ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Год начался в сентябре…
…сентябрь – месяц знойный.
Протрубили в шофары‚ прочищая окрестности от скопившихся нечистот. Пробудились для раскаяния оробелые сердцем. Разломили спелый гранат. Обмакнули яблоки в мед. Содрогнулись в грозные дни‚ поминая содеянные вероломства. Попросили прощения у обиженных, покаялись‚ испрашивая исцеления с пропитанием, снова протрубили в шофары – докричаться до Трона милосердия и встали на путь прерванных беспокойств.
А по соседству выравнивают площадку для здания‚ заливают бетон в уготованные ему отсеки. Склон взрезан‚ травяной покров сорван и обезображен‚ оголено потаенное‚ упрятанное от нескромного взора; осыпью по склону битые камни‚ серые ошметки цемента‚ клочья драных мешков‚ ржавая арматура – лишаем‚ струпьями‚ невозможной проказой посреди накопленной с трудом зелени.
Вздохнет терпеливо потревоженная земля, станет наращивать травы по осыпи‚ кусты с колючками‚ чтобы заслонить непотребство‚ – на это уйдут годы.
Улица неприметна, дом на ней: один подъезд‚ пять этажей‚ дождевые подтёки на каменной кладке‚ неприбранный газон на входе.
Дом был некогда новым‚ жильцы помоложе‚ заботы помельче‚ врата надежды поскрипывали‚ казалось‚ неподалеку‚ спасение – запоздалой влагой – готовилось оживить души‚ однако газон оставался общим‚ а оттого он ничей‚ оттого не ухожен.
С разверстого мусорного хранилища ветром заносит пластиковые мешочки‚ которые живут бесконечно и не уходят в перегной. Мешочки пакостно шуршат повсюду‚ сговариваясь на непотребство‚ покорно распластываются у подъезда от обильной росы‚ а через них перешагивают‚ чтобы не поскользнуться.
Но природа сильна и способна на многое, лишь бы ей не мешали. Розы буйствуют на газоне‚ расплескивая без корысти лепестковую свою красоту. Жимолость завивает ржавую ограду и дурманит ароматами. По кромке газона лезут наружу непородные нарциссы‚ потомки чудесных созданий‚ которых привезли из-за моря в дар этому городу. Потомки выродившихся потомков.
Дом высится на обрыве…
…над крутым провалом.
Над домом располагается плоская крыша, на ней стоят короба под стеклом для уловления солнечной ярости и нагрева воды.
Оттуда видно далеко.
А на цыпочках еще дальше.
Опадают книзу горы Иудейские‚ а на крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель‚ вознесенный над общим пониманием‚ в слепоте постижения и безмятежности упований.
Ветры приносят из пустыни сухость ее дыхания, томные выдохи Аравии Скалистой. Полуночные соблазны являются на крыльях воскурений‚ с катышком дурмана из железы эфиопской кошки виверры, для бурного вскипания чувств. Луна всплывает над горами Моава‚ огромная‚ изжелта-рыжая‚ бесстыжая в своей оголенности‚ завораживая неприкрытыми прелестями‚ готовая обрушиться по склонам в лютой похоти‚ подмять‚ грубо попользовать, отбросить за ненужностью обмякшее тело.
Пустыня молчалива. Блуждающие по ней молчаливы тоже. Мысли не высказаны. Поступки не проявлены. Похрупывает песок под копытами верблюдов, похрустывают их разношенные суставы. Оттуда – из пустыни – подступает опасность и тьма к вечеру. Оттуда приходит первый луч‚ принося избавление. Там чудеса валяются на песке‚ и через них перешагивают.
Кто перешагивает‚ а кто спотыкается.
Город перед свидетелем – многолик и непознаваем. Лики его засыпаны слоями. Тридцать метров вовнутрь в ожидании вызволения. Капли росы под слоем погребения. Прах и камни. Застывшие вздохи. Притихшие клики. Восшумевшие в стенаниях. Отликовавшие в довольстве.
Город огородился холмами, как запахнулся в былое. Где не иссыхали фонтаны в излиянии оливковых масел. Не пустели кувшины с вином. Не переводились умелые каменотесы‚ ткачи с горшечниками, составители благовонных мазей. Где не жалил змей. Не рушилась кровля. Дым воскурений. Вино возлияний. Слово заветное в рассветный час веры. Где подрастал юнец, саженцем надежды. Прозревал печальник в уединении с истиной. Говорливые старцы поучали на площадях: «Слышал я от учителя моего...» Мудрецы в виноградниках‚ отличные походкой‚ речью‚ одеянием‚ множили учеников‚ побуждаемых к пониманию‚ наговаривали в закрома памяти: «И свершилось в дни прежние‚ в городе на камнях и из камней‚ который притягивает и не отпускает...»
В воротах Старого города стоит нищенка на гнутых от хилости ногах. Ей подавал царь Шломо. С ней здоровался пророк Ирмиягу. Ее изгоняли персы‚ жгли крестоносцы‚ голову отсекали монголы.
– Подайте недоданное. С третьего‚ пожалуй‚ века.
– Нашей‚ хотя бы‚ эры?
– Вашей, вашей…
«Тысяча лет как день вчерашний...»
Прислушайтесь: звуки города отзвучали‚ не дозвучав. Их заносит песком вместе с развалинами великолепных строений‚ но раскапывают те развалины‚ и звуки пробуждаются от спячки. От слоя к слою, сумей только уловить. Голоса детей на улицах. Призывы царских глашатаев с городских возвышений. Рокот каменных жерновов для перемалывания ячменных зерен. Вопли разносчиков, сбереженные в сохранности: «Вода для жаждущих! Вот вода!..»
А к ночи – легкие шаги проверяющего караулы‚ негромкие отклики часовых‚ что высматривают в семь глаз: «Человек с Храмовой горы‚ мир тебе!» Голос спросонья: «Сторож‚ скоро ли утро?..» Сторож отвечает: «Скоро утро‚ но пока ночь». Луна заваливается за дальний косогор‚ сереет над горами Моава‚ глашатай взывает: «Вставайте от сна‚ люди общины! Вставайте для служения!»
Трижды трубят трубы.
Ворота Храма открываются.
И наступает рассвет.
Спросим себя. Когда ночь переходит в день…
...где хоронится тьма до заката‚ в каких тайниках?
Ответим себе: в тайниках души‚ не иначе. Мрак. Хаос. Гибельные порывы.
А где хоронится свет‚ когда обступает ночь?
В тех же укрытиях. Той же души.
Живут под крышей люди, преданные суете и поддающиеся ночному страху‚ упорствующие в закоренелой дерзости и в пресыщении рождающие грех. Пресыщение невелико‚ но грех заметен‚ и небесные источники ограничены для них. Алчущим недостает мяса. Горделивым недостает сомнений. Гневливым – покойной мудрости. Нет праведников под крышей‚ Голос не звучит для них с Небес, возможно, они его не слышат.
На пятом этаже‚ под крышей, затаился Нюма Трахтенберг. С такой внешностью и фамилией ему бы в вольные степные края с посвистом казачьим‚ храпом лошадиным: вот бы потешились от души! Внешность пропадает без спроса‚ фамилия пропадает‚ тут про него говорят: «Этот русский...»
Прошел слух, будто «эти русские» привезли несчитанные богатства‚ редчайшие сокровища‚ ковры-иконы‚ серебро с эмалями‚ которые отдавали задешево‚ и суматошный Ицик – «Куплю всё и продам всё» – первым заявился к Нюме.
Что же оказалось?
Нюма Трахтенберг узнал перед отъездом от знатока: чтобы купленное поле стало твоим, следует обойти его после уплаты денег. Чтобы страна стала твоей‚ следует пройти ее из конца в конец, взирая не по взгляду глаз‚ внимая не по слуху ушей. Авраам прошел по земле Ханаан в завязи добрых умыслов‚ так поступит и Нюма.
Он привез в багаже резиновые сапоги: шагать в любую погоду по горам-долинам. Привез берестяное лукошко: набрать заодно грибов. Не забыл и палатку: спать в походах. Брезента кусок от сырости. Компас и переносной примус. Топорик – рубить лапник. Фонарь с набором батареек.
– Там есть грибы? – спросил таможенник.
– Там есть всё‚ – ответил Нюма.
– Видел я на карте эту страну‚ – сказал другой таможенник. – Номер один‚ даже название не умещается. Какие уж грибы...
И не пропустил нож-тесак‚ с которым Нюма собирался ходить на зверя.
Был перелет: Всевышний колеблет судьбы человеческие. Была незнакомая страна: в длину пять часов езды‚ в ширину час. Страна‚ которую не приметишь на картах рядом с громадой прежнего места жительства.
– В том краю, откуда я приехал, отправлялись в эвакуацию за тысячи миль. Здесь до Ташкента два с половиной километра.
В декабре-январе‚ после обильных дождей‚ «эти русские» собирают грибы по окрестным лесам‚ карабкаясь по склонам гор‚ обдирая в кровь руки с ногами. В декабре-январе вылезают из земли маслята – напоминанием о могучих белых красавцах‚ о бравых подосиновиках‚ что вставали по росе в нахлобученных колпаках‚ о нежных подберезовиках‚ обреченных на скорое пожрание червями‚ участью своей подтверждая беспокойство бабушки Хаи: «Не будь сладким‚ Нюмеле, не то проглотят...»
После хорошего дождя маслята прорастают во множестве; их солят и маринуют‚ потребляя на закуску‚ – чего же не хватает Нюме Трахтенбергу? Нюме не хватает реки‚ обилия полноводных струй‚ однако ему разъясняют: «Реки нет намеренно‚ чтобы не сказал в сердце своем: схожу в Иерусалим‚ окунусь в текучие воды‚ поклонюсь заодно святым местам». Нюма уточняет: «Чтобы взойти в город с единой целью?» – «Совершенно верно. С какой целью взошел ты‚ Биньямин?»
Монастырь с тяжелыми крепостными стенами. Узловатые масличные деревья на вскопанной рыжеватой земле. Минарет с изумрудным – в ночи – браслетом‚ пробуждая неутолимым призывом. Пошумливает шоссе ленивым морским прибоем, пальма отмахивает вознесенными листьями в неспешном шуршании, петух подает сигналы из арабской деревни, нездешние волны рассылают по округе: «Валенки‚ валенки‚ да не подшиты стареньки...»
Всё-то они врут, карты и атласы.
Всё-то они врут.
Вот Нюма проехал по земле‚ вот он прошел по горам с впадины на косогор‚ обходя валуны с проклюнувшимися на них цикламенами‚ посидел в тени у капельного источника‚ попил водицы‚ скопившейся в выемке‚ размял в ладонях плод хлебного дерева‚ углядел орла в вышине‚ ящерку на камне‚ послушал весомую тишину‚ что наполняет просторы его пребывания‚ и явилось ему понимание‚ одним из первых: бесполезны пространства‚ которые не охватить.
Человеку нужны расстояния‚ которые можно обойти пешком.
Которые хочется обойти пешком.
Неисчислимость – наша утеха…
…обладание бесконечным.
По окончании исчислимого подстерегает скука.
– Что вас огорчает?
– Проклятие привыкания. Это меня не огорчает. Это убивает.
Где прежний холодок‚ озноб с восторгом? Город вокруг – заложником у Неба. Странники стекаются на его призыв от Иерихона‚ Шхема‚ Хеврона, посланцами встревоженного разума. Облаченные в белые одежды‚ с арфами в руках‚ они бродят по городу и бредят посреди улиц, утешители‚ обличители и наставники‚ призванные во спасение на великую службу‚ – голоса свыше нашептывают им послания‚ которые следует огласить. Каждый десятый Машиах бен Йосеф. Каждый двадцатый – Машиах бен Давид. Даже ослы в округе примеривают въезд с Масличной горы‚ переступая через пальмовые ветви. Белые‚ конечно‚ ослы‚ не всякие.
Тем обиднее привыкание. Тем оно обиднее.
Гудит сирена к наступлению заключительного дня недели. «Шабат шалом», – приветствуют субботние евреи, меховой штраймл на голове, атласная капота на плечах, черные чулки на ногах; из каких веков явились они, живущие вне времени и пространства? «Шабат шалом», – ответить негромко, затерявшись в обуженных просторах пребывания.
Порой Нюму призывают в армию, облачают в непомерные штаны‚ дают в руки «Узи»‚ и он стоит в оцеплении‚ охраняет ворота на базу‚ раскладывает еду на столах и моет посуду – кухонный мужик Нюма Трахтенберг‚ который тянет солдатскую лямку.
Ночью‚ в горах‚ автомат тяжелит плечо. Ржавая луна всплывает из-за укрытия‚ пугающе великолепная. Трубят ишаки от бедуинских шатров. Шакалы пробегают с ленцой. Нюма служит старательно, с охотой, в свободные часы лежит в душной палатке, ноги просыхают на ветерке от тесноты башмаков. На соседнем матраце непробудно спит Зяма-солдат, умаявшись на армейской службе, которого Нюма изводит вопросами: «Способны ли мы отличить наказание от награды?» Зяма бурчит в дреме: «Малый, затихни…» Нюма не затихает: «Не то гостем пройдем по земле‚ захожим гостем», и озлобившийся сосед, измученный работой чужого ума, вопит: «Мужик! Сбегал бы ты в атаку! Чтоб на раз кончили…»
Нюма на него не обижается, незлобив и податлив в окружении крохотных приятностей. Однажды он попал на стариковский сбор, где бурлил и подскакивал крышкой на закипающем чайнике шумный активист‚ который провел прежнее существование посреди отчетов-заседаний‚ прений-одобрений‚ накопленных поколениями буйных бездельников. «Экологически чистая душа идиота»‚ – определил бы Боря Кугель. «Гройсе гурништ»‚ – определила бы бабушка Хая‚ что в переводе с полузабытого могло бы означать «большое ничтожество»‚ однако «большое» к нему неприменимо‚ «большое» предполагает удаль‚ широту‚ размах; точнее ему подходит – неуёмное.
По окончании вечера активист возгласил: «Намечается мероприятие. Для одиноких выходцев»‚ и Нюма затвердил эти слова. «Биньямин»‚ – окликают на работе. Мимоходом. Просто так. Но Биньямин – он же любимец Всевышнего. Его потомки превозмогали силы зла и отвращали пагубные повеления. «Я не Биньямин‚ – отвечает. – До Биньямина надо еще дорасти. Я Нюма‚ одинокий выходец».
Туча обвисает над городом‚ зацепившись за возвышения‚ моросью омывает камень и неторопливо отчаливает наподобие океанского лайнера. Пыль со стен каплями проливается наземь‚ просачиваясь в глубины почвы‚ чтобы зажить заново заботами земли. Ночь облегает тьмой. Луна на уходе бронзовой чашей‚ пятна по бронзе‚ что по стариковской коже. Луна всё ниже‚ бронза всё тусклее.
В доме напротив тоненько пиликает будильник, пробуждая кого-то, а Нюма еще не пробился в сновидения, зависнув между полом и потолком, голова на подушке‚ наушники на голове. Ночная программа: позвони и выскажись. Он бы и позвонил‚ он бы выговорился‚ но как? – с невозможным акцентом и постыдными его ошибками. Нюма слушает с провалами‚ задремывая и вновь пробуждаясь‚ а ему нашептывают под музыку: «Не спрашивайте меня. Не спрашивайте‚ почему не пою для вас. Осталась позади любовь. Привязанности. Пути обхоженные. Даже песни застолья‚ хмельные, задушевные – они позади...»
Нюму удивили здешние жители, которые поют громко и часто. Причины не вполне ясны‚ и дотошный исследователь мог бы заинтересоваться подобной темой. Про птиц‚ к примеру‚ всё известно: кто поет в клетке‚ кто молчит на воле‚ с людьми тоже можно разобраться.
Сон ушел. На часах ночь. Ветер надувает комнату к полету. А в наушниках новый голос. Прорывающийся с натугой через неподатливый язык. «Там‚ в Африке‚ я полагал‚ что Машиах будет чернокожим. Каким же ему еще быть? Но вот я увидел белых людей, целая страна белых людей‚ и я решил: Машиах будет‚ наверное‚ белокожим. Скажу теперь так: белый или черный, пусть скорее придет. Пусть придет Избавитель...»
На исходе ночи глушит его дремотная усталость…
…и Нюма засыпает с улыбкой на губах, которой не продержаться до рассвета.
Спит Нюма на краю Средиземноморья, посреди неспокойного земного взгорья, в окружении олив, смоковниц, виноградных лоз, и на цыпочках подступают к изголовью сны-утешители, как заманивают в затерянные лесные озера, утягивая замечтавшегося странника в бездонность их глубин.
Сны долгие. Видения легкие. Улыбки – мёдом по губам.
Причудится – призрачным обманом – петушиный призыв по-английски: «Кок-а-дудль-ду!..», словно проснулся на Темзе, в окрестностях Оксфорда. Или призыв по-итальянски: «Чики-ричи, чики-ричи!..», – открыть глаза поутру в Умбрии или Тоскане, посреди сада орехового, сада гранатового. А то и по-японски: «Кокэ-кок-ко, кокэ-кок-ко!..», – углядеть заснеженную Фудзияму, миру раскрыться нараспашку. «О, проснись, проснись! Стань товарищем моим, спящий мотылек!»
Спит Нюма с наушниками на голове, а по шоссе катит маршрутное такси. Шофер, бандитская рожа‚ остролицый и горбоносый‚ крючком провисший над рулем‚ гонит машину на недозволенной скорости, как спасается от погони. Притулился в машине тихий старик с устойчивым запахом немытого тела‚ две девчушки с подведенными глазками‚ пожилая степенная пара и неразличимый во мраке Боря Кугель. Они ввинчиваются по горной дороге, Бейт-Меир‚ Абу-Гош‚ Мевасерет Цион, а певица тревожит по радио среди Иудейских гор: «Элогим шели‚ Элога‚ зеленоглазый мой...»
Боря возвращается из Тель-Авива‚ со встречи тягостной, невеселой. Приехал Витя. Друг детства. И утянул за собой в обжитую их молодость.
Учились вместе. Гуляли вместе. Ревновали девушку Машу от неразделенности чувств. Маша досталась счастливчику Вите‚ и Боря вздыхает порой на излёте лет: колодец влечений не вычерпать.
Вышли к морю‚ сели на лавочку‚ притихли. Солнце‚ утомившееся к закату‚ волны без счета‚ кипение у берега‚ облака до пенных гребешков‚ подступание зыбких сумерек. И оттуда‚ из низких облаков‚ вывалилось чудище‚ провисло над морем‚ над волнами‚ над Борей с Витей‚ почти недвижное пошло на посадку. Обвальный рёв моторов. Дома‚ просевшие от испуга. Мрак‚ надвигающийся неумолимо.
И счастливчик Витя заплакал‚ как пробило запруду, – Боря не стал его утешать. Боря Кугель никого не утешает‚ ожидая терпеливо‚ пока выговорятся ему в жилетку. И ему выговариваются до конца. «Если у человека болит сердце‚ – говорит Боря‚ – он идет к врачу. Болит душа – торопится ко мне. Я – приемный покой неутоленных и отчаявшихся».
Отплакавшись‚ Витя проговорил:
– Боря‚ Маша больна. Маша уходит‚ Боря. Гоню мысли от себя‚ пудовые камни... Помолись за Машу, Боря, пусть научат тебя. Там‚ в обитании твоем‚ ближе к Небесам...
Верующие взывают к Создателю, плачут-умоляют, неверующие просят, конфузятся. «У тебя какие отношения с Небесами?» – у Бори выпытывает Боря. «Отдаленные», – отвечает. «Заведи – не помешает».
Боря вкручивается в спирали Иудейских гор и вспоминает златокудрую Машу, глаза-малахит. Боря ввинчивается в небо‚ которое становится ближе‚ слезы льёт в темноте. А певица бередит во мраке‚ разливая по машине хмельной дурман: «Дай же Ты всем понемногу и не забудь про меня...»
Назавтра выходит из подъезда диковинный старец на тощих журавлиных ногах, шагает напрямик к синагоге. Возле нее стоит Лёва Блюм‚ молча‚ одним взглядом зазывает на молитву мужчин старше тринадцати лет.
Броня Блюм‚ жена Лёвы‚ знакомая ему до крайней складочки за ухом, смотрит из окна на мужа. Лёва стареет на ее глазах‚ плешивеет‚ морщины прокладывают по лицу траншеи‚ пытаясь от кого-то оборониться.
Строгий переросток‚ убогий разумом‚ который не удался для этого мира или мир не удался для него, взглядывает на Лёву раскосыми глазами.
– Ты‚ – говорит переросток. – Как ты живешь? Насыщенно или не очень? Я живу насыщенно...
Женщина‚ состарившаяся преждевременно, выносит из подъезда миски с едой; кошки сбегаются от помоек‚ много кошек, она их кормит с малых своих доходов‚ они ей признательны. Три девчушки, три толстоножки скачут вприпрыжку за удачей, схоронившейся за поворотом. «Готовьте себя к старости‚ – сказал бы вдогон Лёва. – Спасибо скажете».– «Молитесь за старость свою‚ – сказала бы Броня. – Чтобы глаза видели‚ ноги ходили‚ рот пищу принимал». Но Лёва молчит. Броня за окном молчит тоже.
За углом размещается школа. Ученики выступают сонной походкой‚ за спиной обвисают ранцы‚ в которых запрятаны невостребованные знания‚ а на перемене побегут в лавочку за резиновыми сладостями‚ не дожевав мамин бутерброд.
– Что ж ты бросаешь его? – огорчится Лёва. – Доешь потом.
А ему ответят:
– У меня еще есть.
Дети не знают голода‚ и для Лёвы неразрешимый вопрос: хорошо оно или плохо‚ когда не дано его испытать.
Неподалеку встает Мордехай Шимони‚ зазывая взглядом в соседнюю синагогу. Он стар и грузен. Ноги не держат‚ руки не поспевают за глазами‚ легкие не допросятся воздуха. Порой ему кажется: там‚ наверху‚ не принимают молитвы Мордехая Шимони, возвращают обратно на осмысление и доработку.
Порой кажется Лёве Блюму.
– Научите меня‚ – говорит Боря по-русски‚ но Лёва его понимает и пропускает внутрь.
Боря оказывается десятым в синагоге. Боря Кугель заполняет миньян, девять стариков и он‚ и молитва начинается. «Пусть возблагодарят Тебя‚ Господи‚ все сотворенные Тобой...»
– Я же ничего не знаю‚ – думает Боря. – Но без меня не обойтись.
Стареет тело, утихают порывы плоти…
…молодеют сны к стыду и изумлению Бори Кугеля, ибо не утихает инстинкт сохранения вида.
– Соломоныч‚ – говорит Лидия Степановна‚ бывшая бегунья-прыгунья гульных казацких кровей, спортивная гордость райкома и райисполкома. – Золотко моё! У тебя неинтересно убирать. Не загваздано‚ пыли не накоплено‚ не размахнешься...
Лидия Степановна приехала с Кубани с мужем своим Аркашей‚ который дальше всех метал молот для безбедного проживания в двухкомнатной квартире блочного строения‚ заставленной кубками и увешанной медалями. По прибытии сюда Аркаша не спеша осмотрелся и приобрел грузовик‚ на котором пометил: «Аркадий Цубербиллер‚ перевозка мебели».
Лидия Степановна приходит раз в две недели‚ облачается в шорты‚ легкую продувную маечку и принимается за работу‚ спорая и скорая. Обметает пыль‚ протирает пол мокрой тряпкой‚ подбирает вещи‚ разбросанные по углам. Она сохранила фигуру‚ сильные мускулистые ноги‚ оголенные до потайной складочки‚ девичью беспокойную грудь‚ которая волнует Кугеля и бередит‚ – да вы‚ сударь‚ сластолюбец! Не озаботить ли вас‚ сударь‚ напоминанием о возрасте?
– Соломоныч‚ – советует Лидия Степановна‚ углядывая стойкий мужской интерес. – Дедушка-бедушка. Ты бы женился‚ чем маяться.
– Какой я дедушка? – отшучивается Боря. – Даже зуб молочный имеется.
Посреди работы бывшая бегунья устраивает перекур‚ и они беседуют.
Она говорит‚ он млеет.
– Аркаша месяцами не бывал дома: то сборы‚ то соревнования‚ а мне куковать? Собираюсь‚ еду на случку. Пролезаю через забор. Приманиваю свистом со стадиона. Завлекаю и ублажаю. «Погоди‚ – говорит. – Дай ополоснусь». Обойдешься! У бегуна низкий старт‚ у метателя три подхода. «Лидка‚ – говорит. – Что ты творишь? Рекорды теперь не установлю». А я ему: «Вон они‚ наши рекорды, Шурик с Толиком».
Лидия Степановна привезла с собой бабу Веру, мать свою, запечную старуху из далекой кубанской станицы: не бросать же родительницу.
– Выходила меня в чистоте-строгости‚ девушкой гордой, непаханой: до свадьбы ни-ни! Жили в скудости‚ на одной картошке‚ но мать не сдавалась, бантики мне пришивала. На нужном месте.
Баба Вера копит тайком на билет до Кубани и не поддается на уговоры – положить деньги в банк‚ где нарастают проценты. «Мать‚ – говорит Аркаша Цубербиллер. – Про инфляцию слыхала? Доллары твои усыхают». Небось‚ прикидывает баба Вера‚ под матрацем не усохнут. Из кубанских краев шлют весточку с намеком: «Анюта‚ племяшка твоя‚ нагуляла Павлика-недоноска‚ которому требуется усиленное питание...» Что головой о пень‚ что пнем о голову: баба Вера лезет под матрац‚ с оказией посылает Анюте десять долларов.
Боря разливает по рюмкам вино‚ чокаются со звоном от душевной близости. Тепло растекается по телу‚ игривость по опьянелым жилочкам.
– Золотко моё! – выпевает с интересом Лидия Степановна и придвигается поближе. – Пьешь – веселись‚ не переводи даром продукт. Чего дальше-то?
– А ничего‚ – отвечает Боря и отворачивает глаза от продувной маечки. – Закладываю отношения. Оставляю насечки на душе. Для Бори Кугеля‚ который проклюнется в веках.
– Ты для меня больно мудреный‚ Соломоныч.
– Да и вы‚ Лидия Степановна‚ не табуретка.
Боря Кугель встает на перекрестке, оглядывает запруженную улицу.
Ветер шевелит позабытую на скамейке газету, встревоженно и смятенно, считывая, должно быть, заголовки и ужасаясь содеянному. В том краю‚ откуда Боря приехал, время шло медленно‚ а здесь проскакивает быстро. В том краю‚ откуда он приехал‚ было спокойнее за эту землю.
– Я объявился скачком в этих краях‚ а вы притерпелись. Вы притерпелись‚ люди!..
Дни катятся чередой‚ улавливая в нехоженые дали, а он создает пока что «Ключ к таинствам натуры». В расчете на скорое признание и в великом опасении‚ что подобное уже напечатано‚ но им прежде не читано.
На очереди «Рука и ее применения».
– Просилка. За просилкой умолялка. Возьмилка‚ взималка и получалка. Давалка‚ доставалка‚ укрывалка. Открывалка с отрывалкой. Махалка. Козырялка. Возмущалка и проклиналка. Щупалка и щипалка. А также обнималка, недоумевалка‚ одобрялка с отвергалкой‚ голосовалка и пригвождалка...
На тетради помечено категорически, красными чернилами: «Уничтожить после моей смерти! Но можно не уничтожать».
Боря проходит теневой стороной улицы на журавлиных ногах. Затертые на заду шорты. Разношенные туфли. Рубаха расстегнута на груди. Боря Кугель – человек заметный.
Вот он шагает. Легко и размашисто. Широко и неспешно. Не шмыгает, не шаркает. Приближается неумолимо, надвигается неотвратимо. Поступь человека, который знает, чего он стоит, – а стоит он немало. Посмотрите в эти глаза, не знающие помутнения. Прислушайтесь к биению сердца, чья мышца сильна и неутомима. Спина прогнута. Ноги упруги. Живот подобран. Походка легка, можно сказать, летуча, подошвам незачем касаться земли. Заговорите – он ответит улыбкой, шуткой, легкой необидной иронией. И не уступайте место в автобусах, не надо, он постоит. А теперь скажите, положа руку на сердце: разве можно предавать земле столь удачный экземпляр, которому доступны воздыхания с возлияниями? Разве это не потеря для мира? И вы признаете со вздохом: потеря, конечно, потеря, которую не восполнить.
Боря останавливается возле банка‚ на стене которого разместилось заманчивое сооружение. Суёт карточку в прорезь‚ набирает заветный номер‚ а оттуда выползают новенькие шелестящие купюры. «Невозможно поверить‚ – восхищается Боря. – Я не привык. Мы не привыкли: платят‚ а могли не заплатить». Не высунется ли рука вслед за деньгами? Пожать и облобызать. Хочется облобызать руку‚ но некому.
А по тротуару передвигается неразлучная пара.
Бывший следователь с трудом переставляет непослушные ноги. Бывший арестант бредет следом‚ неотличимым двойником из сиротского приюта. Холщевые брюки пузырятся на ногах. Сандалии из кожзаменителя хлопают по морщинистым пяткам. Стираные ковбойки с засученными рукавами выдают место прежнего обитания. Ремешки от часов перекрывают запястья: у одного ремешок с компасом‚ у другого с портретом позабытого космонавта.
На шее у арестанта провисает ключ на шнурке, приметой забывчивости.
На лице проступает биография.
Зубы стальные. Щеки проваленные. Морщины иссечены жгучими ветрами. Была война – он воевал, была тюрьма – он сидел. Расшевелить – выдавит из осмоленной махрой, морозами прихваченной гортани:
– Не жалейте меня. Не надо! Бог не поменяет пережитое. И не проси…
Но с едой что делать? С тарелками, наполненными до краев, чтобы после пары ложек отвалиться от стола с резью в животе, взглядывать с мольбой на нетронутое изобилие, которое изголодавшийся не в состоянии потребить.
Встают у витрины‚ бывший следователь и бывший арестант, с виду интересуются товарами‚ но денег нет‚ нет и здоровья в немощи тела. Отдышавшись‚ следователь говорит устало:
– Отстаньте от меня… Кто знал тогда про массовые репрессии?
Арестант белеет от ненависти‚ взмахивает без сил увядшим пучком зелени:
– Этот лук... я буду сажать на твоей могиле...
Боре они знакомы, два неразлучника.
– Как светская жизнь? – спрашивает.
Они не отвечают.
– Марки решил собирать‚ – сообщает Боря. – Цейлона. Мадагаскара. Островов Зеленого мыса.
– Пустое дело‚ – хрипит арестант. – Хорошую коллекцию не собрать. Годы не те.
Задирает рубашку‚ показывая ремень на брюках‚ потертый‚ треснувший и засаленный. Дырки на нем фабричные, нетронутые, и самодельные, гвоздем‚ до самой почти пряжки, ржавой, в прозелень. Если застегнуться на крайнюю дырку, останется слишком много ремня и слишком мало арестанта.
– Лагерный мой ремень. Дырки – зоны. Дырки – этапы. Внуку завещаю, изучать историю по этим дырам.
Бывший следователь возражает по привычке:
– Всё говорят: теперь‚ теперь... И раньше не дураки жили. Хуже делали‚ да лучше было. Вы меня понимаете?
– Я вас понимаю‚ – говорит Боря. – Но я с вами не согласен.
Из сочинения Бори Кугеля «Почеркушки на память».
«Он выходит по утрам на лестницу, проклиная стариковские суставы‚ спускается в подвал‚ открывает ключом малоприметную дверцу.
В руках кружка с водой и пайка хлеба по правилам внутреннего распорядка.
Крохотная камера. По стенам набиты деревянные нары мрачно коричневых тонов‚ которые он сам сколотил, сам выкрасил. Лампочка светит под потолком за проволочной сеткой. Миска стоит на полу. Ведро-параша. Выливает воду в миску‚ кладет рядом хлеб‚ с кряхтением усаживается на нару‚ слабея от усилий.
Валяется в беспорядке на нарах – в пыли‚ духоте – полное собрание сочинений‚ осужденное на бессрочное заключение. Пересчитывает их привычно‚ с задержкой‚ оглядывая тяжелым‚ влагой налитым глазом. Особенно ненавидит том первый‚ биографию со вступлением. И тот, распроклятый, где теория переходит в практику‚ лишь к последней книге испытывая снисхождение, абзац оборван на полуслове.
За сутки вода высыхает. Хлеб подбирают мыши. Мышам хватает дневной порции‚ и переплеты они не трогают. Лишь сладкие клеевые подтеки, кое-где – трудно удержаться.
– Жалобы есть? – спрашивает.
Жалоб, по обыкновению‚ нет.
– Просьбы есть?
Просьб тоже нет».
Нюма проплакал без слез первые годы…
…и бабушка Хая определила: «Этот ребенок – гвоздик‚ на который вешают страдания. Ему больно оттого‚ что больно другому: хоть тут‚ хоть в Бобруйске. Такое уже бывало. Но такое проходит».
Бабушку укутали в саван‚ белизна которого указывает на отсутствие желаний‚ и понесли хоронить. По весне. При нарождении молодого месяца‚ манившего обещаниями. Бабушки нет нигде и надолго‚ а он бродит вечерами по комнатам, утишая печаль‚ но квартира не становится его собственностью. Приходит хозяин‚ жалуется на дороговизну‚ повышает плату за съём, и Нюма с ним не спорит, Нюма ни с кем не спорит‚ всякого понимая, – кто же поймет его, Нюму Трахтенберга?
Не ищите его среди веселящихся, Нюмы там нет.
Место его среди обеспокоенных.
Нет у него излишков на теле и геркулесовых мышц‚ на Нюму не поглядывают даже разведенные особы. «Эльф. Эльф без крылышек! А с эльфа какая корысть?..» Нюма стесняется своей незначительности в окружении монументальных существ, утешаясь воспоминаниями, как выскакивали среди ночи на кухню‚ жадные и азартные‚ разваливали батон во всю длину‚ заталкивали внутрь содержимое холодильника‚ откусывали с двух сторон‚ ненасытные в намерениях своих‚ и возвращались к нескончаемым баталиям на широченном ложе‚ купленном наперекор моде и насмешкам.
Он возвращался заполночь с дежурства‚ а на кухонном столе ожидал старенький свитер‚ сохнувший на сквозняке. Она беспрерывно штопала свитер‚ штопала и стирала‚ чтобы обтягивал фигуру: было что обтягивать. Свитер раскидывался поперек стола‚ его рукав отдавал честь эмалированной кастрюльке‚ поставленной взамен головы, – не захочешь‚ а улыбнешься.
Он осторожно укладывался рядом‚ а она проговаривала призывно-ласково‚ клала ногу ему на ногу‚ ощущая присутствие Нюмы Трахтенберга. Ранним утром, крадучись, он выскользнул на лестницу, побежал по пустынным улицам. На рынке‚ среди возбужденной толпы‚ возвышался торговец в непомерной кепке‚ сытый‚ бархатистый‚ выходцем с планеты‚ на которой по весне расцветают ранние мимозы.
Возле прилавка бушевали страсти. Мужчины пихались локтями в ежегодном рыцарском усердии‚ и Нюма пихался себе на удивление. Торговец выдергивал из чемодана сплюснутую ветку‚ встряхивал‚ оправляя‚ выкликал орлиным клекотом: «Три рубля... Пять... Восэм...»‚ фаршировал деньгами дамский чулок. С первого взгляда было заметно, что чулок надевали‚ и не раз.
Нюма прибежал домой с веточкой мимозы‚ а на кровати лежала записка‚ написанная второпях на блокнотном оборвыше: «Когда закричишь от радости на нашей кровати‚ значит, с тобой я. Только не ешьте батоны по ночам, буду ревновать!» Она ушла от него в международный день‚ когда женская половина человечества борется за свои права‚ включая неотъемлемое право класть ногу на ту ногу‚ которую они выбирают. Есть в этом глубинная несправедливость‚ ибо отлучили Нюму от ласкового ее призыва, от потаённостей тела, желанных и обласканных, скрытых одеждами от посторонних.
Один получает права, другой их теряет: с тех пор Нюма один.
Крепконогая и крутобокая‚ синеокая и густобровая‚ она снится ему в прежних обликах и соблазнах – не заспать печаль. Он просыпается в ночи возбужденный и растревоженный‚ ощущая ее прежними прикосновениями; в ладонях рук Нюмы Трахтенберга живут тайники ее тела‚ на слуху стоны ее блаженства. Рука тянется на другую половину постели‚ но там прохлада несмятой простыни.
С Нюмой живет муха, верная его сожительница, которая пристраивается рядом пообедать за компанию, в фасеточном ее глазу отражается во множестве друг-кормилец. Имя мухе Зу-зу. Совершенное творение с множеством удивительных органов, запрятанных в крохотном тельце, с недолгим пребыванием на свете, одним из признаков недопустимого расточительства природы.
Поздние назойливые дожди. Вкрадчивое перешептывание листвы за окном. Задувает полуночный ветер, тени вздыбленных ветвей разметывают видения по стенам, перемешивают лица и события.
Плохо одному. Плохо. Плохо!
Еще хуже‚ когда к этому привыкаешь.
Жил в Париже Жан де Лабрюйер, французский моралист. Надоел ему, должно быть, высший свет с его интригами, мир надоел, и записал он такие слова в поучение потомкам: «Все наши беды проистекают от невозможности быть одиноким».
Автор его бы поправил, Жана де Лабрюйера: «Все наши беды в том, что не умеем быть одинокими».
Не обучиться заранее.
С высказывания Жана де Лабрюйера начинается книга рассказов «Шел старый еврей по Новому Арбату…».
И вот эпиграфы к книге.
«Что ты делал на свете?» – спрашивают. «Ах, я писал». – «А зачем ты писал?» – «Я только хотел, чтобы не закрывалась рана».
Бертольд Фиртель, австрийский писатель. Из стихотворения «В аду».
«Наше дело писать… Если нам не писать, что же тогда?»
Андрей Платонов, русский писатель. Из высказываний.
Нисан Коэн, сослуживец Нюмы, выделяет его среди прочих.
Нисан умудрен знаниями‚ которые негде применить; ему нравится снабжать Нюму поучительными сведениями‚ поскольку затвержено с детства: «Иной сыплет‚ а ему добавляется».
– Быть холостым – преступление, Биньямин. Когда столько вокруг одиноких женщин! Следует соединиться в единую плоть и вывести на свет детей.
Нюма конфузится.
– Нечего тебе смущаться. Уклоняющийся от соития подобен проливающему кровь. Где нет прибыли‚ там убыль; из-за тебя‚ Биньямин‚ людской недобор на свете.
Нисан подыскивает Нюме достойную пару; Аснат‚ жена Нисана‚ принимает участие в столь увлекательном деле.
– Что ты скажешь о нашей соседке? – спрашивает Аснат.
– Она замужем‚ – отвечает Нисан.
– Она разводится‚ – с надеждой говорит Аснат. – И хорошо отзывается о русских.
Недостаточно откуда-то выехать.
Надо куда-то приехать.
– Я еду‚ – говорит Нюма. – Я долго буду ехать. Приеду – оповещу.
Прозорливый Нисан симпатичен Нюме; стоило бы перешагнуть через обычное знакомство‚ но дружба обременительна‚ на дружбу требуются силы. И на вживание тоже.
Однажды Нисан напросился в гости‚ осмотрелся с любопытством. Его усадили за стол‚ разложили тарелки с вилками.
– На кухне? – удивился он.
– На кухне. Так нам привычнее.
Они хорошо посидели. Боря‚ Нюма‚ Нисан Коэн.
Сварили сосиски с картошкой. Открыли банку соленых огурчиков. Выставили на стол бутылку водки областного разлива‚ которую получили в подарок от залётного гостя. Боре с Нюмой известно по опыту про областной разлив; потребовалось разъяснение‚ чтобы не напугать неискушенного.
После краткого вступления Боря сорвал металлическую пробку‚ Нисан Коэн унюхал ароматы далеких миров‚ произнес задумчиво:
– Я понимаю, водка должна быть в холодильнике. Для компрессов‚ к примеру…
И осрамил себя.
– Твои родители где‚ Нисан? – спросил Нюма. – В какой стране?
– Мои здесь. Рядом со мной.
– А мои там. Посетил могилы перед отъездом. Попрощался с родителями‚ с бабушкой Хаей. Ушел без возврата. Можешь такое понять?..
– Налейте‚ – попросил Нисан Коэн‚ и ему отлили до краев из бутылки областного разлива.
Сочинителя следует судить за обиды…
…нанесенные героям‚ которых запихнул под обложку и не уберег.
Пора заступиться за Нюму, неказистого с виду. Поселить в его подъезде соседку, к которой у Нюмы мужской интерес, плотские содрогания по ночам, – отвечает ли человек за поступки, совершенные во сне?
На втором этаже живет одинокая Авива‚ подобно увядающей траве на склоне. По дивану гуляет кот аметистовой красоты‚ рисованный пастелью‚ невозможных телодвижений‚ изумрудными зрачками‚ сквозь приспущенные пепельные веки неотрывно смотрит на клетку. Кота зовут Хумус. В клетке дремлет на жердочке разноцветный попугай, искоса взглядывая на кота. Попугая зовут Сумсум.
Авива легка на ногу, несмотря на видимую полноту, одевается неярко‚ ведет себя неброско‚ но в ней накоплено немало нежности, ощутимой с расстояния, и подруги оберегают своих сожителей. Где он, тот самый, единственный, очень даже неплохой с виду‚ способный утешить очень даже неплохую женщину‚ смехом наполнить ее уста?..
У Авивы звонит телефон.
Умная машина отвечает доверительно, грудными волнующими интонациями‚ приберегаемыми для заветного часа: «Поведайте всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь». Авиве звонят женатые ловеласы, чтобы насытить вожделение, но она не поддается на уговоры. Звонят бессемейные кавалеры в поисках тепла‚ наговаривают с напором записывающей машине: «Я по объявлению. Меня интересуете вы‚ ваша внешность и ваша профессия. Давайте повидаемся и уточним намерения».
Авива родилась и выросла в кибуце‚ работала в коровнике‚ а рядом ходил Йоси‚ большой‚ косматый‚ с буграми мужской силы‚ пропахший землей‚ навозом и травами. Он поднимал ее без усилий и вертел‚ укладывая на солому. Он брал ее без излишних игр, и Авива обмякала от бездумной мощи. Он завершал своё и отправлялся неспешно по делам‚ оставляя ее возле теплых‚ шумно вздыхающих созданий.
Сговорились‚ ушли в обнимку в город‚ полный ухоженных красоток‚ среди которых затерялась деревенская Авива. Обжилась‚ наконец‚ и свыклась‚ но Йоси не оказалось рядом‚ Йоси ушел молча‚ не попрощавшись‚ – он всё делал молча‚ в коровнике и в доме‚ на соломе и в постели.
Авива надумала отравиться‚ приготовила ядовитое зелье‚ но пасмурно в горах в декабре‚ зябко на душе – решила прежде обогреться. Свернулась калачиком‚ всласть наплакавшись. Провела в тепле ночь‚ заспав плохое. Солнышко проглянуло над горами: «Здравствуй‚ Авива!», и полегчало.
Узнали про то родители‚ и папа укорил дочку:
– Придешь на небо по собственной дурости: здравствуйте‚ вот она я. Скажут в ответ: разве приходят сюда незваной, Авива? Иди назад‚ жди приглашения.
А Тали‚ лучшая ее наперсница‚ призналась:
– И от меня ушел друг. И я хотела отравиться. А к вечеру закрутилась и забыла…
Мама Авивы тоскует в кибуце. Ей бы купать‚ кормить и укачивать, гулькая за кампанию‚ – ключ к утробе в руках Всевышнего.
– С мальчиками всё-таки проще‚ – говорила, и папа кивал согласно.
Папе с мамой всегда было просто, дружно и согласно‚ искушениям не подверженным. Половина яйца в обед‚ ломоть хлеба‚ яблочное повидло из паданцев‚ танцы на поляне‚ песни под аккордеон‚ ружье за спину и патрулирование в горах до утра. Пришла война – отодвинула границу. Пришло благополучие – отодвинуло простоту. Отошла простота – навалились сомнения.
– Ты рано ушел‚ – укоряет мама. – Вдвоем всё можно одолеть.
– Я рано ушел‚ – извиняется папа. – И мне неловко.
Подступает ночь.
К Авиве снова приходит отец.
Чтобы понести на плечах‚ как прежде, подложить в тарелку лакомые кусочки‚ встать ночью и накрыть одеялом‚ которое она сбрасывает и теперь‚ ежась от настырного ветерка. Возле папы вновь ожидает молодость‚ могучий Йоси в духовитости трав‚ непременное материнство; на этой земле быстро растут младенцы‚ трубочки полива подведены к каждому из них…
Но в один из дней…
Это сбудется в один из дней…
В один из дней непременно что-то сбывается.
К закату захолодает. Задует злыми ветрами‚ которые принесут снежные тучи. К ночи забелеют ветви‚ промерзнут до льда‚ до невозможной тяжести‚ и деревья начнут ломаться.
Нюма проснется посреди ночи‚ увидит через окно: вздрогнет кипарис во дворе‚ охнет‚ уронит на асфальт обломанную верхушку. Схватит метлу на длинной палке‚ начнет сбивать снег‚ и распрямятся ветви у пальм‚ взлетят сосновые лапы‚ освободившись от принижающей тяжести‚ – вместе с Нюмой будет суетиться Авива‚ разгорячится‚ раскраснеется‚ станет приветливо шаловлива.
И проявятся голоса издалека‚ покойные и неспешные‚ обладатели которых разглядывают их. «Разве нет потомства от Нюмы?» – «Нет». – «И некого ему повести под свадебный балдахин?» – «Некого». – «В одном с ним подъезде живет женщина. У нее крайние годы: познать мужа и отворить чрево». – «Разрешена ли она ему?» – «Разрешена». – «Еще вопрос. Быть у Нюмы наследнику?» – «Быть и непременно. Оставляющий продолжателя не исчезает».
Назавтра к Авиве забежит Тали, лучшая ее наперсница‚ оглядит с пристрастием: «Вот и годы ушли». – «Разве ушли? – подивится Авива. – Я и не наелась». – «Кишкуш-балабуш‚ Авива. Ушли годы‚ ушли».
Но Тали скажет неправду.
К вечеру позвонят, коротко и непреклонно.
На площадке встанет сосед с бутылкой в руке, мал‚ худ‚ решителен‚ из воинственного колена Биньямина‚ неустрашимых бойцов и метких пращников. Ария послышится‚ ария певца на лестнице:
– Отвори‚ прекраснейшая из жен‚ введи в покои свои! Вдвоем лучше‚ нежели одному, несравненная! Один упадет – другой поднимет его. Улягутся вместе – тепло им‚ даже в ветреные ночи в горах; вдвоем хорошо в доме‚ в котором всё хорошо...
– Кто там? – спросит Авива.
– Биньямин Трахтенберг‚ – ответит. – Который приехал.
Шелохнется на диване кот Хумус.
Запрыгает по жердочке попугай Сумсум.
– Подкормим‚ – решит Авива‚ повернет ключ в замке‚ и скоро‚ совсем скоро прозвучит песнь Нюмы Трахтенберга при восхождении на ложе Авивы:
– Обворожительны ее глаза! Прелестна грудь! Безукоризненны плечи, руки и округлость бёдер‚ непомерно сияние‚ исходящее от лика ее! Хороша видом‚ пригожа сложением‚ благословенна совершенствами‚ доступна для постижения. Лилия у потоков водяных! Не задремать нам на ложе‚ дабы внимать‚ ублажать и нежить. Прочь уныние! Дни тягостей да обратятся в дни ликований! Соединимся‚ всколыхнув недра‚ сотворим наследника, сотворим целый мир...
Но до ликования надо еще дожить.
И если таковое произойдет, а произойдет оно непременно…
…когда Нюма и Авива обретут устойчивый семейный покой…
…Боря Кугель – без него не обойтись – сотворит безделицу для всеобщего сведения и вселенской зависти.
И вот оно, творение Бори Кугеля, бытописателя семьи Трахтенберг.
В одном подъезде‚ на одной лестничной площадке живут четыре соседа: забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов‚ задавленный Горлохватов и не в меру обласканный Трахтенберг.
Оглоедова топчет жена.
Живоглотова грызет тёща.
Горлохватова заедают алименты.
А у Трахтенберга тишь‚ гладь и невообразимая любовь.
При пробуждении его ожидает поцелуй от Авивы и легкий полезный завтрак. Уходя на работу‚ получает продолжительный поцелуй и пакет с едой‚ напитанной витаминами. Возвращаясь домой, снова поцелуй от жены и удивительно вкусный ужин. Ложась в постель, долгие чмокания с объятиями‚ что повергает Трахтенбергов на необузданные поступки в тугих накрахмаленных простынях.
Забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов и задавленный Горлохватов завидуют не в меру обласканному Трахтенбергу‚ мечтая разрушить безоблачное счастье и взамен него получать несчитанные поцелуи‚ которые повергали бы их на безудержные страсти. Но Оглоедова топчет жена‚ и ему не до этого. Живоглотова грызет тёща‚ и он держит круговую оборону. Горлохватова заедают алименты‚ и сил не остается на прочее.
Не в меру обласканный Трахтенберг пьет чай с вишневым вареньем без косточек‚ смотрит увлекательные программы по телевизору совместно с нежной своей супругой‚ которая поглядывает на него влюбленными глазками‚ позванивает серебряными бубенчиками‚ а соседи не могут в спокойствии выпить чай возле телевизора‚ полакомиться вареньем, ибо Оглоедова по вечерам топчет жена‚ Живоглотова после работы грызет тёща‚ у Горлохватова отобрали телевизор за злостную неуплату алиментов.
К ночи соседям становится совсем погано. Через стенку доносятся вздохи‚ любовные бормотания‚ чмоканье неисчислимых поцелуев‚ получаемых не в меру обласканным Трахтенбергом, а ведь и они бормотали не хуже других, потому что Оглоедов чмокал когда-то несравненную Оглоедову‚ Живоглотов носил на руках неотразимую Живоглотову‚ а Горлохватов обожал и носил на руках сразу троих‚ из-за чего платит теперь алименты.
Не выдержав ежедневной муки‚ забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов и задавленный Горлохватов сговорились соблазнить верную супругу Авиву‚ стукнуть Трахтенберга молотком по макушке‚ переломать выступающие конечности‚ отравить стрихнином‚ удавить вместе с супругой‚ переехать в иной город‚ в иную страну‚ поменять‚ наконец‚ государственный строй‚ чтобы не в меру обласканным Трахтенбергам не нашлось места в обновленном мире.
Но Оглоедова затоптала жена‚ Живоглотова загрызла тёща‚ Горлохватова заели алименты.
На крыше дома‚ спиной привалившись к бойлеру…
…сидит зачарованный свидетель, слушая язык гор‚ шелест трав‚ шепот зверей‚ говор демонов и громовые раскаты с зависшими градинами‚ задержавшимися до нескорого употребления.
Ему бы туда, где безмолвие пустот, пара пальм и родник в каменном углублении. Подкладывать хворост в костер‚ записывать – палочкой по песку – неспешные думы‚ полудрёмы‚ нашептывания текучих барханов‚ чтобы ветер сдувал к утру его слова. Сухость кожи. Пронзительность глаза. Легкость иссушенного тела и прозрачность мысли. Минуты раздумий – каплями иссыхающего источника…
Сидит в терпеливом ожидании зачарованный свидетель, ждет наступления конечных дней‚ дней трепета и упрека‚ когда пробьются воды в песках‚ иссохшая земля станет озером‚ пустыня – по завету – обратится в сад Божий.
Сказала пустыня: «Все блага мира завещаны мне. Нет растений в пустыне, но растения будут. Нет тропы нахоженной, но тропа будет. Будущее пустыни – стать поселением. Будущее поселения – стать пустыней».
А из дома повторяется в который раз: «Поведайте всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь...»