К тому времени, когда Эрнест воссоединился с Хэдли и Бамби в Шрунсе, он был измучен сложностями, вызванными любовью к двум женщинам сразу. Его сбивало с толку чувство преданности и той, и другой женщине, едва ли не больше, чем необходимость лгать им обеим: он не успевал убедить себя в очаровании одной, как другая уже соблазняла его. Должно быть, он испытал облегчение, когда в конце марта к нему приехали Дос Пассос и Мерфи. В Шрунсе уже несколько дней не было свежего снега, поэтому компания села на поезд и проехала дальше, остановившись в Гашурне, где в последний раз Хемингуэи были в Рождество вместе с Полин. Эрнест с увлечением учил всех ходить на лыжах, и его внимание любезно принималось. У Дос Пассоса было настолько плохое зрение, что он мог только съезжать прямо с холма и присаживался, если перед ним появлялись неясные очертания дерева. Джеральд, который ездил на лыжах еще подростком в Адирондаке, старательно практиковал повороты на параллельных лыжах и повороты «телемарк». Впервые спустившись с горы – с самой большой высоты, чем когда-нибудь прежде, – Джеральд ликовал, достигнув долины. Эрнест ждал его внизу и спросил, страшно ли ему было. Джеральд ответил да, и Эрнест сказал, что решил: храбрость – это умение сохранять достоинство перед лицом опасности. Дос Пассос, запомнивший Шрунс как «последнее невероятно хорошее время», которое они провели все вместе, рассказывал, что они так сильно смеялись за едой, что приходилось прикладывать усилия, чтобы остановиться хоть ненамного и поесть (обычно «громадное количество форели»), и еще они пили много горячего кирша и спали «как сони» под большими перинами. Когда праздники закончились, «они стали как братья и сестры». С грустью Дос прибавил: «Был настоящий шок, когда через несколько месяцев я узнал, что Эрнест бросил Хэдли».
Хэдли узнала о Полин в апреле, вскоре после того, как Хемингуэи вернулись в Париж. К тому времени Эрнест и Полин тайно встречались, хотя Хэдли, и это невероятно, ничего не подозревала. Полин и ее сестра Джинни пригласили Хэдли в поездку на автомобиле в долину Луары посмотреть замки. Поскольку она никогда там не была, Хэдли очень хотелось поехать; потом, раздумывая обо всем случившемся, она поняла, что Пфайфферы пригласили ее поделиться новостью о Полин и Эрнесте. Полин в поездке была унылой и необычайно раздражительной. Оставшись с Джинни наедине, Хэдли спросила, согласна ли та, что Полин и Эрнест «ужасно хорошо» ладят друг с другом. В ответ Джинни осторожно заметила, что, наверное, эти двое «очень любят» друг друга. «Вот так она сказала об этом, – вспоминала Хэдли. – Как будто уведомила. И тут я овладела ситуацией. Внезапно мне все сразу стало ясно».
Сразу после поездки, которая продолжилась уже неловко, Хэдли открыто поговорила с Эрнестом. В ответ (и это кажется невероятным с любой точки зрения) он разозлился на Хэдли. Ей не следовало выносить это на обсуждение, говорил Эрнест, она должна была оставить все как есть – с любовницей Эрнеста на стороне. В последовавшем споре Эрнест настаивал, что все продолжалось бы гладко, если бы Хэдли не начала обсуждать случившееся. «Почему мы не можем жить дальше так же, как жили?» – спросил он Хэдли. Хэдли, вполне логично, возразила, и спор продолжался, то стихая, то возникая с новой силой, еще несколько дней. Когда Хэдли рассказала о нем своему биографу, ее версия подтвердилась замечаниями Эрнеста, которые он сделал в письме к своей старинной чикагской подруге Изабель Симмонс-Годолфин вскоре после. Приняв интонации искушенного изменника и приврав насчет срока романа, он писал, что у него были отношения не с одной женщиной многие «годы» и теперь он в ужасно неприятном положении. Хэдли не должна была ничего говорить, добавил он. Но раз сказала, вся эта отвратительная ситуация – ее вина. Невероятно, но Эрнест выступал в качестве потерпевшей стороны. Мы можем утверждать, что для него это был единственный способ стерпеть подобное двусмысленное положение и единственная возможность справиться со своей виной. Так, постепенно, все чаще, Эрнест начнет возлагать вину за все, что в его жизни шло неправильно, даже за то, за что сам нес ответственность, на других людей.
У Хэдли было немного друзей и всего одна сестра, которую она не любила, и потому она была крепко привязана к Эрнесту и ребенку. Прежде она была счастлива в браке. На этом этапе она даже не стала обдумывать план действий, а просто решила ничего не решать. Она позволила всему идти своим чередом (помнила ли Хэдли, как Зельда сказала ей: «Вижу, что в семье Хемингуэев ты делаешь то, что хочет Эрнест»?). Может быть, она думала, что связь Эрнеста и Полин скоро закончится, однако их роман продолжался. Оглядываясь назад, она поняла, в какой момент осознала, что у их брака больше нет будущего. Эрнест не то чтобы слегка нагрешил. Если бы он сбился с пути истинного, это была бы исключительно важная проблема. Но католическое воспитание Полин, с его строгим моральным мировоззрением, служило подтверждением, что Эрнест разделял ее весьма серьезные взгляды на ситуацию. Их будущий брак, можно сказать, был почти предрешен.
Итак, все продолжали вести себя как раньше. Эрнеста это полностью устраивало – ему было комфортно притворяться, будто про них с Полин никто ничего не знает, а Хэдли цеплялась за надежду, что роман еще может изжить себя. Позже она рассказала, что Полина попросила ее встретиться с ней и поговорить, но Хэдли отказалась, опасаясь, что умная Полина одержит над ней верх при любом раскладе разговора. Вскоре, к счастью для Хэдли, Полин уехала навестить дядю Пфайффера и его семью в Италию. Эрнест тем временем отправился в Мадрид, как и планировал, рассчитывая, что Хэдли вскоре присоединится к нему. По ряду причин, в том числе из-за небывало холодной погоды, бои быков, на которые он и спешил в Мадрид, были отменены, и Эрнест все это время писал лежа в постели. Драме между мужем и женой еще предстоит разыграться.
Тем временем Эрнест продолжал энергично писать. Май был в особенности удачным месяцем. В постели в мадридском отеле Эрнест написал два своих лучших рассказа, «Десять индейцев» и «Убийцы», а также крайне плохую одноактную пьесу «Сегодня пятница», о трех римских солдатах, выпивающих вместе в ночь после Распятия. Он ожидал выхода «Вешних вод» к 28 мая, когда понял, что хочет написать Шервуду Андерсону, своему бывшему наставнику и главной цели своей пародии. Письмо, датированное 21 мая (почти последняя возможность любезно рассказать Андерсону о пародии до появления книги), представляет собой замечательный документ. Эрнест переходил от наступления к обороне, от приговора к приговору. «[«Воды»] – это шутка, которая не должна быть убогой, – писал он, – и она совершенно искренняя». С изощренной логикой он пытался убедить Андерсона, что понимает, как все это выглядит («конечно»), будто он встает в один ряд с Беном Хехтом и «умными евреями», которые критиковали последний роман Андерсона. Признавая, что Андерсон всегда был «замечательным» с ним и помогал «как дьявол» со сборником «В наше время», Эрнест говорил, что претворял в жизнь «непреодолимую потребность набить тебе морду с благодарностью истинного писателя». Изложив еще несколько противоречивых аргументов, он добавил, что надеется, Андерсон сочтет «Воды» смешной книгой, и слал наилучшие пожелания миссис Андерсон от Хэдли и от него самого. Позже Андерсон сказал, что письмо Хемингуэя показалось ему «самым неловким и высокомерным», которое когда-нибудь один литератор писал другому.
Как и следовало ожидать, «Вешние воды» получили смешанный прием, хотя отзывы в целом были благоприятными. Аллен Тейт из «Нейшн» в июльской заметке расточал похвалы: «[Сборник] «В наше время» доказал, что Хемингуэй мастер…иронии. Такая ирония особенно подходит вневременной сатире, характерной для Дефо и Свифта, и успешное ее применение Хемингуэем в «Вешних водах» – триумф, а не сюрприз».
Тейт признавал, что книга пародировала «Темный смех» и в первом же предложении рецензии сообщал, что Хемингуэй написал ее за десять дней, однако восхищение его было не безоблачным. Гарри Хансен из «Нью-Йорк уорлд» считал, что Хемингуэй не попал в цель: «Рассказы удаются ему лучше» – и эта претензия будет высказана не в последний раз. Некоторые другие замечания Хансена были еще более неприятными. Он отмечал, что целью Хемингуэя был Андерсон и что книгу выпустило издательство «Скрибнерс», а не «мистер Ливрайт», и пытался понять, почему Хемингуэй покинул Ливрайта: «Следовательно, мистер Скрибнер может объявить, что он издаст первый роман Хемингуэя осенью». Очевидно, Эрнест был поглощен успехом книги, когда он, приукрашивая события, заверял отца, что «Воды», пародия на автора, которого они с Грейс не читали, получила более ста рецензий и все положительные.
Понятно, что настоящий успех зависел от романа, который должен был выйти в «Скрибнерс» осенью. Рукопись, которая теперь называлась «И восходит солнце», Эрнест отправил издателю в конце апреля. Видимо, это был еще не окончательный вариант, потому что Эрнест существенно переработает рукопись на стадии корректуры после чрезвычайно напряженного обмена мнениями со Скоттом Фицджеральдом. Тот напишет ему длинное письмо в июне, возражая в самых сильных выражениях против первых шестнадцати страниц книги. Все данные свидетельствуют о том, что Фицджеральд сыграл решающую роль при редактировании рукописи. Обладая инстинктом первоклассного писателя и превосходного читателя, он сразу же увидел, что не так с «И восходит солнце». Впрочем, сказать об этом Эрнесту было половиной дела.
Скотт начал письмо с общих слов о том, что честный отклик на работу писателя бесценен – и что он сам, когда писал свою последнюю книгу, прислушивался к советам Банни Уилсона, Макса Перкинса и его подруги из Сент-Пола Кэтрин Тай, причем никто из них не написал романа. Скотт, кажется, давал другу понять, что для писателя обычное дело выслушивать критику произведений в резких выражениях. Прояснив этот вопрос и признавшись, что в своем творчестве он стремился сохранить «прекрасный стиль», когда от него лучше было бы избавиться, он далее говорил Эрнесту, что некоторые части «Солнца» «небрежны и неудачны», особенно первые страницы, где «ты… обрисовываешь или… бальзамируешь анекдот или шутку, которая мимоходом тебе приглянулась», и отмечал «снисходительную небрежность» первых страниц романа.
Первый черновик «И восходит солнце», до вмешательства Скотта, имел больше общего с сатирическими «Вешними водами», чем со сборником «В наше время». Раздраженные и даже болтливые интонации черновой рукописи говорят о том, что Хемингуэй видел себя прежде всего сатириком, даже по отношению к своему рассказчику, Джейку Барнсу, который настолько удален от событий, что Хемингуэй кастрировал его, вывел из строя ранением, полученным на войне, лишившим Джейка возможности заниматься сексом. Сначала Эрнест посвятил роман «МОЕМУ СЫНУ / Джону Хэдли Никанору / Этот сборник поучительных историй»; Скотт возражал и против фразы «поучительные истории», одновременно шутливой и пренебрежительной, а также выражения «высокоморальная история», которой Эрнест описывал то, что будет происходить в романе. В той версии, которую видел Скотт, Эрнест представлял леди Бретт Эшли следующим образом:
Это роман о леди. Ее зовут леди Эшли. Когда начинается эта история, она живет в Париже, а на улице весна. Пожалуй, это хорошее место для романтической, но высокоморальной истории. Как всем известно, весна в Париже – счастливое и романтичное время. Осень в Париже, хотя и очень красивая, может придать нотку печали или меланхолии, от которых мы постараемся воздержаться в повествовании.
Легкомысленные и бесцеремонные интонации введения, писал Скотт, казались пренебрежительными; это даже нельзя было назвать хорошей литературой. Первые двадцать восемь страниц, по его словам, содержали «около 24 насмешек, выспренностей и примеров неуважения, которые портили все повествование», вплоть до строк, ставших знаменитым началом романа – где Хемингуэй представляет Роберта Кона, «принстонского чемпиона по боксу в среднем весе». Скотт объяснил, насколько был обескуражен «порочными и сознательными фразами, которые не имеют значения», и указал на части текста, которых любой человек, считающий себя писателем, должен стыдиться – например, фраза «или что-то такое» («если не хочешь говорить, зачем тратить на это три слова»). Более того, язык Эрнеста был «снобским», особенно в тех абзацах, которые содержали подробности истории Бретт и замечание о судьбе британской аристократии после Первой мировой войны (не по сути снобский, сказал Скотт, но «затасканный»).
Фицджеральд знал, как много зависит от этой рукописи, и он старался показать Эрнесту: «Именно потому, что люди глубоко интересуются тобой, они будут наблюдать за тобой, как за кошкой». В шлаке на первых страницах романа не было даже естественного хемингуэевского ритма, сетовал Скотт. Дрянные первые страницы раздражают еще больше оттого, что написаны Эрнестом – «тем, кто всегда верил в превосходство (предпочтительность) воображаемого над увиденным, если не сказать над рассказанным». Скотт считал важным, чтобы Эрнест понял тревогу и разочарование, которую «это введение с его неуклюжей комичностью» внушило ему. «Когда столь многие люди умеют хорошо писать, и конкуренция настолько высока, не могу представить, как ты мог сделать первые двадцать страниц с такой небрежностью», – продолжал Скотт, подчеркивая, что на сей раз Эрнесту нужно все исправить, пока он привлекает всеобщее внимание.
Фицджеральд посоветовал исключить хотя бы 2500 слов из первых 7500 и заметил умный ход – показать Роберта Кона почти безо всякой предыстории и опустить любые иронические замечания о весеннем Париже. Мы не знаем, что ответил Эрнест на это письмо Скотту, однако ясно, что диалог велся более обширный, поскольку в то время семьи Фицджеральдов и Хемингуэев были практически соседями на юге Франции. Однако мы знаем, как поступил Эрнест в ответ: он сообщил Максу Перкинсу, что, когда он вернет гранки в «Скрибнерс», начало в них будет отмечено на шестнадцатой странице: «На первых шестнадцати страницах нет ничего, – объяснял он, – что бы не появлялось, или объяснялось, или пересказывалось в остальной части книги – или говорить и не нужно». Он прибавил с прохладцей: «Скотт со мной согласен». – и Перкинс остался с впечатлением, будто Эрнест сам пришел к решению сократить рукопись. (Эрнест сохранил письмо Скотта с советом сократить текст, скорее всего, по привычке – он сохранял всякий попадавшийся ему на глаза листок бумаги.)
Рукопись, конечно, нужно было сократить. Но вот еще раз кто-то решительно вмешивался в работу Эрнеста, точно так же, как Гарольд Леб и Шервуд Андерсон с «Бони и Ливрайт». Еще раз Эрнест вынес удар по гордости. Мысль о том, что Скотт оказал ему большую услугу, вызывала в нем глубокое негодование. Сразу после того, как он написал Максу, что Скотт «согласился» с ним насчет доработки, Эрнест начал сводить на нет все, сделанное Скоттом. Фицджеральд спас роман Хемингуэя, и Эрнест никогда не простит ему этого.
Парижские мемуары «Праздник, который всегда с тобой», изданные после смерти Хемингуэя, знакомят нас с добродушными, с точки зрения Эрнеста, воспоминаниями о Фицджеральде: об их первой встрече, когда он увидел лицо Скотта – скорее смазливое, чем красивое, – и рот, напомнивший ему женский, и череп, о веселой поездке в Лион, чтобы забрать автомобиль Фицджеральда, когда Скотт показал себя грустным ипохондриком, о том, как Скотт консультируется с Эрнестом насчет размеров своего пениса, о поведении пьяного Скотта в поезде после игры в Принстоне (зачем об этом в парижских мемуарах, непонятно), о разговоре с водителем Скотта, который рассказал о том, что Скотт вообще не разбирается в автомобилях, и о признаках наступающего безумия Зельды. Некоторые воспоминания позитивные; во время их первой встречи, к примеру, Скотт «задавал вопросы и рассказывал мне о писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации Лоримере [редакторе «Сатердэй ивнинг пост»], и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил» («Праздник, который всегда с тобой»). [Перевод М. Брук, Л. Петрова и Ф. Розенталь. – Прим. пер.] Главное, друг, познакомивший его со всеми подробностями издательского процесса и его «материальной стороны», был жизненно необходим Эрнесту на этом этапе. Скотт сообщил, что «Сатердэй ивнинг пост» заплатили ему 3000 долларов за рассказ (хотя в последующем письме он разъяснит, что верная цифра – 2750 долларов). Эрнест, который скоро продаст первый рассказ всего за 200 долларов, откровенно завидовал. Однако в романе «Праздник, который всегда с тобой» он аккуратно говорит о разнице между своей прозой и «проституированием» Скотта: «Я сказал, что, по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать. Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его изменяет и портит, не может ему повредить».
Но вот о чем Эрнест умалчивает в «Празднике, который всегда с тобой» – так это о том, насколько ценной была помощь Скотта с публикацией его первых книг, и особенно бесценной помощи Фицджеральда с правками в гранках «И восходит солнце». По сути, в мемуарах он недвусмысленно отрицает помощь Скотта и говорит, что тот не видел «полностью переписанный и сокращенный» вариант рукописи, которую Эрнест передал в «Скрибнерс» в конце апреля; на данном этапе большая работа по редактированию – в основном сокращение первых страниц – еще не была выполнена, потому что Скотт еще не видел этой рукописи. Эрнест пишет, что не помнит, когда Скотт увидел эту редакцию с воображаемыми переделками и сокращениями, однако когда Скотт ее увидел, «мы их обсуждали. Но решения принимал я… Его помощь мне была не нужна, пока я переделывал книгу» («Праздник, который всегда с тобой»).
Как и Гарольд Леб, Фицджеральд считал, что они с Хемингуэем хорошие друзья. «Не могу тебе выразить, – писал Скотт Эрнесту в конце 1926 года, – что значила для меня твоя дружба все эти полтора года; знакомство с тобой – самое прекрасное из всей нашей поездки по Европе». Вернувшись в Америку, он сказал Эрнесту, что будет блюсти интересы своего друга в США, пока будет находиться в стране. В двух письмах за те недели Скотт предлагал ему деньги. В том же письме, в котором он благодарил Эрнеста за дружбу, Скотт сделал весьма неоднозначное заявление по поводу переделки «И восходит солнце»: он сказал Эрнесту, что «рад» видеть, что о романе пишут, и добавил: «Я не осознавал, что ты это все украл у меня, но теперь готов поверить, что это правда, и буду рассказывать всем». Трудно себе представить, что он имел в виду этим забавным замечанием, если не предложенные им сокращения в романе. И если он говорил всерьез, тем больше причин было у Эрнеста отрицать его слова.
И если начало «И восходит солнце» с Робертом Коном и Джейком Барнсом in medias res было проникнуто живительной ясностью, то все остальное в жизни Эрнеста ясным не было. Он переделывал роман, от которого так много зависело, в то же самое время когда выходили «Воды» и рецензии появлялись так быстро и бешено, что он с трудом их отслеживал – и несомненно, чувствовал сильную тревогу, если представить, что до сего момента он полностью самостоятельно распоряжался своей карьерой. Его произведения хотели издавать британцы – это было более желанным развитием событий. И несколько писем он посвятил пространному обсуждению «непристойных» слов и сцен в «И восходит солнце».
Несмотря на потрясения в браке, Эрнест рассчитывал, что Хэдли составит ему компанию в Испании, а затем отправится с ним на юг Франции. Вместо этого она уехала прямо в Антиб с Бамби, где проводила время с супругами Мерфи, ожидая приезда мужа. Впрочем, Хэдли с ребенком оставались в домике для гостей на «Вилле Америка» всего одну ночь; доктор, которого вызвали взглянуть на простуженную Сару, обнаружил, что Бамби, которого мучил кашель, заболел коклюшем. Сара испытывала ужас перед микробами из-за детей; она мыла даже монеты, которые они приносили домой. Поэтому Хэдли и Бамби отправили в соседний отель. Впрочем, положение спасли Скотт и Зельда Фицджеральд. Они сняли соседний дом «Вилла Пакита», но посчитали его состояние неудовлетворительным и переехали в другой, предложив Хэдли бесплатно пожить на «Вилле Пакита» вместе с Бамби и Мари Кокотт, которую вызвали из Парижа. Супруги Мерфи предоставили в распоряжение Хэдли своего британского доктора, Сара каждый день отправляла шофера со свежими овощами из собственного сада, а вечером, после проведенного на пляже дня, Мерфи, Фицджеральды и Маклиши приезжали к «Вилле Пакита» в вечерних нарядах, взбалтывали коктейли и передавали их Хэдли через ворота.
Эрнест настойчиво просил Хэдли приехать к нему в Испанию, жалуясь на одиночество, и Хэдли слишком хорошо понимала, что ему не хватает Полин. Они с Полин обменивались письмами и обсуждали, нужно ли им обеим приехать к Эрнесту в Мадрид. Но Хэдли пришлось остаться с больным ребенком, и она попросила Полин, которая уже переболела коклюшем, приехать к ним на «Виллу Пакита», мы можем только догадываться, зачем: «Это была бы шикарная шутка на tout le monde [фр. весь мир. – Прим. пер.], если бы ты, [Полин] и я провели лето в Жуан-ле-Пене или где-нибудь рядом, а не в Испании», – писала она Эрнесту. Как оказалось, не такая уж и шутка.
Эрнест был очень несчастен в Мадриде, обижался, что Хэдли не смогла к нему приехать, и страдал от одиночества. Они с Полин вели переписку, хотя писем сохранилось немного. В письме Эрнесту, датированном 20 мая, Полин ответила на вопрос Эрнеста об иерархии Католической церкви – кто такие «евхаристы». Она объясняла, терпеливо и аккуратно, что никакой группы «евхаристов» по сути нет и что он, скорее всего, имел в виду участников Евхаристического совета в Чикаго – конференции, посвященной церковной практике, которая проводилась раз в десять лет. Полин писала, что Эрнест, планировавший поездку в США осенью, может попасть в Чикаго на конференцию – «и разве это будет не чудесно». Понятно, что перспектива брака между ними была ближе, чем Хэдли или кто-либо из друзей мог подумать. Эрнест размышлял о переходе в католичество, чтобы они с Полин могли обвенчаться в церкви. Без сомнений, Полин изучала требования Церкви к браку с разведенным мужчиной.
Хэдли не знала об их планах на будущее, это ясно из ее писем Эрнесту в Мадрид. Она все больше уставала от этой неловкой, мучительной ситуации, и жалобы Эрнеста на свои несчастья и одиночество не облегчали ее страданий. Она тоже была несчастна на «Вилле Пакита». В одном из писем Эрнесту в Мадрид она сожалеет, что не смогла приехать к нему. Бамби все еще болел, и она не хотела оставлять его и Мари Кокотт одних в доме, договор об аренде которого истекал в начале июня. Она заверила Эрнеста, что расходы у нее небольшие и она не злоупотребляет щедростью Фицджеральдов, оставаясь на их пустующей вилле; Эрнест определенно опасался еще каких-либо одолжений Скотта. Страдания Хэдли были обычны: «Я стараюсь ради общего блага и сожалею сильнее, чем могу описать, что не отдавала себя больше тебе и меньше [Бамби]. Наверное, я писала дерьмовые письма, и это правда. Моя рука трясется, когда я пишу их». По-прежнему наивная, она надеялась, что присутствие Полин ободрит ее угрюмого мужа.
Полин приехала 26 мая, и через несколько дней появился Эрнест. Чтобы отпраздновать его приезд, Мерфи решили устроить вечеринку с шампанским и икрой в казино Жуан-ле-Пена. Общество Полин сделало Хэдли несчастной. Она боялась, что в сравнении с остроумной и яркой соперницей она будет казаться еще более безвкусной и глупой в глазах Полин и Сары. «Это было ужасное для меня время, потому что я была очень несчастна, – сказала Хэдли позже. – Я никому не нравилась. Мои волосы испортились, одежда испортилась». Ее опасения были оправданы, потому что Сара, как позже вспоминала Гонория Мерфи, «без посторонних глаз» осуждала Хэдли. Когда Сара узнала о конфликте Хэдли и Эрнеста из-за его любовной связи, она – невероятно – взглянула на ситуацию глазами самого Эрнеста: Хэдли не должна была ничего говорить. «Она подала ему идею и заставила его одновременно чувствовать себя виноватым», – сказала Сара.
Срок арендного договора Фицджеральдов на «Виллу Пакита» истек вскоре после приезда Эрнеста, и Хемингуэи, няня Бамби и Полин перебрались в «Отель де ла Пинед», где их номера выходили в собственный садик. Хэдли описала их жизнь в отеле первому биографу Хемингуэя: «Там были три столика для завтрака, три влажных купальных костюма на веревке и три велосипеда. Полин пыталась учить меня нырять, но безуспешно. Эрнест хотел, чтобы мы играли в бридж, но мне было трудно сконцентрироваться. Мы проводили все утро на пляже, загорали или купались, обедали в нашем маленьком саду. После сиесты отправлялись на длинные велосипедные прогулки вдоль Гольф-Жюана». Один раз Мерфи взяли всех на свою яхту, «Пикафлор»; компания сошла на берег в Монте-Карло, где они пообедали и немного поиграли в казино.
Благодаря активному отдыху на воздухе Эрнест, Хэдли и Полин стали выглядеть потрясающе. Даже светленькая Хэдли загорела и позже рассказала: «После этого ужасного лета я вернулась совершенно цветущей, с таким красивым цветом кожи, которого у меня никогда не было». Полин хотела загореть полностью, поэтому они с Хэдли иногда лежали на солнце обнаженными. Примерно через двадцать лет, когда Эрнест писал «Райский сад» (оставшийся незаконченным), он черпал воспоминания из этих пьянящих дней, когда они все трое сильно загорели, их волосы выгорели на солнце, и обе женщины постригли волосы коротко, по-мальчишески. В романе Кэтрин и ее муж Дэвид, писатель, загорают и остригают и осветляют волосы, пока не становятся неотличимы друг от друга: когда к ним присоединяется женщина по имени Марита, ménage [фр. семья, супружеская пара, отношения. – Прим. пер.] становятся сексуальными. Может быть, этот сценарий посещал головы Полин, Эрнеста и Хэдли в Жуан-ле-Пене летом 1926 года, ведь они жили рядом друг с другом и часто были наполовину раздеты.
Впрочем, Хэдли вряд ли согласилась бы на такие отношения – как и, кстати, Полин. Да это было и не в стиле Эрнеста, по ряду причин, включая органическую склонность к супружеской верности. И все же похотливые наблюдатели, как диктовали им полученные представления о мужском поведении (подразумевающие, что сексуальные отношения между тремя людьми – универсальная мужская фантазия), видели сексуальные отношения там, где их не было. К примеру, биограф Хемингуэя Питер Гриффин описывал (без указания источника), что Полин каждое утро присоединялась к Эрнесту и Хэдли в постели за завтраком, забираясь туда к ним (что странно) в пижамной куртке, но без штанов. Полин была «спонтанной в сексе», пишет Гриффин, и «ясно давала понять, что такие утра в постели – втроем, вместе – она надеялась, так будет всегда». (Это было слишком для воспитанной в строгости Полин.) Однако письмо Полин Эрнесту, написанное осенью, подтверждает, что не только таких отношений никогда не было, но что Хэдли даже не знала точно, спят ли Эрнест и Полин.
Джеральд Мерфи имел привычку называть молодых женщин «дочка», чаще обращаясь так к миниатюрной Полин, чем к плотной Хэдли. Эрнест тоже усвоил это словечко, и Полин присоединилась к игре в «папу» – так она стала называть сначала Джеральда, а потом Эрнеста. Тем летом прозвище «Папа» приклеилось к Эрнесту и распространилось как пожар. Впрочем, настроение папы было мрачным. Арчи Маклиш вспоминал, что состояние «ужаса» могло охватить его в любое время, даже на солнечном берегу, в окружении друзей. Арчи знал, что Эрнеста гложут угрызения совести по поводу неизбежного скандала из-за все более и более неизбежного развода. «Я никогда не видел человека, который, как он, так же достиг бы дна отчаяния», – заметил Маклиш.
Ничто, однако, не могло удержать Эрнеста от определенных удовольствий. В июле, как по будильнику, он и его друзья отправились в Памплону на фиесту де Сан-Фермин, взяв с собой Бамби и Мари Кокотт, которая хотела посетить семью в Бретани. Эрнест снова снял комнаты в отеле «Кинтана», где жили матадоры. Джеральд купил всем билеты на barrera – передний ряд арены. Саре стало плохо, когда бык забодал лошадей, и ей пришлось уехать. Как-то одним утром Эрнест заставил Джеральда принять участие в любительском бое с быками; напуганный Джеральд отлично держался. И раз вечером на площади посреди танца Эрнест начал хлопать в ладони, призывая чету Мерфи станцевать чарльстон: Dansa Charles-ton – выкрикивала возбужденная толпа. Джеральд и Сара, которые брали уроки этого популярного танца на «Вилле Америка», сделали одолжение гуляющим отработанным, но пылким исполнением.
Несмотря на то что в компании, приехавшей в Памплону, сохранялись напряженные отношения, они были совершенно иного порядка по сравнению с предыдущим летом, скорее всего, благодаря веселым супругам Мерфи. И все же Хэдли станет легче, когда все разъедутся, и Мерфи с Полин отправятся в Байонн, а они с Эрнестом – в Сан-Себастьян, где будут жить в отеле «Суиза». Там они получили несколько странное письмо от Джеральда. Биографы часто цитировали это письмо, возможно потому, что оно хорошо показывает, насколько энергичен и обаятелен был Эрнест тем летом. Однако Джеральд обращается к обоим – и к Эрнесту, и к Хэдли – и объединяет их имена, называя их «Хэдэрн». Он благодарит их за то, что показали ему и Саре Памплону, и продолжает: «Что же до вас, дети: вы украшаете землю. Вы так правы: потому что близки к стихии. Ваши ценности привязаны к вселенной. Мы гордимся тем, что знаем вас. Разумеется, Джеральд знал о том, что брак Хемингуэя трещал по швам в тот самый момент, и он, как и Сара, примет сторону Полин. Кажется странным, что он обращается к Хэдли и Эрнесту как к «двоим детям» в этот момент и упоминает их небесные «ценности», когда те привезли с собой любовницу Эрнеста на фиесту. По мере того как события будут подтверждаться, он скорее всего признал, что Эрнест, которому он был обязан своей первой привязанностью, нуждался во встряске, если ему необходимо было выйти из временно тупиковой ситуации.
Летом того года Эрнест и Хэдли объездили Испанию и ходили на бои быков в Сан-Себастьяне, Мадриде и Валенсии. Им часто приходили письма от Полин, и Эрнест, по-видимому, отвечал на них (сохранились только письма Полин). Хэдли, наверное, чувствовала, будто Полин и Эрнест тайно злорадствуют, как тогда, когда Полин написала: «Я собираюсь взять велосипед и поехать в Bois [лес]. У меня будет и седло. У меня будет все, что я захочу». И даже не помогло то, что Полин добавила: «Пожалуйста, напиши мне. Я имею в виду ТЕБЯ, Хэдли». Пожалуй, Хэдли была уязвлена тем, что Полин хочет остаться с ней друзьями.
На обратном пути в Париж Хэдли и Эрнест заехали на «Виллу Америка» провести еще несколько дней с Мерфи. Полин, конечно же, вернулась в Париж. Они наслаждались суетливым летом с Маклишами и Фицджеральдами; как заметил Скотт, «все» были на Ривьере – список, составленный им для старого приятеля по Принстону, включал супругов Мерфи и Маклишей, Аниту Лус, Пикассо, Дона Стюарта, «и столь многих других, которых я не могу перечислить». Зельда потом признавалась: «Лето прошло в вечеринках, одна за одной». Скотт часто напивался так, что не мог вернуться домой из бара. Эрнест переговорил с глазу на глаз с Джеральдом, и в итоге Джеральд предложил ему воспользоваться своей парижской студией начиная с 1 сентября. Эрнест и Хэдли сели на поезд до Парижа – поездка вдохновит заключительные сроки рассказа «Канарейка в подарок» (1926). В нем описывается путешествующая на поезде пара; рассказ заканчивался предложением: «Мы возвращались в Париж, чтобы найти каждому отдельное жилище».
Полин не так уж хорошо чувствовала себя от этого всего, хотя большая часть друзей Эрнеста считала ее более подходящей для него спутницей, чем Хэдли. В конце лета или в начале осени Джеральд ясно дал понять, что они с Сарой одобряют его новые отношения с Полин. Джеральд писал: «Мы вчера говорили друг с другом, и теперь говорим вам, что: мы любим вас, мы верим в вас во всех смыслах, мы верим в то, что вы делаете, в то, как вы это делаете». Сара добавила несколько слов: «В конце концов, вы спасете нас всех, отказавшись… принимать все второсортное, места, идеи или человеческие характеры – благослови вас Бог, и никогда не уступайте».
Джеральд и потом поддержал Эрнеста займом на студию в доме № 69 на улице Фруадво. После возвращения из Антиба Эрнест и Хэдли заехали на квартиру на улице Нотр-Дам-де-Шан собрать кое-какие вещи; биограф Хэдли утверждает, что в тот день они напились и остались вдвоем ночевать в студии Джеральда. Хэдли переехала в отель «Бовуар» на проспекте Обсерватории, где сняла две комнаты для себя и Бамби, а затем перебралась в квартиру на улице де Флерюс, недалеко от Люксембургского сада.
Джеральд втайне положил 400 долларов на банковский счет Эрнеста и написал ему еще одно письмо, в котором выразил свою озабоченность. Письмо было довольно странным, и, возможно, именно оно послужило толчком к тому, что потом Эрнест будет обвинять «богатых», разрушивших его брак с Хэдли. Джеральд беспокоился, что Хэдли движется в более медленном «темпе», чем Эрнест, и призвал его не придерживаться его в последние дни брака. Если сочувствие к Хэдли диктует ему поступать так, как она захочет, если это «помешает тебе дейстовать ясно и точно», Джеральд сочтет такое поведение «предательством своей природы». Он попытался объяснить свои слова, не слишком удачно: «Вы с Хэдли, мне кажется, ищите две разные правды». И добавлял: «Несколько лет обстоятельства позволяли Хэдли опираться на твою личную энергию, чтобы противостоять жизненным трудностям». В заключение Джеральд убеждал Эрнеста: «В твоем сердце никогда не будет покоя, ты не сможешь жить, работать и получать удовольствие от жизни, пока не очистишься и не перерубишь этот узел». О Полин он не упоминал. Такое письмо, пожалуй, было неразумным, потому что Эрнест глубоко любил и был предан Хэдли даже после того, как их брак распался. Он сохранит преданность ей до конца своей жизни. Более того, когда Эрнест будет писать «Праздник, который всегда с тобой», в возрасте пятидесяти с лишним лет, он увидит свой брак с Хэдли в невероятно розовом свете, и слова Джеральда, высказанные из лучших побуждений, позволят ему идеализировать отношения с первой женой и выставить в романе «богатых» в роли злодеев.
Впрочем, при расставании ситуация между Хэдли и Эрнестом оставалась неловкой. Вскоре после возвращения с юга Франции она вручила ему бумажку, на которой перед этим поставила собственную завитушку. Это было заявление о том, что Эрнест и Полин не увидятся в течение ста дней. Если они по-прежнему захотят вступить в брак после этого срока, необходимого для того, чтобы все остыли и взяли себя в руки, Хэдли предоставит Эрнесту развод. Эрнест тоже подписал бумажку. Этим стодневным соглашением Хэдли надеялась выйти из неразрешимой ситуации. Позже она усомнилась в мудрости своей стратегии, посчитав, что, если бы она предоставила эту пару самим себе, они скорее пришли бы в себя.
Вероятнее всего, результат был бы тем же. Впрочем, ни один из участников треугольника не знал, чем закончится стодневный пакт. Полин и Эрнест сразу же согласились на условия заявления. Может быть, все трое были рады отложить принятие окончательного решения. Эрнест и Полин сказали друг другу, что, конечно, проживут эти месяцы, сохранив любовь. Полин решила провести три с лишним месяца в США, сначала в Нью-Йорке, где она повидается с друзьями (и издателем Эрнеста), а затем навестит свою семью в Пигготте. Она забронировала каюту на лайнере «Пеннлэнд» на 24 сентября. Накануне вечером они с Эрнестом отправились на поезде в Булонь, поужинали морским языком и куропаткой и остались в отеле «Мёрис» на ночь, а утром он посадил ее на корабль.
Поднявшись на борт «Пеннлэнда», Полин быстро определилась со стратегией и стала писать Эрнесту почти каждый день. Видимо, немного стесняясь вести переписку во время условленной разлуки, она сразу же предупредила Эрнеста, что, скорее всего, будет писать о всяких «глупостях». «Описывая тебе все, я смогу держать тебя очень близко к себе и в самой моей жизни, до тех пор, пока снова не увижу тебя». Приехав в США, Полин стала внимательно отслеживать даты отправления лайнеров, на которых ее письма Эрнесту будут пересекать Атлантику, а также расписание поездов, которые будут доставлять ее письма в нью-йоркский порт. Первое время Полин, которой пока не было о чем писать, посвящала этим подробностям значительную часть писем. Любовные письма нельзя было назвать ее козырем, как потом узнает Эрнест (к своему ужасу).
Полин знала, что за эти три месяца, которые она проведет с семьей в Пигготте, ей придется сказать своей матери, строгой католичке, что она влюбилась и собирается выйти замуж за человека, уже побывавшего в браке, – и что на самом деле мужчина, которого она любила, был не только мужем, но и отцом маленького ребенка. Ей предстояла тяжелая битва, и не в последнюю очередь с самой собой – может быть, Эрнест этого не понимал. Полин написала Хэдли примирительное письмо из Нью-Йорка и сказала, что в глазах Хэдли все, наверное, произошло настолько быстро, «что совершенно естественно, если ты решила, что мы с Эрнестом не любим друг друга по-настоящему и что нечто крепкое рушится ради чего-то мимолетного». Беспокоясь оттого, что Хэдли пообещала развод, но не зная, что у нее в действительности на уме, Полин писала: «Я знаю, что люблю Эрнеста и всегда буду его любить, но ты, наверное, не уверена в этом, а люди бывают не уверены, когда не понимают того, о чем горюют». В конце письма Полин признавалась: «конечно, ты не считаешь меня человеком, заслуживающим доверия» и добавляла: «но я всегда говорила о тебе – что ты не только не способна поступить низко, ты не способна даже подумать о чем-то таком, и я по-прежнему думаю точно так же».
В Париже стало ясно, что Хэдли действительно растеряна и сбита с толку. Она не особенно старалась избегать Эрнеста, который каждый день завтракал в своем любимом кафе «Клозери де Лила». Обычно после ужина он заходил к ней в гостиничный номер, и они то мечтали в слезах, то горячо спорили, до такой степени, что Хэдли пришлось написать Эрнесту письмо с просьбой больше не видеться. Им обоим трудно было придерживаться соглашения. Эрнест продолжал приходить к Хэдли в гости, забирал Бамби погулять и потом приводил назад, нередко вместе с кем-то из друзей, обычно Арчи Маклишем. Биограф Хэдли замечает, что Эрнест «всегда» отправлял в ее квартиру небольшие подарки – игрушки для Бамби, книги и бутылки вина, – а также деньги с их банковского счета.
После первого октября письма от Полин стали приходить каждый день. «Я просто складываю дни, как листки, и прячу», – написала она Эрнесту в середине месяца. Она продолжала извиняться за «глупые» письма, считала дни, оставшиеся до конца разлуки, и почти в каждом письме, как заклинание, приписывала «Эрнест – совершенство». Скорее всего, это была их личная шутка, но ни одно письмо Полин не обходилось без экстравагантной похвалы жениху. «Дорогой, ты шикарен – забавный и шикарный», – писала она 5 октября; 6-го она написала: «О, ты прекрасен, настоящий классический красавец. И умный, и безупречный». 17-го она написала, что его письма, как и он сам, идеальны. В недатированном письме она уточняет живописно: «Ты всегда был как сельдерей, как свежий и прохладный воздух, как викинг. Мой дорогой, любовь моя, ты такой ясный и проницательный… и умный, и уверенный, и мудрый, и очень, очень добрый и вообще прекрасный».
Эта лесть стала привычной. Полин стремилась поддержать уверенность Эрнеста в себе и помочь пережить плохие времена. Но чувствовалось и еще что-то. Полин предприняла кампанию безусловной поддержки Эрнеста, она постоянно его хвалила, подмечала все, в чем у него возникала нужда, с энтузиазмом читала и редактировала его сочинения, заставляла его почувствовать, что он лучший любовник, которого женщина только может желать, и в целом устраивала его жизнь, насколько было возможно, так, чтобы у него все получалось легко. В этом смысле постоянный припевчик «Эрнест – совершенство» должен был помочь ему ощутить, что все, что он думает, говорит и делает, правильно и лучше и быть не может – короче говоря, что он идеальный. Однако, несмотря на очевидный взлет писательской карьеры и благополучия в целом, эта слепая лесть не принесла никакой пользы его характеру.
Эрнест страдал в Париже без любимой женщины и пытался приспособиться к новой неудобной роли, которую должен был играть в жизни Хэдли и их сына. В отсутствие Полин ему в особенности было трудно отказываться от заботы Хэдли, любимых прозвищ и лестной ему ее зависимости от него. Работа над романом, впрочем, продвигалась неплохо; он внес заключительные правки в гранки «И восходит солнце», а осенью написал пять новых рассказов. Вскоре они с Максом Перкинсом заговорят о новом сборнике рассказов.
Одиннадцатого октября он отправился в Сарагосу с Арчи Маклишем на корриду. В это время они с Арчи очень сблизились. Они часто и подолгу катались вместе на велосипедах, Эрнест почти каждый день приходил в квартиру Маклишей на проспекте Дюбуа, обедал с ними и подружился с детьми Маклишей, особенно молоденькой Мими. Приезд Эрнеста и Арчи в Сарагосу совпал с праздником Эль Пилар, или Девы Марии Столпницы, ярким и шумным фестивалем, о чем они, по-видимому, заранее не знали. (Слово «Пилар» станет паролем для связи Полин и Эрнеста по телеграфу и их любимым женским именем.) Впрочем, писателю-прозаику и поэту будет трудно проводить слишком много времени вместе. Они посещали бои быков, любовались празднествами и разговаривали об испанском искусстве (они посмотрели превосходные гравюры Гойи), разводе и корриде. Однажды вечером разговор зашел о Джеймсе Джойсе и его влиянии на поколение писателей. Эрнест попытался уклониться от темы, но Арчи заметил, что чтение Джойса может оказаться полезным Эрнесту в работе. «Я сказал ему немного расслабиться и воздать должное Джойсу», – рассказывал Маклиш позднее интервьюеру. И тут Эрнест взорвался. Он считал, что творчество Джойса переоценено и отстоит далеко от того, к чему стремился он. Шумной ссорой Арчи было не удивить, и сражение продолжалось. Все закончилось тем, что они не разговаривали друг с другом два дня – что было несколько неловко, заметил Арчи, если учесть, что они жили в одном гостиничном номере.
Тем временем Эрнест вел переписку с Полин и был чрезвычайно недоволен ею. Несмотря на ее беспрестанные похвалы, он требовал постоянных заверений, что она его любит. Она много раз повторяла слова, которые были, судя по всему, высочайшим выражением любви между ними: «Мы с тобой – один парень». Они «окосели от безумной любви», – заверяла она его; «окосевшие» станет их любимым словом в течение следующих нескольких лет. Их будущие дети, писала она, «будут мои сокровища»: ее царством будут «дети, кухня, церковь». Последние слова могут показаться странными в устах женщины с удавшейся карьерой; Полин взяла отпуск от работы, но не оставила ее. Она смогла бы работать в «Вог» в Нью-Йорке после Рождества, написала она, – и это заявление встревожило Эрнеста, поскольку к тому времени они планировали воссоединиться в Европе.
Полин придерживалась строгих правил саморазвития: пила молоко, чтобы набрать необходимый вес, энергично делала упражнения и совершала длительные прогулки, изучала испанский язык, рано вставала и рано ложилась спать. И все-таки она не смогла предотвратить депрессию, особенно после того, как поделилась своими планами с матерью. Мэри Пфайффер была убита горем. Как и ожидала Полин, она в первую очередь стала сочувствовать Хэдли и ребенку. Стодневную разлуку Мэри сочла мудрым решением, но скорее потому, что так Полин получала время и возможность согласовать свои действия с верой. Они договорились, что эту новость нужно держать в тайне, в ближайшем будущем, от отца Полин, который тогда находился в Мемфисе.
Реакция матери усилила ощущение вины, которая и без того терзала Полин, заставляла ее сомневаться в себе и даже в своем будущем с Эрнестом. Вслед за матерью она стала больше думать о Хэдли. «Мы должны быть добры друг к другу и к другим людям, – написала она Эрнесту 25 октября, – потому что мы были очень, очень жестоки с людьми, которых любим больше всего». Полин считала, что им нужно отдать Хэдли «любую сумму денег». Хэдли поступила «очень мудро с этой трехмесячной разлукой, потому что мы должны все хорошо обдумать». Тридцатого октября она написала письмо, в котором размышляла об их усилиях справиться с ситуацией: «Мы так окосели от безумной любви друг к другу, так были напуганы, что можем потерять друг друга – по крайней мере я, – что совсем забыли про Хэдли». Тем временем Хэдли узнала, что Эрнест и Полин вели переписку. Это стало для нее неожиданностью, потому что она считала, что они не будут общаться друг с другом во время разлуки. Когда Полин узнала об этом, то решила выпить чашу своей вины до дна и написала Эрнесту, что им следует прекратить писать другу другу и начать снова отсчитывать еще сто дней разлуки. «Если в конце Хэдли скажет, еще три месяца, мы не будем видеться еще три месяца».
Все эти новости Эрнест воспринял плохо. Хэдли была в центре внимания Полин, Эрнест, похоже, отодвинулся на второе место, и из-за этого он погрузился в глубокую обиду. Полин старалась вести себя как можно благороднее, обезоруживая его гнев. В середине длинного ноябрьского письма он утверждал, что она нарушила свое обещание. «Вот видишь, когда ты уезжала в Пигготт, ты сказала, что собираешься рассказать все матери и, если ей не понравится, ты уедешь – или ей придется смириться, – потому что были мы против целого мира, и что мы должны делать свое дело, и что ты собираешься отдохнуть, не волноваться и набраться здоровья и сил, и прежде всего не волноваться». И добавлял саркастически: «Ну, и как все получилось?» Он начал сомневаться в их будущем и обвинил Полин в том, что она сбежала от отношений: «Ты отдала себя и свое сердце в заложники матери, и все это кажется абсолютно безнадежным». Он знал, что «это мерзкое, ужасно дешевое письмо, проникнутое жалостью к себе и просто утонувшее в пафосе».
Однако он продолжил в той же манипулятивной манере, угрожая самоубийством. Осенью, напомнил Эрнест Полин, он ей сказал, что убьет себя, если ситуация не «прояснится» к Рождеству. И затем пообещал, что не будет думать об этом и не будет ничего делать ни при каких обстоятельствах, пока она не вернется в Париж. Но раз она нарушила свои обещания, «я могу думать, что это освобождает меня… Я лучше умру сейчас, пока от мира еще что-то осталось, чем буду жить дальше и увижу, что каждая его пядь раздавлена, разрушена, разорена, до того, как умру».
Осенью 1927 года Эрнест забрасывал Полин письмами, причитая о своих несчастьях. Он разражался гневными тирадами по любому поводу, обрушивая удары на Полин, которая, как ему казалось, не уделяла ему должного внимания в это тревожное время. Полин была настолько обеспокоена ошеломительными переменами в ее жизни, что Эрнест понял, он больше не является главной (или единственной) фигурой, на которой было бы сосредоточено ее внимание – и эта ситуация была для него невыносимой. Он будет пытаться вернуть внимание Полин, даже если придется угрожать самоубийством.
Тем временем Мэри Пфайффер изменила свое мнение, привыкнув к мысли, что Полин любит Эрнеста больше всего остального. Полин начала уже говорить, «когда» они поженятся, а не «если». Дела налаживались. В начале ноября Хэдли, оставив Бамби с Эрнестом в Париже, отправилась в Шартр с подругой. Вдали от мужа она поняла, что все эти сложности касаются не ее, а скорее Полин и Эрнеста, и 16 ноября она так и написала Эрнесту в письме: «Я не несу ответственности за твое будущее благополучие». Она сообщила ему, что лучше всего им вести разговор о разводе в письмах. К сожалению, Эрнест увиделся с Хэдли до того, как получил это письмо, и между ними произошла еще одна болезненная ссора. Позже Эрнест признался: «Твое письмо, как и все, что ты делала, очень смелое, и совершенно бескорыстное, и великодушное». Он добавил, что все доходы от романа «И восходит солнце» пойдут ей и Бамби – и сумма окажется значительной. Эрнест написал, что Бамби очень повезло, что Хэдли – его мама, и заключил: «[Ты] самый лучший, самый настоящий и самый прекрасный человек, которого я когда-либо знал». Копию этого письма он вложил в письмо к Полин.
Джинни Пфайффер, которая на протяжении всего романа была посредницей между влюбленными и стала доброй приятельницей Эрнеста, немедленно отправила Полин телеграмму, сообщая, что Хэдли попросила их прекратить разлуку. «Какие мы счастливые», – написала в ответ Полин. По каким-то причинам они не сразу воссоединились. Скорее это было связано с медлительностью путешествий в те дни – планировать морской круиз на определенном судне нужно было задолго вперед, – чем с их желанием увидеть друг друга. Даже в телеграмме Эрнест писал: «ПРЕДЛАГАЮ ТЕБЕ ОТПЛЫТЬ ПОСЛЕ РОЖДЕСТВА». В любом случае, Полин не изменила своих планов. Она вновь заговорила о том, что временно устроится в нью-йоркский «Вог», то есть это означало, что она не вернется до февраля.
Угроза задержки воссоединения подтолкнула Эрнеста написать еще одно страдальческое письмо, которое он отправил Полин 3 декабря. Он признавался, что в последнее время плохо себя чувствует, жаловался на «кошмары» и «черную» депрессию. Разлука двух влюбленных «разрушает здоровье, почти как аборт… И для головы плохо». Если не быть осторожным, писал он, придется бодрствовать всю ночь, прося Бога, чтобы он помешал тебе сойти с ума. Он заострил внимание на одной жалобе: ее письма слишком шаблонные, а одно письмо, написанное после получения телеграммы с сообщением о том, что разлуке конец, недостаточно страстное: «Я так люблю тебя… Я хочу от тебя письмо – просто о том, что мы любим друг друга, и никаких фактов, сводок, никаких сроков – потому что прошло ужасно много времени с тех пор, как я получал такое письмо… и больше всего я скучаю по тому, что нет близости с тобой – нет чувства, что мы одни против всех».
Полин утешила его и сказала, что «Вог» в любом случае не удовляетворяет ее требованиям о гонорарах. Она сядет на корабль 30 декабря, сообщила она. Они выдержали испытание временем.