Эрнест начал сплетать легенду о себе еще до того, как сошел на берег. Это было настолько невероятное путешествие, сообщал он Биллу Смиту в письме с палубы «Леопольдины», что Билл придет к мысли, будто Эрнест выдумывает. Хэдли играла на фортепьяно и стала «звездой» вояжа, писал Эрнест, но в особенности он гордился тем, что организовал боксерский матч между собой и профессиональным боксером Генри Кадди, дабы собрать деньги для француженки и ее ребенка, оказавшихся в крайней нужде, которые плыли четвертым классом. Кадди, рассказывал Эрнест, был из Солт-Лейк-Сити, во Франции он собирался выступать на ринге. Он был настолько впечатлен мастерством Эрнеста, что попросил молодого писателя выйти с ним на профессиональный поединок в Европе. По словам исследователей Хемингуэя Сандры Спаньер и Роберта Трогдона, Кадди участвовал в бою в Солт-Лейк-Сити в тот день, когда Эрнест написал оба письма – и этот факт был зафиксирован в газетах Солт-Лейк-Сити. Хэдли в своем письме упоминала благотворительный боксерский матч на борту корабля; ложь Эрнеста заключалась в том, что он утверждал, будто провел бой со знаменитым боксером.
Причины выдумки до конца не ясны; он начнет копить впечатления, которые и в самом деле казались фантастикой – и ему, и Хэдли – почти сразу по прибытии в Париж, за несколько дней до Рождества 1921 года. Они остановились в гостинице «Жакоб», в самом сердце литературного Левобережья. На этой же улице, рю Жакоб, жили Джеймс Джойс и поэтесса Натали Барни. На следующий после приезда день Эрнест писал Шервуду Андерсону на terrasse в кафе «Дом», где грела печка с углями, и, по-видимому, не подозревал, что сие местоположение вот-вот превратится в популярное место встречи американских эмигрантов, которые уже заполонили город. Эрнест и Хэдли обнаружили письмо от Шервуда Андерсона, который приветствовал их на рю Жакоб, где, как он предполагал, они будут жить, а кроме того, у Эрнеста была с собой связка рекомендательных писем, сочиненных для него старшим коллегой-писателем. Он написал Шервуду и его жене Теннесси, что они нашли ресторан «Пре-о-Клер» на углу улиц Жакоб и Бонапарте, где можно заказать ужин с вином, который обойдется в 12 франков на двоих, то есть примерно в один доллар. Эрнест написал своему другу времен войны, Хауэллу Дженкинсу, что на подоконнике у него в отеле выстроился ряд спиртных напитков – ром, асти и вермут.
На следующий день Эрнест сказал Шервуду, они собираются посетить француза Льюиса Галантье, который был родом из Чикаго, и вручить рекомендательное письмо Андерсона лично; возможно, они посчитали его самым доступным из адресатов Андерсона или подумали, что сотрудник Международной торговой палаты Галантье может дать полезный совет насчет лучших в Париже ресторанов и дешевого съемного жилья.
Они не разочаровались – Галантье помог им найти первую квартиру, – однако во время встречи возник неловкий момент. Эрнест пригласил Галантье побоксировать в свой гостиничный номер, где извлек из чемодана две пары стандартных боксерских перчаток. После одного раунда Галантье остановился и, сняв перчатки, стал поправлять очки, когда Эрнест, продолжая энергично боксировать с тенью, неожиданно ударил оппонента в лицо и разбил очки.
Квартира, которую друг Андерсона помог найти Эрнесту и Хэдли, находилась в доме под № 74 на маленькой улочке кардинала Лемуана в 5-м округе. Поблизости не было станции метро, и Хемингуэям пришлось ехать на автобусе, чтобы обналичить чек в «Морган Гэранти». В квартире было всего две комнаты, одну занимала двуспальная кровать, в другой стоял обеденный стол и еще оставалось место для арендованного фортепьяно. Туалет находился на лестничной площадке, а само здание соседствовало с дансингом, откуда день и ночь раздавалась музыка, на улице неподалеку от плебейской площади Контрескарп.
Они едва занесли дорожные чемоданы в новую квартиру и тут же сбежали из Парижа, похоже, обескураженные сыростью и холодом. Какой-то друг или знакомый посоветовал им курортный городок Шамби в Швейцарских Альпах в качестве недорогой замены Парижу, где можно было кататься на лыжах и заниматься другими зимними видами спорта. Хэдли и Эрнест покинули Париж в девять вечера и прибыли в Монтрё на следующий день в десять утра. Они нашли небольшой недорогой пансион и целыми днями катались в горах: поднимались по миниатюрной железной дороге на вершину Коль-де-Сонлуп и съезжали оттуда в санях под гору, покрывая четыре мили за раз и часто развивая скорость до пятидесяти миль в час. Свежий воздух и сытные завтраки, которые приносили им в постель хозяева, Гангвиши, настолько полюбились Эрнесту и Хэдли, что они станут проводить зиму в Альпах все время, пока жили в Европе. Эрнест написал Хауэллу Дженкинсу, в общем предсказуемо, что в сочетании с большим количеством выпивки и зимних развлечений «это будет рай для мужчин».
Вернувшись в Париж, Эрнест и Хэдли поселились в квартире в Латинском квартале. Эрнест писал для «Торонто стар»; в 1922 году он отправит в газету девятнадцать статей. Он быстро понял, даже при том, что Хэдли не издавала ни звука, что не сможет много написать в этом тесном жилище, и снял номер на соседней улице Декарта, где 20 лет назад умер поэт Поль Верлен. Журналистикой, которой Эрнест отдавал все больше и больше времени, он в наступающем году станет возмущаться.
Эрнест пытался работать и над своими произведениями, однако, когда он извлек военный роман, начатый в Чикаго, то счел его не очень удачным и отложил рукопись на время. Все чаще он делал заметки в блокноте, пытаясь быть точным в мимолетных наблюдениях. После романа он вернулся к рассказу «В Мичигане», который начал два года назад, о лишении девственности молодой девушки на причале у озера.
Жизнь в Париже все так же казалась новой и часто сбивала их с толку, и вскоре Эрнест с Хэдли переехали с улицы кардинала Лемуана. Об одном из героев литературного Парижа, Джеймсе Джойсе, Эрнест услышал еще до того, как пересек Атлантику. При себе у него было рекомендательное письмо Андерсона к парижскому издателю Джойса, американке Сильвии Бич. Не требовалось особого труда донести до нее письмо Андерсона, поскольку Бич всегда можно было найти в ее книжном магазине и библиотеке «Шекспир и компания» на улице Одеон. Позже Эрнест напишет, что восхищался ее живым лицом «с четкими чертами», «красивыми ногами». Сильвия была «добросердечна, весела, любознательна», и «лучше нее ко мне никто не относился». («Праздник, который всегда с тобой».) (Возможно, это было преувеличением, однако в нем отразилось, насколько он был счастлив обнаружить сочувственную американскую душу в первые дни в Париже.) В книжном магазине Сильвии было полно книг и журналов на английском языке, а над полками висели черно-белые фотографии авторов. Может, еще и потому, что это было единственное заведение, обнаруженное Хемингуэями в первые дни в незнакомом, чужом городе, где надежно говорили на английском. «Шекспир и компания» стал «особенным местом в нашей жизни, – признавалась Хэдли. – Мы все время ходили туда». Сильвия Бич родилась в Нью-Джерси в семье священника, закончила Принстон и перебралась в Париж, не имея очевидного призвания или определенной цели. Здесь она встретилась и сблизилась с француженкой Адриенн Моннье, хозяйкой книжного магазина и библиотеки «Maison des Amis des Livres», где продавались книги на французском языке. Вскоре Бич и Моннье пригласили Хемингуэев на обед; они станут одной из двух лесбийских пар, с которыми Эрнест и Хэдли сблизятся в первый год жизни в Париже.
В «Шекспире и компании» была гостеприимная дровяная печка, возле которой часто, за разговорами, можно было встретить американских писателей-эмигрантов, однако Хэдли и Эрнеста сюда манила платная библиотека. После первого визита в магазин Эрнест вернулся с охапкой книг – Тургенев, Лоуренс, Достоевский, Толстой; Сильвия сказала, что он может платить когда ему будет удобно – без сомнений, Эрнест сообщил, что у него и Хэдли остается мало денег после всех необходимых расходов. Позже Эрнест признается, что книги, прочитанные в парижские годы, предоставленные ему Сильвией Бич, оказали на него необычайно важное влияние. Он упомянет рассказы Стивена Крейна, Мопассана, Амброза Бирса и Флобера, хотя по-прежнему будет считать рассказы Киплинга основным источником своего вдохновения.
Потом Хемингуэй будет плести чудовищную ложь, будто они ловили голубей в Люксембургском саду и ели их на ужин, однако на самом деле Эрнест и Хэдли вовсе не бедствовали, что позже он с такой ностальгией будет описывать в «Празднике, который всегда с тобой». Эрнест писал для «Торонто стар» и зарабатывал от 1500 до 2000 долларов в год, а Хэдли получала доход с имущества в размере 3000 долларов в год. Помимо этого, недавно она получила наследство в объеме 8000 долларов от дяди Артура. В пересчете на сегодняшние деньги их доход составил бы более 60 000 долларов в год.
В Париже 1920-х годов этих денег, конечно, хватило бы надолго. Стоимость франка падала, доллар в тот момент оценивался в 14 франков, а средняя стоимость обеда была около пятидесяти центов. Эрнест и Хэдли наняли убирать квартиру и готовить femme de menage [фр. домработница. – Прим. пер.] Мари Рорбах (которую они звали Мари Кокотт) и платили ей около 12 долларов в месяц. Арендная плата за квартиру составляла 250 франков в месяц, или около 18 долларов. Неудивительно, что в 1920-е годы Хемингуэи столько путешествовали: было бы преступлением не воспользоваться низкими ценами по всей Европе.
Обменный курс привлекал в Париж толпы американцев. Город обещал сексуальную свободу, богатую культурную жизнь и избавление от ханжеских традиционалистских ценностей, которые Синклер Льюис блестяще высмеял в двух самых читаемых романах своего времени «Главная улица» (1920) и «Бэббит» (1922). Конечно, большую роль сыграл и сухой закон, многие эмигранты соблазнялись легальным алкоголем. Эрнест Хемингуэй был лишь одним из многих писателей – среди них были и Джон Дос Пассос с Э. Э. Каммингсом, – кто познакомился с европейской культурой сквозь призму Первой мировой войны, испытал разочарование, вызванное войной, и стремился вновь ощутить вкус французской или итальянской жизни. Гринвич-Виллидж эвакуировался в Париж в полном составе.
Разумеется, среди по-настоящему талантливых художников и писателей, приехавших в послевоенный Париж, была добрая доля псевдотворческих личностей и позеров. Сам Хемингуэй называл Париж «Меккой мошенников» и посвятил большую статью в «Стар» «американской богеме в Париже»:
Пену Гринвич-Виллидж подцепили большим черпаком и перенесли в парижский квартал, соседний с кафе «Ротонда»… пена перехлестнула через океан и своими вечерними приливами сделала «Ротонду» главной достопримечательностью Латинского квартала для туристов, жаждущих атмосферы.
С того «старого доброго времени», когда Бодлер «водил на поводке пурпурного омара по старинному Латинскому кварталу», хороших стихов «в кафе не писали».
Хемингуэй фактически заявлял перед канадскими читателями, что не имеет отношения к этой «пене», что он не турист, а серьезный писатель, который живет в Париже. Сам он мог и писал в кафе, может, даже стихи. Когда в своих идеализированных мемуарах он рассказывает, как писал в любимом кафе «Клозери де Лила» на бульваре Монпарнас, недалеко от улицы Асса, он вспоминает, что работал не над стихами, а над рассказом о форелевой заводи в реке и о солдате, вернувшемся с войны, т. е. над одним из рассказов о Нике Адамсе, которые и принесут ему известность. Пожалуй, один из самых эффективных аспектов творческой манеры Хемингуэя – специфичность подлинных переживаний, стремление написать «одно настоящее предложение» – возник из потребности отделить собственный опыт и само свое бытие от «пены», которая плескалась не в тех парижских кафе.
Первые месяцы в Париже Эрнест был озабочен ключевым элементом литературной карьеры: налаживанием связей. Он не решался связаться с Эзрой Паундом, возможно, потому, что Паунд был уже успешным писателем. Казалось, у него было еще больше связей, чем у Шервуда Андерсона. Паунд родился в Айдахо и был на двенадцать лет старше Эрнеста. Он вырос на востоке страны, был очень хорошо образован – в пятнадцать лет он поступил в Пенсильванский университет – и в 1906 году начал работу с целью соискания степени доктора философии в романских языках, после того как получил магистерскую степень. Несмотря на то что Паунд бросил учебу, он был необычайно эрудирован – впрочем, в некоторых языках, в которых претендовал на квалификацию, несколько отрывочно. Ученые достижения Эзры ни в коем случае не потеряют значения для читателей его поэзии, включая Эрнеста, который вполне был готов сразу же дать отпор в этом смысле. Паунд получил известность благодаря сборнику «Персона» 1909 года. Впрочем, на Эрнеста, скорее всего, произвело впечатление его новое длинное стихотворение «Хью Селвин Моберли» (1920), в котором поэт жалуется на стерильность современного мира и говорит о недавней войне: «Погибли мириады, / И среди них лучшие / Ради древней суки с провалившимся ртом, / Ради залатанной цивилизации». Паунд говорил в защиту нового поколения, глубоко разочарованного, истерзанного мировой войной, поколения, которое искало смысл жизни и находило новые способы выражения кажущегося отсутствия смысла в Западном мире.
Хемингуэй слышал и, несомненно, имел твердое мнение о роли Паунда в создании имажизма – художественного движения, призывавшего обращаться напрямую к «самой вещи». Лучше всего, пожалуй, эту концепцию можно понять по случившемуся с самим поэтом. Однажды в 1913 году Паундом овладело глубокое впечатление при взгляде на лица людей, проплывающих мимо него в парижском метро; несколько месяцев он раздумывал над этим и потом написал стихотворение «На станции метро»:
В толпе явились эти лица
На черной мокрой ветке листья
Для будущего писателя хэмингуэевского поколения, воспитанного на викторианских поэтах вроде Теннисона и Арнольда, такое стихотворение было откровением. Имажизм, который поддерживался добрым другом Паунда, поэтессой Хильдой Дулитл (Х.Д.), ее мужем, поэтом Ричардом Олдингтоном, и эксцентричной американской поэтессой Эми Лоуэлл, почти сразу, превратившись в литературное движение, стал горячо обсуждаемой темой в кругах, подобных тому, что собирался в чикагской квартире Кенли Смита в 1921 году. (К этому времени Паунд отверг имажизм, окрестив его «эмижизмом», после того как к движению присоединилась Лоуэлл.)
Паунд был, что на данном этапе Хемингуэю казалось важнее, махером в литературе, если мы можем использовать слово на идише в отношении человека, который в будущем прославится своим антисемитизмом [на идиш важный человек, «шишка». – Прим. пер.]. До того как он переехал в Париж в 1920 году, Паунд прожил двенадцать лет в Лондоне, где завязал дружбу с такими литераторами, как Йейтс, Джеймс Джойс и Т. С. Элиот. Со своей женой, Дороти Шекспир, Паунд познакомился через ее мать, возлюбленную Йейтса Оливию Шекспир. Он помог Джойсу издать все его произведения, включая «Улисса». Паунд заставил Харриет Монро опубликовать «Любовную песнь Альфреда Пруфрока» Элиота в своем журнале «Поэзия» в 1915 году, когда все остальные редакторы в Англии отвергли стихотворение, потому что оно казалось им выдумкой сумасшедшего. Паунд формально числился зарубежным редактором чикагской «Поэзии» Харриет Монро, однако пользовался большим, чем предполагалось, влиянием в формировании индивидуального облика журнала и играл не менее важную роль в других литературных изданиях, куда он тоже отдавал стихи: «Нью эйдж» (где Паунд вел колонку), «Нью фривумен», «Эгоисте» и недолго просуществовавшем, однако имевшем огромное значение, журнале «БЛАСТ» Уиндхэма Льюиса. Вскоре он будет получать 750 долларов в год (почти 10 000 долларов по сегодняшей мерке, огромная сумма для маленького журнала) как парижский корреспондент «Дил» Скофилда Тейера. Это было очень влиятельное периодическое издание, которое откажется публиковать Хемингуэя, чем навлечет на себя огромный гнев Эрнеста.
Но если Паунд был махером, то махером прогрессивным и всегда готовым помочь. Хотя он любил спорить и «нажил себе больше врагов, чем завел друзей», по выражению одного лондонского редактора, своей миссией он видел будущее современной литературы. Юношей, писал Паунд, он «решил, что в тридцать буду знать о поэзии больше, чем любой человек на земле», – и достиг этого, конечно. Как поэт и как человек, оказывавший помощь другим поэтам и писателям, Паунд сделал для литературы больше, чем какой-либо другой его современник. Сам Хемингуэй напишет в «Дани уважения Эзре Паунду» в 1925 году, что Паунд тратил лишь одну пятую времени на поэзию:
В остальное время он заботится об имущественном и литературном положении друзей. Он защищает их, когда на них нападают, печатает в журналах и вызволяет из тюрьмы. Он ссужает им деньги… знакомит с богатыми женщинами. Он заставляет издателей брать их книги. Сидит с ними всю ночь, когда им хочется умереть… и отговаривает от самоубийства.
Как покажут события, Хемингуэй знал, о чем говорил.
Эзра и Дороти пригласили Эрнеста и Хэдли на чай, и те появились на пороге студии Паунда на улице Нотр-Дам-де-Шан в конце февраля 1922 года. Там они обнаружили настоящего эксцентрика – Тайер называл Паунда «белой вороной» – с большой копной непослушных рыжеватых волос. Писатель Форд Мэдокс Форд остроумно описывал Паунда (по-видимому, довольно метко) следующим образом: он подходил к собеседнику «походкой танцора, делая выпад тростью в воображаемого противника. Он носил брюки из зеленой бильярдной ткани, розовое пальто, синюю рубашку и галстук, расписанный вручную одним другом-японцем… пылающая бородка была подстрижена клинышком, а в ухе виднелась большая синяя серьга».
Сильвия Бич вспоминала: «Было в нем что-то от Уистлера, а разговаривал он как Гекльберри Финн». Кроме того, отмечала она, он сам создал всю мебель в доме (странная точка соприкосновения с Грейс Хемингуэй). Письмо Эзры Эрнесту было написано малопонятным жаргоном, еще более туманным, чем жаргон в собственной переписке Эрнеста. В характерном пассаже Эзра говорил: «ЧЕРТ, хочу шшшшто-то такое, что положит КОНЕЦ спорам. Хочу сказать: друг мой Хем уложит вас одним ударом».
Эзру Паунда, пожалуй, можно было назвать лучшим редактором современной литературы – в ряды которых входил и знаменитый редактор Хемингуэя Макс Перкинс – и совсем недавно он стойко проработал модернистскую поэму Элиота «Бесплодная земля» (1922). Элиот был в таком восхищении, что посвятил поэму «Эзре Паунду, il miglior fabbro» – «мастеру выше, чем я». Эрнест попросил Паунда оценить его стихи и рассказы, и Паунд дал отличный, четкий совет. Мы не знаем точных слов поэта, однако Хемингуэй позже скажет, что Паунд учил его быть осторожным с прилагательными – это недоверие станет существенным элементом хемингуэевского стиля. Похожей была и критика Паундом будущего рассказа Хемингуэя «Альпийская идиллия»: «Это хороший рассказ (Идиллия), но малость литературный и теннисонианский. Хотел бы я, чтоб ты смог. БОЛЬШЕ внимания на задачу, будь менее лишерашурным… Лишерашурность в основном скрывает сюжет. Слишком много ТВОРЧЕСТВА. Сюжет всегда довольно интересен без одежек». Невозможно придумать лучшего совета молодому прозаику, в особенности Хемингуэю, чей нынешний стиль страдал осознаванием своей мнимой «лишерашурности».
Два вопроса, связанные с первоначальной встречей Эрнеста и Паунда, требуют пояснений. Во-первых, Эрнест просит у Эзры помощи со стихотворениями – не прозой. Хемингуэй писал стихи, кажется, еще с детства и порой считал себя прежде всего поэтом: когда шесть его стихотворений были опубликованы (при посредстве Паунда) в 1923 году в журнале «Поэзия», аннотация, в которой он предстает почти неузнаваемым для нас, представляла его как «молодого чикагского поэта, который сейчас живет за границей и собирается вскоре выпустить в Париже свою первую книгу стихов». Как указывал редактор посмертно изданного «Полного собрания стихотворений» Хемингуэя, большинство стихов были написаны им в возрасте двадцати с небольшим лет; из восьмидесяти восьми стихотворений, приписываемых Хемингуэю, семьдесят три были написаны к 1929 году. В основном в стихотворениях, написанных до 1922 года, описывались его военные впечатления или текущие события, особенно новости с фронтов.
Одно типичное раннее стихотворение «Поле чести» (Champs d’ Honneur) не оставляет сомнений, что автор по своему мировоззрению реалист, если не циник, и не чурается графического языка или образов. Возможно, именно эту новизну Паунд увидел в стихотворении; оно стало одним из шести стихотворений, которые он принял у Эрнеста и отослал в «Дил», где они были отвергнуты Тайером; в конечном счете стихотворения появятся в журнале «Поэзия» в 1923 году. Эрнесту не очень везло с публикацией стихов в литературных журналах; он жаловался, что единственным изданием, согласившимся их взять, был немецкий «Квершнитт» («Поперечное сечение»), фривольный иллюстрированный журнал, редактором которого был берлинец Альфред Флехтхайм, а издателем – Герман фон Веддеркоп, знакомый Паунда. Здесь интересно то, что Эрнест упорно продолжал писать стихи, несмотря на незначительную реакцию или даже, по сути, оглушительную тишину в ответ – его поддерживал только Паунд. Он упорствовал даже после того, как познакомился с произведениями других, лучших поэтов, включая самого Паунда, Т. С. Элиота и Арчибальда Маклиша (последний станет ему хорошим другом). По-видимому, он был неспособен взглянуть на свои стихи критическим взором – как будет неспособен критически оценивать свое творчество и в дальнейшем, наиболее очевидным примером чего послужит мрачный роман «За рекой, в тени деревьев» 1950 года и некоторые стихотворения к четвертой жене, написанные во время Второй мировой войны. Сразу после войны он попытается серьезно и настойчиво убедить «Скрибнерс» издать его стихотворения поэтическим сборником, и лишь с большим трудом и тактом издательство сможет выкрутиться из этой ситуации.
На самом деле после встречи с Эзрой Эрнест поначалу собирался написать грубую сатиру на поэта. Он принес показать ее Льюису Галантье до того, как отправить редакторам престижного «Литтл ревью» Маргарет Андерсон и Джейн Хип. Первому биографу Хемингуэя Галантье рассказал, что в стихотворении высмеивались богемные замашки Эзры, его дикие волосы и бородка и рубашка поэта. Это было настолько грубо, что Галантье в недвусмысленных выражениях посоветовал Эрнесту не отдавать сатиру в «Литтл ревью», где Паунд был неоплачиваемым и очень уважаемым редактором. По-видимому, Эрнест спрятал стихотворение среди своих бумаг.
Эрнест любил иронию и сатиру, и больше всего в юном, беззаботном возрасте. Несмотря на то что для Хемингуэя было характерно кусать накормившую его руку – точнее, обижать всякого человека, кто хоть раз помог ему, – этот импульс в данном случае, кажется, не сработал. По-видимому, он наивно полагал, что публикация подобного сатирического стихотворения, демонстрирующая его знакомство со столпом современной поэзии Эзрой Паундом, укрепит его репутацию.
Тогда Эрнест, должно быть, думал, что его стихи об Эзре умные и очень забавные. Хемингуэй славился своим чувством юмора, хотя это и не та особенность, о которой современный читатель вспоминает в связи с его именем. Юмор не пользуется популярностью; чувство юмора исторических личностей передать трудно. Кроме того, Эрнест, похоже, считал, что его чувство юмора распространяется на него самого – то есть что любое подшучивание или сатира относятся к нему самому, – несмотря на все доказательства обратного. Он был сверхчувствительным человеком – «легко ранимым», по словам Хэдли. Его друг Майк Стратер категорически заявлял: «Он не шутил на свой счет». Не раз еще он будет прибегать к сатире или жесткому юмору, чтобы обидеть других, включая друзей или наставников, однако когда Эрнест писал сатирические стихи о Паунде, то, наверное, думал, что старший коллега воспримет их правильно. Конечно, очень хорошо, что Галантье воспрепятствовал публикации стихов и Паунд не прочел их.
Незадолго до встречи с Паундом Хемингуэй решил нанести визит еще одной писательнице из списка Андерсона, Гертруде Стайн. Эрнест и Хэдли появились в доме № 27 на улице Флерюс, вероятно, где-то в марте. Их приняли в большой комнате, которая «напоминала один из лучших залов в самом прекрасном музее, за исключением того, что там был большой камин, было тепло и уютно, и вас угощали вкусной едой и чаем и натуральными крепкими настойками, приготовленными из фиолетовых или желтых слив или дикой малины» («Праздник, который всегда с тобой»). [Перевод: М. Брук, Л. Петров и Ф. Розенталь. – Прим. пер.] Стены до самого потолка были увешаны картинами – Пикассо, Сезанна, Ренуара и менее известных художников, как Боннар, которые тоже станут гигантами модернизма. Впрочем, Стайн больше не могла коллекционировать картины, потому что цены, назначаемые модернистами, теперь были ей недоступны, как и большинству ее посетителей. Во время первой встречи Гертруда усадила Эрнеста рядом с собой и не сводила с него пристального взгляда, а ее подруга, Элис Токлас, с которой они были неразлучны с 1907 года, темноволосая, с ястребиным носом и с бледными, но заметными усами, проводила Хэдли к другому стулу и достала свою вышивку, как было заведено со всеми женами мужчин-посетителей Гертруды.
Сама Стайн была, по описанию Скофилда Тайера, «пяти футов ростом и двух футов в ширину, с темно-коричневым лицом и маленькими, мудрыми глазами старой еврейки… Она обладает безыскусным совершенством чопорного мешка с бобами». С точки зрения внешности, если не считать роста, Стайн была невероятна похожа на Грейс Хемингуэй: большекостная, дородная, с красивыми глазами; в 1922 году она все так же укладывала волосы в пучок, напоминавший пучок Грейс. Она была такой же огромной, как Грейс, и так же надменно держала себя, и посетитель немедленно бывал сражен ее харизмой – таким же качеством обладала и Грейс, которое она передала своему сыну. Исследовательница творчества Хемингуэя Роуз Мари Беруэлл указывала на эти и другие общие черты Гертруды Стайн и Грейс, которые относились не только к одному внешнему виду. Обе женщины были требовательными и доминантными, нарциссичными и эгоцентричными. Стайн хотела печататься в журнале «Атлантик», том самом, который читала Грейс и за что Эрнест обвинял ее в претензиях на интеллектуальность. Наконец, Беруэлл обращала внимание, что знаменитая фраза, которую Эрнест будет приписывать Стайн – «Вы все потерянное поколение», – звучит так, что ее вполне могла бы произнести и Грейс, особенно если мы вспомним ее письмо Эрнесту о перерасходе сыновнего кредита. Хотя он едва бы одобрил такую идею, это был удачный момент для принятия материнской фигуры (Гертруда станет крестной матерью его первого сына), тем более писательницы, которая могла стать ему и наставницей.
Стайн родилась в 1874 году в калифорнийском Окленде (известна ее характеристика родного города: «Там нет никакого там» [оригин. фраза: there is no there there, если судить по контексту у самой Стайн, фраза о городе, в котором уже нет того, что было раньше, нет ничего, что могло бы быть, либо же это город, в котором ничего не проиходит; сами англоязычные до сих пор спорят по поводу того, как понимать ее слова, поэтому адекватно на русский перевести сложно. – Прим. пер.]), в немецко-американской семье. Она получила образование в Рэдклиффе, где училась у Уильяма Джеймса, и начала ходить в медицинскую школу при университете Джонса Хопкинса, но затем оставила занятия и в 1903 году уехала в Европу. К 1922 году Стайн уже сделала имя своим знаменитым сложным языком, вызывавшим много насмешек. Джеймс Тёрбер позднее назвал ее «самой выдающейся идиоткой» из всех, кто писал в «эксцентричный» модернистский период. Первая изданная книга Стайн, «Три жизни» (1909), была относительно простой и ясной. Новелла «Меланкта», включенная в книгу, принесла ей хвалебные отклики. «Нежные кнопки» (1914), явно экспериментальную работу, позднейшие критики, например Макс Истмэн, назовут «бредом сумасшедшего», но ранние авторы считали произведение источником вдохновения. Американский писатель Боб Браун признавался, что когда он читал книгу, то «подбросил пишущую машинку в воздух и вскричал «ура». В 1922 году, когда появилась «География и пьесы» Стайн, Шервуд Андерсон в предисловии говорил: «Для меня творчество Гертруды Стайн состоит в перестройке, новой и полной переплавке жизни в городе слов». Очевидно, Андерсон так же восторженно относился к Хемингуэю, поскольку Эрнест был предрасположен воспринимать творчество Гертруды всерьез. В откровенном письме старому другу Биллу Смиту Эрнест говорил, что Стайн писала «великолепные вещи… Она пытается постичь механику языка. Разобрать его и посмотреть, что им движет. Может, она не соберет его снова. Но чего-то она всегда достигает».
Эрнест почувствовал интерес к Стайн, ее творчеству и беседам с ней почти сразу. Потом, пожалуй неизбежно, он напишет: «Я всегда хотел трахнуть ее, и она об этом знала – это было хорошее здоровое чувство». Но помимо описания ее «прекрасных, густых, живых иммигрантских волос» («Праздник, который всегда с тобой») ничего антисемитского не проникало в разговоры о ней. Во время их второй встречи, когда Стайн и Токлас посетили квартиру на улице кардинала Лемуана, Стайн, устроившись на кровати Хемингуэев, стоявшей на полу без каркаса, прочла стихи Хемингуэя и часть военного романа, начатого им в Чикаго год назад. Она назвала стихи «непосредственными и киплинговскими», но призналась, что невысокого мнения о романе – эту точку зрения Эрнест тоже начнет разделять. Гертруда прочитала «В Мичигане», красочный рассказ о первом сексуальном опыте девушки, и назвала его inaccrochable – точно так же, как называют картины, которые нельзя показывать. И хотя Хемингуэй несколько раз повторил это выражение, он, по-видимому, считал, что оно раскрывает ханжескую суть Стайн и в целом не имеет значения. Последнее, возможно, было правдой, однако можно утверждать, что Стайн льстила Хемингуэю, разговаривая с ним на равных, как профессионал с профессионалом, и советуя не тратить время на произведения, которые нельзя печатать. «В этом нет никакого смысла», – сказала она с раздражением, когда Эрнест признался, что использует только те слова, которые люди говорят на самом деле.
И все же Хемингуэй многому научился у Стайн. В письме Биллу Смиту, с похвалой ее литераторскому стилю, он высоко оценивает и ее редакторские навыки: «Всегда может сказать тебе, что не так с текстом, когда ты ничего не понимаешь, кроме того, что что-то не так. Она говорит мне чистую правду». Той весной и летом он часто навещал Гертруду и Элис, обычно без Хэдли, и доверительно сообщал Андерсону: «Мы с Гертрудой Стайн как братья». В конце того же письма Эрнест добавлял: «Мы любим Гертруду Стайн». Гертруда, со своей стороны, сказала Андерсону: «Он очаровательный парень, и я учу его постригать жене волосы». Гертруда, скорее всего, не знала о пристрастии Хемингуэя к волосам и не догадывалась, насколько томительно-мучительным для него это будет.
Она дала ему совет, который он не подвергал сомнению: Эрнесту нужно оставить журналистику, если он хочет быть писателем. В 1922 году репортерская работа отнимала почти все его время; он отправлял в «Торонто стар» по две статьи в неделю, каждый день или (чаще) раз в неделю. Он писал о рыбалке в испанском Виго, покупательской стоимости немецкой марки, путешествии в Швейцарию и т. п. – все, о чем он мог написать в Париже, черпая сведения из предыдущих поездок или новостей, о которых читал в местных газетах. В конце апреля Эрнест впервые отправился в качестве репортера в Геную, на международную конференцию, посвященную европейской экономике и отношениям Запада с Россией после Первой мировой войны. Хемингуэй дал пятнадцать заметок о конференции, которая продлилась до мая. Там он познакомился с несколькими журналистами и лучше узнал других, с которыми встречался раньше в Париже. Среди них были иностранные корреспонденты Джордж Селдес из «Чикаго трибьюн» и Сэм Спеуок из «Нью-Йорк уорлд», скульптор Джо Дэвидсон (он делал эскизы для бюстов иностранных лидеров), парижские журналисты Джордж Слокомб из (коммунистической)«Бритиш дейли херальд», Билл Бёрд из «Консолидейтед пресс» (потом Бёрд станет его другом) и внештатные корреспонденты Макс Истмэн и Линкольн Стеффенс. Последний отзывался о Хемингуэе с тем же восторгом, что и о другом журналисте-вундеркинде, Джоне Риде, которому он сказал, когда Рид признался Стеффенсу в желании стать писателем: «Вы можете делать все, что хотите». Стеффенс до небес превозносил рассказ Хемингуэя «Мой старик»; его биограф напишет, что из всех парижских персонажей именно у Хемингуэя, по мнению Стеффенса, «самое верное будущее, самая бодрая самоуверенность и самые веские основания для этого».
Другие были того же мнения; кажется, что Хемингуэй, появившись в Париже в 1922 году, купался в золотом свете. Физическая привлекательность Эрнеста была несомненной: «Он был чрезвычайно красивым молодым человеком», – позже отметит Гертруда Стайн. Почти сразу после встречи с Паундом Хемингуэй предложил ему уроки бокса. Уиндхэм Льюис описывал первую встречу с Хемингуэем, когда Льюис вошел в студию Паунда посреди занятия: «Недалеко от меня стоял прекрасно сложенный молодой человек, раздетый до пояса, с ослепительно белым туловищем… Этим молодым человеком был Хемингуэй». Уильям Ширер, иностранный корреспондент «Чикаго трибьюн», рассказывал: «Он был большим, мускулистым, с блестящими, живыми глазами», а Макс Истмэн отмечал, что у Эрнеста были «самые красивые зубы, которые я видывал у мужчины, женщины или ребенка»: любая черта внешности Хемингуэя, манера поведения и личность описывались в превосходной степени. Одежда Хемингуэя привлекала не всегда положительное внимание, потому что он носил свитера и кеды в то время, когда подобное одеяние сигнализировало скорее о бедности, нежели богемности. Ширер отмечал: «Крепкий, массивный, красивый, яркий [Хемингуэй], пожалуй, самый неряшливый персонаж на Монмартре. Он надевает парусиновые туфли в межсезонье, летом носит теннисные брюки и спортивные рубашки, зимой твидовые костюмы и коричневые фланелевые блузы и почти всегда – баскский берет». Ширер продолжил развеивать впечатление, будто внешность Хемингуэя изучена: «Эта манера одеваться не имеет ничего общего с претензионностью; это натурализм». Точно таким же образом Эрнест снискал похвалы за скромный характер, что, казалось бы, противоречило его способности овладевать вниманием окружающих. Далее Ширер говорит: «Я был поражен его прямотой и скромностью». Хэдли сказала биографу, что Эрнест был «бесценным человеком, по которому люди сходили с ума. Не только его талант, но и личность, и внешний вид были поразительными… Эрнест, можно сказать, потрясал людей».
Когда об Эрнесте узнали в Латинском квартале, его репутация в эмигрантском сообществе возросла. И все-таки, точно так же, как он будет отделять себя от «пены» писателей-эмигрантов, которых «смыло» на Монпарнас, его ранние приверженцы стремились заявить об его отличии от тех шаблонных персонажей. По словам Бертона Раско, Эрнест признавался ему, что живет в Париже по трем причинам – дешево, смена обстановки и еще ему нравится пить вино в обед.
Раско не отрицал, что Эрнест стал завсегдатаем уличных кафе, куда часто наведывались американцы. Малкольм Коули, писатель, знавший Эрнеста в Париже, написал незабываемые строки о прогулке мимо одного из кафе, вроде «Дома». (Рассказ Коули также свидетельствует, насколько быстро вокруг Эрнеста сформировался круг друзей и знакомых.) Кто-то за столиком поприветствует его, и Эрнест подойдет посмотреть, кто это:
И внезапно появилась красивая улыбка, заставлявшая тех, кто за ним наблюдал, тоже улыбаться. С энергией и пылом он протянул обе руки и тепло поприветствовал знакомых. Побежденные таким приемом, они просто засияли и вернулись с ним к столу, будто с потрясающим призом.
И все поражались тому, насколько он счастлив с Хэдли. Следующим летом тетушка Арабелла отправит из Парижа Грейс и Эду отчет: Эрнест «великолепно выглядит» и настолько счастлив, что буквально «сверкает», воспользовавшись наречной формой слова в следующем пассаже: «Хэдли восхитительна и так сверкающе счастлива с Эрнестом. Сомневаюсь, что какая-нибудь женатая пара была счастливее их, они настолько нежные и почтительные и при этом бесшабашные добрые друзья». Арабелла немного увлеклась и прибавила: «Каждый из них считает совершенством».
Хэдли и Эрнест были довольны своим браком и давали понять это остальным. Парижские друзья знали их глупенькие прозвища: Эрнест был Тэти, а Хэдли – Физер Китти и Косточка. Кажется, Эрнест считал, что этими деталями стоит поделиться, и написал, к примеру, Шервуду Андерсону в мартовском письме в 1922 году: «Теперь Косточку зовут Бинни. Мы оба зовем друг друга Бинни. Я мужчина Бинни, а она – женщина Бинни». Можно только догадываться, какой вывод Андерсон мог из этого сделать, но, видимо, Эрнест считал важным сообщить членам семьи и другим людям об изменении прозвищ. Как-то раз вечером, еще в квартире Кенли Смита в Чикаго, до переезда в Париж, Эрнест обнял Хэдли и объявил друзьям, что «они принц и принцесса». Хэдли сгорала от стыда.
Впрочем, как бы ни смущала уверенность Хемингуэя в собственном обаянии, важно отметить то огромное преимущество, которое это чувство сообщало его писательской карьере. Один раз он признался своей третьей жене, Марте, что ему даже не приходило в голову, что он не станет великим писателем. И окружающие не могли представить, чтобы его постигла неудача. Они не могли его невзлюбить, даже если бы постарались. Следует помнить об этом, когда мы рассматриваем странности в его поведении, например, когда он выдумал матч с профессиональным боксером по пути во Францию, ударил Галантье и разбил его очки или оскорблял друзей, помогавших ему. Никому не было дела до того, что Хемингуэй поступал странно или грубо, как никто не замечал, что он писал плохие стихи. В глазах всего мира, или скорее, хэмингуэевского Хемингуэя – тогда это был Париж и американский Средний Запад – он просто не мог сделать ничего плохого.
Тем временем Эрнест и Хэдли исследовали деревеньки в окрестностях Парижа и энергично гуляли всякий раз, когда Эрнест выкраивал время от работы. Они задумывали весьма амбициозные экспедиции и считали пустяком пройти двенадцать или двадцать миль в день, в зависимости от рельефа местности. В мае они отправились в поход и планировали пройти почти сто миль, начиная с Шантильи. Они прошли сорок миль до Компьена, миновав Сенлис с готическим собором двенадцатого века и римскими стенами, и собирались дойти до Суассона и затем Реймса, где стоял собор тринадцатого века, в котором когда-то короновали французских королей. Но пошел дождь, который, казалось, никогда не закончится. Это, помимо заболевшего горла у Эрнеста, заставило их прервать поход в Компьене. Эрнест обратил внимание, что в лесах, по которым они шли, было полно дичи. Они с Хэдли два раза ели местную кабанятину в восхитительных пирожках с морковью, луком и грибами.
Эрнеста и Хэдли привлекал активный отдых; такие походы, а также любимые ими зимние виды спорта поддерживали у пары великолепную физическую форму. Им хотелось проводить больше времени в живописных горах Европы. В середине мая они организовали переход из Швейцарии в Италию через Альпы в компании друга, с которым Эрнест впервые познакомился в 1918 году – Эрика Дормен-Смита, которого все звали Чинк.
Эрнест и Чинк впервые встретились в миланском кафе, за неделю до перемирия [Компьенское перемирие 1918 года. – Прим. пер.], и тогда Эрнест поделился с новым знакомым еще одной выдумкой. Позже Чинк скажет Карлосу Бейкеру: «этот безобидный юнец из Красного Креста» сообщил, что был ранен, «поведя штурмовые войска ардити на Монте Граппу»; Чинк узнает правду лишь через несколько дет. Он родился в 1895 году в графстве Каван в Ирландии, закончил Сандхерст и поступил в Нортумберлендский стрелковый полк. Военная карьера Чинка была впечатляющей, но несколько эксцентричной. Внешне Чинк был неказистым, с выступающими зубами, однако обладал, по мнению некоторых, определенным интеллектуальным высокомерием и едким остроумием, которые привлекали Эрнеста.
Эрнест и Хэдли встретились с Чинком в Шанби, где остановились в том же пансионе, в котором Хемингуэи отдыхали предыдущей зимой. Здесь они составили план: сначала они отправят багаж в Милан и затем направят стопы в Западные Альпы через перевал Сен-Бернар. Компания взяла с собой рюкзаки, и Чинк нес самый тяжелый, поскольку вызвался нести громоздкие туалетные принадлежности Хэдли (Эрнест просил ее не брать их с собой). В первый день они преодолели крутой подъем расстоянием восемь миль и добрались до монастырского приюта, построенного святым Бернардом в шестнадцатом веке, где и остались переночевать. Потом Эрнест признался Гертруде Стайн, что последнюю милю преодолел только с помощью Хэдли и Чинка, делая глоток коньяка через каждые две сотни ярдов. Потом Чинк сказал, что Эрнест страдал от горной болезни – в прямом смысле слова настоящего заболевания, настигающего некоторых путешественников, если они слишком быстро поднимаются по крутому склону. Чинку пришлось нести оба рюкзака, и Хэдли, и Эрнеста. На следующий день Эрнест адаптировался к высоте, и они продолжили поход в Аосту, намереваясь пройти двадцать миль и добраться до Милана к завтрашнему дню, где Эрнест надеялся показать Хэдли места своей военной службы. Однако Хэдли отправилась в поход по снегу в крепких, но совершенно неподходящих полуботинках, и ее ноги покрылись волдырями. В конце концов им пришлось завершить поход. (Видимо, Хэдли каталась в горах несколько месяцев назад без приличных ботинок, может быть, из-за ненужной экономии. Странно, что Хемингуэй, который так заботился о том, чтобы все делать правильно, иметь надлежащую экипировку и соответствующий подход к делу – особенно в походе, – позволил Хэдли отправиться в дорогу в неподходящей обуви.)
Они оставили Чинка в Милане и уехали в Скио, а затем в Фоссальту, где былые места сражений, знакомые Эрнесту, заросли травой и стали неузнаваемыми. Он был очень разочарован; кажется, сама история потрясла его до глубины души. «Не возвращайтесь на старые фронты, – говорил Хемингуэй читателям «Торонто стар». – Вы будто возвращаетесь в пустой театр, погрузившийся в мрак, где уборщицы моют полы». Путешествие к полям былых битв, где не осталось следов войны, отчасти проделанное в компании друга-военного, не знавшего о реальном боевом опыте Эрнеста, создавало иллюзию того, что все это было ненастоящим.
Летом Эрнест вместе со своим другом, журналистом Биллом Бёрдом, стал вынашивать план следующего похода, или скорее пешеходной экскурсии, в Шварцвальд. Они пригласили в компанию Льюиса Галантье и его невесту Дороти Батлер, и Салли Бёрд решила присоединиться к мужу. Эрнест и Билл заполучили недорогие билеты для журналистов на самолет франко-румынской авиационной компании, с остановкой в Страсбурге по маршруту в Бухарест. Часть друзей запротестовала. Они договорились отправиться поездом и встретиться в Страсбурге, но Хемингуэи купили авиабилеты за 120 франков (примерно 10 долларов), дешевле билетов на поезд. И добраться до города можно было за два с половиной часа, а не десять. Мало того, что Эрнест и Хэдли не проявили никакого страха перед новым способом передвижения, они утверждали, что Хэдли весь полет спала. Даже при том, что им пришлось встать в четыре утра, чтобы добраться до Ле Бурже к самолету, и при том, что обоим сказали засунуть в уши вату, трудно поверить, чтобы кто-либо мог спать, несмотря на оглушительный рев биплана первой половины века, даже если этот человек был безразличен к новизне ощущений на высоте свыше мили над поверхностью земли. Позднее Эрнест описал полет для «Стар», отметив сходство разбросанных лоскутков сельских земель с кубистскими картинами.
Хотя цены в Шварцвальде их нисколько не разочаровали – можно было жить на доллар в день, и Эрнест написал две колонки для «Стар» о валютном курсе, составлявшем триллион марок за доллар, – компания Хемингуэя испытывала отвращение к немцам, которые показались им грубыми и недружелюбными. Рыбалка не задалась, поскольку трудно было найти места, указанные в лицензии, а Шварцвальд оказался не столь изолированной и дикой местностью, о которой мечтал Эрнест. Один раз Эрнест споткнулся и упал на спину. У него перехватило дыхание, он почувствовал себя плохо и настоял на возвращении в номер, где целый день провел в постели, отказавшись явиться на ужин. К следующему утру Эрнест вернул себе чувство юмора, потому что, как потом Галантье рассказал Карлосу Бейкеру, он решил, что, наверное, умрет, если остальные отправятся в поход без него. С другой стороны, затянувшаяся невеселость предыдущим днем свидетельствовала о тревожной склонности к раздражительности.
Проводив компаньонов из Франкфурта в Париж, Хемингуэи отправились на судне по Рейну в Кёльне, где в это время находился Чинк Дормен-Смит. В последние годы жизни Эрнест написал, что Чинк «долго-долго был моим лучшим другом, а потом – нашим лучшим другом». Хэдли добавляла: «Когда вы с Чинком разговаривали, я не оставалась в стороне. Не то что у мисс Стайн, где я всего лишь жена». («Праздник, который всегда с тобой».) Эрнест и Хэдли отметили первую годовщину своего брака в дороге и были счастливы, что Чинк с ними.
Пока Хемингуэй был в Германии, события греко-турецкой войны достигли кульминации, и к тому времени, когда они с Хэдли вернулись в Париж, он начал строить планы уехать в Константинополь и писать оттуда новости для «Стар». Этот конфликт, разразившийся из-за попыток Греции захватить анатолийские территории с многочисленным греческим населением во время распада Османской империи, стал одним из самых кровопролитных и жестоких в хаосе послевоенного мира. В конце августа 1922 года турки, под предводительством военачальника Мустафы Кемаля, или Ататюрка, начали крупное наступление на запад. Одержав решительную победу над греческой армией в битве при Думлупынаре, они отвоевали и сожгли Смирну и к середине сентября выдавили греков из Анатолии. Эрнест уехал из Парижа 25 сентября, договорившись посылать телеграммы Фрэнку Мейсону из Службы международных новостей, который будет публиковать заметки Эрнеста под именем Джона Хэдли, а также Джону Боуну, своему редактору в «Стар». Он проехал через Болгарию на «Восточном экспрессе» и прибыл в Константинополь 30 сентября.
Знакомство Хемингуэя с событиями конца греко-турецкой войны даст ему материалы не только на четырнадцать статей для «Стар», но и трех очерков и рассказа под названием «В порту Смирны», который позже войдет в его первый сборник «В наше время». Отступление греков из Фракии станет ключевым элементом ретроспективных сцен в «Снегах Килиманджаро» и при описании отступления из Капоретто в «Прощай, оружие!». Возможно, после недавних попыток, когда он искал конкретные и точные образы, способные передать то, что он хочет сказать, Эрнест, по-видимому, записывал все. Он познакомился с двумя британскими офицерами, капитаном Виттела и майором Джонсоном, которые помогли ему «увидеть» важные упущенные события и описали ему греческих солдат, военное руководство которых было настолько плохим, что в одном столкновении артиллерия вела огонь по своим и многие погибли при обстреле. Отрывистые британские голоса звучали в его голове, когда он сочинял рассказы, вошедшие потом в сборник «В наше время». Стереотипная «твердость духа» хемингуэевских рассказчиков сообщала верные интонации отрешенности и иронии простым историям о страшных событиях.
Заметки Эрнеста для «Стар» были необыкновенно выразительными. Он описывал пыль и грязь, оставшуюся после дождя, в «старом Константинополе», где на улицах и в переулках копошились крысы и пьяницы, что создавало контраст традиционно «восточным» описаниям города: «Утром, когда просыпаешься и видишь окутанную дымкой бухту Золотой Рог и возвышающиеся над ней, уходящие прямо к солнцу стройные и опрятные минареты и слышишь парящий и глубокий, как ария из русской оперы, голос муэдзина, зовущего правоверных к молитве, тогда ощущаешь все очарование Востока». Когда Хемингуэй приехал, город был занят союзными войсками; и пока жители ждали наступления суровой и скучной жизни при режиме Ататюрка, они по максимуму пользовались своей свободой. До девяти константинопольцы не ели, а потом воздух наполнялся запахами «горячих сосисок, жареного картофеля и каштанов». Театры открывались в десять, а ночные клубы – не раньше двух или четырех часов утра.
На Хемингуэя произвело незабываемое впечатление зрелище бесконечной процессии греков и других беженцев-христиан, которые брели через Адрианополь из Восточной Фракии:
Это безмолвная процессия. Никто не ропщет. Им бы только идти вперед. Их живописная крестьянская одежда насквозь промокла и вываляна в грязи. Куры спархивают с повозок им под ноги. Телята тычутся под брюхо тягловому скоту, как только на дороге образуется затор. Какой-то старый крестьянин идет, согнувшись под тяжестью большого поросенка, ружья и косы, к которой привязана курица. Муж прикрывает одеялом роженицу, чтобы как-нибудь защитить ее от проливного дождя. Она одна стонами нарушает молчание. (Пер. И. Кашкин. – Прим. пер.)
Это «жуткая процессия», писал он, используя заслуженное прилагательное. Эрнест проявил политическую проницательность. Ключевым элементом подоплеки военных действий были отношения союзников и Греции в Первую мировую войну и после нее. Союзники, особенно британцы, пообещали Греции большие территории Османской империи. После войны, когда стало ясно, что турки будут сопротивляться захвату этих земель, союзники постепенно прекратили поддержку. Турки наконец настигли греков, и бесконечный поток беженцев из Восточной Фракии потек по направлению к Болгарии и в места, которые станут современной греческой республикой. К тому времени, когда в регион приехал Хемингуэй, война прекратилась. Его наблюдения, предельно прозрачные и мастерские, были сделаны уже после войны.
Однако дела Хемингуэя складывались совсем не просто, когда он отправился на территорию боевых действий. Перед его отъездом у них с Хэдли состоялся огромный и долгий спор. Она, что для нее нехарактерно (биограф Хэдли утверждал, что это «очень непохоже на нее»), возражала против поездки Эрнеста в Константинополь, несмотря на то, что того требовали его служебные обязанности. Хэдли объяснила все просто: «Эрнест единственный, кто был у меня в Париже, я боялась снова остаться одна». Пара любила притворяться маленькими детьми, и Хэдли, возможно, разыгрывала поведение ребенка. Если же затронуть более серьезный аспект, то их отношения основывались на глубоком интуитивном понимании Эрнестом прошлого Хэдли. Обращение матери с Хэдли как с инвалидом, унижение как неполноценной по сравнению с сестрой Фонни, с которой Флоренс Ричардсон объединилась, а также все то же плохое обращение с ней Фонни после смерти матери – все это породило в Хэдли глубокое недоверие к другим, неуверенность в себе и убежденность, что любовь всегда ведет к утрате. Сегодня мы могли бы говорить о проблеме сепарационной тревожности и потребности в близости. Эрнест знал об источнике немотивированных чувств Хэдли и наверняка сочувствовал ей. Однако необходимость поездки одержала верх над ее желанием удержать его дома, и между ними произошла стычка, вылившаяся в яростную тишину, которая продлилась три дня и не нарушилась, когда Эрнест садился в «Восточный экспресс».
Сепарационной тревожности Хэдли Эрнест противопоставил сложный комплекс страхов и домыслов о супружеской неверности, у которых, впрочем, были некоторые реальные основания. Автобиографические реминисценции лирического героя в «Снегах Килиманджаро» отсылают ко дням, проведенным в послевоенном Константинополе. Эти воспоминания носили, несомненно, эротический характер и имели непосредственное отношение к военному роману Эрнеста с медсестрой Агнес фон Куровски в Италии, отвергнувшей его. Герой сообщает, что переписывался с героиней (под которой подразумевалась Агнес), когда был в Константинополе – чего Эрнест, конечно, не делал. Испытывая своего рода сепарационную тревожность, Хемингуэй, по-видимому (если мы станем воспринимать повествование как автобиографическое, хотя это весьма спорный момент), воспроизводил раннюю сепарацию (или дезертирство) от первой возлюбленной. Но рассказчик вспоминает о Турции: «Он все время ходил к проституткам». Герой описывает ночь с «разнузданной армянской шлюхой», которая «так терлась об него животом, что его бросало в дрожь». Трудно понять, что в этом рассказе правда, а что ложь; яркие детали могут быть доводом как в пользу правдивости, так и того, что армянка была выдумана.
Еще одна эротическая загадка – это встреча Эрнеста в Константинополе с незабываемой женщиной, журналисткой Луизой Брайант. Она была ведущим корреспондентом газет Херста и автором «Шести красных месяцев в России», книги, написанной о революции в России от первого лица, над которой она работала одновременно с тем, когда ее муж, Джон Рид, писал свою, более известную (но необязательно лучшую) книгу «Десять дней, которые потрясли мир». После смерти Рида от тифа в 1920 году в России Луиза продолжала работать журналисткой, она специализировалась на Ближнем Востоке и поставляла сюжеты Службе международных новостей Херста. Поразительно красивую Луизу преследовали, по ее скромному признанию, такие колоритные фигуры, как турецкий лидер Энвер-паша и итальянский поэт-авантюрист Габриэле д’Аннунцио. В 1922 году в Константинополе самым настойчивым ее поклонником был дипломат и журналист Уильям Буллитт, человек значительного состояния. Тогда он находился в отпуске, позволив себе отдохнуть после службы в администрации Вильсона, закончившейся разочаровывающим Версальским договором. Судя по всему, в Константинополь он проследовал по стопам Луизы.
Несмотря на то что дружба Луизы Брайант с Хемингуэем в Париже в 1920-е годы документально подтверждена, об их встрече в Константинополе мы знаем только по разъяренному ответу, который Эрнест позднее напишет Арчибальду Маклишу, тогда жившему в Конвее, штат Массачусетс. Маклиш был соседом Уильяма Буллитта, который недавно женился на Луизе Брайант. Арчибальд решил поддразнить Хемингуэя, будто Луиза сказала, что все о нем знает; однако неясно, то ли Луиза намекала на нечто романтическое, то ли Маклиш пытался разнюхать об их возможных отношениях. Во всяком случае, Эрнест взорвался: «Что же касается миссис Буллет, суке, которая все обо мне знает, то где, черт возьми, она добыла эти сведения… Я действительно знал ее, когда ее волосы были светлыми, но это было в Константинополе, и к тому же девку окружали морские офицеры». Такая острая реакция дает нам понять, что либо такие отношения существовали, либо, скорее всего, Эрнест был неравнодушен к Брайант осенью 1922 года, но злился из-за невозможности завязать с ней отношения. То, что нам известно о Хемингуэе и его пристрастии к волосам, особенно светлым волосам, подкрепляет впечатление, произведенное ею на него в Константинополе. И, как покажет будущее, у него будут веские причины возмущаться ее профессиональными успехами.
Переписка между Хэдли и Эрнестом за время их месячной разлуки не сохранилась, что само по себе примечательно, учитывая, насколько часто они писали друг другу, когда не были вместе. Одному из первых биографов Хэдли призналась, что чувствовала себя ужасно виноватой из-за того, что «терзала» Эрнеста, и наверняка она писала ему об этом. (Позже Хэдли уничтожила все письма Эрнеста к ней.) Из своей поездки, вернувшись, он привез ей красивое антикварное ожерелье – однако ни один из них не забудет затяжной ссоры, которая была на тот момент худшей в их семейной жизни. Поздняя проза Эрнеста и его замечания в адрес Луизы Брайант свидетельствуют о том, что он, несомненно, совершил измену в своих мыслях в Константинополе. Если бы он не воздействовал на свои чувства, то мог бы ощущать себя виноватым из-за этого, особенно если учесть, насколько близки они с Хэдли были до сего момента.
Перемирие между Грецией и Турцией вступило в силу в середине октября, однако соглашение будет подписано только в следующем июле. В ноябре турецкое правительство, во главе с Исметом Иненю, встретилось в Лозанне с лидерами Франции, Италии и Великобритании. Лорд Керзон, тогдашний министр иностранных дел Британии, объявил себя председателем конференции. «Стар», судя по всему, не дала Хемингуэю задания освещать этой событие, возможно, из-за двойной работы, которую он вел в Константинополе; по сути, он опубликует в торонтской газете всего две заметки из Лозанны, с опозданием в месяц. В одной из них, «Муссолини: величайший блеф в Европе», он делился впечатлениями от диктатора, который захватил власть в конце октября и таким образом оказался за столом переговоров.
Мысли Эрнеста сосредоточились на иных событиях, потому что именно в Лозанне разыгралась самая большая трагедия его молодости: Хэдли, спешившая на поезд из Парижа, чтобы ехать к Эрнесту, потеряла его рукописи – чемодан, в который она их сложила, исчез на вокзале. Он так и не простит ее и не забудет этого случая. И она тоже.
Все началось с того, что Хэдли и Эрнест планировали вернуться в Шанби на зиму. Чинк Дормен-Смит должен был встретить их там 16 декабря. Чикагская подруга Эрнеста Изабель Симмонс (позже Годольфин) и друзья Хэдли Маб Фелан с дочерью Джанет надеялись встретиться с ними вскоре после этой даты. Хемингуэй в то время хотел оставить журналистику – к этому его подталкивала Гертруда Стайн и Уильям Болито Рьялл, южноафриканский репортер, с которым Эрнест познакомился на конференции. Рьялл, которого один биограф Хемингуэя назвал «газетным Ницше», прекрасно разбирался в международной политике и был закоренелым циником; он убедил Эрнеста бросить журналистику, пока еще молод. И все же Эрнест не собирался незамедлительно уходить из журналистики, даже несмотря на то, что «Стар» не доверила ему освещение Лозаннской конференции. В Лозанне он работал на два агентства Херста – Службу международных новостей и Универсальную информационную службу и находился в подчинении у Фрэнка Мейсона, которого тут же невзлюбил.
Лозанна расположена не очень далеко от Шанби, и Эрнест и Хэдли заранее договорились, что она приедет к нему в Лозанну сразу же, как только сможет уехать, и они вместе отправятся в Шанби. Сначала Хэдли развлекала сент-луисскую подругу, а потом слегла с сильной простудой. Телеграммы и письмо к Хэдли, к которой Эрнест теперь обращался «Викки Пу», говорили о разочаровании Эрнеста в низких гонорарах (он жаловался, что Мейсон «так меня кинул на деньги», что ему пришлось отказаться от такси и ходить пешком или ездить в трамвае). В Службе международных новостей и Универсальной информационной службе ему платили по 60 долларов в неделю, на 15 долларов меньше, чем платила «Стар», а кроме того, требовали строгого отчета о расходах. Поскольку репортерам запрещалось присутствовать на настоящих заседаниях, Эрнест работал на износ, бегая с одной пресс-конференции на другую, и выдавал сюжеты и утром, и вечером. Он был наготове в любое время суток, о чем свидетельствует телеграмма Мейсону: Эрнест сообщает, что не понял, когда начинать сеанс связи.
Не считая Рьялла, Эрнест проводил время с обычной компанией репортеров, включавшей Гая Хикока и Джорджа Слокомба. Присутствовал и Линкольн Стеффенс, который тогда был важной фигурой литературной жизни Хемингуэя. После встречи в Генуе Эрнест отправил Стеффенсу рассказ «Мой старик», о скачках, который он закончил этим летом. Стеффенс был в таком восторге, что сразу же отправил его Рэю Лонгу в «Космополитен». (Журнал в конце концов откажется печатать рассказ, но лестная оценка Стеффенса станет первой в ряду восторженных похвал «Старику»; защита Стеффенса даст Эрнесту большое преимущество.) В Лозанне Эрнест показал Стеффенсу очерк, написанный в Адрианополе, о процессии измученных беженцев из Фракии, а также копию телеграммы, которую он отправил в Службу международных новостей. Очерк произвел впечатление на Стеффенса, и совершенно справедливо, но Эрнест был нетерпелив и стал убеждать Стеффенса взглянуть на язык телеграммы. Эрнест был очарован лаконичным телеграфным стилем, которым он время от времени пользовался в письмах; он составил телеграмму Фрэнку Мейсону, в ответ на вопрос Мейсона о тратах и приходно-расходных книгах, которая принесет Хемингуэю бессмертную любовь журналистов по всему миру: «ПРЕДЛАГАЮ ТЕБЕ ЗАСУНУТЬ КНИГИ В ЗАДНИЦУ ХЕМИНГУЭЙ». Стеффенсу понравилось. Он попросил почитать другие депеши и все рассказы или стихи, которые были у Эрнеста; то, что он увидел, заставило его «уверовать в Хемингуэя». Стеффенс восхищался тем, как Хемингуэй шел по улице, боксируя с тенью, или иначе иллюстрировал свои рассказы каким-то кривляньем. «Никто не замечал, – писал он, – ничего, кроме улыбки этого большого, красивого парня, принявшего стойку, чтобы в шутку побоксировать с вами… И он был открытым, хладнокровно честным».
В ожидании Хэдли Хемингуэй развлекал себя, делая наброски будущего стихотворения «Они заключили мир – что такое мир?», и грубо замечал, что присутствующие на конференции деятели, лорд Керзон, Георгий Чичерин и Ататюрк, любят «молоденьких мальчиков». Он придумал небольшое упражнение и записывал события конференции вольным стихом. Результат, видимо, Эрнесту понравился, потому что он отправил его в «Литтл ревью», где в апреле следующего года стихи и будут опубликованы. Он признался, что написал их, отлынивая от сочинительства утреннего материала по пути из Парижа в Лозанну.
Тем временем Хэдли приехала в Лозанну абсолютно разбитая. Зная, что Стеффенс тоже присутствовал на конференции и прочел все, что было у Эрнеста, Хэдли уложила в чемодан все имевшиеся рукописи – стихи, рассказы, почти законченный роман и короткие прозаические очерки, с которыми экспериментировал Хемингуэй. На Лионском вокзале Хэдли отдала чемодан вместе с остальным багажом носильщику, однако когда багаж догнал ее в купе, она обнаружила, что чемодана нет. (По другой версии, Хэдли оставила багаж в купе, пока выходила купить газету или журнал.) Она предупредила проводника и осмотрела поезд, где только смогла, но было ясно, что чемодан исчез – конечно, его украли. Стеффенс поехал вместе с Эрнестом на вокзал встретить Хэдли. Когда она появилась на платформе, то была в отчаянии от тревоги и угрызений совести.
Много лет спустя, когда Хемингуэй описывал утрату рукописей в мемуарах «Праздник, который всегда с тобой», о годах, прожитых в Париже, он обрисовал себя спокойным и собранным, когда узнал эту новость, будто бы он был обеспокоен только страданиями Хэдли: «Она… плакала и плакала и не могла сказать [что произошло]. Я убеждал ее, что, как бы ни было печально случившееся, оно не может быть таким уж страшным и, что бы это ни было, не надо расстраиваться, все уладится». («Праздник, который всегда с тобой».) Когда она наконец рассказала, что рукописи потерялись вместе со всеми копиями, которые она, к несчастью, тоже положила в чемодан, Эрнест ей не поверил и поспешил обратно в Париж, чтобы самому в этом убедиться.
С этого момента версия Хемингуэя обо всем, что произошло после того, как он узнал о потере рукописей, становится сомнительной. Хотя паспорт Хемингуэя подтверждает, что он действительно вернулся на поезде в Париж почти сразу, 3 декабря, все происходило не столь драматично, скорее беспорядочно, в сравнении с тем, что он напишет в «Празднике, который всегда с тобой». Во-первых, он не ходил на другой день к Гертруде Стайн на утешительный обед, как он утверждал; Стайн и Токлас уехали на зиму в Прованс. Судя по драматическому пересказу Эрнеста, он не поверил, что Хэдли взяла и копии рукописей; он поехал в Париж убедиться в этом – и убедился, что действительно ничего не осталось. В более несдержанном рассказе об этом событии из неопубликованного романа, написанного в конце 1940-х и в начале 1950-х годов, из отрывков которого был составлен рассказ «Незнакомая страна», он признавался: «Я едва смог дышать, осознав, что в ящике комода действительно нет папки с рукописями, и папки с первыми экземплярами, и папки с машинописными копиями». [Перевод В. А. Вебера. – Прим. пер.] Судя по этой версии, после возвращения в Париж он обнаружил, что Хэдли уложила в чемодан, и соответственно потеряла, не только рукописи, но и скрепки, карандаши, ластики и точилку для карандашей в форме рыбки, «конверты с отпечатанным обратным адресом в верхнем левом углу» и международные почтовые купоны, которые он вкладывал в конверты для пересылки рукописей. В этой версии развития событий Хэдли попыталась вывести Эрнеста из строя – если использовать одну из его любимых фраз.
Сразу после поездки Эрнеста в Париж и обратно – всего за шесть дней – к поискам пропажи подключились Гай Хикок и Линкольн Стеффенс. Они оба отправились в Париж и осмотрели городское бюро потерянных и найденных вещей (или, возможно, это было на железнодорожном вокзале), после чего сообщили Эрнесту, что дело безнадежное. Они проконсультировались с Биллом Бердом, который предложил разместить объявление в газетах, однако Берд заметил, что затраты на рекламу не окупятся, если Эрнест не пообещает большое вознаграждение. Берд считал, что Эрнест не станет за это платить, и в самом деле, как рассказал он Стеффенсу и Хикоку, он получил письмо от Эрнеста с согласием заплатить 150 франков в качестве награды – то есть около 10 долларов. Очевидно, в такую сумму Эрнест и оценивал потерянный чемодан.
Было и кое-что хорошее. Рассказ «В Мичигане» нашелся в парижской квартире Хемингуэев, а Стеффенс отправил «Моего старика» по почте, так что тот был спасен. У Харриет Монро осталось, по крайней мере, шесть стихотворений, которые Эрнест переслал ей для журнала «Поэзия». Однако страницы военного романа, над которым он работал, были навсегда утрачены. Вполне вероятно, что лучшие его тексты, которые он называл парижскими очерками, ясно отпечатались в его памяти, настолько тщательно он подбирал слова – их можно было восстановить. Кроме того, в поезде на обратном пути в Лозанну после поисков рукописей Эрнест превратил лозаннские заметки в непринужденный и насмешливый поэтический экзерсис «Все они хотели мира – что такое мир?», что едва ли можно назвать действиями отчаявшегося человека.
Хемингуэй сказал, что Гертруда Стайн очень сочувствовала его утрате; без сомнений, так и было, когда он увидел ее в следующем феврале, после ее возвращения в Париж. Линкольн Стеффенс сообщал о результатах поисков в Париже: «Боюсь, материалы утеряны, Хем». Эзра Паунд расставил все точки над «i»: «То было деяние Бога, – сказал он. – Никто, как известно, ничего не потерял, сокрыв свои ранние произведения».
Итак, Эрнест потерял немного – но многое приобрел. В наступающем году Роберт Макалмон, американский писатель, живущий в Париже, издаст в своем «Контакт пресс» «Три рассказа и десять стихотворений» Хемингуэя – в целом, конечно, это была небольшая книга для молодого писателя. Потом, когда его рассказы получат признание и будущее будет казаться прекрасным, это даст Эрнесту пути к отступлению, когда от него ожидали роман: ведь первые прозаические опыты были болезненно утрачены. Потеря рукописей была драматичной, даже романтичной историей, и она гармонично вплелась в сагу о начинающейся карьере Эрнеста и стала легендой о легенде.