Утром мы уезжали. Торопились – в Москве надо быть засветло. Прощались наспех. Вдруг стали путаться имена и отчества – еще не уехали, а уже стали забывать. Но обнимались и целовались искренне, от души. До встречи!.. До встречи?.. Видно будет. Машут руками вслед.
Проехали вокзал. Хороший вокзал. Крепкий, красивый. Старый. Говорят, купец когда-то на карту поставил в клубе. Проиграю – построю железную колею 30 километров, от основной дороги до стоящего в стороне Стародуба. И проиграл. И построил колею. И хороший вокзал к ней. Опять же говорят, поняли другие купцы, что теперь надо дальше тянуть нитку рельсовую – на Чернигов, а оттуда уж… весь мир. Но вроде денег в тот момент не было. А там – революция. А там разруха. А там великие стройки, к которым Стародуб никакого отношения не имел. Так и остался тупик с красивым вокзалом. И даже поезд ходит. Редко.
На обратном пути гоню – опаздываем. Красный Рог проскочили мимо. Погудели. Но никого не видно. Ворота распахнуты, а людей не видать. Брянск… Сухиничи… а вот уж Подмосковье… Апрелевка… Внуково.
Вечером провожал братьев в Питер. Хорошо съездили. Только зачем? Ничего ж не нашли! А чего, собственно, искали? В себе, наверное, что-то искали. Родства друг с другом искали. Мы до этих дней так близки никогда не были. Да, честно сказать, и после так близки не были.
Три дня родства. Пробел.
Жихаревых больше нет. Эта тайна отца так и осталась тайной. Но оказалось, есть еще Юрские. Я узнал об этом через много лет после смерти отца. Оказалось, далеко-далеко есть у меня сестра Галина Юрьевна – дочь Юрия Сергеевича от первого брака.
Я становился известным. В каком-то газетном интервью рассказал я об отце, о маме, об уюте нашей семьи, о способности отца любить и заботиться. И получаю письмо из Душанбе – дескать, да? Уютно? Хорошо заботился? А я как жила? А мать моя? А дочь моя? Почему нам не было уютно?
Вот так-то! Я ответил на письмо, но с Галиной мы так и не увиделись – она вскоре умерла. А племянницу Оксану и внучатого племянника я обрел.
Вот они – тайны отца. О других не знаю. Думаю, и не было их. Но такая уж это была натура, что и этих тайн хватило для сопровождавшего его всю жизнь чувства вины. Вины за свои грехи (они есть у каждого. Даже у такого чистого человека, каким был Юрий Сергеевич), но не только за свои личные. Чувство вины от стыда – за несправедливость, за невозможность помочь, исправить или за недостаточную помощь. Отец как личную вину переживал репрессии, коснувшиеся близких и дальних знакомых, любые антисемитские кампании или выпады, откровенную ложь лозунгов, двоедушие, ставшее нормой жизни. Черты донкихотства были не только в его внешности, но в его натуре. Он кидался на помощь, однако его враждебные мельницы были так высоки, что дотянуться до них невозможно. Случалось, пытался, но его тут же сшибали с коня, и летел вниз со всех ступенек и должностей. Оставалось размахивать руками, стоя в отдалении. От этого тоже было стыдно, было постоянное чувство вины. Отсюда вино. Отсюда водка – спасение потерянных поколений. Безнадежная попытка забыться и быть веселым, как в молодости в Стародубе (старуха сказала, что прежде всего был он необыкновенно веселым и заражал всех весельем), когда еще не знал, не видел, недопонимал того, что происходило.
Отец носил оформленную бородку и усы. Каждый день подбривал. По утрам он бывал так хорош. Стихами, ролями, цитатами была набита его голова. И в похмельной легкости (или похмельной тяжести – не имеет значения) они рвались наружу, большими кусками, в голос, в великолепной интонировке его красивого низкого баритона. Гоголь, Пушкин, Достоевский, А. К. Толстой, Чехов, Горький, Бунин, Леонид Андреев вперемежку с какими-то забавными куплетами, обрывками старых студенческих песен.
«Люблю красивые непонятные слова», – цитировал отец монолог горьковского Сатина. И сам любил, как это у него называлось, «говорить слова». Тут и поднималась со дна души смесь обрывков памяти и выплесков подсознания. Отец правил на ремне опасную бритву, намыливал щеки… колол щепу для растопки печки (да, да – это в городе Ленинграде, в центре, в 50-м году, и не было у нас еще центрального отопления) – делал простые бытовые работы, и, как другие при этом напевают, он «говорил слова».
«Презумпция… Презумпция!!! – (Много раз.) – Презумпция!»
«А может быть, я и не человек?» – «Вчера в клубе говорят: Шекспир, Вольтер. А я не читал. А сделал вид, что читал. И другие тоже, как я» (это из Чехова).
«Renixa! Реникса! О, если бы не существовать!» (опять Чехов).
«В департаменте… но лучше не называть, в каком департаменте» (Гоголь).
«У приказных ворот / собирался народ / густо. Говорил в простоте, / что в его животе / пусто» (А. К. Толстой).
«Человек – это не ты и не я, человек – это ты, я, Наполеон, Навуходоносор… Он уйдет… вот увидите – он уйдет» (Горький).
«Наша жизнь коротка, / все уносит с собой. / Наша юность, друзья, / пронесется стрелой. / Проведемте, друзья, эту ночь веселей, / Пусть студентов семья / соберется тесней» (из Л. Андреева). «Мы все глядим в Наполеоны; / Двуногих тварей миллионы. / Для нас орудие одно; / Нам чувство дико и смешно» (Пушкин).
Среди этих восклицаний и бормотаний услышал я впервые, абсолютно не сознавая, что это такое, отрывки, фразы, обороты псалмов, молитв, церковных возглашений. Для меня это и были «красивые непонятные слова». Смысл не доходил. Смысл был, но он оставался отцовской тайной.
«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе, но в законе Господнем воля Его, и в законе Его поучится день и нощь»….И опять: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…»
Потом отец одевался, выкуривал папироску-другую и говорил: «Зюка (так он звал меня), я сегодня поздно. Партсобрание. Ладно, я пошел в департамент. Ни пуха тебе…» И отправлялся. Шел. А я не связывал тогда «Блажен муж, иже НЕ иде…» с тем, что он-то ШЕЛ. Много лет спустя только задним числом связал я одно с другим и узнал, что «Блажен муж…» – начало 1-го псалма Давида, открытие Псалтири.