Некоторая текучесть, изменчивость отличает не только рассказы Эрнеста о Второй мировой войне, но и истории о его поступках тех лет, рассказываемые другими биографами и историками. Эта проблема в значительной степени подрывает любые усилия писать о войне, поскольку фронтовые истории во многом опираются на устные свидетельства. У каждого солдата есть своя история, и словосочетание «военные истории» уже многие годы заключает в себе указание на неточность – вроде небылиц, которые рассказывают рыбаки об «ускользнувшей» от них рыбе. С появлением Интернета ситуация лишь усугубилась, и рассказы о подвигах Хемингуэя в годы Второй мировой войны продолжают появляться – один такой рассказ, к примеру, описывает Эрнеста, темноволосого уроженца Иллинойса, как «рыжеволосого ньюйоркца».
Несомненно то, что во многом к возникновению легенды о себе приложил руку сам Эрнест. Через несколько десятилетий комик и журналист Стивен Колберт введет незабываемый термин «правдоподобность», чтобы напомнить нам о «внутреннем чутье», которым президент Джордж Буш-младший пытался оправдать вторжение в Ирак в 2003 году – чутье, которое Буш сохранял вопреки всем доказательствам или логике. Можно сказать, что Эрнест предвосхитил Колберта в первые годы после Второй мировой войны, когда начал обильно пересыпать свои произведения словами «верно», «правда», «истинно» и фразой «говорить [или писать] верно» с неизменностью метронома – в то время как его способность говорить правду стала понемногу распадаться. По иронии, эта курьезная привычка сочеталась с ослаблением его творческих способностей, потому что после войны Хемингуэй не опубликует больше ни одной крупной художественной книги. Это правда, что Эрнест всегда непринужденно обращался с фактами, особенно если они ему не льстили. Но после войны, по многим причинам, тенденция стала более заметной.
Постепенная утрата способности говорить правду началась с черепно-мозговой травмы после автокатастрофы в Лондоне 24 мая и последующего сотрясения мозга 5 августа, ставшего третьей травмой подобного рода в жизни Эрнеста (первую травму он получил при ранении в Италии в 1918 году). Положение дел ухудшилось из-за неумеренного потребления алкоголя, ранения на войне и исключительного мужского окружения, в котором он оказался в военное время. Смелость и юмор ценились выше всего, журналисты завышали риск, которому они подвергались. Так называемые «военные рассказы» росли как грибы и нередко себе противоречили.
Все это происходило в период особой рассеянности, когда Эрнест не работал над художественной прозой и не слишком серьезно относился к журналистским обязанностям. Он избавился от жены, которая, с его точки зрения, унизила его как профессионала, и влюбился в другую женщину, на которой собирался жениться – не в последнюю очередь потому, что чувствовал, что ему может понадобиться опекун, если путанность мышления и различные неврологические проблемы усугубятся (и в его случае так и будет).
Новый любовный роман возник в то время, когда Эрнест испытывал трудности с сексуальной потенцией – это является распространенным побочным эффектом черепно-мозговых травм. Конечно, такая проблема подпитывала сама себя, подрывая его уверенность в области, которая была для Эрнеста с его фундаментальной и давней гендерной неразберихой в особенности удручающей. Тело предавало его и по-другому. Он начал толстеть и будет толстеть и дальше; он седел, а лицом становился похож – хотя Эрнесту было всего сорок с небольшим – на дедушку. В молодости Эрнест был очень красивым, поэтому исчезновение юношеской миловидности тоже могло стать для него травмой, как это часто и случается со многими похожими людьми. Он понимал это, по крайней мере, на каком-то уровне. Год назад он написал Марте: «Я уродлив со стороны. Хотя, теперь я знаю, все думали, что я красивый… глядя в зеркало, я никогда не понимал этого и не думал об этом».
На фотографии 1939 года, снятой Ллойдом Арнольдом в Сан-Валли, мы видим ухмыляющегося Эрнеста с брюшком, удочкой, прикрепленной к поясу, и добрых размеров форелью. Щеки Эрнеста как у белки, набившей пасть орехами, – эту особенность мы обнаруживаем и на нескольких других фотографиях, сделанных, когда ему было тридцать и сорок лет. На голове Эрнеста широкополая шляпа, в которой он похож на Тедди Рузвельта, тоже большого любителя американской природы. К тому времени, когда США вступили в войну, Эрнест заметно потяжелел. Солнце повредило кожу на его лице до появления раковых пятен – по крайней мере, Эрнест говорил, что такой диагноз ему поставили, хотя непонятно, лечился ли он – и поэтому он отрастил длинную и густую бороду. Как и многие другие мужчины, оставленные на некоторое время в одиночестве и начавшие отращивать растительность на лице, потому что рядом с ними нет женщины и/или их одолевает скука, Эрнест нисколько не был привязан к бороде и бодро сбрил ее в 1944 году. С бородой он казался до странности другим, почти иным человеком; без бороды он демонстрировал завоевания возраста. Эрнест уже во многом напоминал знаменитого Папу 1950-х годов – грузный, веселый, с седой (но значительно более ухоженной) бородой и редеющими седыми волосами. В 1944–1945 гг. он уже достиг среднего возраста, но выглядел, по сути, значительно старше.
Возрастные изменения совпали с утратой им своего обаяния. Эрнест сохранил харизму, качество, которое он, отчасти, к своему ужасу, унаследовал от матери, Грейс Холл Хемингуэй, но сама его аура изменилась. Он изображал веселье, дружелюбие, приветливость, однако злоупотребление алкоголем постепенно становилось частью его жизни. Люди хотели напиться с Папой – и желание это было взаимным. Если он начинал плести дикие истории, почти не опиравшиеся на факты, которые он рассказывал и пересказывал, приукрашивая, целый вечер своим компаньонам, когда они запоминали сами такой вечер – ну, это же Папа, прирожденный рассказчик. И смотрели сквозь пальцы на его пьянство – против которого сами едва ли возражали. В своем новом образе он тоже становился все более раздражительным и злым, несомненно, из-за его черепно-мозговой травмы.
Если Эрнест вообще заговаривал о писательстве, то рассуждал о нем как о состязании: например, говорил о том, что мог бы выйти на «ринг» против Толстого или Тургенева. Сама его речь менялась, становилась резаной, телеграфной, безграмотной. Лилиан Рот с убийственной точностью воссоздаст речь Эрнеста в его биографии в «Нью-Йоркере», всего через пять или шесть лет, в 1950 году. [Автор делает ошибку, на самом деле речь должна идти о Лилиан Росс, журналистке из Нью-Йоркера, которая написала биографию Хемингуэя; Лилиан Рот – американская актриса, которая ни в чем подобном не была замечена. – Прим. пер.]. Питер Виртель отмечал этот «ограниченный» язык, который казался «неестественным, пока вы не привыкали к нему». Заманчиво увидеть символичность в странности этой идиомы: Эрнест больше не использовал форму первого лица единственного числа. Он почти никогда не говорил «я».
По мере того как отношения Эрнеста с Мэри Уэлш становились серьезнее, ему приходилось расчищать обломки своих отношений с Мартой. Оказалось, Эрнест не против развода – совсем наоборот. В то время, впрочем, развод был для них с Мартой поводом перегрызться – этим они и занимались с небывалым драматизмом. К тому моменту, когда Эрнест встретился с Мэри снова, в Париже в конце августа, Марту он в последний раз видел в «Дорчестере» после аварии. Когда Марта пришла в его гостиничный номер, то обнаружила его голым – видимо, так он хотел ее смутить. Она решила, что он «бесстыдный, высокомерный, хвастливый, непристойный». Они еще раз встретились в Париже осенью. Эрнест был в окружении своего военного отряда, состоявшего из солдат и репортеров, и попросил ее поужинать с ним. Он был очень агрессивным, рассказывала Марта, и вел себя с ней «как с коброй, пока ребята не растворились от смущения». Когда она завела разговор о разводе, он еще сильнее разозлился и был на грани безрассудства, предсказывая, что она вынудит его погибнуть в бою и оставить детей «сиротами». Он угрожал застрелить ее, прежде чем даст ей развод. Марта, что было для нее совсем нехарактерно, уехала в слезах.
Позже, в тот же вечер, Капа после покера зашел к Марте в номер и стал утешать ее. Фотограф утверждал, что как только Марта выдвинет основания для развода, Эрнесту придется согласиться, и поэтому посоветовал позвонить в номер Эрнеста и попросить Мэри. Марта так и поступила, и Эрнест ужасно разозлился. По подсказке Капы она сообщила, что знает о Мэри все, и потому он должен дать ей развод. Капа сказал: «Теперь все будет хорошо». В последовавшей за этим сцене, услышав, что Эрнест несет о Мэри, Капа сказал: «Знаешь, Папа, тебе не стоит жениться на Мэри». Эрнест бросил в него бутылку шампанского (и промахнулся). И на этом их дружбе пришел конец.
На Рождество один приятель-офицер уговорил Марту посетить Эрнеста, который тогда находился в Люксембурге вместе с 22-м пехотным полком Бака Лэнхема. Непонятно, зачем Марта согласилась: может быть, она надеялась склонить его к разводу, а может быть, просто потому, что они еще были женаты – хотя все надежды на примирение уже должны были исчезнуть. В рождественский сочельник, вечером, она встретилась с Эрнестом и генералом Бартоном и они выпили в честь пятьдесят четвертого дня рождения генерала. На следующий день они уехали в Роденбург, где стоял штаб Бака. Бак крайне неприязненно относился к Марте: «Весь личный состав презирал ее за высокомерие и вообще снобизм», – сказал он несколько лет спустя. В тот день в присутствии Бака Марта выбранила Эрнеста по-французски, не зная, что Бак учился в Сорбонне и хорошо знал этот язык. Лэнхем, почувствовавший тогда отвращение, позже скажет: «Она была сукой от начала и до конца, и все мои люди… думали точно так же». Билл Уолтон впервые познакомился с Мартой в ту ночь в Роденбурге и, посчитав ее очень привлекательной, пригласил ее на ужин. Потом они встретили Эрнеста, который пригласил себя сам. В тот вечер все напились, и Эрнест был таким откровенно жестоким с Мартой, что Уолтон запротестовал. Эрнест ответил: «Ну, нельзя же стрелять в слона из лука». После ужина Билл стал свидетелем конфузной сцены: Эрнест нашел в уборной своего гостиничного номера швабру и ведро, надел ведро на голову, воздрузил швабру на плечо, как пику, и отправился на поиски Марты. Не в первый раз, оказавшись под одной крышей со своим мужем, Марте пришлось запирать дверь в свою комнату.
Бак не встречался с Мэри, но, учитывая его неприязнь к Марте, новенькую он полюбил заочно, видя, что она сделала Эрнеста намного счастливее. В сентябре, пока Эрнест вместе с 22-м полком продвигался в направлении Германии и «Линии Зигфрида», он писал Мэри восторженные письма – и несколько раз возвращался в Париж, и однажды даже с бронхитом. Они проводили целые дни в гостинице в постели и выпивали, по рассказу Мэри, «утреннюю кварту шампанского» и «бокал или два» в баре «Ритца» перед обедом. (Она не упомянула, какие напитки они пили в оставшуюся часть дня.) Эрнест хотел показать Мэри свой Париж, он провел ее вдоль Монпарнаса и Сены, где они обнаружили, что все книжные лавки закрыты; музеи тоже не работали. Эрнест говорил, что хочет сводить ее на боксерские бои в Вель-д’Ив, скачки в Отее, Монмартр, парк Монсури, Осенний салон и, пока они там были, Салон отверженных – но все это в военном Париже было закрыто. Он хотел показать Мэри Нью-Йорк: «Сторк клаб», «Эль-Марокко», «Колонию» (которую он не любил, сказал Эрнест) и бары, ставшие гнездом преступников. Они могли бы сходить в Музей современного искусства, в «Мет», Музей естествознания или погулять в Центральном парке. Они много разговаривали о будущем, и Эрнест стал просить Мэри вернуться вместе с ним на Кубу после войны. Он перечислил ночные клубы Гаваны и сказал, что лучший ресторан и лучшая еда – на крыше «Пасифики». Он подробно рассказывал ей о повседневной жизни в «Финке» и описал типичное утро: если «Перрье-Жуэ» не был охлажден, тогда после пробуждения виски; потом она могла присоединиться к нему за обильным завтраком, о котором он рассказывал в деталях. А теперь, в военное время, он все время голоден, зачем-то без надобности добавил Эрнест.
Но у Мэри оставались сомнения. Как-то раз, в Париже, Эрнест обратился к ней со следующими словами: «Проклятая женщина с ухмылкой, бесполезный военный корреспондент!» Когда в Париже оказались офицеры 22-го пехотного полка, коктейльный час в люксе Мэри и Эрнеста в «Ритце» слишком затянулся, и за ужином один человек упал лицом в суп. Случилось и кое-что похуже: однажды Клэр Бут Люс, высокобразованная женщина, которую Мэри знала как жену издателя «Тайм» и «Лайф» – это был босс Мэри – находившаяся в ресторане, подошла посидеть с компанией Хемингуэя. К ужасу Мэри, один офицер завязал с Клэр дерзкий разговор и бросил ей: «Тебе надо почитать книжку, безмозглая курица». Мэри побежала наверх, в свой номер. Там она обнаружила, что другой офицер заблевал ей всю ванную; она прибралась и легла спать. Вернувшись в номер, Эрнест обвинил ее в том, что она оскорбила его друзей, и тут уже Мэри устроила ему головомойку. Эрнест ударил ее по лицу. Драка продолжилась, и Мэри сама опустилась до низости: изводила и травила его, чтобы он хорошенько ей врезал и рассказал об этом в полку.
На следующий день они не только не стали ничего выдумывать, а рассказали о драке откровенно. Эрнест признал, что наконец «понял, что же пошло не так» накануне. Он всегда был настороже, если дело касалось женских волос, и спросил у Мэри, была ли она вчера в парикмахерской. Когда он узнал, что была, то признался: «[Парикмахер] сделала что-то с твоими волосами, ты стала казаться злой и ехидной. Она изменила выражение твоего лица. Я не знал, что это было вчера вечером. Но так и было». Марта была первой блондинкой Эрнеста; ее биограф говорил: «Он пристально следил за ее волосами» и однажды попросил Марту постричься по голливудской моде. Волосами Мэри Эрнест стал совершенно одержим, и возможно, одержимость его стала еще больше именно из-за черепно-мозговой травмы. Мэри ловила намеки – например, заметила, что Эрнест «любил и чаще всего напевал» старую французскую народную песенку: «Auprès de ma blonde, qu’il fait bon dormir» («Рядом с моей блондинкой так хорошо спать»).
Другая ссора была серьезнее, и на этот раз Эрнест продемонстрировал иррациональное и агрессивное поведение, что вероятнее всего явилось результатом черепно-мозговой травмы. В свой приезд в Париж на Новый год Бак Лэнхем привез Эрнесту пару немецких пистолетов в бархатном футляре и запас патронов. Эрнест с важным видом расхаживал по люксу – они сидели небольшой компанией – с одним из заряженных пистолетов под мышкой. В комнате была фотография Мэри и ее тогдашнего мужа Ноэля Монкса (которую Мэри зачем-то отдала Эрнесту). Эрнест стал показывать снимок гостям и жаловаться на нежелание Монкса предоставлять Мэри развод, поставил фотографию в камин и прицелился в нее. Бак дернул Эрнеста за руку и не дал ему сделать выстрел, который мог бы, из-за рикошета, оказаться очень опасным. Но Эрнест не мог остановиться. Он отнес фотографию в ванную комнату, положил ее на унитаз и шесть раз выстрелил. Выстрелы разнесли унитаз и вызвали наводнение – и все это тогда, когда фарфор фактически нельзя было достать. И опять Мэри убежала. После еще одной ссоры Мэри почувствовала, что смирилась; спустя некоторое время она написала: «Прежде я никогда не оказывалась в роли мальчика для битья – а эту роль, совершенно неожиданно для себя, я буду играть время от времени многие годы».
Друзья Мэри писали ей и советовали не выходить замуж за Эрнеста. Она, как видно, в глубине души сомневалась, рассказывал биограф Ирвина Шоу. Однажды вечером в баре «Ритца» Мэри и Ирвин вели долгий, интимный разговор. Внезапно Мэри перебила Ирвина и «напрямик» попросила его жениться на ней. Ирвин сказал, что они оба женаты, и попытался обернуть ее предложение в шутку. Но Мэри бросила ему в ответ, что, если он не женится на ней, она выйдет замуж за Эрнеста. Биограф Шоу утверждает, что Мэри, «по крайней мере один раз», сказала Эрнесту, что член у Ирвина больше.
Эрнест добился от Мэри согласия, заявив ей, что он такой же надежный, «как бронированная колонна в узком ущелье, в котором не развернется ни одна машина и параллельной дороги нет… и во имя твое, прямо сидящей в постели, более прекрасной, чем фигура на носу самого красивого и большого корабля». И вскоре после этого, ночью, в постели, они с Эрнестом обменялись клятвами, как на брачной церемонии: «Мы будем преданы и верны друг другу, сказал Эрнест. Мы будем стараться понимать и поддерживать друг друга в любые времена, в любых бедах и триумфах. Мы никогда не будем лгать друг другу. Мы будем любить друг друга до глубины души».
В письме, написанном вскоре после этого, Эрнест выражал надежду, что никому из них не придется снова заниматься журналистикой. Сейчас, говорил Эрнест Мэри, он хочет написать книгу, и собирается написать ее первым, не потому, что он эгоист, а потому, что пришел его черед, точно так же, как приходит его очередь пользоваться ванной. Непонятно, что хотела «сделать» Мэри, но как бы там ни было, Эрнест, обжегшийся в браке с Мартой, которая на первое место ставила карьеру, ясно дал понять, что Мэри будет второй всегда. Аналогичным образом, по-видимому отвечая на вопрос Мэри о ночной жизни в Гаване, он уклончиво ответил, что никогда не пьет и не ложится поздно, если работает. Именно он будет работать, заявил Эрнест – хотя с уважением выслушает ее пожелания по данному вопросу.
Конечно, Мэри была достаточно умна и понимала, что ей придется оставить журналистику. Она была репортером и жила только на свои гонорары – и на то, что оставалось от чеков вечно отсутствующего мужа. Этим она отличалась от других жен Эрнеста. Хэдли и Полин имели отдельный источник доходов, а Марте хорошо платили за статьи и книги. Если бы Мэри согласилась связать свою судьбу с Эрнестом, это было бы навсегда, и рычагов воздействия у нее оказалось бы очень мало.
Впрочем, в то время Эрнест и Мэри были нежны друг с другом. Если сравнивать с письмами к Марте, даже в лучшие мгновения брака, то его послания к Мэри были письмами счастливого человека. Мэри говорила ему в переписке, пусть иногда расплывчато, за что она его любит: за «твою внезапную солнечную веселость, непредвиденную веселость, мудрость, искреннее мастерство, твою любовь, и великодушие, и доброту ко всем существам, включая меня, твое умение радоваться простым вещам – птицам в небе, цветам, овощам». Они договорились, что у них будут мальчик и девочка, и их будут звать Том и Бриджит. Эрнест называл Мэри Котенком или Озорницей; она называла его Ягненочком.
Тем временем в Европе продолжались боевые действия. Союзные войска пробивались через Бельгию и Люксембург к Германии. Бак Лэнхем и его 22-й полк находились на бельгийской границе и двигались к Льежу, когда Бак отправил Эрнесту несколько мелодраматическую телеграмму со своим вариантом укоризненных слов короля Генриха V герцогу Крийону [ошибка автора, эти слова приписывают Генриху IV. – Прим. пер.]: «Пойди повесься, храбрый Хемингштайн. Мы сражались за Ландреси, а тебя там не было». Нет нужды говорить, что Эрнест повел себя достойно и отправился в опасную поездку на север, воссоединившись с Баком, и провел с армией три недели. Однажды вечером он захватил пустой сельский дом и стал здесь колдовать со своими друзьями над блюдом из только что забитой курицы, запивая ее большим количеством вина. Двадцать второй полк скоро должен был вступить в сражение вдоль «Линии Зигфрида», и Бак ел и пил с аппетитом, а потом сказал Карлосу Бейкеру, что это была его самая счастливая ночь на войне. Эрнест думал, что никогда не был счастливее, чем в августе и сентябре 1944 года и сравнивал начало боя с лисьей охотой в ясный день. К этому периоду относятся две статьи для «Колльерс»: первая – «Американский солдат и генерал», появившаяся в номере от 4 ноября, и вторая, «Война на Линии Зигфрида», описывающая страшный бой у Западной стены 13 и 14 сентября, которая вышла 18 ноября.
В октябре старший инспектор 3-й армии США в Нанси вызвал Эрнеста на допрос о его действиях в Рамбуйе в течение недели с 18 по 25 августа. Другие корреспонденты, среди которых был, без сомнений, репортер Брюс Грант, жаловались на нарушение Хемингуэем Женевских конвенций, который, будучи корреспондентом, носил при себе оружие. Если бы Хемингуэй проиграл, то его немедленно отправили бы в Штаты и лишили журналистской аккредитации. Полковник, сотрудник Управления стратегических служб Дэвид Брюс написал в поддержку Эрнеста письмо, оказавшеемся полезным при разбирательстве в Нанси, в котором охарактеризовал жалобы: «Некоторые [репортеры] были всерьез настроены против Эрнеста, по-видимому потому, что он оказался первым в той конкретной ситуации. Он был вынужден… дать парочке по затылку». Брюс горевал из-за «нагромождения завистливых обвинений» против друга. Эрнеста обвиняли помимо прочего в том, что он снял знаки отличия корреспондента с куртки (Эрнест сказал, что, наверное, снял куртку в жару), что начальник штаба сделал его полковником (Эрнест утверждал, что он был только связным для полковника и что к нему самому обращались по военному званию только в знак уважения, как человека из Кентукки называют полковником Кентукки), что у него в комнате хранилось оружие и он превратил ее в зал картографии (Эрнест утверждал, что карты ему требуются для написания репортажей, а солдатам просто удобно хранить в его комнате оружие). В письме Брюса все эти обвинения предвосхищались, и он, к примеру, небрежно упоминал, что Эрнест работал «в рубашке». Далее Брюс говорил: «Эрнест как военный корреспондент не носил оружия, но под его неофициальным командованием было столько умелых партизан, сколько можно было желать». Эрнест, продолжал Брюс, «сочетает в себе… что встречается редко, обдуманное безрассудство и осторожность, он знает, как верно воспользоваться благоприятной возможностью, которая, если ее упустить, в другой раз не появится. Он прирожденный лидер и, несмотря на сильную независимость характера, произвел на меня впечатление очень дисциплинированного человека».
Эрнесту пришлось лгать, отвечая на вопросы, и следователи, вероятно, знали об этом; процедура, скорее всего, была лишь формальностью. Его вызвали на допрос только потому, что другие журналисты пожаловались на его поведение, едва ли его собирались признать виновным или приговорить к наказанию или порицанию. Рассказ Эрнеста подтвердили многие свидетели, в том числе майор Джеймс Торнтон и некоторые другие, поклявшиеся, что никогда не видели Эрнеста с оружием. Старший инспектор не обнаружил «нарушений им существующих правил для военных корреспондентов».
Эрнесту удалось выйти сухим из воды, и такую развязку он воспринял как разрешение рассказывать всем и каждому, что на самом деле сражался на фронте во Вторую мировую войну. Через несколько лет он написал исследователю Чарльзу Фентону, что не хотел становиться кадровым офицером, потому что ему пришлось бы отказаться от участия в боях. Эрнест объяснил, что неофициально принимал участие в боевых действиях и при этом нелогично добавил, что его официальные документы могут посмотреть все, кто хочет. И если бы посмотрели, продолжал он, то увидели бы, что он был награжден «Бронзовой звездой». Он заметил, что не получил креста «За выдающиеся заслуги» только потому, что «технически» являлся гражданским лицом.
В последние недели октября он наконец получил известия о Джеке. Он был ранен, захвачен в плен и госпитализирован, а позже отправлен в лагерь для военнопленных в Германии. Джеку повезло, что на допросе его узнал один человек, австриец, который помнил Джека ребенком в Шрунсе. Подругой этого австрийца была Тидди, бывшая няня Джека. Но обо всем этом Эрнест узнал гораздо позже, а пока, поскольку у него уже были запланированы несколько дел, он попросил Мэри разузнать о Джеке все, что можно, и был небыкновенно ей благодарен, когда она попросила отправить ее на передовую, где могла получить какую-нибудь информацию.
В тот же месяц Эрнест возобновил знакомство с женщиной, которую впервые встретил на борту «Иль де Франс» в 1934 году, когда они с Полин возвращались домой из Африки. Марлен Дитрих присоединилась к плеяде знаменитых красавиц – приятельниц Хемингуэя, – среди которых была Ингрид Бергман, а в будущем среди них окажутся Ава Гарднер и светская львица Слим Хейворд, не считая небольших «звездочек». Всем этим женщинам Эрнест в открытую говорил о своей бессмертной любви; к его великому разочарованию, они явно предпочитали не замечать его сексуального интереса. И хотя всех этих женщин Эрнест привлекал харизмой и обаянием, ни одна, похоже, не собиралась с ним спать – это был еще один намек Эрнесту на годы и избыточный вес. Каждую женщину он называл Дочкой, а они звали его Папой, и это лучшее, чего он мог добиться. С Дитрих он обменивался остротами и грубыми шутками, просил ее спеть для него – и она часто пела Эрнесту, по рассказу Мэри, примостившись на краю ванной, пока он брился. Именно Дитрих Эрнест отправил к Мэри в качестве посредницы после ссоры, во время которой он ударил ее. Послания Эрнеста к Дочке, написанные в течение нескольких лет (Дитрих была на два года моложе), напоминают страстные любовные письма, однако их отношения оставались платоническими; и то же самое можно сказать о его письмах к другим женщинам. То, что о Дитрих ходили слухи, будто она бисексуалка или лесбиянка, похоже, лишь усиливало ее привлекательность. Эрнесту всегда нравились лесбиянки.
Третьего ноября Эрнест снова покинул Париж и вернулся в 22-й полк. К тому времени 4-я пехотная дивизия начала поход на Хюртгенвальд, лесистый регион к югу от Аахена и к западу от Бонна. Это было первое вторжение Союзников в саму Германию и переход через Рейн. Эрнест добрался до фронта 9 ноября на «джипе», за рулем которого был его друг из Свободных сил Жан Дека, и в компании Билла Уолтона. Он будет оставаться с 22-м полком с 15 ноября до 4 декабря.
В Хюртенвальде разразилась кровавая бойня. Здесь не было места героизму Эрнеста. Война, похоже, присмирила его. Он сказал Мэри, что если бы не был свидетелем того сражения, то никогда бы не узнал, насколько «прекрасен» американский народ. Солдаты приветствовали его и дали ему оружие, и он гордился этим. В своих письмах к Мэри за этот период, почти в каждом, Эрнест описывает бои в Хюртгенвальде как одни из самых страшных, что он видел. За пять дней наступления в начале ноября войска союзников продвинулись лишь на полторы мили. Погодные условия были ужасны – безжалостный дождь, снег и холод. За три месяца военных действий девять тысяч человек погибли от пневмонии, иммерсионных ран, обморожения, истощения или контузии. Немцы заставляли американцев расплачиваться за каждый дюйм продвижения вперед. Они оставляли после себя в лесах мины и укромные бункеры, в которых прятались немецкие солдаты. Боевые условия были крайне неблагоприятными. Американцам приходилось продвигаться сквозь сплошной лес, и даже просеки не было видно. Танки не могли пройти через лес, а пули часто рикошетили от деревьев, попадая в своих. Немцы к тому же сбрасывали снаряды, которые взрывались в верхушках деревьев и заливали солдат сверху ливнем шрапнели и разнесенных в клочья деревьев.
Вечера Эрнест проводил в трейлере Бака; днем он старался держаться от него подальше. Ночи были приятными, и Эрнест разглагольствовал о чем угодно, начиная с брачных игр львов и заканчивая храбростью в бою. В один такой вечер Дж. Д. Сэлинджер вместе со своим другом Вернером Клеманом решили отыскать Эрнеста. Сэлинджеру было двадцать пять лет, он служил в 12-м пехотном полку 4-й дивизии и дослужился до звания старшего сержанта, участвовал в высадке союзников в Нормандии и был пока еще никому не известным писателем. Эрнест встречался с ним в августе в Париже, и Сэлинджер дал ему прочесть свои рассказы. Эрнест сказал, что молодой человек очень талантлив, и между ними завязалась дружба.
Сэлинджер и Клеман обнаружили Эрнеста в штабе пропаганды – роскошном месте, потому что там был собственный генератор; Эрнест лежал на кушетке в солнцезащитном козырьке и писал на желтой подушке. Он обрадовался, увидев Сэлинджера и его друга, и открыл бутылку шампанского. Одна легенда говорит, что Эрнест, болтая о чем-то, трогал «Люгер», когда кто-то спросил его, какое оружие лучше – немецкий «Люгер» или «кольт» 45-го калибра. Эрнест заявил, что «Люгер» лучше, и в доказательство, повернувшись, отстрелил голову курице. Эта история почти наверняка недостоверна, как и похожая, но еще более невероятная, в которой Эрнест таким же образом добывает несколько куриц к сентябрьскому пиру, устроенному им для Бака Лэнхема у Западного вала. Как указывает Шон Хемингуэй, внук Эрнеста (хотя он и не был очевидцем тех событий), отстрелить голову курице на деле очень трудно. Столь же сомнительно утверждение, будто Сэлинджер, страдавший неопущением яичка, «раскрыл» этот факт Эрнесту в одну из встреч – без сомнений, неоднозначный глагол при этом потреблен намеренно. Эта небылица, как и знаменитый рассказ о том, как Ф. Скотт Фицджеральд показывал Эрнесту в туалете «Мишо» гениталии, вполне в духе хемингуэевских историй, но почти наверняка выдумана.
У Эрнеста была еще одна интересная встреча во время пребывания в Хюртгенвальде. В армию прибыл психиатр, которого Бейкер называет майором Маскиным, с целью выявления у солдат боевого истощения. Эрнест рассказывал, что отлично провел время с психиатром, сообщив тому, что хочет сношаться с кошками. Биллу Уолтону общение Эрнеста с психиатром запомнилось иным, причем он не называл того Маскиным и сообщил, что это был полковник, а не майор. Психиатр, разговаривая с мужчинами, насмехался над идеей мужества как психологического состояния и предсказывал, что Эрнест, как и другие солдаты, будет сломлен напряжением после боя. По словам Уолтона, Эрнест густо покраснел и, стуча по столу, назвал психиатра «невеждой, необразованным дураком, извращенцем и вражеским шпионом». Уолтону показалось, будто тот задел в Эрнесте «что-то очень глубоко» спрятанное.
Этот инцидент навсегда запомнился Уолтону. За годы войны он очень хорошо узнал Эрнеста – лучше, чем, пожалуй, кто-либо еще, не считая Бака – но Бак сможет увидеть недостатки своего друга только много лет спустя после войны. Уолтон прекрасно себя чувствовал в компании Эрнеста: «Он умел рассмешить меня так, как никто из всех, кого я знал. У него было огромное чувство комического». Уолтон считал, что источником «глупостей» Эрнеста в годы войны, вроде того случая, когда он отправился к Марте с шваброй и ведром на голове, была душевная болезнь, а не только пьянство. Уолтон позже будет непреклонно стоять на том, что именно он считал истоком вздорного поведения Эрнеста: «Он всю жизнь страдал от классического маниакально-депрессивного расстройства» – так он сказал исследователю жизни и творчества Хемингуэя Дэнису Брайану. «Конечно. Совершенно верно», – ответил Уолтон на вопрос Брайана, часто ли Эрнест говорил о смерти из-за своего состояния. «Думаю, он прекрасно знал о своей предрасположенности к сумасшествию, о том, что у него маниакально-депрессивный синдром». Армейский психиатр, несомненно, заметил многие признаки так называемой «боевой усталости», но Эрнест вряд ли признался бы в этом психиатру.
В середине декабря американские войска наконец пробились через Хюртгенвальд. Батальон Лэнхема захватил деревни Гей и Гроссхау; в последней развязался кровавый близкий бой, и Эрнест почти все время был под огнем. К тому моменту, когда стрельба прекратилась, около 24 000 американцев были убиты, захвачены в плен или пропали без вести. По прошествии некоторого времени многие с горечью смогли понять, что вся экспедиция была ошибкой. Очевидцы говорили, что войскам не следовало идти через хюртгенвальдский лес. Нужно было обойти его.
На этом война для Эрнеста закончилась. Он еще раз съездил в Люксембург, где немцы контратаковали, но были легко отбиты. Именно тогда Билл Уолтон наблюдал, как Эрнест охотился за Мартой со шваброй. То, что Эрнест прошел войну целым и невредимым, можно назвать маленьким чудом. Ему просто повезло, ведь он не пытался держаться дальше от опасности.
Эрнест вернулся в Париж и вновь собирал своих обожателей в «Ритце». Больше месяца он сильно болел бронхитом. В декабре больного в постели навестили король и королева парижских интеллектуалов, Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар. Эрнест позже рассказал критику Чарльзу Пуру, что той же ночью у него состоялось свидание с де Бовуар, однако он не смог добиться эрекции – никто из прошедших Хюртгенвальд не мог, заметил он. Он сделал все возможное – продолжал рассказывать Эрнест Пуру – и потом рухнул на постель, кашляя и заплевав все кровью, чем произвел на Бовуар «впечатление».
Неслучайно, пожалуй, что умение Эрнеста оскорблять людей было сильным как никогда. Где-то в те дни с Эрнестом, стоявшим в компании корреспондентов у бара отеля «Скрайб», столкнулся Уильям Сароян. Сароян обратил внимание, что Эрнест сбрил бороду, на что тот обиделся. Через несколько дней, как рассказывал капитан Питер Уайкхем, Эрнест заметил Сарояна в том же баре и называл его «паршивым армянским сукиным сыном». Друзья Сарояна обиделись, несколько мужчин вступили в драку, вмешалось руководство бара, и всех вышвырнули вон. Эрнест, по словам Уайкхема, «хохотал как гиена».
В гостинице Эрнеста посещали солдаты 22-го полка и поклонники, как, например, Генри Норт и Майкл Берк, с которыми он познакомился в самолете, летевшем из США, в апреле 1944 года. Берк и Норт основали игровой «Клуб Вальгалла». Поскольку президент США был командующим вооруженными силами, то все бокалы вальгалльцы поднимали в его честь. Норт и Берк оказались среди компании, в которой Эрнест однажды вечером прочитал несколько своих стихотворений. На том же вечере присутствовал также офицер Дэвид Брюс, давший показания в пользу Эрнеста на допросе в Нанси. Среди этих стихов были интимные «Первое стихотворение к Мэри», «Второе стихотворение к Мэри» и «Теперь он спит с этой старой шлюхой смертью». Позже Эрнест прочел стихи Вертенбекерам и Биллу Уолтону, и помимо них, непристойную и смутившую всех поэму «К влагалищу Марты Геллхорн», в котором сравнивал гениталии Марты с обвисшим горлышком грелки.
Эрнест, как сообщил он Баку Лэнхему, испытывал искушение оставаться на войне до конца – не столько для того, чтобы писать репортажи, поскольку он больше не работал на «Колльерс», но потому, что ощущал себя необыкновенно живым на поле боя. Он сравнивал свои чувства с тем, что испытывает человек, унаследовавший огромную сумму денег, и говорил об ощущении бессмертия, которое пережил на первой войне. Он признавал, что в этом душевном подъеме не было никакого смысла, но сравнивал его с пивным пайком и говорил, что ощущает такой избыток энтузиазма, что готов разделить его с Баком точно так же, как поделился бы выпивкой. Самым любимым его выражением, относившимся к войне, было «банкетные тупицы» – неизвестного, вероятно британского, происхождения, которое передает всю бессмысленность войны и нередко бездарность военных планов.
Тем временем Мэри попросила Чарльза Вертенбекера, своего босса в «Колльерс», предоставить ей с конца марта годичный отпуск и раздобыла командировочное предписание, с помощью которого могла пересечь Атлантику на военном корабле. (Мэри, по ее словам, «умоляла» отправить ее на британском судне, поскольку американские аналоги «безлюдная сушь».) Шестого марта Эрнест отправился в дорогу, заехав по пути в Лондон, и навестил Марту в «Дорчестере», где она лежала в постели с гриппом. Они давно уже договорились о разводе, и в этот день увидятся в последний раз. Марта написала своей матери: «Больше не хочу слышать его имени. Прошлое умерло и стало безобразным… Нужно быть просто великим гением, чтобы компенсировать такие отвратительные человеческие черты».
Эрнест после развода сделает в адрес Марты несколько неприятных замечаний, но значительно меньше, чем можно было бы думать, зная его нрав, и меньше, чем утверждали биографы. В основном он жаловался на ее отсутствие в «Финке» из-за служебных командировок, на то, что называл скверной писаниной, ее амбициозность (она будет спорить с пожарным, который выносит ее из горящего дома, говорил Эрнест), ее тщеславие и веру в косметику, на лицемерие, претенциозность и эгоизм. Описывая своей возлюбленной характер Марты в «За рекой, в тени деревьев», Полковник говорит: «Честолюбия у нее было больше, чем у Наполеона, а таланта – как у первого зубрилы в школе… С таким самомнением, как у нее, не обижаются, а замуж она вышла, чтобы примазаться к военной верхушке и приобрести связи, полезные для ее профессии» [не нашла имя переводчика. – Прим. пер.]. В особенности злым был комментарий в адрес Марты, оставленный им в начале 1950-х на экземпляре «По ком звонит колокол» для коллекционера Ли Сэмуэлса (и не обошел при этом вниманием Гертруду Стайн, на которую тоже долго обижался): «Пизда есть пизда есть пизда». Эрнест почти никогда не употреблял это слово [это пародия на цитату Г. Стайн «a rose is a rose is a rose is a rose». – Прим. пер.].
Но Эрнест был способен понять свой неудачный третий брак в перспективе. Вскоре после развода Эрнест написал Чарльзу Скрибнеру с вопросом, есть ли у него какие-нибудь новости о Марте (Марта тоже была автором «Скрибнерс», хотя вскоре перебралась в «Даблдей»), и глубокомысленно добавил: «Все-таки Марта была прекрасной девочкой. Жаль, что она была настолько честолюбивой и одержимой войной». (Впрочем, он сообщил Скрибнеру при этом, что у него появилась новая служанка Марта и что он любит ей приказывать). Позднее он поделится с А. Э. Хотчнером продуманной и вполне справедливой оценкой того, что же случилось не так: «C мисс Мартой разошлись, поскольку ни детей, ни любви, она зарабатывала больше, чем я, и была уверена, что без меня у нее лучшее будущее, и вероятно, была права, потому что наши интересы и вкусы не совпадали, я любил писать и не соответствовал ее честолюбию».
В 1946 году Эрнест написал Марте длинное и сердитое письмо (но не отправил его), в котором сокрушался по поводу того, что научил ее писать, и допускал при этом ужасные преувеличения. Однако годом раньше он написал ей замечательное нежное письмо. Эрнест начинал с новостей о своих сыновьях, говорил, что они очень любят ее и с «большой нежностью» вспоминают ее. Он писал о своих кошках («киськах») и описывал ущерб, причиненный «Финке» недавним ураганом. По-видимому, они договорились о какой-то легенде-прикрытии, когда в последний раз виделись в Лондоне, и он заверил Марту, что придерживается ее. «Мы дружелюбны. Мы уважаем друг друга. Никакого скандала. Два человека были в браке и разошлись. Все очень пристойно». Все их общие друзья, продолжал Эрнест, не встали на чью-то конкретно сторону. Он собирал ее вещи в «Финке» «с грустным благоговением». Если по какой-то причине ей нужно как можно быстрее оформить развод, он об этом позаботится и добавил: «Ты имеешь право на все, что хочешь». Наконец, писал он: «Кроме того, если ты и [твоя] Мать когда-нибудь захотите приехать в этот дом, то почему бы и нет». И если Эрнест редко говорил о женщинах в слишком грубых словах, точно так же редко он высоко отзывался обо всех, кто с ним когда-либо пересекался, или предлагал такие же экстравагантные обещания. Это письмо, как считал редактор, подготовивший его к публикации, скорее всего было написано в 1946 году, и Эрнест его так и не отправил.
Все пережитое на Второй мировой войне Эрнест видел как будто через увеличительное стекло. К сожалению, так он все и описывал окружающим, раз за разом. Эти небылицы вызывали настоящую тревогу у двух людей, чье мнение он ценил больше всего и кого, вероятно, считал своими лучшими друзьями: Арчи Маклиша и Бака Лэнхема. В августе 1948 года Арчи получил от Эрнеста бодрое и кровожадное письмо, скорее всего написанное под воздействием алкоголя, где Эрнест писал о количестве убитых им «фрицев»: это было письмо хвастуна, без оглядки плетущего небылицы, который преувеличивал или лгал почти в каждом предложении – причем самые ужасные поступки описывал легко и небрежно. Маклиш закроет это письмо в своих архивах в Библиотеке Конгресса на пятьдесят лет – такой разрушительный удар, по его мнению, оно нанесло бы репутации Эрнеста. Само собой разумеется, что и его отношение к Эрнесту безнадежно испортилось. То же самое справедливо и в отношении Бака Лэнхема, который долгое время был преданным сторонником Хемингуэя и считал, что его друг не может сделать ничего плохого, пока не увидел, спустя несколько лет после войны, как отвратительно Эрнест обращается с женой и рассказывает истории, насчет которых Бак знал, что это неправда. После смерти Хемингуэя Бак начал с Карлосом Бейкером переписку по поводу деятельности Эрнеста на войне и был «раздавлен», когда Бейкер показал ему первый черновик биографии и некоторые письма Эрнеста к Мэри, в которых тот хвастливо «стучал себя в грудь». Бак спросил Бейкера: «Уж кому-кому, но ему-то зачем было так раздуваться?» Вслед за Маклишем Бак сказал, что почувствовал себя «почти больным» от такой эгоистичной, напыщенной лжи своего друга. К концу войны Эрнест стал человеком, от которого друзья могли с отвращением отшатнуться.