Книга: Пиши рьяно, редактируй резво: Полное руководство по работе над великим романом. Опыт писателей: от Аристотеля до Водолазкина
Назад: Сергей Самсонов
Дальше: Яна Вагнер

Алексей Сальников

«Писатель — первый читатель еще не написанного произведения»

Писатель Алексей Сальников — о сомнениях, самозванстве и успехе «Петровых в гриппе и вокруг него».

— Кажется, Томас Манн сказал, что писатель — это тот, кому писать тяжелее, чем остальным. А у вас так?

— Беда в том, что тяжесть-то эту никак не измерить. Совершенно не представляю, как приходится другим, насколько другим тяжело. И да, все же Манн несколько лукавит. За вычетом всяких трудных мест в тексте, когда персонажей порой невозможно разговорить, или когда не можешь вглядеться в ту картинку, что перед глазами, или когда вглядываешься, но не находишь нужных слов, писать — чистое удовольствие, мало с чем сравнимое. Это просто описание действа, разыгрывающегося почти самостоятельно. А вот когда не пишется, то есть вроде и пишется, но чувствуешь, что пишется не то, — вот тогда тяжелее, наверно. Имеется томление совести по этому поводу.

— И сразу же цитата Ричарда Баха: «Профессиональный писатель — это любитель, который не бросил». Почему не бросили вы?

— Потому что не бросили меня. Всегда находились люди, которым было интересно то, что я пишу. Смешно говорить, но еще в начальной школе со мной так или иначе стали хороводиться учителя. Ну и на Урале у нас все же очень дружественная литературная тусовка, едва ли из нее можно как-то вывалиться, даже если очень захочешь. Вот вам пример. У меня жена в семнадцать, что ли, лет, была опубликована в журнале «Урал», жила она тогда в Нижнем Тагиле. Так ее ведь тагильские литераторы нашли и приперлись прямо к ней домой с предложениями дружбы и сотрудничества. Мне кажется, мало где такое имеется. Ну и благодаря всяким семейным неприятностям я понял, что жизнь одна, что не выйдет, грубо говоря, вот тут вот пожить для себя, а вот тут вот написать пару книг, когда придет время. Время никогда не приходит, оно только исчезает. Второй жизни не будет — это совершенно точно. Миллионы покойников вам это подтвердят. Этот взгляд подталкивает к такому упорству определенному.

— Райнер Мария Рильке был уверен, что советы бессмысленны: «Есть только один способ. Двигаться вглубь себя». Как вы учились писать? Расскажите о своем пути — от первых попыток до короткого списка «Большой книги».

— Цитата Рильке — это ведь совет молодому поэту. И очень ценный совет на самом деле. Так оно и работает в стихах, такая медитация. Но вас же проза интересует? Если брать вот прямо самое-самое начало, то первые попытки я сделал лет в семь-восемь. И попытки эти не прекращались никогда. Хорошо, что учителям в то время хватало ума давать какие-то советы по стилистике, книжки подсовывать и при этом глядеть юмористически на эти попытки. К счастью, не возникло идеи поучаствовать в каком-нибудь литературном конкурсе, — да и не факт, что эти литературные конкурсы были в мое школьное время. Это большая удача. Потому что детские литературные конкурсы со взрослым литературным опытом не пересекаются никоим образом, но притом портят детей в том плане, что дети начинают думать, будто они что-то представляют собой в литературе. Детские литературные конкурсы — это, наверное, самый калечащий вид спорта. Прекрасно себя зная, совершенно точно могу сказать, что подобие диплома победителя изуродовало бы меня тогда до неузнаваемости… В подростковом возрасте, в юности уже, возник, конечно, некий план. Думалось, что литературные вершины берутся таким образом: сначала автор публикуется в малотиражке, какой-нибудь местной газете, затем областной газете, затем штурмом берется местный толстый журнал, затем идут публикации в московских газетах, а затем уже толстые московские журналы. Я решил следовать этому плану. Скажем так, для семнадцати-восемнадцати лет это простительно — иметь такой план. Проблема была в том, что первые его пункты были невыполнимы, никто не брал стишков моих в местные газеты, посылал я их в пустоту. Местные газеты были заняты теми авторами, которые публиковались там, в этих газетах, годами. Так я не любил этих авторов, что некоторые фамилии помню до сих пор (и вот сейчас сижу, пишу и смеюсь над своей злопамятностью). Знаковая перемена случилась, когда я познакомился с Евгением Владимировичем Туренко. Во-первых, оказалось, что все, написанное мной до этого, — совершенная дичь. Во-вторых, пришло осознание того, что, возможно, я и не прекращаю писать эту дичь, просто сейчас это дичь другого сорта, несколько более востребованная другими людьми. Туренко сделал несколько прекрасных вещей лично для меня. Научил писать, убрал из-под меня подростковый пьедестал, на который я сам себя водрузил как-то незаметно, показал, что текст — свободная живая штука, которую не нужно из себя выковыривать, нужно ее в себя впустить. Что не важен автор, важен текст, что в него нужно вслушиваться. Такие вот штуки. Но это, опять же, стихи. Что до прозы, то все более-менее серьезное началось не с письма, а скорее с чтения. Почему-то с Набокова, а конкретнее, с «Защиты Лужина». Восхищал и булгаковский «плащ с кровавым подбоем». Затем уже понимаешь, что тот же «Театральный роман» гораздо глубже, а сам роман Мастера — такой кич, такой образец красивенького текста, красивость которого может объяснить любая домохозяйка, любой недалекий учитель. Этот кусок теста прямо как пейзаж в рамочке, из тех, что продают в хозяйственном магазине. Однако этому, конечно, хотелось подражать. В юности был мил сердцу взгляд Набокова, конечно, — будто пишущий, сам в пробковом шлеме, всегда находится среди аборигенов, где бы он ни был, хоть в Берлине. Этому хотелось подражать, потому что казалось, будто подражать этому очень легко. Затем произошло заражение «Бесами» Достоевского, тоже ушло в подражание. Легко было экспериментировать, потому что мы с другом, с Виталием Булдаковым, еще в Горноуральске написали вдвоем пару прозаических вещей. Нам тогда казалось, что опубликовать это все мешает отсутствие пишущей машинки. Возможно, это и было главным препятствием, кто знает. Ну а потом как-то все двигалось, двигалось, сейчас даже и не сказать точно, каким образом все это происходило и правильно ли, но вот так вот, после двух поэтических антологий и нескольких книг стихов, написалась проза, затем еще одна. Это не объяснить: просто садишься однажды за компьютер, составляешь план и тут же начинаешь писать книгу. Затем не знаешь, куда эту книгу девать. Горюешь, что ее не опубликуют, затем роман публикуют, затем публикуют еще один. Затем он попадает в шорт-лист. В данный момент я и сам пока слегка контужен происходящим.

— Ирвин Шоу однажды заметил, что писать ему все тяжелее: «Чем старше и опытнее я становлюсь, тем отчетливее понимаю, что там, где был только один вариант, теперь таких вариантов тридцать». А как у вас? Изменилось ли отношение к собственному тексту после двух изданных романов?

— Опасаюсь, когда текст пишется сам собой. Это приятно, но и невероятно опасно. В тех же «Петровых» было описание похода в цирк шапито страниц на пять, такое вдохновенное, написанное одним махом. С впечатлениями от огромной цветной палатки — снаружи и внутри, от запахов зверей, так и не увиденных, потому что все внимание Петрова было отвлечено оркестром. Та-дам! Петрову в детстве незачем было посещать шапито, в Екатеринбурге стационарный цирк — несколько остановок на трамвае, и он был бы уже там. Просто голова отвлеклась на воспоминание о походе в цирк в Тарту — и готово! Но вообще всегда есть замысел, отодвигающий все остальные замыслы. И думаешь: «Господи, какая нелепая книга сейчас получается!» И при этом отвлечься от нее уже не можешь, она постоянно с тобой. Или ты ее пишешь, или страдаешь, что не пишешь, а занят чем-то другим. А пишется почти всегда трудно, постоянно отметаются варианты, непрерывно, только потом и помнишь, как отметал, отметал без конца ненужное, удалял целыми страницами, а потом присылают правку, и ты уже читаешь свое как чужое. Натыкаешься на некоторые моменты и чувствуешь зависть к самому себе, что тебе такого уже не придумать. Смеешься над неожиданной шуткой. Думаю, и сейчас ничего не изменилось. Так все и останется, если проза будет востребованной. Есть еще как минимум пара идей, над которыми будет забавно посидеть, помучить их.

— Вопрос о «Петровых». Как появилась задумка романа и вообще потребность написать этот текст?

— Да вот просто появилась — и все. Сначала Петровы творили свои безумства в вакууме, и я не знал, что с ними делать. Затем все состыковалось в голове — а там было уже трудно остановить эту машину. Как получилось с «Петровыми»? Несколько лет у меня было начало первой главы, название первой главы, больше ничего. Каждый из Петровых имел свою небольшую историю с заморочками, я думал про них и задавался вопросом — ну и что? Мне нравилось, что они ничего друг про друга не знают, хотя вот же, живут вместе всю жизнь. Мне нравилось почему-то, что Петров не знает ничего про Игоря, кроме имени, а читатель будет знать и фамилию Игоря, и отчество. Писатель — это ведь просто первый читатель несуществующего еще произведения. Вот так вот я и смотрел на эту книгу, а когда мозг выдал мне главу про Снегурочку, я совершенно так же, как и некоторые читатели, был рад. Это смещение фокуса с одних персонажей на других мне как читателю очень понравилось. Захотелось передать это ощущение.

— В одном из интервью вы сказали, что первая задумка «Петровых» возникла еще в школе. А Лев Толстой советовал не садиться писать сразу: «Только тогда, когда невмоготу уже терпеть, когда вы, что называется, готовы лопнуть, — садитесь и пишите. Наверное, напишете что-нибудь хорошее». То есть ваш текст появился не спонтанно, а когда стало «невмоготу терпеть»?

— В школе была скорее не задумка романа, а первый к нему звоночек. Вместе с рассказом Борхеса. А вот слова Льва Толстого… не знаю, возможно, это просто такая шутка. Или можно сделать поправку на то время, когда они были сказаны. Если терпеть, можно терпеть бесконечно, а потом уже на смертном одре сожалеть (хотя на смертном одре вряд ли будешь сожалеть именно об этом), что мог, мол, написать, а вот не стал. Жизнь проходит очень быстро. Буквально вот тут ты думаешь, что писать еще рано, а вот тут оказывается, что уже поздно. Так мне кажется. Сейчас так много пишущих людей, так много площадок для чтения, что пока сдерживаешь себя, человек семь уже могут так или иначе написать что-то подобное, если говорить о жанровой литературе. Некий элемент спонтанности имеется в любом деле, литература — не исключение. Не нужно бояться неожиданного. Возможно, у меня низкий порог того, где я могу сдерживаться, где не могу, но стоило только вспыхнуть некоей искре, как история тут же полезла на бумагу. При этом усилия — физические и умственные — все же приходилось прилагать. Писать большой текст местами довольно трудно, так что не всегда стоит бросать писать, если нет этого толстовского «невмоготу». Но я все же не Лев Толстой.

•••

Петровы полезли в аптечку и стали искать аспирин, ожидая, что в коробке, оставшейся с древних времен еще от родителей Петрова, что-то может еще остаться. В коробке были горчичники, зеленка, марганцовка, лежавшая там с той поры, когда Петрова-младшего нужно было купать в ванночке с разбавленным марганцем, лежал оставленный родителями йод, которым никто не пользовался, был там левомицетин, купленный Петровым, когда он был еще школьником и заболела дворовая собака (собака, кстати, не дала дать себе таблетку, такая веселая и приветливая во все остальные дни, она нехорошо косилась и скалила зубы, когда ей пытались раскрыть пасть), лежал рулон ваты — распушенный снаружи и твердый внутри, как дерево. Были там три вида пластыря — бактерицидный, с зеленой полоской лечебного слоя, чья клейкая сторона была покрыта пластиковым листиком, и два пластыря свернутых, как изолента — узкий и широкий пластыри. В том, что пластырями нельзя пользоваться как изолентой, Петров убедился еще в раннем детстве, когда вместо рукоятки обмотал остаток отвертки пластырем и полез разбирать сломанный утюг, включенный в розетку.

Было в аптечке два градусника, один в старом пожелтевшем футляре, а второй — новый. Новый градусник купили, когда думали, что потеряли старый, а он просто завалился в щель между диванными подушками. Было средство от кашля, которое Петров пил всего два раза, но в первый раз ему так не понравился вкус этого средства, что Петров предпочитал кашлять, нежели его пить, а второй раз был пару дней назад, когда он отправлялся на работу и когда выпил это средство, понял, что за руль ему нельзя — такой у лекарства был выхлоп, что первый же гаишник выписал бы штраф, даже не замеряя промилле трубочкой. Были капли от насморка, но Петров прочитал на упаковке, что они вызывают привыкание, и это Петрова отпугнуло. В аптечке было несколько металлических упаковок бальзама «Звездочка», похожих на красные таблетки, только одна из этих упаковок была почти полная, а остальные были почти пустые, но их не выбрасывали, потому что мазь там все же какая-то оставалась. Только когда у Петрова появился ребенок, он познал это безобидное садистское удовольствие — намазать «Звездочкой» у болеющего сына под носом и наблюдать, что тот не может открыть глаз, слезящихся от ментоловых паров. Ни у кого в семье вроде бы не было пока таких уж проблем с нервами и сердцем, и все равно на дне аптечки нашлись и корвалол, и валокордин, и валерьянка. Перекиси водорода у Петровых в аптечке было две разновидности — в виде раствора и в виде таблеток.

В аптечке нашлись даже такие диковинки, как клофелин и ампулы глюкозы, два вида витаминов для Петрова-младшего — белые пластмассовые бутылочки с крупными оранжевыми и мелкими желтыми драже. Аспирина же не было. Петров предложил сходить в аптеку. «Я знаю, как ты ходишь, опять тебя два часа ждать», — ответила Петрова, трогая лоб спящему сыну и недовольно морщась. «Ну давай ты сходишь», — предложил Петров. «Сейчас ночь вообще-то, — сказала Петрова будто даже с удовольствием. — Не боишься меня одну отпускать?» «Ну давай вместе сходим», — нашелся Петров. «А вдруг что-нибудь случится?» — спросила Петрова. «И что делать тогда предложишь?» — Петров перешел на шепот и этим шепотом изобразил, что повышает голос. «Ну, может, я не знаю, — вторя Петрову, зашептала жена. — Я вчера твои джинсы стирала, там таблетка лежала. Это не аспирин случайно? Я на кухне его куда-то в стол убрала».

А. Сальников «Петровы в гриппе и вокруг него»

•••

— Вы планировали сюжет — или история сама себя рассказала?

— Речь тут идет скорее о синтезе того и другого. План нужен хотя бы для того, чтобы мозг ощущал — хотя бы примерно — конечный объем будущей работы.

— Как вы работали над этим романом? Как проходили трудные сюжетные повороты? По плану?

— Роман сидел в голове несколько лет. Наверно, разум его укладывал там как-то, что-то прикидывал. Часть работы всегда скрыта от самого автора. Никаких схем не рисовал, если вы об этом. План был, но совершенно грубый план, с такими примерно пунктами… сейчас точно не скажу, но что-то вроде: «Петров просыпается», «Петрова едет на двадцать первом автобусе».

— Сложно ли шел текст? Сколько заняла работа?

— Месяца два с лишним. Текст писался довольно-таки сложно. Меня позже поразил контраст — что я сам помнил о тексте и что обнаружил в нем, когда прислали правку. Оказалось, что там местами очень смешные вещи творятся. К моменту, когда прислали правку, только несколько моментов были в памяти из тех, что было приятно делать: описание семейной аптечки, новогодний спектакль, елка. Все остальное было сделано с несколькими смешками, а большей частью с угрюмым выражением лица.

— Как и сколько вы пишете? Каждый ли день? Есть ли график?

— Да, пишу несколько тысяч знаков в день. (Обычно — пять). Но у этой регулярности имеются слабые стороны. Иногда просто удаляешь готовую главу, потому что она оказалась не такой, как нужно, и заново начинаешь. Или половину романа. В этом огромный плюс цифровой эпохи. Просто берешь и безвозвратно стираешь текст, не трясешься потом над старыми записями, пытаясь найти в них что-то приличное. Не чувствуешь себя Гоголем, потому что рукопись ведь бумажная, на ней, наверно, какие-то заметки на полях были, рисуночки, номера телефонов друзей, знакомых, бог знает что еще, какие-нибудь пятна от упавшего на страницу бутерброда. А тут просто текст и текст.

— Близкие не отвлекают от творчества? Скажем, Агата Кристи жаловалась, что у нее никогда не было собственного кабинета. А как у вас?

— То, что близкие могут отвлечь от романа, — это самое неинтересное самооправдание из списка самооправданий. Нет, бывают, конечно, крайние случаи, форс-мажор, но не может такое длиться годами — люди вон в застенках писали. Вокруг меня никто не ходит на цыпочках, да это и глупо, наверно. Раньше, когда сын еще не переехал в отдельную квартиру, было еще веселее, творческий процесс (смешное словосочетание) проходил в духе того, как в «Трое из Простоквашино» писалось письмо родителям, только вместо Шарика, Матроскина и Дяди Федора был один я. Всегда что-то нужно кошкам, собаке, жене, мне, сыну, но это почти всегда весело. Тяжело смотреть на людей, которые убили свою жизнь литературой, остались одни, пока выстраивали как бы литературную карьеру. Тяжелее этого зрелища мало что можно придумать. Есть, конечно, зрелища и побеспросветнее, но и в картине жизни, которая могла бы быть светлее, а вместо этого была убита амбициями, тоже мало радостного. Одно дело, когда это происходит случайно, когда человек просто робок и семья не получается у него по этой причине. Другое дело, когда человек отказывается от этого сознательно. Это не передать как ужасно. Об этом даже говорить страшно, но страшнее, наверно, оказаться в такой «ситуевине».

— Поначалу ваш роман не был даже издан отдельной книгой, а вышел в журнале «Волга». И все же попал на «Большую книгу». Как так вышло?

— «Петровы» должны были быть изданы отдельной книгой. Лена Сунцова хотела издать роман в своем издательстве «Айлурос», но затем прочитала его и передумала. В конце концов, это ее издательство, она вполне имеет на это право. Роман показался ей очень телесным. Вообще удивительно, что после Сорокина можно кого-то шокировать чем-то телесным, какой-то физиологией. Сам я эту физиологию не приметил, но люди говорят о «мерзких деталях». Мне на ум приходит только отхаркивание Петрова в сугроб — заранее извиняюсь перед теми, кого оно застигло во время чтения за перекусом. Еще фраза Петровой, сказанная матери, могла показаться кому-то провокационной. Но Петрова не была бы Петровой без этой фразы! Больше на ум ничего не приходит. Ну да ладно. Когда Лена отказалась публиковать роман, я тут же разослал его по толстым журналам. Дал каждому журналу по полгода. Это смешно и глупо было с моей стороны, потому что очередь в каждый журнал довольно большая. В «Волгу» я «Петровых» не посылал, потому что до этого они опубликовали «Отдел», Анна Сафронова билась с моими запятыми и обособлением прямой речи, и мне было жаль еще раз ее в это втягивать. Но затем полгода прошли, и я послал «Петровых» в «Волгу». Анна Сафронова, как и моя жена, сказала: «Я ничего не поняла». А там, действительно, в ранней редакции, читатель должен был догадываться, что Аид — Аид по названию первой главы. Он нигде не заявлял об этом прямо, там были раскиданы только некоторые намеки. Кроме того, в первой главе персонажи общались исключительно матом, это, возможно, отвлекало. Ну, поправил кое-что, отправил еще раз. «Волга» послала «Петровых» на «Большую книгу». Эксперты ее взяли в шорт. Как хорошо было, тяпнув водки, поблагодарить их за это лично.

— Почему вы решили пойти таким путем — отправили роман в журнал «Волга», а не в издательство? Ведь после публикации в «Волге» текст стал доступен бесплатно на Bookmate.

— Мне, видимо, не хватает некоей деловой жилки. Я не решал идти этим путем. Все, что я сделал, — это отправил роман в «Волгу». Все. Остальное сделали читатели и сам текст. Я не ожидал от него такой витальности. Текст оказался умнее меня, живее. Он мне чем-то напоминает героиню Умы Турман из «Убить Билла».

— Вы как-то продвигали текст?

— Нет, совершенно не продвигал. Но и сам текст без читателей невозможно продвинуть. Хоть ты утыкай баннерами центральные улицы всех городов. Читатель и только читатель все это сделал. Любой — критик, не критик, и неважно, положительно ли он оценил роман или даже не дочитал до пересаживания Петрова в катафалк. Это удивительная работа множества людей, преодолевших свое предубеждение перед неизвестным автором, отодвинувших на время что-то другое ради чтения сомнительного текста, который неизвестно чем кончится. Мне кажется, такое счастье мало кому достается из пишущих, если брать процентное отношение всех, кто занимается стихами, прозой. Люди подарили мне эту радость. Надеюсь, что многих я тоже чем-то порадовал, что радость этой сюжетной придумки передалась многим из них. Такие песочные часы благодарности получились.

— Ваши слова: «Дискомфорт естественен, но именно с ним мне и хотелось оставить читателя». И еще: «История творится волей тех, у кого получается манипулировать толпами». Как у вас получилось манипулировать? Как вы объясните успех произведения?

— Подчас литература — это не манипуляция, а, скорее, престидижитация. Манипуляция — это если агитка. У меня, надеюсь, не агитка. И это не у меня получилось, а, скорее, у текста. Понимаете, когда видишь текст целиком, то есть видишь некий замысел, чувство от него, хочется просто передать его весь сразу другому человеку. Но это невозможно сделать без рутины. Если бы имелась такая возможность, так бы и поступал. Текст отчасти сам возник в голове, сам написался и пошел гулять по окрестностям. Я, писавший этот текст, и я, уже написавший, — это разные люди. Более того, даже в момент написания сам автор не более чем человек, пересказывающий в силу своих возможностей те картинки, что имеются перед его внутренним взором. Такая пифия, что ли. Совершенно нет мыслей о премиях, о том, как это все будет продвигаться дальше. Эта вот булгаковская коробочка с говорящими фигурами и снегопадом, изразцовой печкой и выстрелами полностью захватывает: пытаешься прислушаться к говорящим и двигающимся фигуркам. Просто нужно все равно очертить некие контуры этой коробки, кукольного дома без передней стенки. Успех же объясняется постфактум. Всегда. Многим кажется, что так и должно было быть, — вот ваши вопросы как раз об этом. Сейчас, наверно, могу предположить, что читателя захватила именно интимность — не эротическая, а какая-то бытовая. Эти мысли, которые думает каждый, и каждый о них забывает тут же. Может, потому что этого многим не хватало — возможности сверить свои мимолетные мысли с мыслями других. Вот этих мыслей, вроде «ну и хрен с тобой», когда берешь раскрывшегося ребенка за ногу, проверяя, замерз он или нет, а он не замерз. Не знаю, правда.

— Я знаю, что Умберто Эко советовал писателям не отвечать на этот вопрос, но все же его задам. В чем идея этого произведения?

— Будучи просто тем, кто «перекладывает» движущиеся картинки в текст, не могу точно сказать. Мне просто понравилось, что девушка, которая думает, что в жизни ее все кончено, просто не знает своего будущего, собственной силы не осознает. На это, конечно, наложились истории двух моих сестер — родной и двоюродной. Одна пережила самоубийство мужа, вырастила дочь, пережила смерть второго ребенка, растит третьего, притом — одна. Преподает математику. А двоюродная сестра, в четырнадцать или пятнадцать лет заболевшая лейкемией, пробралась однажды в помещение, где хранятся истории болезни, узнала, что умрет, но никому не сказала об этом. Об этом все прочитали в ее дневнике, уже после ее смерти. Она никому не дала знать, что совершенно точно знает, что с ней будет. И для сравнения — история моего друга, который застрелился, потому что любимый преподаватель поставил тройку по физике. Несопоставимые какие-то величины духа, понимаете? Жизнь против амбиций.

— Еще раз процитирую Умберто Эко — об интерпретации художественных текстов: «Читатели зачастую используют текст как проводник для собственных чувств, зародившихся вне текста или текстом случайно навеянных». Судя по отзывам, «Петровы» с этой задачей справляются крайне успешно. Так и было задумано? Или же все эти дополнительные смыслы появляются в тексте без участия автора и не по его воле?

— Дело еще и в восприятии русского романа и зарубежного. Зарубежного читатель принимает за чистую монету. Сразу и безоговорочно. Русский — как в анекдоте про Андропова: «И подтекст на стол». Если бы «Петровы» были английским романом про английскую глушь, его бы восприняли именно фабульно, именно по тексту. Русского автора всегда рассматривают с двух-трех точек зрения: что автор написал, что имелось в виду, что имелось в виду на самом деле. Из такого понимания очень трудно выбраться, да и нужно ли? Такая возникла традиция, не нам ее и отменять. Но, не скрою, был удивлен трактовкой, что все, переживаемое героями, — гриппозный бред. Радует трактовка, что у Петрова нет семьи, что он все это выдумал. Теперь, оглядываясь на текст, могу предложить свою. Роман — это мысли Петрова-младшего, его фантазии на тему, чем заняты его родители, пока он находится дома. Тоже забавно. Отчасти трактовки объяснимы. В конце концов, писатель просто пересказывает то, что наблюдает в этаких своих видениях, и эти пророчества можно объяснять по-разному. Необязательно мнение автора — единственно верное.

— Теперь, когда прошло время, не кажется ли вам, что ретроспекции, вставленные в роман, несколько замедляют повествование? Я понимаю, что это намеренный шаг, но все же: как вы сейчас оцениваете композиционные решения романа?

— Разумеется, все можно было сделать лучше. Но если оглянуться — то нет, не кажется, что замедляет: у меня ощущение, что получился довольно легкий текст, не игривый, конечно, не порхающий, но довольно объемный и цветной.

— Впрочем, цитируя вас же: «Достоевский иногда очень спешил к концу». Стало быть, вы намеренно замедляете повествование, чтобы… что?

— Намеренно повествование не замедлял. Более того, я человек ленивый, не могу заставить себя написать больше, чем требуется. Не было специального затягивания, совершенно никакого. Текст уложен именно в те рамки, каких требовал изначально. Некоторые главы слегка сокращены.

— О вашем романе «Отдел» слышали немногие, даже после «Петровых». Расскажите, пожалуйста, о нем.

— Ну, это такая фантастическая штука, довольно самостоятельная. Почти сразу вывалившаяся из плана. Написанная из хулиганских побуждений. Возникшая из фантазии: что было бы, если бы «Людей в черном» снял Тарковский. Сейчас я роман этот основательно порезал в конце — при этом, кажется, сокращения пошли ему на пользу. Немного подрихтовал идейную составляющую. Посмотрим, что из этого всего выйдет.

— Расхожее мнение: писать учишься, читая хороших писателей. Кто ваши учителя в литературе?

— Строго говоря, любой текст — этакий учебник: как нужно делать и как не нужно. Все, от русской и зарубежной литературы до фанфиков и рекламных слоганов — все это учит. Но, кажется, набор имен довольно одинаков для всех. Всегда имеется как минимум Федор Михайлович, а далее чтение разветвляется на множество жанров, иногда очень легких. Опять же, нельзя прийти к Достоевскому, не осилив других, более легких книг в детстве. Скажем, Кинга. Конечно, Платонов, конечно, Зощенко, конечно, Гоголь. Разумеется, Ильф и Петров. Но и Бабаевского читал с удовольствием, только не помню что. Про путешествие двух пожилых братьев по Кубани, один из этих братьев — бывший партийный работник, не знающий, куда себя деть на пенсии. Он решает ездить по округе и читать лекции о Ленине. Это просто великолепно. Смотреть на это современным взглядом — как читать что-то абстрактное. Причем этот текст ведь и в советское время наверняка представлялся чистой абстракцией, просто имел под собой надежную идеологическую опору. Я всеяден совершенно. С удовольствием заглядываю иногда в раздел /izd на «Дваче». Мне кажется, ни от кого не нужно отмахиваться и заранее ставить крест. У любого можно почерпнуть что-нибудь интересное или увидеть пример того, как делать не нужно (или что произойдет, если ты попробуешь писать так-то). Увидеть, грубо говоря, чужие косяки, чтобы не творить их самому.

— Можно ли научиться быть писателем? Или это врожденный дар?

— Этот вопрос нужно задавать уже умершим писателям во время спиритического сеанса. Спрашивать у тех, кто оставил после себя то, что помнят хотя бы спустя лет двадцать. Это пока не ко мне. Но мне кажется, что некая практика все же требуется: и читательская, и практика письма. Любой вид искусства постигается через многократно повторяемые упражнения. Литература — явно не исключение из этого. Только, наверное, не нужно упражняться ради самих упражнений. Пускай каждое из упражнений будет законченным текстом, чтобы посмотреть развитие истории, прикинуть — удалось ли ее рассказать именно так, как хотелось.

— Где грань между писательством и графоманией?

— Во фразе: «И так сойдет».

— Многие писатели страдают от так называемого синдрома самозванца. А вы считаете себя самозванцем?

— Да, особенно сейчас. Когда видишь, сколько людей пришло на встречу, невольно ужасаешься этому самозванству, ужасаешься, что сдвинул людей с места, оторвал от каких-то других дел, — а что я им могу сказать? Навык публичной речи у меня довольно слабый. Тем более что литературная известность — это отчасти дело случая, одномоментное совпадение вкусов множества читателей, это не спортивный успех, когда в определенном месте собираются люди и смотрят, кто победит… Отсюда наверняка и происходит подобное чувство. И потом, ты буквально только что занимался делом, которое интересовало лишь тех, кого ты знал в лицо и даже по именам, — вот буквально вчера это было так. Да и делал-то все, как и остальные, — то же самое, не лучше, а порой и хуже остальных, и внезапно на твой текст обращают внимание. Конечно, имеется опасение, что люди ошиблись.

— Чего боитесь вы как писатель?

— Что перестанут появляться новые идеи для текстов, что это просто уйдет.

— Снова процитирую Чарльза Буковски: «Я в каком-то смысле подделка — вроде как пишу из нутра отвращения, едва ли не полностью». А «откуда» пишете вы?

— Ой, ну Буковски наверняка просто еще не опохмелился, когда отвечал на этот вопрос. Или у него сигареты кончились. Мне порой кажется, что пишу вовсе не я, а, например, мой спинной мозг себя развлекает, потому что ему скучно в организме.

— Бывают ли у вас сомнения?

— Только они и бывают.

— Как вы боретесь с «писательским блоком», ступором?

— Пытаюсь понять, почему он возник, — не зря же письмо внезапно прекратило радовать, значит, с текстом что-то не так. Но это мало помогает, поэтому грущу и страдаю, как красна девица. К счастью, потом это заканчивается, и в один прекрасный день садишься и пишешь, удивляясь, что раньше не начал ставить вот эти самые слова на их места. Удивляешься и не понимаешь, что тебя останавливало до этого. Но, видимо, что-то все же останавливает.

— Какой главный совет вы можете дать начинающим писателям?

— Вот прямо сейчас садитесь и пишите. А затем завтра садитесь и пишите, а потом послезавтра, и так далее. По-другому это не работает.


Алексей Сальников — поэт и прозаик. Родился в 1978 году в Тарту, с 2005 года живет в Екатеринбурге. Автор книг стихов и прозы. Автор трех романов — «Отдел», «Петровы в гриппе и вокруг него» (короткий список «Большой книги» за 2017 год, премия «Национальный бестселлер» за 2018 год) и «Опосредованно».

Назад: Сергей Самсонов
Дальше: Яна Вагнер