершенной базиликой XIV века, построенной наполовину из белого мрамора, наполовину – из охристого камня; там же – фонтан, где стоит Нептун в окружении бесстыжих пышнотелых сирен, трогающих свои груди, восседая на дельфинах, в которых есть что-то демоническое. «Остериа дель Соле» обнаруживается в крошечном переулке, и там уже полно студентов. Снаружи на стене можно прочесть: «Lavorare meno – lavorare tutti!» Имея представление о латыни, Симон переводит: «Работать меньше – работать всем». «Балаболы – куда ни плюнь, работяг ищи-свищи», – думает Байяр.
С порога бросается в глаза солнце на гигантском плакате – будто знак у дверей какого-нибудь алхимика. Здесь наливают недорогое вино и можно приносить с собой еду. Симон заказывает два бокала санджовезе, пока Байяр выясняет, нет ли здесь Умберто Эко. Похоже, его все знают, но отвечают: «Non ora, non qui». Французы решают все-таки немного посидеть подальше от изнуряющей жары: вдруг Эко появится.
В глубине зала в форме буквы «L» группа студентов шумно празднует день рождения девушки, ей подарили тостер, и она с признательностью его демонстрирует. Есть и старички – Симон обращает внимание, что все они скучились у стойки возле входа, и это понятно: так им меньше ходить, чтобы сделать заказ, ведь официантов нет. За барной стойкой заправляет старуха в черном, строгого вида, волосы собраны в идеальную седую кичку. Симон догадывается, что это мать хозяина, ищет его глазами и тут же находит: здоровый неуклюжий детина, он играет в карты за одним из столиков. По его брюзжанию и слегка наигранной угрюмости Симон догадывается, что этот тип здесь работает, а раз собственно работой он не занят, поскольку играет в карты (колода какая-то непонятная, напоминает Таро), значит, он и есть хозяин заведения. Мать периодически окликает его: «Лучано! Лучано!» В ответ он что-то нечленораздельно бурчит.
В вершине угла буквы «L» есть выход в небольшой внутренний двор-террасу; Симон и Байяр видят там мило обнимающиеся парочки и трех юнцов, повязавших на шею платки: на их лицах заговорщическое выражение. Еще Симон засекает несколько иностранцев, неитальянское происхождение которых так или иначе выдают одежда, жесты или взгляд. События минувших месяцев сделали его немного параноиком, и ему всюду мерещатся болгары.
Тем не менее обстановка едва ли оставляет место для паранойи. Посетители раскладывают на столах небольшие лепешки, которые набивают лардо и песто, или хрустят артишоками. Разумеется, все курят. Симону не видно, как юные заговорщики в маленьком дворе передают друг другу под столом какой-то пакет. Байяр берет отставленное в сторону вино. Вскоре к ним подходит один из студентов, сидевших в глубине зала, и предлагает бокал просекко с куском яблочного пирога. Его зовут Энцо, он невероятно болтлив и тоже говорит по-французски. Приглашает их подсесть к его друзьям, которые весело переругиваются на политические темы, насколько можно судить по перекрестному огню из «fascisti», «comunisti», «coalizione», «combinazione» и прочим «corruzione». Симон спрашивает, что означает «pitchi», часто проскакивающее в разговоре. Миниатюрная брюнетка с матовой кожей прерывает словесный бой и объясняет ему по-французски, что так на итальянском произносится PC, коммунистическая партия. Она говорит, что все партии продажны, даже коммунисты – они, как notabili: готовы идти в ногу с патронами и объединяться с христианскими демократами. Хорошо, что «Красные бригады» сорвали compromesso strorico, похитив Альдо Моро. Да, они его убили, но виноват в этом Папа и этот porco Андреотти, который не стал вести переговоры.
Услышав, что она говорит с французами, Лучано перебивает, размашисто жестикулируя: «Ma, che dici! Le Brigate Rosse sono degli assassini! Они убили его и запихали в багажник macchina, как un cane!» Девица делает поворот на сто восемьдесят: «Il cane sei tu! Они воюют, хотели обменять его на своих товарищей, политзаключенных, пятьдесят пять дней ждали, что правительство станет с ними говорить, почти два месяца! Андреотти – тот отказался, сказал: „Ни одного заключенного!“ Моро умолял: „Друзья, спасите меня, я ни в чем не виноват, надо negoziare!“ А все его друзья заявили: „Это не его слова, его накачали наркотиками, заставили, он стал другим!“ „Мы знали другого Альдо“, – сказали ’sti figli di putana!»
Она изображает плевок, залпом опрокидывает в себя содержимое бокала и с улыбкой поворачивается к Симону, а Лучано возвращается к своим tarocchino и продолжает есть какую-то гадость.
Ее зовут Бьянка, глаза у нее черные-черные, зубы белые-белые, она неаполитанка, изучает политические науки, хочет стать журналисткой, но не в буржуйской прессе. Симон кивает и глупо улыбается. Говорит, что пишет диссертацию в Венсене, и это добавляет ему очков. Бьянка хлопает в ладоши: три года назад здесь, в Болонье, был большой симпозиум, приехали знаменитые французские интеллектуалы: Гваттари, Сартр и этот, молодой, в белой рубашке, Леви… Она брала интервью у Сартра и Симоны де Бовуар для «Лотта Континуа». Сартр сказал (она поднимает палец и цитирует наизусть): «Я не могу смириться с тем, что молодой борец был убит на улицах города, в котором у власти коммунистическая партия». Он сочувствовал делу и поэтому заявил: «Я встаю на сторону молодого борца». Это было magnifico! Она вспоминает, что Гваттари принимали как рок-звезду, как будто это Джон Леннон, на улице все стояли на ушах. Однажды он участвовал в демонстрации, встретил Бернара Анри-Леви и заставил его уйти из колонны, потому что студенты сильно разбушевались, и философ в camicia bianca мог с легкостью схлопотать. Бьянка хохочет во весь голос и подливает себе просекко.
Но тут в разговор встревает Энцо, болтавший с Байяром: «Brigate Rosse? Левые террористы не перестают быть террористами, no?»
Бьянка снова вспыхивает: «Ma che terroristi? Они борцы, для которых насилие – просто способ действия, ecco!»
Энцо горько смеется: «Si, и Моро был lacchè капитализма, io so. Просто strumento в костюме и галстуке в руках Аньелли и американцев. Но за галстуком был uomo. Да, если бы не письма, которые он написал жене и внуку, мы бы, конечно, видели только strumento, но не uomo. Потому его друзья и запаниковали: пусть они говорят, что он писал это по принуждению, всем было ясно, что no, эти слова не carceriere диктовал, они шли от сердца poveruomo*, который ждал смерти. А ты на стороне друзей, которые его бросили: не хочешь помнить ни об этих письмах, ни о том, что твои дружки из бригад убили vecchietto**, который любил своего внука. Va bene!»***
У Бьянки блестят глаза. После такого выпада ей остается одно – нагнетать пафос, по возможности разбавляя его лирикой, но не пережимая, ведь она знает, что любая лирика в сочетании с политикой будет звучать как катехизис, поэтому произносит: «Его внук погорюет и перестанет, он будет ходить в лучшие школы, ему не придется голодать, ему дадут рекомендацию для стажировки в ЮНЕСКО, в НАТО, в ООН, в Риме, в Женеве, в Нью-Йорке! Ты бывал в Неаполе? Видел неаполитанских детей, живущих в домах, которые государство – государство Андреотти и твоего друга Моро – оставляет рушиться? Знаешь, сколько женщин и детей брошены на произвол судьбы из-за продажной политики христианских демократов?»
Энцо с усмешкой наполняет Бьянке бокал: «Зло побеждает зло, giusto?»
В этот момент один из юных заговорщиков встает, швыряет салфетку, скрывает лицо ниже глаз платком, подходит к столику, где играют в карты, направляет на хозяина заведения пистолет и стреляет ему в ногу.
Лучано с ревом грохается на пол.
Байяр не вооружен, а возникшая сутолока не дает ему добраться до парня, который решительным шагом идет к выходу в сопровождении двух друзей, и ствол дымится в его руке.
Никто не успевает глазом моргнуть, как банда в платках исчезает.
Внутри – нет, это не паника, хотя старуха с воплем ринулась из-за стойки к сыну; остальные, и стар и млад, поднимают неописуемый гвалт. Лучано отталкивает мать. Энцо с желчной иронией кричит Бьянке: «Brava, brava! Continua a difenderli i tuoi amici brigatisti? Bisognava punire Luciano, vero? Questo sporco capitalista proprietario di bar. È un vero covo di fascisti, giusto?» Бьянка бросается на помощь к Лучано, растянувшемуся на полу, и на итальянском отвечает Энцо, что парень точно был не из бригад, существуют сотни крайне левых и крайне правых группок, которые упражняются в gambizzazione из «П38». Лучано одергивает мать: «Basta, mam-ma!» Несчастная женщина протяжно всхлипывает от ужаса. Бьянка не понимает, какой смысл «Красным бригадам» нападать на Лучано. Пока она, схватив какую-то тряпку, пытается остановить кровь, Энцо продолжает: тот простой факт, что она не знает, кому приписать нападение, крайне левым или крайне правым, сам по себе представляет некоторую проблему. Кто-то говорит, что надо вызвать полицию, но ворчливый Лучано непреклонен: niente polizia. Байяр наклоняется осмотреть рану: пуля вошла выше колена, в ляжку, и, судя по характеру кровотечения, не задела бедренную артерию. Бьянка отвечает Энцо на французском, так что Симон понимает, что слова обращены к нему: «А то ты не знаешь, что такое стратегия давления. После пьяцца Фонтана так и пошло́». Симон спрашивает, что имеется в виду. Энцо объясняет, что в шестьдесят девятом в Милане в банке на пьяцца Фонтана были убиты пятнадцать человек. Бьянка добавляет, что, пока шло расследование, полиция убила анархо-синдикалиста: его выбросили из окна комиссариата. «Сказали, что это анархисты, но потом стало ясно, что бомбу взорвали крайне правые при пособничестве государства, чтобы обвинить крайне левых и оправдать фашистскую политику. Это и есть strategia della tensione. Продолжается уже десять лет. Сам папа в этом замешан». Энцо кивает: «Это правда. Поляк!» «А такие… э… гамбидзационе часто бывают?» – спрашивает Байяр. Бьянка задумывается, пока приспосабливает свой ремень под перетяжку: «Да не особенно. Раз в неделю, даже реже, я бы сказала».
Лучано еще рано дышать на ладан, и вот уже посетители растворяются в темноте, а Симон и Байяр направляются в бакалею Кальцорали, их провожают Энцо и Бьянка, которым неохота идти по домам.
19:42
Два француза углубляются в лабиринт болонских улиц, как будто во сне: город – театр теней, где украдкой мелькают силуэты, участвующие в причудливом балете с загадочной хореографией, за колоннами появляются и исчезают студенты, под дугообразными сводами стоят наркоманы и проститутки, карабинеры беззвучно движутся в пустоте. Симон поднимает голову. Две красивые средневековые башни нависают над воротами, за которыми некогда начиналась дорога на византийскую Равенну, но одна наклонена, как Пизанская башня, и ниже своей сестры: это короткая башня Torre Mezza, или Гаризенда, изображенная у Данте в последнем круге ада – в те времена она была более высокой и грозной: «Как Гаризенда, если стать под свес, / Вершину словно клонит понемногу / Навстречу туче в высоте небес». Звезда «Красных бригад» украшает стену из красного кирпича. Вдали слышны полицейские свистки и партизанские песни. К Байяру пристает нищий – просит сигарету и сообщает, что пора устраивать революцию, но Байяр не понимает и упорно продолжает идти вперед, хоть ему и кажется, что этим арочным анфиладам, улица за улицей, не будет конца. «Дедал и Икар в стране итальянского коммунизма», – думает про себя Симон, разглядывая выборные плакаты, расклеенные на каменной кладке и балках. И конечно, рядом с человеческими призраками обитают коты – они, как везде в Италии, полноправные жители города.
Большая витрина бакалеи Кальцорали сияет в маслянистой ночи. Внутри преподы и студенты пьют вино и щиплют antipasti. Хозяин говорит, что сейчас будет закрывать, но оживление, царящее в зале, опровергает этот прогноз. Энцо и Бьянка заказывают бутылку манарези.
Какой-то бородач рассказывает смешную историю, все хохочут, кроме человека в перчатках и второго, с дорожной сумкой; Энцо переводит французам: «Один uomo возвращается вечером домой абсолютно пьяный и по дороге встречает монашку в традиционном платье и головном уборе. Бросается к ней и дает в рожу. Отутюжил, поднимает ее и говорит: „Знаешь, Бэтмен, чего-то ты слабоват!“» Энцо смеется, Симон тоже, Байяр не решается.
Бородатый что-то обсуждает с очкастой девицей и мужчиной, в котором Байяр тотчас опознает препода, потому что тот похож на студента, но старше. Допив вино, комиссар подливает себе еще из бутылки, выставленной на стойке, но бокалы девицы и препода оставляет пустыми. Байяр читает на этикетке: «Вилла Антинори». И спрашивает у официанта, хорошо ли содержимое. Это белое, тосканское, нет, не очень хорошее, отвечает официант на великолепном французском. Его зовут Стефано, и он изучает политические науки. «Здесь все занимаются учебой и политикой!» – говорит он Байяру и добавляет в качестве тоста: «Alla sinistra!» Байяр чокается с ним и повторяет: «Alla sinistra!» Бакалейщик нервничает: «Piano col vino, Stefano!» Стефано смеется и говорит Байяру: «Не обращай на него внимания, это мой отец».
Человек в перчатках требует освобождения Тони Негри и поносит «Гладио», эту кузницу крайне правых, финансируемую ЦРУ. «Negri complice delle Brigate Rosse, è altrettanto assurdo che Trotski complice di Stalin!» Бьянка возмущена: «Gli stalinisti stanno a Bologna!» Энцо подкатывает к незнакомой девице, пытаясь угадать, что́ она изучает, и угадывает с первого раза. (Политические науки.)
Бьянка объясняет Симону, что в Италии сильная коммунистическая партия – больше пятисот тысяч членов, и, в отличие от Франции, она не сложила оружие в сорок четвертом, поэтому в стране на руках феноменальный арсенал «П38». А красная Болонья – в каком-то смысле витрина КПИ: здесь мэр-коммунист служит Амендоле, представителю правящих кругов. «Правое крыло. (Это Бьянка произносит, сделав презрительную мордочку.) Подлый исторический компромисс – как раз про него». Байяр видит, что Симон уже готов ловить каждое ее слово, и поднимает бокал с красным вином, обращаясь к напарнику: «Ну что, левак, нравится тебе Болонья? Лучше, чем твой базар в Венсене?» Бьянка с горящими глазами повторяет: «Венсен… Делез!» Байяр спрашивает у Стефано, официанта, знает ли он Умебрто Эко.
В этот момент в лавку входит хиппи в сандалиях – и прямо к бородатому, хлопает его по плечу. Тот оглядывается, хиппи расстегивает ширинку и мочится на него. Бородатый отшатывается в испуге, все – кричать, момент общего смятения, и сын бакалейщика выталкивает хиппи вон. Народ хлопочет вокруг бородатого, а он стонет: «Ma io non parlo mai di politica!» «Appunto!» – бросает ему хиппи, уже ступая за порог.
Стефано возвращается к стойке и указывает Байяру на бородатого: «Вот он, Умберто».
Человек с сумкой уходит, забыв ее на полу у стойки, но, к счастью, его догоняют другие посетители и отдают вещь владельцу. Незнакомец смущен, странно извиняется, благодарит и исчезает в темноте.
Байяр подходит к бородатому, который пытается отряхнуть брюки, символически (моча успела пропитать ткань), и достает визитку: «Месье Эко? Французская полиция». «Полиция? – суетится Эко. – Надо было арестовать хиппи, а вы что!» Но тут же, вспомнив, что заведение наводнено левым студенчеством, решает свернуть тему. Байяр в двух словах объясняет свое появление: Барт попросил одного парня, если что случится, связаться с Эко, но парень умер – с его именем на устах. Кажется, Эко искренне удивлен. «Ролана я хорошо знал, но близкими друзьями мы не были. Ужасная история, ma это ведь несчастный случай?»
Байяр понимает, что ему снова придется запастись терпением, поэтому допивает бокал, закуривает, наблюдая, как человек в перчатках размахивает руками и разглагольствует о materialismo storico, пока Энцо пристает к хорошенькой студентке, играя с ее волосами, а Симон и Бьянка чокаются за «желающую автономию», и убеждает: «Подумайте. Должна быть причина, Барт не случайно попросил разыскать вас… именно вас».
Затем он выслушивает Эко, который не отвечает на вопрос:
– Ролан… что касается семиологии, я усвоил у него важный урок: мы тычем пальцем в любое событие во вселенной и говорим, что оно – не просто так. Он часто повторял, что, идя по улице, семиолог выискивает смыслы там, где другим видятся явления. Он понимал: мы пытаемся что-то сказать своей манерой одеваться, держать бокал, походкой… Вот вы, например… вижу, что вы воевали в Алжире и что…
– Не надо! И так знаю, – фыркает Байяр.
– Да? Bene. В то же время литературу он любил за то, что она не должна фиксировать смысл, ma может с ним играть. Capisce? Это geniale. Вот почему он любил Японию: мир, в котором не знал ни одного кода, наконец-то! Тут не сплутовать, но и никакой вам идеологии или политики, объектив чисто эстетический и немного антропологический. Насчет антропологического – наверное, даже нет… Роскошь чистой интерпретации, открытой, избавленной от референта. Он говорил мне: «Да, Умберто, согласен, главное – убить референта!» Ха-ха-ха! Ma attenzione, это не значит, что означаемого не существует, так? Означаемое, оно во всем. – Он делает большой глоток белого. – Во всем. Хотя отсюда не следует, что трактовки не ограничены. Это каббалисты так думают! Есть два направления: каббалисты, которые полагают, что можно трактовать Тору вдоль и поперек до бесконечности, создавая нечто новое, и святой Августин. Святой Августин знал, что тексты Библии суть foresta infinita di sensi – «infinita sensuum silva», как говорил святой Иероним, – но его мысль всегда можно было исказить, чтобы исключить то, что контекст не позволил бы прочесть, какой бы ни была глубина герменевтического проникновения. Понимаете? Приемлема ли трактовка и лучшая ли она, сказать нельзя, но если текст отвергает трактовку, несовместимую с его внутренней контекстуальностью, мы это видим. Иными словами, нести любую чушь не получится. Insomma, Барт был августинианцем, а не каббалистом.
Пока Эко наполняет собственное звуковое пространство, под шум голосов и звон бокалов, среди бутылок, выстроенных на полках виноторговцем, и гибких, крепких студенческих тел, от которых исходит вера в завтрашний день, Байяр рассматривает человека в перчатках, о чем-то разглагольствующего перед своими собеседниками.
И задается вопросом, зачем ему в плюс тридцать перчатки.
На французском, без акцента, встревает препод, которому Эко рассказывал байки:
– Проблема в том, Умберто, и ты это прекрасно знаешь, что Барт изучал не знаки в соссюровском понимании, а в лучшем случае символы, но чаще всего признаки. Трактовкой признаков занимается не только семиология, это задача науки ВООБЩЕ: физики, химии, антропологии, географии, экономики, филологии… Барт не был семиологом, Умберто, он не понимал, что такое семиология, потому что не осознавал специфики знака, который, в отличие от признака как случайного проявления, замеченного адресатом, должен намеренно исходить от адресанта. Да, он был весьма вдохновенным универсалом, но на деле оставался лишь старомодным критиком, как Пикар и прочие, против кого он выступал.
– Ma no, Жорж, ты ошибаешься. Трактовка признаков – это не наука ВООБЩЕ, а семиологическая составляющая любой науки и существо семиологии как таковой. «Мифологии» Ролана – это блистательный семиологический анализ, ведь в повседневной жизни на нас обрушивается шквал сообщений и не всегда в них есть прямая интенциональность – как правило, в силу своих идейных установок, они создают видимость «естественной» реальности.
– Да ладно! Не понимаю, почему ты упорно называешь семиологией то, что в конечном счете относится к общей эпистемологии.
– Вот именно семиология дает нам инструменты, позволяющие признать: занимаясь наукой, мы прежде всего учимся видеть мир во всей полноте, как совокупность значимых факторов.
– В таком случае можно договориться до того, что семиология – мать всех наук!
Умберто разводит руками и улыбается во всю бороду: «Ecco!»
Чпок, чпок, чпок – поочередно выстреливают откупориваемые бутылки. Симон галантно помогает Бьянке закурить. Энцо пытается приобнять юную студентку, которая со смехом вырывается. Стефано наливает всем по новой.
Байяр видит, как человек в перчатках ставит недопитый бокал и выходит на улицу. Помещение устроено так, что сплошная стойка не дает посетителям попасть вглубь, из чего Байяр делает вывод, что и сортир для них не предусмотрен. Значит, по всей вероятности, тип в перчатках не может поступить так же, как хиппи, и пошел отлить куда-то еще. У Байяра несколько секунд, чтобы принять решение. Он хватает кофейную ложку, лежащую на стойке, и выходит следом.
Человеку в перчатках далеко идти не пришлось: чего-чего, а темных закоулков вокруг полно. Он облегчается, стоя лицом к стене, и тут Байяр хватает его за волосы, валит назад, опрокидывает на землю и ревет прямо в лицо: «Ты и писаешь в перчатках? Руки пачкать не привык?» Телосложение у этого типа среднее, но он так потрясен, что не может ни отбиваться, ни даже кричать и в ужасе вращает глазами. Байяр не дает ему шевельнуться, придавив коленом грудь, и хватает за руки. На левой руке кожаные пальцы прогибаются, он срывает перчатку и обнаруживает отсутствие двух фаланг – на мизинце и безымянном.
«Это что? Ты тоже любишь рубить дрова?»
Комиссар вот-вот расплющит его голову о влажную мостовую.
«Где все собираются?»
Человек в перчатках бубнит что-то невнятное, тогда Байяр ослабляет хватку и слышит: «Non lo so! Non lo so!»
Видимо, заразившись витающей в воздухе бациллой насилия, Байяр явно не собирается долго терпеть. Он достает из кармана пиджака ложку и запихивает ее глубоко под глаз незнакомца, тот принимается голосить, как испуганная птица. За спиной слышится крик подбежавшего Симона: «Жак! Жак! Что ты делаешь?» Симон хватает его за плечи, но Байяр слишком сильный, его не остановить. «Жак! Твою мать! Ты псих!»
Комиссар еще глубже пихает ложку в глазницу.
Вопрос он не повторяет.
Страх и отчаяние надо как можно быстрее довести до предела, пользуясь эффектом неожиданности. Главное – результат, как в Алжире. Меньше минуты назад тип в перчатках рассчитывал на спокойный вечер, и вот, пока он мочился, невесть откуда нарисовался француз и хочет вырвать у него глазное яблоко.
Почувствовав, что до смерти напуганный незнакомец готов уцепиться за любую соломинку, чтобы спасти глаз и жизнь, Байяр наконец соглашается уточнить вопрос.
«„Клуб Логос“, говнюк! Где он?» И человек с обрубленными пальцами выдавливает из себя: «Archiginnasio! Archiginnasio!» Байяр не понимает. «Архи – что?» И слышит позади голос, который принадлежит уже не Симону: «Архигимназий, здание старого университета, за пьяцца Маджоре. Построено Антонио Моранди по прозвищу Террибилия, perché…»
Байяр, не оборачиваясь, узнаёт Эко, который спрашивает:
– Ma, perché вы мучаете этого poveruomo?
– Сегодня вечером собрание «Клуба Логос», – объясняет Байяр, – здесь, в Болонье.
Человек в перчатках с присвистом хрипит.
– Откуда ты знаешь? – спрашивает Симон.
– Информацию получили наши службы.
– «Наши» службы? Управление, ты хочешь сказать?
Симон вспоминает про Бьянку, оставшуюся в зале бакалеи, и ему хочется объяснить всем, что он не работает на французские спецслужбы, но вербализовать кризис самоидентификации, который внутри его все ощутимее, трудно, проще промолчать. Он также понимает, что в Болонью они отправились не только допросить Эко. И отмечает, что Эко не спрашивает, что такое «Клуб Логос», поэтому спрашивает сам: «Что вы знаете о „Клубе Логос“, господин Эко?»
Эко поглаживает бороду, откашливается, закуривает.
«Афинское общество держалось на трех столпах: гимнасий, театр и школа риторики. Эта тройственность по сей день прослеживается в обществе спектакля, наделяющем статусом знаменитостей три категории людей: спортсменов, актеров (или певцов, в античном театре это было одно и то же) и политиков. Третья из этих категорий до сих пор оставалась самой влиятельной (хотя на примере Рональда Рейгана мы видим, что категории не изолированы друг от друга), и она требует владения самым мощным оружием, которым является язык.
С античных времен до наших дней от владения языком зависел политический расклад, даже в феодальный период, когда, казалось бы, главенствовал закон физической силы и военного превосходства. Макиавелли объясняет Государю, что править надо, опираясь не на силу, а на страх, и это не одно и то же: страх порождается дискурсом силы. Allora, тот, кто владеет речью, способен внушить боязнь и любовь и за счет этого становится потенциальным властителем мира, вот так!
Эта протомакиавеллиевская посылка, а также противостояние растущему влиянию христианства и подтолкнули одну еретическую секту к тому, чтобы в 111 году новой эры создать Logi Consilium.
Впоследствии ветви Logi Consilium распространились по всей Италии, а затем и Франции, где в XVIII веке, во время революции, утвердилось название „Клуб Логос“.
Клуб устроен по принципу пирамиды и сложился как тайное общество со строгой секционной структурой под руководством коллегии десяти, они называют себя софистами, во главе с председателем, Protagoras Magnus, и чаще всего используют свои риторические таланты в свете политических устремлений. Подозревают, что во главе организации стояли некоторые папы: Клемент VI, Пий II. Говорят, что членами „Клуба Логос“ были Шекспир, Лас Касас, Роберто Беллармино (инквизитор, который вел разбирательство во время процесса над Галилеем, sapete?), Ла Боэси, Кастильоне, Боссюэ, кардинал Рец, шведская королева Кристина, Казанова, Дидро, Бомарше, Сад, Дантон, Талейран, Бодлер, Золя, Распутин, Жорес, Муссолини, Ганди, Черчилль, Малапарте».
Симон замечает, что в списке не только политические фигуры.
Эко продолжает: «Вообще-то, внутри „Клуба Логос“ есть два основных направления: имманентисты, для них самоценно удовольствие от ораторских поединков, и функционалисты, рассматривающие риторику как средство достижения определенных целей. Функционалисты, в свою очередь, делятся еще на два течения: макиавеллистов и цицеронианцев. Официально у первых задача – простое внушение, у вторых – убеждение, и у них вроде как более нравственные мотивы, но фактически четкого различия нет, ведь в обоих случаях речь идет о получении власти или ее удержании, так что…»
Байяр: «А сами вы?..»
Эко: «Я? Я итальянец, allora…»
Симон: «Как Макиавелли. Но и как Цицерон».
Эко смеется: «Si, vero. В любом случае, пожалуй, я был бы скорее имманентистом».
Байяр спрашивает у человека в перчатках, какой пароль – чтобы войти. Тот, немного оправившись от испуга, восклицает: «Это секрет!»
За спиной Байяра – Энцо, Бьянка, Стефано и еще половина посетителей кабака, которые сбежались на шум посмотреть, что случилось. И прослушали краткую лекцию Умберто Эко.
«Собрание важное?» – спрашивает Симон. Человек в перчатках отвечает, что этим вечером все будет на высшем уровне: ходит слух, что может прийти какой-то софист, чуть ли не сам великий Протагор. Байяр просит Эко пойти с ними, но профессор отказывается: «Знаю я эти собрания. В юности я состоял в „Клубе Логос“, да-да! Даже поднялся до трибуна, и, как видите, все пальцы целы. – Он с гордостью демонстрирует руки. Человек в перчатках едва сдерживает горькую усмешку. – Но мне не хватало времени на исследования, я перестал участвовать. И давно утратил свой титул. Любопытно было бы посмотреть, чего стоят сегодняшние соперники, но завтра я возвращаюсь в Милан, поезд в одиннадцать утра, а мне нужно закончить подготовку к лекции об экфрасисах барельефов Кватроченто».
Заставить его Байяр не может, но наименее угрожающим тоном, на какой он только способен, говорит: «У нас есть к вам еще вопросы, господин Эко. О седьмой функции языка».
Эко смотрит на Байяра. Смотрит на Симона, Бьянку, человека в перчатках, Энцо и его новую подружку, своего французского коллегу, Стефано и его отца, тоже вышедших на улицу, обводит взглядом небольшую толпу собравшихся вокруг посетителей.
«Va bene. Встретимся завтра в десять на вокзале, в зале ожидания. Второго класса».
Затем он возвращается в лавку купить томатов и несколько банок тунца и наконец исчезает в темноте с небольшим полиэтиленовым пакетом и профессорским портфелем.
Симон: «Нам понадобится переводчик».
Байяр: «Чудик-волшебные-пальцы сойдет».
Симон: «Он выглядит неважно. Боюсь, особо не поможет».
Байяр: «Ладно, тащи свою подружку».
Энцо: «Я тоже хочу!»
Посетители бакалеи: «Мы тоже хотим!»
Тип в перчатках, все еще лежа на земле, машет увечной рукой: «Это частное мероприятие! Я не смогу провести всех».
Байяр отвешивает ему оплеуху. «Э, нет, это не по-коммунистически! Ну-ка пошли».
В горячей болонской ночи небольшой отряд выступает в направлении старого университета. Со стороны шествие чем-то напоминает фильм Феллини, только вот «La Dolce Vita» или «La Strada»?
00:07
Перед входом в Архигимназий небольшая толкучка и вышибала – такой же, как все вышибалы, только в темных очках от «Гуччи», с часами «Прада», в костюме от «Версаче» и в галстуке от «Армани».
Человек в перчатках обращается к нему, стоя между Симоном и Байяром. «Siamo qui per il Logos Club. Il codice è fifty cents».
Вышибала смотрит с подозрением и спрашивает: «Quanti siete?»
Человек в перчатках оглядывается и считает: «Ehm… Dodici».
Вышибала еле сдерживает ироничную усмешку и говорит, что ничего не получится.
Тогда вперед выходит Энцо: «Ascolta amico, alcuni di noi sono venuti da lontano per la riunione di stasera. Alcuni di noi sono venuti dalla Francia, capisci?»
Вышибала и бровью не ведет. Похоже, довод с французской веткой не сильно его впечатлил.
«Rischi di provocare un incidente diplomatico. Tra di noi ci sono persone di rango elevato».
Смерив взглядом собравшихся, вышибала говорит, что видит только компанию оборванцев. И добавляет: «Basta!»
Энцо не сдается: «Sei cattolico? – вышибала приподнимает очки. – Dovresti sapere che l’abito non fa il monaco. Che diresti tu di qualcuno che per ignoranza chiudesse la sua porta al Messia? Come lo giudicheresti?» Какого мнения был бы он о том, кто по невежеству не пустил на порог Христа?
Вышибала скривил лицо, Энцо видит, что он колеблется, несколько долгих секунд парень раздумывает, вспоминает слухи про великого Протагора и наконец тычет пальцем в дюжину голов перед ним: «Va bene. Voi dodici, venite».
Компания входит в роскошное здание и поднимается по каменным ступеням лестницы, украшенной бесчисленными гербами. Человек в перчатках ведет их в анатомический театр. Симон спрашивает, почему fifty cents? Человек в перчатках объясняет, что буквы «L» и «C» на латыни означают 50 и 100, и они же – аббревиатура названия, только в обратном порядке – Club Logos, так проще запомнить.
Они попадают в роскошный зал, от пола до потолка декорированный деревом, он спроектирован в виде круглого амфитеатра с резными статуями известных анатомов и лекарей, в центре – постамент из белого мрамора, на котором некогда препарировали трупы. В глубине зала две такие же резные фигуры с оголенными мышцами поддерживают помост, на котором возвышается статуя женщины в пышном платье: Байяр предполагает, что это аллегория медицины, но она вполне могла бы олицетворять и правосудие, будь у нее завязаны глаза.
В амфитеатре уже почти нет свободных скамей, под анатомическими моделями разместились судьи – у них здесь главная роль; по аудитории разносится гул голосов, а зрители продолжают прибывать. Бьянка тянет Симона за рукав, она в восторге: «Смотри! Здесь Антониони! Ты видел „L’Avventura“? Это просто magnifico! Ого, он с Моникой Витти! Che bella! А там, вон, видишь, где судьи, по центру? Это Бифо, патрон „Радио Аличе“, независимой радиостанции, она в Болонье очень популярна. Это из-за их эфиров три года назад случилась гражданская война, и это он познакомил нас с Делезом, Гваттари, Фуко. А вон еще! Паоло Фаббри и Омар Калабрезе, оба коллеги Эко, семиотики, как и он, они здесь очень знамениты. И там! Вердильоне. Еще один семиотик, но вдобавок еще и психоаналитик. А там! Романо Проди, бывший министр промышленности, ditchi, разумеется: что он здесь делает? Неужели он еще верит в исторический компромисс, quel buffone!»
«Посмотри туда», – говорит Симону Байяр. И показывает на Лучано, который устроился на скамье рядом с престарелой матерью, оперся подбородком на костыль и курит сигарету. А на другом конце аудитории – трое стрелявших в него парней с платками на шеях. Все сидят как ни в чем не бывало. Банде платочников словно и не о чем беспокоиться. Ну и страна, – думает Байяр.
Время за полночь. Собрание начинается, слышен чей-то голос: это Бифо, чье «Радио Аличе» воспламенило Болонью в семьдесят седьмом, он цитирует canzone Петрарки, которой Макиавелли завершил своего «Государя»: «Vertu contra furore / prenderà l’arme, et fia ’l combatter corto: / ché l’antico valore / ne gli italici cor’ non è ancor morto».
В глазах Бьянки танцует черное пламя. Человек в перчатках расправил грудь и упер кулаки в бока. Энцо кладет руку на талию юной студентки, которую он клеил в бакалее. Стефано с воодушевлением что-то насвистывает. В круглом амфитеатре звучит мелодия патриотического гимна. Байяр кого-то выискивает в полутемных углах, но сам не знает кого. Симон не узнает в публике человека с сумкой, который был в бакалее, потому что видит только, какая бронзовая у Бьянки кожа и как в декольте волнуется ее грудь.
Бифо вытягивает первый сюжет – это фраза из Грамши, Бьянка им переводит: «В том собственно и состоит кризис, что старое отмирает, а новое не может родиться».
Симон задумывается над сказанным. Байяр пропускает мимо ушей, он фотографирует взглядом публику. Следит за Лучано с его костылем и матерью. Следит за Антониони и Моникой Витти. И не видит, что в укромном углу пристроились Соллерс и Б.А.Л. Симон ставит логическую проблему: «собственно» – это к чему? И делает логический вывод: мы переживаем кризис. Мы зашли в тупик. Миром правят Жискары. Энцо целует свою студентку в губы. Что делать?
Два соперника встали по разные стороны стола, как будто посреди арены, открывающейся внизу. Стоя, им легче поворачиваться в разные стороны, обращаясь ко всей аудитории.
Мрамор в центре изобилующего резьбой анатомического театра сияет сверхъестественной белизной.
За спиной Бифо, по обе стороны кафедры, обычно предназначенной для преподавателей (настоящей, как в церкви), стоят на страже анатомические модели – охраняют воображаемые двери.
Первый соперник, юный, с апулийским акцентом, в расстегнутой рубахе, со здоровой серебряной пряжкой на ремне, начинает возводить логическую конструкцию.
Если господствующий класс утратил согласие, то есть если он больше не правящий, а только господствующий и обладает лишь силой принуждения, это и означает, что широкие массы отвернулись от традиционных идеологов и больше не верят в то, во что верили раньше…
Бифо обводит глазами зал. Его взгляд на миг останавливается на Бьянке.
В период такого межвременья возникает почва для зарождения всевозможных нездоровых явлений, как называет их Грамши.
Байяр смотрит на Бифо, который смотрит на Бьянку. Соллерс в темноте показывает на Байяра, и Б.А.Л. его тоже замечает. Сам он в черной рубашке, чтобы не узнали.
Юный соперник, медленно кружась, обращается к залу. Всем нам прекрасно известно, на какие нездоровые явления намекал Грамши. Не так ли? Одно угрожает нам и теперь. Он делает паузу. И выкрикивает:
«Fascismo!»
Подведя аудиторию к мысленному представлению идеи прежде, чем будет произнесено слово, он в этот миг, как будто с помощью телепатии, извлек на свет плод сознания слушателей и силой суггестии побудил собравшихся к ментальному единению. Идея фашизма распространяется по аудитории беззвучной волной. Молодой участник, по крайней мере, достиг цели (необходимой): обозначил суть речи. И тем самым до предела обострил драматизм выступления: фашистская угроза – все еще плодовитое чрево и тому подобное.
Человек с сумкой вцепился в эту свою сумку, держит ее на коленях.
Сигарета Соллерса, вставленная в мундштук из слоновой кости, мерцает в полумраке.
Между тем день сегодняшний и эпоха Грамши – не одно и то же. Сегодня нельзя сказать, что над нами просто нависла угроза фашизма. Фашизм уже овладел государством изнутри. И копошится в нем, как личинка. Фашизм перестал быть следствием катастрофы государства, переживающего кризис, и утраты господствующим классом контроля над массами. Он уже не неизбежное следствие, а средство, скрытое, побочное, которым правящий класс сдерживает натиск прогрессивных сил. Этот фашизм не сплачивает, он постыдный, теневой, фашизм продажных легавых, а не солдат, не партия молодежи, а клан стариков, фашизм сомнительных конспиративных шаек, где агенты-старперы служат хозяевам-расистам, которые желают все изменить для того, чтобы ничего не менялось, и душат Италию в смертельном панцире. Это родственник, который отпускает неприличные шутки за столом, а его все равно приглашают на семейные ужины. Нет больше Муссолини, есть ложа П2.
По трибунам разносятся свист и улюлюканье. Молодому апулийцу остается заключение: в своем рудиментарном виде, не имея возможности для тотального самоутверждения, но достаточно глубоко проникнув в эшелоны власти, чтобы лишить государство любой возможности сдвига (апулиец осторожен и не дает оценок историческому компромиссу), фашизм ныне уже не просто представляет угрозу, витающую в атмосфере кризиса, который грозит стать вечным, он есть непосредственный фактор его неизбывности. Этот кризис, в котором годами вязнет Италия, разрешится лишь тогда, когда в государстве будет искоренен фашизм. Поэтому, – говорит он, поднимая руку, сжатую в кулаке, – «la lotta continua!»
Аплодисменты.
Напрасно его соперник будет защищать идею в духе Антонио Негри – мол, кризис перестал быть конъюнктурным явлением, зачастую циклическим, результатом разлада или изнашивания системы, и теперь это железный двигатель, который нужен мутирующему полиморфному капитализму, чтобы обеспечивать постоянное движение вперед, ведь только так он может возрождаться, находить новые рынки и держать рабочую силу в кулаке, о чем свидетельствуют, как заметит он мимоходом, избрание Тэтчер и неотвратимое избрание Рейгана; в итоге второй выступающий получит лишь один голос из трех. По мнению аудитории, оба соперника будут на высоте и подтвердят титул диалектиков (четвертый уровень из семи). Но молодой апулиец заслужит своего рода бонус за речь о фашизме.
То же самое – и в следующем поединке: «Cattolicesimo e marxismo». (Постановка проблемы – чисто итальянская.)
Первый соперник говорит с святом Франциске Ассизском, о нищенствующих орденах, о «Евангелии от Матфея» Пазолини, о пасторах-рабочих, о теологии освобождения в Южной Америке, о Христе, изгнавшем торговцев из храма, и в заключение представляет Иисуса первым истинным марксистом-ленинистом.
Овация в аудитории. Бьянка бешено аплодирует. Банда платочников раскуривает косяк. Стефано откупоривает бутылку, которую прихватил на всякий случай.
Напрасно соперник будет говорить об опиуме для народа, о Франко, о войне в Испании, о Пие XII и Гитлере, о сговоре Ватикана с мафией, об инквизиции, Контрреформации, Крестовых походах как классическом примере империалистических войн, о процессах над Яном Гусом, Бруно и Галилеем. Всё мимо. Аудитория распаляется, все встают и начинают петь Bella Ciao, хотя песня тут ни при чем. Под давлением общественности первый соперник побеждает по голосам 3:0, но мне интересно, не покривил ли Бифо душой. Бьянка поет зычно. Симон рассматривает профиль поющей Бьянки и зачарованно любуется мягкими подвижными чертами ее лучезарного лица. (Он находит в ней сходство с Клаудией Кардинале.) Энцо и студентка тоже поют. Лучано и его мать поют. Антониони и Моника Витти поют. Соллерс поет. Байяр и Б.А.Л. пытаются понять слова.
В следующем поединке встречаются молодая женщина и мужчина постарше; вопрос касается футбола и классовой борьбы. Бьянка объясняет Симону, что страну потряс скандал, получивший название «Totonero», это история с мошенничеством на тотализаторе, в которой замешаны игроки «Ювентуса», «Лацио», «Перуджи» и команды Болоньи.
Вопреки ожиданиям (снова!), побеждает молодая женщина, защищающая идею о том, что игроки – такие же пролетарии, как и все, а хозяева клубов эксплуатируют их как рабочую силу.
Бьянка уточняет, что после скандала с тотализатором Паоло Росси, молодого нападающего национальной сборной, дисквалифицировали на три года, а значит, он не будет играть на Кубке мира в Испании. Говорит: так ему и надо, он отказался ехать в Неаполь. Симон спрашивает почему. Бьянка вздыхает. Неаполь слишком бедный и не может соперничать с лучшими. Ни один большой игрок не поедет в Неаполь.
Ну и страна, – думает Симон.
Ночь продолжается, близится час дигитального поединка. Безмолвие статуй – Галена, Гиппократа, итальянских анатомов, анатомических моделей и сидящей женщины – контрастирует с бурлением в рядах живущих. Все курят, пьют, разговаривают, как на пикнике.
Бифо вызывает соперников. Диалектик бросает вызов перипатетику.
Место за анатомическим столом занимает мужчина. Это Антониони. Симон смотрит на Монику Витти, укрывшую голову газовым шарфом с изящным орнаментом, Моника Витти не сводит влюбленных глаз с режиссера.
А ему навстречу, решительно, строго, твердой поступью, с идеальной кичкой на голове, спускается по ступеням мать Лучано.
Симон и Байяр переглядываются. Смотрят на Энцо и Бьянку: у них тоже немного озадаченный вид.
Бифо вытягивает тему: «Gli intellettuali e il potere». Интеллектуалы и власть.
Начинать предстоит тому, кто ниже рангом, – диалектику.
Чтобы тема могла стать предметом дискуссии, первому сопернику следует обозначить проблему. В данном случае это несложно: интеллектуалы – союзники власти или ее противники? Надо только выбрать. За или против? Антониони решает критиковать касту, к которой принадлежит и которая составляет это собрание. Интеллектуалы – сообщники власти. Cosi sia.
Интеллектуалы: функционеры высших структур, участвующие в строительстве гегемонии. И снова Грамши: любой человек, безусловно, интеллектуален, но не все выполняют в обществе функцию интеллектуалов, суть которой в содействии спонтанному согласию масс. «Органик» он или «традиционалист», интеллектуал всегда служит власти – настоящей, прошлой или будущей.
В чем для Грамши интеллектуальное спасение? В расширении партии? Антониони разражается сардоническим хохотом. Но ведь КП сама коррумпирована! Как же она сегодня принесет искупление кому бы то ни было? Compromesso storico, sto cazzo! Компромиссы компрометируют.
Интеллектуал ниспровергающий? Ma fammi il piacere! Он цитирует фразу из фильма, не своего: «Подумайте, кем стал Светоний для Цезарей! Вы собираетесь обличать, а в итоге становитесь соучастником заговора».
Театральный поклон.
Сочные аплодисменты.
Слово берет старуха.
– Io so.
Она также цитирует, но выбирает Пазолини. Его «Я обвиняю» – по-прежнему легендарную публикацию 1974 года в «Коррьерео делла сера»:
«Я знаю имена тех, кто в ответе за кровопролитие в Милане в 1969-м. Я знаю имена тех, кто в ответе за кровопролитие в Брешие и Болонье в 1974-м. Я знаю имена важных людей, которые, пользуясь помощью ЦРУ, греческих полковников и мафии, развязали крестовый поход против коммунизма, а после умудрились вновь стать невинными антифашистами. Я знаю имена тех, кто между мессами раздавал наставления и уверял в политической поддержке старых генералов, молодых неофашистов и просто преступников. Я знаю имена солидных и влиятельных людей, стоящих за личностями несерьезными и личностями неприметными. Я знаю имена солидных и влиятельных людей, стоящих за трагическими отроками, вызвавшимися быть палачами и сикариями. Мне известны все имена и все деяния, преступления против законов и убийства, в которых эти люди виновны».
Речь у старухи скрипучая, ее блеющий голос эхом разносится по Архигимназию.
«Я знаю. Но у меня нет доказательств. Даже косвенных. Я знаю, потому что мой труд – интеллектуальный, я писатель и пытаюсь следить за тем, что происходит вокруг, знать, что об этом пишут, домысливать то, о чем неизвестно или умалчивается; я пытаюсь связывать факты, даже абсолютно разрозненные, собирать случайные, обрывочные фрагменты в цельную политическую картину, обнаруживать логику там, где, казалось бы, царят самоуправство, глупость и скрытность».
Не прошло и года после этой статьи, как Пазолини нашли мертвым: его избили до смерти на пляже в Остии.
Грамши умер в тюрьме. А теперь в тюрьме Негри. Мир меняется, потому что интеллектуалы и власть ведут войну. Власть почти каждый раз побеждает, интеллектуалы жизнью или свободой платят за то, что решили подняться против нее, отправляются кормить червей – но не всегда, и, если интеллектуал одерживает над властью победу, пусть после смерти, мир меняется. Человек достоин называться интеллектуалом, если говорит за лишенных голоса.
Антониони, рискующий своей физической целостью, не дает ей сделать заключение. Он цитирует Фуко: пора «покончить с выразителями мнений». Ведь они выступают не от лица остальных, а вместо их всех, вместе взятых.
Старуха тотчас взвивается и заявляет, что Фуко senza coglioni: не он ли здесь, в Италии, отказался участвовать в деле об отцеубийстве, которое три года назад потрясло всю страну, хотя сам тогда только что издал книгу об убийце Пьере Ривьере? Кому нужен интеллектуал, не участвующий в том, в чем он компетентен?
Соллерс и Б.А.Л. ухмыляются в своем укромном углу, Б.А.Л. при этом задается вопросом, в чем компетентен Соллерс.
Антониони отвечает, что Фуко, как никто другой, сумел показать тщету такого подхода – когда интеллектуал пытается (он снова цитирует) «придать немного серьезности мелким досужим дрязгам». Сам Фуко считает себя исследователем, а не интеллектуалом. Он готов вести долгий и скрупулезный поиск, а не жаркую полемику. Это он сказал: «Не рассчитывают ли интеллектуалы в идеологической борьбе придать себе больше веса, чем есть на самом деле?»
Старуха аж поперхнулась. И чеканит: если эвристический труд, который интеллектуал выполняет сообразно своему статусу и призванию, честен, то, даже служа властям, он будет работать против них, ибо, как говорил Ленин (театрально повернувшись, она обводит взглядом всю аудиторию), истина всегда революционна. «La verità è sempre rivoluzionaria!»
Вот Макиавелли. Он написал «Государя» для Лоренцо де Медичи: подобострастие – нарочно не придумаешь. И все же… Труд, признанный верхом политического цинизма, определенно марксистский манифест: «У народа, который только не хочет быть угнетаем, цель более достойная, чему у грандов», – пишет он. В действительности «Государь» написан не для герцога флорентийского, у этого труда широкое хождение. Опубликовав «Государя», автор раскрыл истины, не подлежавшие разглашению и предназначенные для внутреннего использования исключительно сильными мира сего: поступок ниспровергающий, революционный. Макиавелли излагает тайны государя народу. Секреты политического прагматизма избавлены от ложных оправданий божественным и моралью. Решающий шаг к освобождению человека, как и любой акт десакрализации. Раскрывая, объясняя, обнажая что-либо по своей воле, интеллектуал объявляет войну священному. В этом он всегда освободитель.
У Антониони свои классики, он возражает: представление Макиавелли о пролетариате было столь слабым, что он даже предположить не мог, каковы его нужды, потребности, чаяния. И потому также писал: «Если у большинства людей не отнимают ни чести, ни имущества, они тем и довольствуются». Не мог он, сидя в своей золотой клетке, представить, что подавляющее большинство было (и остается) напрочь лишенным имущества и чести, а чего нет, того и лишить нельзя.
Старуха говорит, что тем и красив истинный интеллектуал: ему не надо выставлять себя революционером, чтобы им быть. Не надо любить и даже знать народ, чтобы служить ему. Он коммунист по природе своей, это данность.
Антониони презрительно бросает: надо было объяснить это Хайдеггеру.
Старуха советует ему перечитать Малапарте.
Антониони вспоминает понятие cattivo maestro, «плохой учитель».
Раз уж без прилагательного не донести, что maestro плох, – отвечает старуха, – значит, maestro по сути хорош.
Ясно, что нокаута здесь не будет, в конце концов Бифо дает свисток, прекращая поединок.
Соперники смотрят друг на друга в упор, лица напряжены, зубы сжаты, на лбу испарина, но кичка у старухи по-прежнему идеальна.
Публика разделилась, не знает, кого предпочесть.
Голосуют асессоры, один за Антониони, другой за мать Лучано.
Аудитория замирает и ждет решения Бифо. Бьянка сжимает руку Симона. У Соллерса на губах слегка поблескивает слюна.
Бифо проголосовал за старуху.
Моника Витти побледнела.
Соллерс улыбнулся.
У Антониони не дрогнул ни один мускул.
Он кладет руку на анатомический стол. Поднимается один из асессоров – высокий худой тип, вооруженный небольшим топориком с синим лезвием.
Топорик опускается на палец Антониони, и хруст костей, разнесенный эхом, смешивается со стуком по мрамору и вскриком кинорежиссера.
Моника Витти спешит перевязать ему руку газовым шарфом, покуда асессор почтительно берет мизинец и протягивает его актрисе.
«Onore agli arringatori», – во всеуслышание провозглашает Бифо. «Слава соперникам», – хором подхватывает зал.
Мать Лучано вновь занимает место рядом с сыном.
Проходит не одна минута – как будто кончился фильм, но свет еще не зажгли, и возвращение в реальный мир ощущается как долгое ватное пробуждение, когда за закрытыми глазами продолжается танец образов, – прежде чем первые зрители встают, разгибая онемевшие ноги, и начинают покидать зал.
Анатомический театр медленно пустеет, Бифо и асессоры убирают листки с пометками в картонные папки и церемонно удаляются. Собрание «Клуба Логос» растворяется в ночи.
Байяр спрашивает у человека в перчатках, не Бифо ли – великий Протагор. Человек в перчатках мотает головой, как ребенок. Бифо трибун (шестой уровень), но не софист (седьмой уровень, более высокий). Человек в перчатках думал, что это Антониони: раньше, в шестидесятые, поговаривали, что он софист.
Соллерс и Б.А.Л. незаметно скрываются. Байяр не видит, как они выходят, потому что в толчее, образовавшейся у дверей, их заслоняет человек с сумкой. Надо что-то решать. Он все же решает пойти за Антониони. И у выхода, обернувшись, бросает Симону при всех, довольно громко: «Завтра в десять на вокзале, не опаздывай!»
03:22
Еще немного, и аудитория опустеет. Посетители бакалеи ушли. Симон хочет выйти последним – для очистки совести. Он провожает взглядом удаляющегося человека в перчатках. Смотрит вслед уходящим вместе Энцо и юной студентке. Довольно замечает, что Бьянка осталась. И даже готов предположить, что она ждет его. Вокруг никого. Они встают и медленно идут к двери. Но уже на пороге останавливаются. Гален, Гиппократ и все прочие наблюдают за ними. Анатомические модели неподвижно застыли. Желание, алкоголь, будоражащая смена обстановки, приветливость, с которой французов часто встречают за границей, придают робкому Симону смелости – о… совсем робкой смелости! – которой, он точно знает, в Париже ему бы не хватило.
Симон берет Бьянку за руку.
А может, все было наоборот?
Бьянка берет Симона за руку и ведет его вниз по ступеням к самой сцене. Затем начинает кружиться на месте, и статуи движутся у нее перед глазами одна за другой, как будто это запечатлевшая призраков кинопленка или стробоскопические картинки.
Понимает ли Симон в этот самый миг, что жизнь – ролевая игра, и свою роль в ней надо играть как можно лучше, или дух Делеза вдруг проник под его гладкую кожу и до кончиков коротко стриженных ногтей наполнил молодое, гибкое, худощавое тело?
Он кладет руки на плечи Бьянке, стягивает декольтированный верх и шепчет ей на ухо в порыве внезапного вдохновения, как будто обращаясь к самому себе: «Привлекает пейзаж, скрытый под оболочкой этой фемины: неведомое дано в предвкушении, пока не обнажу, не успокоюсь…»
Бьянка вздрагивает от удовольствия. Симон продолжает шептать с настойчивостью, которой раньше в себе не знал: «Сконструируем механику».
Она подставляет ему свой рот.
Он заставляет ее откинуться назад и кладет на анатомический стол. Она задирает платье, раздвигает ноги и говорит: «Штампуй как заведенный». Ее груди вырываются из-под оболочки одежд, и Симон начинает исследовать ее устройство. Язык-автомат скользит в полость, как будто входит в паз, рот Бьянки, такой же многофункциональный, делает пневматический выдох, механизм легких принимается выполнять мощную, ритмичную работу, и эхо – «si! si!» – достигает члена Симона, пульсирующего, как сердце. Бьянка стонет, у Симона стоит, Симон лижет Бьянку, Бьянка ласкает свою грудь, у анатомических истуканов тоже стоит, у Галена под хитоном стоит и у Гиппократа под тогой. «Si! Si!» Бьянка хватает твердый и горячий, словно только что отлитый из стали, стержень Симона и совмещает его со своим автоматом-ртом. Симон машинально, как будто самому себе, декламирует из Арто: «Тело под кожей – раскаленный завод». Завод Бьянка автоматически поставляет смазку для процесса «стать-вагиной». Их стоны, сливаясь, разносятся по анатомическому театру, в котором уже никого не осталось.
Нет, кое-кто все же есть: человек в перчатках вернулся и подглядывает за ними. Симон замечает, что он притаился на ступенях амфитеатра, с краю. Он попадает в поле зрения Бьянки, пока она приводит в действие помпу. Человек в перчатках видит, как в окружающей тьме блестит темный глаз Бьянки, которая следит за ним, продолжая трудиться над членом Симона.
На улице болонская ночь, наконец начинает свежеть. Байяр закуривает и ждет, когда Антониони, не утративший достоинства, но ошеломленный, все-таки решится сойти с места. На этом этапе расследования комиссар затрудняется сказать, что представляет собой «Клуб Логос» – сборище безобидных иллюминатов или нечто более опасное, связанное со смертью Барта, а потом жиголо, с Жискаром, болгарами и японцами. Церковный колокол бьет четыре раза. Антониони идет, за ним – Моника Витти, за ними – Байяр. Они молча следуют вдоль галерей, где расположились роскошные магазины.
Выгнувшись на анатомическом столе, Бьянка шепчет Симону – достаточно громко, чтобы человек в перчатках, притаившийся на ступенях, мог услышать: «Scopami come una macchina». Симон ложится на нее, вкладывает член в вульву, удовлетворенно ощутив равномерно поступающую влагу, и, когда наконец входит, чувствует себя текучей массой в свободном состоянии, однородной, цельной, скользящей по упругому и гибкому телу разгоряченной неаполитанки.
Поднявшись по виа Фарини к Санто-Стефано, площади Семи церквей (которые строили здесь на протяжении всего нескончаемого Средневековья), Антониони садится на каменную тумбу. Здоровой рукой он поддерживает другую, покалеченную, голова опущена, но Байяр, стоя поодаль, в аркаде, догадывается, что он плачет. Появляется Моника Витти. Казалось бы, нет причин думать, будто Антониони знает, что она здесь, у него за спиной, однако он знает, и Байяр знает, что он знает. Моника Витти хочет прикоснуться к нему, но кисть повисает в воздухе, нерешительно замирает над поникшей головой, как будто обрисовывает ореол, зыбкий и незаслуженный. Байяр закуривает, укрывшись за колонной. Антониони всхлипывает. Моника Витти похожа на мечту из камня.
Бьянка все быстрее вибрирует под телом Симона, судорожно вцепившись в него с криками «La mia macchina miracolante!», пока его поршень ходит вперед-назад с напором двигателя внутреннего сгорания. Из своего укрытия человек в перчатках, открыв рот, наблюдает скрещивание локомотива с дикой кобылицей. Совокупление нагнетает воздух в анатомическом театре, глухой прерывистый рокот напоминает, что «желающие машины» ломаются только на ходу и, только сломавшись, работают. «Всегда часть производства прививается к произведенному, а детали машины являются ее же топливом».
Байяр успел выкурить еще одну сигарету, и еще одну. Моника Витти наконец решается положить руку на голову Антониони – тот больше не сдерживает рыданий. Она гладит его по волосам с двойственной нежностью. Антониони плачет и плачет, не в силах остановиться. Ее красивые серые глаза обращены к затылку режиссера, но расстояние мешает Байяру ясно увидеть их выражение. Детектив все же вглядывается в темноту, но когда ему кажется, что он наконец прочел на ее лице сострадание, понятное его логическому уму, Моника Витти отворачивается и переводит взгляд вверх, на массивное здание базилики. Может быть, она уже не здесь. Вдалеке раздается мяуканье. Байяр решает, что пора спать.
Теперь на анатомическом столе стальная наездница Бьянка оседлала Симона, его спина прижата к мраморной плите, напряжение молодых мышц придает полноту рельефу, встречающему бедра итальянки. «Существует лишь одно производство, а именно производство реального». Поступательные движения Бьянки все быстрее и хлеще – и вот она, точка, в которой обе желающие машины сливаются в неистовстве атомов и наконец становятся телом без органов: «Желающие машины – это фундаментальная категория экономии желания, они сами по себе производят тело без органов, они не отличают агентов от своих собственных деталей». Конструкции Делеза молниями прорываются сквозь сознание молодого мужчины, пока по его телу проходит конвульсивная волна, а тело Бьянки, достигнув предела напряжения, осекается и обессиленно падает на него, и капли их пота сливаются.
Тела расслабляются, еще вздрагивая по инерции.
«Поэтому фантазм никогда не бывает индивидуальным; это всегда групповой фантазм».
Человек в перчатках никак не может уйти. Он тоже обессилен, но это утомление не благотворное. Он чувствует фантомную боль в пальцах.
«Шизофреник удерживается на пределе капитализма: он является его развитой тенденцией, дополнительным продуктом, пролетарием и ангелом-истребителем».
Скручивая косяк, Бьянка рассказывает Симону о делезианском шизо-. Снаружи слышатся первые трели птиц. Они проговорят до утра. «Нет, массы не были обмануты, они желали фашизм в такой-то момент, в таких-то обстоятельствах». Человек в перчатках засыпает в проходе между рядами.
08:42
Теперь, оставив наконец своих резных друзей, они вдыхают уже нагретый воздух пьяцца Маджоре. Огибают фонтан Нептуна с его дельфинами-демонами и бесстыжими сиренами. Симон плохо соображает: усталость, алкоголь, наслаждение и травка сделали свое дело. Он здесь меньше суток, но пока скорее доволен. Бьянка провожает его на вокзал. Они вместе идут по виа дель Индепенденца, главной городской артерии с ее заспанными магазинами. Псы обнюхивают мусорные баки. Люди выходят с чемоданами: сегодня день начала отпусков, все спешат на вокзал.
Все спешат на вокзал. Девять утра. 2 августа 1980 года. Июльские отпускники возвращаются. Августовские собираются в дорогу.
Бьянка скручивает косяк. Симон думает про себя, что неплохо было бы сменить рубашку. Он останавливается перед витриной «Армани» и задается вопросом, удастся ли втиснуть это в отчет о расходах.
В конце длинной авеню – массивные ворота Галльера: не то византийский дом (с виду), не то средневековая арка, под которой Симон непременно хочет пройти, сам не зная зачем, а после этого, раз уж до встречи на вокзале время еще есть, тащит Бьянку к каменной лестнице, ведущей к парку; они останавливаются возле странного фонтана, врезанного в стену под лестницей, и, передавая друг другу косяк, рассматривают статую обнаженной женщины, борющейся с конем, спрутом и какими-то еще морскими тварями, опознать их не удается. Симон чувствует, что он немного под кайфом. Он улыбается статуе, обратив мысли к Стендалю, а от него – к Барту: «Говорить о том, что нравится, – гиблое дело».
Болонский вокзал кишит отдыхающими в шортах и орущими детьми. Симон послушно следует за Бьянкой, которая ведет его в зал ожидания, там они видят Эко – он уже пришел – и Байяра, который принес небольшой чемодан напарника из отеля, где они накануне остановились, но где молодой человек так и не будет ночевать. Симон чуть не падает, когда в него врезается пацан, догоняющий младшего брата. И слышит, как Эко объясняет Байяру: «Это как если бы мы сказали, что Красная Шапочка не в состоянии постичь мир, в котором имела место Ялтинская конференция, а Рейган придет на смену Картеру».
В посланном Байяром взгляде Симон читает призыв о помощи, но не решается перебить уважаемого профессора, поэтому озирается по сторонам и, как ему кажется, замечает в толпе Стефано с семейством. Эко объясняет Байяру: «В общем, если бы Красная Шапочка полагала, что возможен мир, в котором волки не говорят, она считала бы „настоящим“ свой мир, в котором волки говорящие». Симон чувствует смутную тревогу, поселившуюся внутри, но списывает это на травку. Он, кажется, видит Энцо, идущего с молодой спутницей в сторону путей. «События, описанные в „Божественной комедии“ Данте, можно назвать правдоподобными относительно средневековой энциклопедии и легендарными по отношению к нашей». Слова Эко словно рикошетят в голове Симона. А вот, кажется, Лучано и его мать, они тащат огромный переполненный тюк со съестным. Симон оглядывается для верности: Бьянка рядом. За ее спиной видением проплывает немецкий турист: ослепительный блондин в тирольской шляпе, с большущим фотоаппаратом на шее, в кожаных шортах и горных ботинках. В гомоне итальянских голосов, разносящихся под крышей вокзала, Симон, сосредоточившись, выхватывает французские фразы Эко: «Зато если мы читаем исторический роман, и нам встречается король Ронсибальд Французский, сравнение с исходным миром исторической энциклопедии приводит нас в замешательство, предполагающее корректировку „объединенного внимания“, ведь перед нами, разумеется, никакой не исторический роман, а вымысел от начала до конца».
Симон наконец решает поздороваться и, наверное, подумывает выпендриться перед итальянским семиологом, но видит, что Байяр мгновенно все понял, и диагноз, который диссертант только что поставил себе возле статуи, подтверждается: он слегка под кайфом.
Эко обращается к Симону – как будто он с самого начала участвовал в разговоре: «За счет чего, читая роман, мы признаем происходящее в нем более всамделишным, чем то, что происходит в реальной жизни?» Симон отвечает про себя, что в романе Байяр покусывал бы губу или пожимал бы плечами.
Больше Эко ничего не говорит, и короткое время никто не нарушает молчание.
Симону кажется, что он видит, как Байяр покусывает губу.
А еще кажется, что за спиной комиссара проходит человек в перчатках.
«Что вы знаете о седьмой функции языка?» Одурманенный Симон не сразу соображает, что вопрос задает не Байяр, а Эко. Байяр поворачивается к нему. Симон понимает, что по-прежнему держит Бьянку за руку. Эко смотрит на нее не без похоти. (Совершенно ненавязчиво.) Симон пытается собраться: «У нас есть основания полагать, что из-за документа, связанного с седьмой функцией языка, были убиты Барт и еще три человека». Симон слышит собственный голос – впечатление, что говорит Байяр.
Эко с интересом выслушивает историю об утраченной рукописи, из-за которой убивают. Он видит человека, проходящего мимо с букетом роз. Мгновение его мысль блуждает сама по себе: в голове мелькает образ отравленного монаха.
Симону кажется, что он узнает в толпе вчерашнего человека с сумкой. Человек садится на скамью в зале ожидания и сует сумку под сиденье. Похоже, она набита до отказа.
Десять часов.
Симон не хочет обижать Эко и напоминать ему, что в теории Якобсона шесть языковых функций; Эко прекрасно об этом знает, но, по его мнению, это не совсем точно.
Симон соглашается, что в работе Якобсона упомянута магическая или заклинательная функция, но напоминает Эко, что автор не оставил ее в классификации, не посчитав достаточно серьезной.
Эко и не утверждает, что магическая функция как таковая существует, однако в последующих исследованиях Якобсона, несомненно, можно найти ее производные.
А вот Остин, британский философ, действительно вывел еще одну языковую функцию, назвав ее перформативной: ее можно свести к формуле «сказать – значит сделать».
Суть в том, что некоторые высказывания реализуют (Эко говорит «актуализуют») то, что в них выражено, через сам факт выражения. Например, когда мэр произносит «объявляю вас мужем и женой», или сюзерен совершает акт посвящения со словами «делаю тебя рыцарем», или судья изрекает «приговариваю вас», или председатель собрания сообщает «объявляю собрание открытым», или просто когда мы кому-нибудь говорим «я тебе обещаю», сам факт произнесения этих фраз приводит к наступлению того, что в них выражено.
В определенном смысле это принцип магической формулы, магическая функция Якобсона.
Часы на стене показывают 10:02.
Байяр молчит: пусть говорит Симон.
Симон знаком с теориями Остина, но не видит в них повода для убийства.
Эко отвечает, что Остин не ограничил свою теорию этими несколькими случаями и расширил ее до более сложных языковых ситуаций, когда цель высказывания – не просто донести некое утверждение о мире, а самой формулировкой спровоцировать действие, которое осуществится или не осуществится. Например, если кто-нибудь говорит «здесь жарко», это может быть простая констатация – высокая температура, но обычно вы понимаете, на какой эффект рассчитывает говорящий: что вы пойдете и откроете окно. Точно так же, если кто-нибудь спрашивает: «У вас есть часы?» – он не ждет от вас ответа «да» или «нет», он хочет узнать у вас время.
У Остина говорить означает совершать локутивный акт, поскольку при этом нужно что-нибудь сказать, но такой акт может быть также иллокутивным или перлокутивным, выходя за рамки чисто вербального обмена, и потому это факт совершения – в том смысле, что совершаются некие действия. Язык – средство констатирующее, но еще и, как говорят англичане, перформативное (от «to perform» – произносит Эко с итальянским акцентом).
Байяр не въезжает, к чему клонит Эко, да и Симон не особо.
Человек с сумкой ушел, но Симону кажется, что он по-прежнему видит сумку под сиденьем. (Разве она была так набита?) Он отмечает про себя, что этот тип снова ее забыл – до чего рассеянными бывают люди. Симон ищет хозяина сумки в толпе и не видит.
Часы на стене показывают 10:05.
Эко продолжает объяснять: «В общем, представим на миг, что перформативная функция не ограничивается несколькими приведенными примерами. Представим языковую функцию, позволяющую гораздо более экстенсивным образом убеждать кого угодно совершить что угодно в какой угодно ситуации».
10:06
«Тот, кто познакомится с этой функцией и овладеет ею, потенциально мог бы стать властелином мира. Его возможности не знали бы границ. Он мог бы побеждать на выборах, поднимать толпы, провоцировать революции, соблазнять всех женщин без исключения, продавать все, что только можно вообразить, строить империи, водить за нос весь земной шар, добиваться всего, что ни пожелает, в любых обстоятельствах».
10:07. До Байяра и Симона начинает доходить.
Бьянка: «Он мог бы свергнуть великого Протагора и возглавить „Клуб Логос“».
Эко в ответ, снисходительно: «Eh, penso di si».
Симон: «Но раз Якобсон не говорил об этой функции языка…»
Эко: «А что, если сказал in fin dei conti? Вдруг существует неопубликованная версия „Очерков по общему языкознанию“?»
10:08
Байяр, рассуждая вслух: «Видимо, этот документ попал в руки Барту».
Симон: «А убийство – чтобы его украсть?»
Байяр: «Нет, не только. Чтобы не воспользовались другие».
Эко: «Если седьмая функция существует и если она в самом деле перформативная, или перлокутивная, то ее потенциал заметно бы ослаб, если бы о ней знали все. Представление о том, как устроен манипулятивный механизм, не защищает нас от него полностью, – как от рекламы и пиара, притом что большинство знает, как это работает, какие тут действуют пружины, – но тем не менее ослабляет…»
Байяр: «Тот, кто украл функцию, рассчитывал на экслюзив».
Бьянка: «Как бы то ни было, вор не Антониони».
Симон ловит себя на том, что уже пять минут не сводит глаз с черной сумки, забытой под сиденьем. Она кажется ему огромной – такое впечатление, что разбухла раза в три, в ней как минимум килограммов сорок. Или его по-прежнему сильно штырит.
Эко: «Если бы кто-нибудь рассчитывал владеть седьмой функцией в одиночку, ему следовало бы убедиться, что не существует копий».
Байяр: «Копия была у Барта…»
Симон: «А еще живой копией был Хамед, он хранил ее в себе». Ему кажется, будто золотистая застежка сумки – глаз, глядящий на него, как на Каина, из могилы.
Эко: «Но точно так же похититель сам мог сделать копию, которую где-то спрятал».
Бьянка: «Если это такой ценный документ, нельзя рисковать, чтобы не остаться без него…»
Симон: «Именно поэтому на риск придется пойти – сделать копию и кому-нибудь ее доверить». Ему мерещится тянущийся из сумки завиток дыма.
Эко: «Друзья мои, вынужден вас оставить! Мой поезд отходит через пять минут».
Байяр смотрит на вокзальные часы. 10:12. «Мне казалось, ваш поезд в одиннадцать».
«Да, но я в итоге выбрал другой, пораньше. Быстрее смогу оказаться в Milano!»
«Где найти этого Остина?» – спрашивает Байяр.
Эко: «Он умер. Но… его ученик продолжил заниматься перформативностью, иллокутивностью и перлокутивностью… Это американский философ, специалист по языку, его зовут Джон Сёрл».
Байяр: «А где найти Джона Сёрла?»
Эко: «О… в Америке!»
10:14. Знаменитый семиолог уходит, ему пора на поезд.
Байяр смотрит на табло с расписанием.
10:17. Поезд Умберто Эко покидает Болонской вокзал. Байяр закуривает.
10:18. Байяр говорит Симону, что они отправятся одиннадцатичасовым поездом до Милана, а оттуда самолетом в Париж. Симон и Бьянка прощаются до новых встреч. Байяр идет за билетами.
10:19. Симон и Бьянка влюбленно целуются в толпе зала ожидания. Поцелуй долгий, и – парни часто так делают – Симон целует Бьянку, не закрывая глаз. Женский голос сообщает, что на вокзал прибывает поезд Анкона – Базель.
10:21. Пока Симон целует Бьянку, в его поле зрения попадает молодая блондинка. Она метрах в десяти. Девушка поворачивается к нему и улыбается. Он вздрагивает.
Это Анастасья.
Симон мысленно говорит себе, что травка определенно была забористой и что он здорово устал, но нет, этот силуэт, улыбка, волосы – да, это Анастасья. Медсестра из Сальпетриер – здесь, в Больнье? Остолбеневший Симон не успевает ее окликнуть – она уже далеко, выходит из здания; тогда он говорит Бьянке: «Жди меня здесь!» – и бросается вслед за медсестрой, чтобы все-таки убедиться, что это она.
К счастью, Бьянка не послушалась и спешит за ним. Это спасет ей жизнь.
10:23. Анастасья уже на другой стороне круглой привокзальной площади, но вдруг останавливается и снова оборачивается, словно ждет Симона.
10:24. Стоя у выхода из вокзала, Симон ищет медсестру глазами и замечает ее там, где проходит бульвар, опоясывающий старый город, поэтому он стремительно шагает напрямик через большую цветочную клумбу в центре площади. Отставая на несколько метров, Бьянка торопится следом.
10:25. Болонский вокзал взлетает на воздух.
10:25
Симона придавило к земле. Упав, он ударился головой. Над ним, одна за другой, с грохотом распространяются сейсмические волны. Он лежит на траве, задыхаясь в обволакивающем облаке пыли, под колючим градом сыплющихся обломков, не понимая, где право, где лево, оглушенный громким взрывом, и обрушение здания за спиной ощущается им как полет во сне в бесконечность или как опьянение, когда почва уходит из-под ног, а цветочная клумба становится летающей тарелкой и вращается то в одну, то в другую сторону. Но вот декорации вокруг замедляются, и он пробует приземлиться. Ищет глазами Анастасью, но обзор перекрывает рекламный щит (реклама «Фанты»), а головой не пошевелить. Между тем понемногу возвращается слух, до него долетают крики на итальянском и издалека – первые сирены.
Он чувствует чьи-то руки. Это Анастасья переворачивает его на спину и осматривает. Симон видит красивое славянское лицо, обрисованное на ослепительном фоне болонского неба. Она спрашивает, не ранен ли он, но ответить он не может, потому что сам не знает, а еще потому, что слова застревают в горле. Анастасья приподнимает его голову и произносит (в этот момент отчетливо слышен ее акцент): «Смотр-ри на меня. Все в пор-рядке. Ты цел». Симону удается сесть.
Все левое крыло вокзала превратилось в руины. От зала ожидания осталась груда кирпичей и балок. Долгий расплывающийся стон вырывается из опустошенного чрева здания, под сорванной кровлей которого виден его покореженный скелет.
Возле клумбы Симон замечает тело Бьянки. Он подползает к ней и приподнимает голову. Она оглушена, но жива. Кашляет. На лбу рана, кровь течет по лицу. Она шепчет: «Cosa è successo?» Ее рука инстинктивным и для этого момента, можно сказать, жизнеутверждающим жестом проверяет содержимое небольшой сумки, которая висит у нее через плечо поверх испачканного кровью платья. Бьянка достает сигарету и просит Симона: «Accendimela, per favore».
А что с Байяром? Симон ищет его глазами среди раненых, среди охваченных паникой выживших, среди полицейских, прикативших на «фиатах», и спасателей, спрыгивающих с первых «скорых», точно парашютисты. Но в этой беспорядочной пантомиме мятущихся марионеток он больше не видит знакомых лиц.
И вдруг – вот он, Байяр, французская ищейка, поднимается из руин, весь в пыли, кряжистый тип, от которого исходят сила и гнев, глухой, идеологический; комиссар тащит на себе потерявшего сознание парня, и эта ирреальная картина на фоне кровопролития и разрушения впечатляет Симона, он вспоминает Жана Вальжана.
Бьянка тихо шепчет: «Sono sicura che si tratta di Gladio…»
Симон замечает на земле нечто странное, похожее на мертвое животное, и понимает, что это человеческая нога.
«Между желающими машинами и телом без органов разгорается явный конфликт».
Симон встряхивает головой. И смотрит, как забирают первые тела, безучастно живые или неживые – со всех носилок свисают руки и волочатся по земле.
«Любое соединение машин, любое машинное производство, любой машинный гул становятся невыносимыми для тела без органов».
Он поворачивается к Анастасье и придумывает наконец вопрос, который, как ему кажется, должен многое объяснить: «На кого ты работаешь?»
Анастасья на несколько секунд задумывается и отвечает как профессионал – раньше этих ноток он у нее не замечал: «Не на болгар».
Затем она исчезает – даром что медсестра, даже не предложила спасателям помочь с ранеными. Она спешит к бульвару, перебегает дорогу и скрывается среди аркад.
Именно в этот момент подходит Байяр, как будто все происходящее тщательно срежиссировано, разыграно как по нотам – так думает Симон, которого бомба и травка ничуть не избавили от паранойи.
Держа в руке два билета до Милана, Байяр говорит: «Возьмем напрокат машину. Поезда сегодня вряд ли пойдут».
Симон берет у Бьянки сигарету и подносит к губам. Сегодня полный раскардаш. Он закрывает глаза, втягивая дым. Бьянка лежит на асфальте, и он вновь вспоминает анатомический стол, резные модели, палец Антониони и конструкты Делеза. Воздух наполняется запахом гари.
«За органами оно ощущает отвратительных личинок и червей, а также действие Бога, который его загрязняет или душит, организуя».