Книга: Гений. Жизнь и наука Ричарда Фейнмана
Назад: Первооткрыватели и туристы
Дальше: Технологическая катастрофа

Кварки и партоны

В 1983 году, вспоминая, какой путь проделала физика частиц со времен вошедшей в историю конференции на Шелтер-Айленде, Мюррей Гелл-Манн сказал, что он и его коллеги вывели теорию, которая оказалась «эффективной». С этим было не поспорить. Он подытожил многолетние исследования одной изящной фразой (гораздо более элегантной, чем фейнмановское «все в мире сделано из атомов»):

«Разумеется, речь идет о теории Янга — Миллса, основанной на цветной группе SU(3) и электрослабой группе SU(2) U(1) с тремя семьями лептонов и кварков с полуцелым спином, их античастиц и бесспиновых бозонов Хиггса, сгруппированных дублетами и антидублетами со слабым изотопическим спином, расщепляющим электрослабую группу до электромагнитной группы U1».

Слушатели сразу узнали типичного Гелл-Манна: все, что следовало за словом «разумеется», было характерно для присущей лишь ему манеры изъясняться. Поклонники находили поэтичным его жаргон, который он по большей части придумал сам. Гелл-Манн по-прежнему увлекался лингвистикой. Весь следующий час он, как и всегда, перемежал научные рассуждения потоком заумных каламбуров и шуток о номенклатурных названиях и именах: «Кстати, некоторые называют хигглет иначе (показывает коробку стирального порошка “Аксион”), а следовательно, вы легко найдете его в любом супермаркете»; «В Греции много физиков: Димопулос, Нанопулос, Илиопулос, и, чтобы не обидеть наших французских друзей, нельзя не упомянуть Растапопулоса»; «О’Раферти (это упрощенное написание его имени; на самом деле вместо ф положено писать тхбх)»; и так далее.

Некоторых раздражала его манера (особенно тех, чьи имена он анализировал на предмет произношения), но это было не так уж и важно. В 1960-е и 1970-е годы Гелл-Манн оставался самым мейнстримовым физиком из всех и работал в наиболее популярном научном направлении — том самом, которое Фейнман пытался «игнорировать». Во многом эти две иконы современной науки были полярными противоположностями, Адольфом Менжу и Уолтером Маттау теоретической физики. Гелл-Манну нравилось узнавать и правильно произносить названия — настолько правильно, что Фейнман однажды не понял (или сделал вид, что не понял) такое простое слово, как Монреаль. Собеседникам Гелл-Манна часто казалось, что непопулярные варианты произношений и культурные аллюзии он использует с одной целью — внушить им чувство собственной неполноценности. А Фейнман презирал педантичную точность и произносил слова «как пишется, так и слышится», иногда нарочно делая ошибки. Гелл-Манн увлекался наблюдением за птицами и весьма преуспел в этом; классическая байка Фейнмана о его отце гласила, что название птицы не имеет значения, — и Гелл-Манн отлично понимал, в чей огород этот камень.

Описывая их непохожесть, коллеги прибегали ко все новым метафорам. «Мюррей, — говорили они, — из кожи вон лезет, пытаясь доказать всем свою неординарность, в то время как Дик — совершенная форма жизни, которая лишь притворяется человеком, чтобы пощадить чувства окружающих. Мюррея интересует почти все, кроме ветвей науки, не относящихся к физике высоких энергий: их он открыто презирает. Для Дика такого деления не существует, он считает науку своей территорией и компетенцией, хотя во всем остальном вопиюще невежественен. Кое-кто из весьма известных физиков терпеть не мог Фейнмана за его безответственность, которой он как будто даже гордился. Гелл-Манна тоже недолюбливали — за высокомерие и острый язык».

И этим сравнениям не было конца. Дик ходил в рубашке, Мюррей — в твидовом костюме. Мюррей обедал в «Атениуме», факультетском клубе, а Дик — в обычной столовой, «тошниловке». (Это было не совсем так. Обоих можно было встретить в любом из этих мест. В «Атениум» тогда не пускали без пиджака и галстука, но Фейнман всегда приходил в рубашке и брал с вешалки гостевых пиджаков самые нелепые и не подходящие ему по размеру экземпляры.) Фейнман говорил руками и даже всем телом, а Гелл-Манн, как подметил физик и научно-популярный автор Майкл Риордан, «спокойно сидел за столом в мягком голубом вращающемся кресле, сложив руки на груди и не меняя позы на протяжении всего разговора… Его способом передачи информации были слова и числа, а не жесты и образы».

«Эти индивидуальные различия отчетливо видны и в их теоретических исследованиях, — продолжает Риордан. — Труды Гелл-Манна основаны на математической строгости, и ради нее он готов пренебречь доступностью изложения. Гелл-Манн презирает туманные эвристические модели, служащие лишь стрелкой, указывающей верное направление; Фейнман же ими упивается, считая, что без некоторой доли неточности и двусмысленности невозможно выразить суть теории».

Однако на самом деле их методы не так уж различались. Коллеги, хорошо знавшие обоих как серьезных ученых, видели, что им несвойственно прятаться за формализмом и подменять математикой физическое понимание. Даже те, кто считал Гелл-Манна лингвистическим и культурным снобом, признавали, что в физике его, как и Фейнмана, отличали честность и прямота. За годы своей долгой карьеры Гелл-Манну удалось не только объяснить свое виде­ние, но и очаровать им тысячи ученых. Напав на новый след, они оба неустанно шли по нему, проявляя абсолютную концентрацию и готовность испробовать любые методы.

А еще каждый из них придумал себе определенный образ, что не осталось незамеченным для наблюдательных коллег. «Мюррей носит маску человека высококультурного, — говорил Сидни Коулман. — А Дик — рубахи-парня, мальчишки из пригорода, который видит то, чего не замечают городские пижоны». Оба пытались соответствовать этим шаблонам, и в конце концов реальность стало невозможно отличить от притворства.

Гелл-Манн — натуралист, коллекционер и специалист в области классификаций — как нельзя лучше подходил на роль ученого, способного интерпретировать стремительно растущую вселенную частиц в 1960-е. Новые технологии в сфере ускорителей (на этот раз пузырьковые камеры с жидким водородом и компьютеры, позволяющие автоматизировать анализ треков столкновения) открыли ящик Пандоры, и сотни доселе неизвестных частиц вырвались на свободу. В 1961 году Гелл-Манн и — независимо от него — израильский физик-теоретик Юваль Неэман нашли способ свести в единую систему различные симметрии спинов и странности. В алгебраической терминологии это была группа, известная как SU(3), — хотя Гелл-Манн вскоре в шутку окрестил ее «восьмеричным путем». Восьмеричный путь напоминал сложный прозрачный объект, в котором, если поднести его к свету, обнаруживались семьи из восьми, десяти или даже двадцати семи частиц. Эти семьи были разными, но некоторые их свойства совпадали, в зависимости от того, как на них смотреть. Восьмеричный путь стал новой периодической таблицей, которая считалась триумфом классификации прошлого века, так как выявила скрытые закономерности в мире разрозненных химических элементов, между которыми существовала численная взаимосвязь. Но по сравнению с таблицей Менделеева открытие Гелл-Манна являлось более динамической системой. В теории групп одна операция влекла за собой множество других, как перетасовка карточной колоды или поворот граней кубика Рубика.

Теория Гелл-Манна обладала такой силой, потому что была воплощением концепции, которую любой физик высоких энергий считал краеугольным камнем своего метода, — концепции неточной симметрии, «почти-симметрии», или — термин, который укоренился в итоге, — нарушенной симметрии. В мире частиц было полно таких почти-симметрий, представлявших опасность для теоретика: они служили своего рода «запасным выходом» на случай, если ожидания не совпадут с реальностью. Нарушенная симметрия подразумевала процесс, изменение состояния. Когда вода замерзает, она утрачивает свою симметрию; система временно выглядит иначе, если взглянуть на нее с другой стороны. Типичный пример нарушения симметрии — магнит, который сам «выбирает», как себя вести. В физике частиц такие примеры часто казались выбором, сделанным Вселенной, когда она сгущалась и из горячего хаоса превращалась в прохладное вещество, cодержащее многочисленные случайные асимметрии.

В очередной раз доверившись своим расчетам, Гелл-Манн предсказал существование доселе неизвестной частицы, которая является следствием нарушения симметрии. Омега-гиперон обнаружили в 1964 году; для этого команде из тридцати трех физиков-экспериментаторов пришлось просмотреть более трехсот тысяч метров фотопленки. Через пять лет Гелл-Манн получил свою Нобелевскую премию.

Его следующее и самое знаменитое открытие было сделано в результате попыток понять и объяснить эффективность «восьмеричного пути» для описания поведения частиц. SU(3) наряду с восьмикомпонентными и десяти­компонентными семьями должна была включать основную семью из трех элементов. Это выглядело странным упущением. Согласно теории групп эта троица должна была обладать дробными электрическими зарядами: 2/3 и –1/3. Поскольку до сих пор заряд всех частиц был единичным, это казалось невообразимым даже по современным стандартам. И тем не менее в 1963 году Гелл-Манн и — независимо от него — молодой физик-теоретик из Калтеха Джордж Цвейг выдвинули такое предположение. Цвейг назвал свои частицы тузами, но верх в лингвистической битве снова одержал Гелл-Манн, предложивший в качестве названия бессмысленное кряканье, кварк. (Вообще-то Гелл-Манн настаивал, что придуманное им слово произносится иначе — «кворк», но название прижилось. А позже он обнаружил, что в литературе слово «кварк» уже встречалось: в романе Джойса «Поминки по Финнегану» была фраза «три кварка для мистера Марка».)

Гелл-Манну и другим ученым понадобились годы на изобретение всевозможных уловок, чтобы подвести поведение кварков под сколько-нибудь логичную схему. Так, им пришлось придумать новую характеристику частиц под названием «цвет»: она была совершенно искусственной, никак не связанной с цветом в привычном понимании. Другой такой характеристикой был «аромат»: Гелл-Манн решил, что аромат у частиц может быть верхним, нижним и странным. Также предполагалось существование антикварков и антицвета. Новая частица-посредник, получившая название глюона, должна была переносить цветовое взаимодействие от одного кварка к другому. Все эти новшества вызвали в сообществе физиков весьма скептическую реакцию. Джулиан Швингер написал, что эти частицы, видимо, издают «оглушительный писк, щебет, кряки и кварки». Цвейг, гораздо более чувствительный к критике, чем Гелл-Манн, решил, что его карьере нанесен непоправимый урон. Теоретикам кварка пришлось смириться с мыслью, что их частица так никогда нигде и не появится, хотя ее усиленно искали в ускорителях и глубоководных морских отложениях, подвергнувшихся воздействию космических лучей.

Проблема соотнесения кварков и реальности стояла гораздо острее аналогичной проблемы с уже знакомыми электронами. У Цвейга был конкретный взгляд на кварки — и чересчур умозрительный для научного сообщества, еще со времен Гейзенберга научившегося обращать внимание лишь на наблюдаемое. Гелл-Манн сказал о его работе: «Наглядная модель кварков? Это для болванов». Он отдавал себе отчет в том, какие философские и социо­логические проблемы создаст утверждение о реальности кварков. Для него самого кварки поначалу были элементом некой создаваемой им игрушечной теории, которую он подробно исследовал, чтобы потом отбросить. «Забавно размышлять о том, как вели бы себя кварки, будь они физическими частицами с конечной массой (а не чисто математическими величинами, масса которых равна бесконечности)», — писал он. «Будь они физическими частицами» — математики всегда находили прибежище в сослагательном наклонении. Он призывал «искать устойчивые кварки», но тут же добавлял: «Эти поиски помогут убедиться в том, что кварков в реальности не существует». В последующие годы комментаторы не раз ставили подобные оговорки ему в вину. Один физик был особенно беспощаден: «Я всегда считал эти слова закодированным посланием. На самом деле оно означало: если кварки не найдут, вспомните, что я это предвидел; если найдут, не забудьте: я обнаружил их первым». Для Гелл-Манна эти уколы стали постоянным источником обиды.

Тем временем Фейнман так долго игнорировал происходящее в физике высоких энергий, что попытка нагнать текущую ситуацию сама по себе превратилась в долгосрочный проект. Он старался уделять больше внимания экспериментальным данным, а не выкладкам теоретиков. Как и раньше, он читал научные работы лишь до тех пор, пока не вникал в суть, а дальше пытался найти решение проблемы самостоятельно. «Я всегда считал, что мне достаточно постичь закономерности природы, а разбираться в методах моих коллег совсем необязательно», — сказал он в эти годы одному историку. И он действительно сумел противостоять «модным» направлениям исследований. Однако теперь он был вынужден повернуться лицом к сообществу, от которого столько лет держался в стороне. Настало время, когда без общепринятой методологии обойтись было невозможно, и аутсайдеру стало не под силу решать всё более сложные и специфические проблемы современной физики. Фейнман, одно время прекративший преподавать физику высоких энергий, в конце 1960-х начал снова. И поначалу кварки не входили в программу его курса.

К концу 1960-х — началу 1970-х в лаборатории, расположившейся среди пологих холмов Северной Калифорнии недалеко от Стэнфордского университета, установили новый ускоритель. Он сыграл главную роль в экспериментах с сильным взаимодействием, которые и помогли обнаружить кварки. Трехкилометровая труба Стэндфордского центра линейного ускорителя пролегла под травянистым ландшафтом. Наверху, на земле, на фоне пасущихся коров молодые физики в рубашках и джинсах — всего около ста человек — отдыхали за столами для пикников и сновали между многочисленными корпусами. А внизу, под землей, в прямой, как лезвие ножа, медной вакуумной трубе поток электронов устремлялся к протонной мишени. Здесь электроны достигали энергий гораздо больших, чем могли предположить ученые. Они поражали цель внутри конечной станции, сконструированной наподобие гигантского самолетного ангара, и затем, если повезет, входили в детектор, расположенный в бетонном блокгаузе (он был выложен свинцовыми кирпичами и передвигался по железнодорожным рельсам почти под самым потолком). В одних случаях результат фиксировали высокоскоростные кинокамеры, в других — группы ученых при помощи автоматического устройства, способного распознавать треки частиц на сотнях миллионов отснятых кадров (стандартное число снимков, получаемое в ходе эксперимента длиной в месяц). В одной пузырьковой камере, расположенной на конце луча, за пять с половиной лет ее службы обнаружилось семнадцать новых частиц.

С помощью ускорителя ученые исследовали сильное взаимодействие. (Эта сила получила такое название, поскольку на крайне малых расстояниях внутри ядра именно она противостояла электромагнитному отталкиванию и связывала протоны и нейтроны.) Подверженные ему частицы получили общее название адронов. Фейнман пытался понять механизм сильного взаимодействия при столкновении адронов. Проблема была не из простых: при высоких энергиях столкновения, ставших доступными для изучения при исследовании внутриядерных процессов, «кусочки» адронов разлетались в стороны совершенно бессистемно. Сами адроны не были ни простыми, ни точечными. У них был размер, и они, по-видимому, состояли из других частиц. Фейнман говорил, что пытаться разобраться во взаимодействии адронов — все равно что стараться изучить строение наручных часов, ударяя их друг о друга и наблюдая, как осколки разлетаются во все стороны. Тем не менее летом 1968 года он стал регулярным гостем в Стэнфордском центре и увидел, насколько проще было взаимодействие электронов и протонов: электрон просто врезался в протон, как пуля.

Он остановился у сестры. Джоан получила работу в исследовательской лаборатории и переехала в Стэнфорд. Ее дом находился через дорогу от Сэнд-Хилл-Роуд и Национальной лаборатории. Тем летом в патио Фейнманов часто собирались физики, чтобы послушать истории Ричарда; когда ему в голову приходила новая идея, он оглушительно громко хлопал в ладоши. Например, он говорил о «блинчиках», визуализируя частицы как лепешки с твердой начинкой.

Сотрудничество с Калтехом представлялось экспериментаторам из Стэнфордского центра очень важным, но к концу 1960-х в Калтехе правил Гелл-Манн, а не Фейнман. Методы Гелл-Манна — современная алгебра и математический каркас его теории кварков — привели к возникновению целой научной субкультуры; теоретики из Стэнфордского центра пытались применить его инструменты к малым расстояниям и более высоким энергиям. В цент­рах ускорителей вроде Стэнфордского теоретики изучали главным образом простейшие реакции — две частицы на входе, две на выходе, — хотя в результате большинства столкновений рождались многочисленные новые частицы. Экспериментаторы стремились получить максимально точные данные, но в этом хаосе какая-либо точность, казалось, была невозможна. Фейнман придерживался другой точки зрения. Он вывел формулу, при помощи которой можно было оценить рассеяние двадцати, пятидесяти и даже большего количества частиц. При этом импульс каждой частицы измерять не требовалось — нужно было лишь просуммировать все возможные варианты. Похожую теорию тогда развивал физик-теоретик из Стэнфорда Джеймс Бьоркен. Электрон «врезается» в протон и выходит с другой стороны вместе с «брызгами» не поддающихся измерению фрагментов. Единственным неизменным фактором в данном случае остается выходящий электрон. Бьоркен решил не рассчитывать величины всех многочисленных «брызг», а определить рассеяние и траекторию выходящих электронов — среднюю для многочисленных столкновений.

В ходе работы с данными он вывел удивительную закономерность — феномен, который назвал скейлингом — масштабной инвариантностью. Независимо от величины импульса и энергий процесса рассеяния электронов данные выглядели одинаково. Бьоркен не нашел, как это интерпретировать. У него возникло несколько догадок, которые он описал языком современной алгебры. Когда Фейнман прибыл в Стэнфорд, Джеймс был в отъезде. Увидев график, составленный Бьоркеном, и не зная, для чего он предназначен, Фейнман понял его смысл и продолжил расчеты. Это заняло у него весь вечер. Оказалось, график иллюстрировал его собственную теорию блинчиков, которой он посвятил все лето.

Фейнман решил «замести под ковер» не поддающийся исчислению кишащий рой протоновых фрагментов, предположив существование таинственной новой частицы, которую назвал партоном (не мудрствуя лукаво, он образовал название частицы от слова part — часть). Так в «Оксфордском словаре английского языка» наконец появилось придуманное им слово. Фейнман сделал лишь два предположения о природе партонов: это точечные частицы, и между ними не происходит какого-либо значительного взаимодействия: они просто свободно плавают внутри протона. Это была всего лишь абстракция, не поддающееся наблюдению понятие, а физики старались без особой необходимости к таким понятиям не прибегать. Но партоны на удивление легко визуализировались. Они оказались теми самыми крючками, на которые без труда крепилась прежняя теория поля, где все было понятно и управляемо — теория с волновыми функциями и легко высчитываемыми амплитудами вероятностей. Нашлась аналогия и в квантовой электродинамике: здесь тоже были свои партоны — «голые» электроны и фотоны.

Фейнман показал, что столкновение с этими твердыми «кусочками» внутри протона совершенно естественным образом и приводит к масштабной инвариантности (о чем и говорил Бьоркен), в отличие от столкновений с полновесными целыми протонами. Он предпочел не определять, каким квантовым числом они обладают, и решил ни в коем случае не переживать из-за того, окажутся ли его партоны и кварки Гелл-Манна и Цвейга с дробным зарядом одной и той же частицей.

К возвращению Бьоркена теория групп уже кишела партонами. Фейнман осадил его расспросами. Бьоркен боготворил Фейнмана еще со студенческой скамьи, со времен старого курса квантовой электродинамики в Стэнфорде. «Когда появились фейнмановские диаграммы, — вспоминал он, — это было как солнце, пробивающееся сквозь тучи, — с радугами и горшочком золота. Блестяще! Глубокое физическое объяснение!» А теперь сам Фейнман во плоти стоял перед ним и объяснял ему его же теорию — только новым языком, используя новые визуальные образы. Бьоркен сразу понял, что Фейнману удалось разгадать загадку, мысленно поместив себя внутрь электрона и таким образом увидев то, что видит электрон, движущийся со скоростью света, — летящие ему навстречу протоны, которые сплющились до блинчиков в силу релятивизма. Релятивизм замедлил их внутреннее время, по сути — и с точки зрения электрона — заморозив протоны и сделав их неподвижными. Хаотичное взаимодействие электрона с океаном разных частиц в теории Фейнмана представало гораздо более простым взаимодействием электрона с единственной точечной частицей, которую он выделил в этом океане, — партоном. Прямым следствием такой физической картины и был скейлинг Бьоркена. Экспериментаторы моментально воспользовались этой моделью, объяснявшей их данные.

Партонная модель была чрезмерным упрощением. Она не объясняла ничего, что не смог бы объяснить Бьоркен, но при этом объяснение Бьоркена казалось не таким всеобъемлющим. Партоны были понятием весьма абстрактным; рассказать о них без бурной жестикуляции не представлялось возможным. Но физики ухватились за партонную модель как за спасательный круг. Через три года Фейнман опубликовал официальное исследование, но понадобилось еще много лет, прежде чем в научных кругах пришли к окончательному и решительному пониманию, что партоны и кварки — одна и та же частица.

Тузы Цвейга, кварки Гелл-Манна и партоны Фейнмана стали тремя путями к одному и тому же пункту назначения. Эти составляющие материи являлись квантами нового поля, благодаря чему наконец появилась возможность вывести теорию поля для сильного взаимодействия. В отличие от более старых частиц, кварки так никто и не обнаружил; тем не менее они были признаны реальными. В 1970 году Фейнман и два его студента взялись за совместный проект. Фейнман хотел собрать обширный каталог данных по частицам, пытаясь понять, объясняет ли простая партонная модель поведение всех частиц. Он снова выбрал необычную схему, используя не данные по столкновению адронов, интересовавшие большинство теоретиков, а сведения, позволявшие ему мыслить в категориях электромагнитной теории поля последнего поколения. Как бы то ни было, убедившись в верности своей идеи, он, по его собственным словам, «обратился в кваркерианство», хотя и подчеркивал, что любая модель ненадежна. «Возможно, кварковая картина является фундаментальной для физики адронов, — говорилось в его работе. — Что касается ее парадоксов, нам нечего больше добавить — разве что показать, как точно эта удивительная модель объяс­няет все». Молодые теоретики научились объяснять конфайнмент — неспособность наблюдать кварки в свободном состоянии, то есть поодиночке — с точки зрения силы, стремительно растущей по мере увеличения расстояния, что составляло странный контраст с силами гравитации и электромагнетизма. Кварки стали реальными не только потому, что в ходе хитроумных экспериментов их опосредованно можно было «увидеть», но и потому, что физикам-теоретикам стало все сложнее сконструировать стройную модель, в которой не было бы кварков. Они стали настолько реальными, что их изобретателю Гелл-Манну пришлось постфактум выслушивать критику: мол, почему он раньше в них не верил? Гелл-Манн так и не понял, зачем Фейнман создал свой альтернативный кварк, и настаивал на различении кварка и партона, хотя в конце концов границы между ними стерлись. При любой возможности он называл частицы Фейнмана аферой. Как и Швингеру много лет назад, Гелл-Манну пришлось не по душе, что физики прославляют идею, которая ему представлялась чрезмерно простой и которую мог использовать кто угодно.

Кварки оказались реальными и остаются такими, по крайней мере, для физиков нашего времени. Партоны — нет. Но что это значит — реальность? Для Фейнмана этот вопрос никогда не терял своей значимости. В книге «Взаимодействие фотонов с адронами», составленной из его лекций на эту тему, содержатся следующие размышления:

«Мы построили очень высокий карточный домик, водрузив друг на друга множество необоснованных гипотез… Даже если наш домик не развалится и окажется построенным правильно, это не докажет существование партонов… С другой стороны, партоны могли бы стать полезной психологической уловкой… и если они по-прежнему будут подтверждать другие верные предположения, то в итоге станут «реальными» — не менее реальными, чем любая теоретическая структура, придуманная для описания природы».

Фейнман снова оказался в центре современной физической теории. Его язык и методы главенствовали в физике высоких энергий еще несколько лет. Тем временем ему не терпелось двигаться дальше — по крайней мере, он убеждал себя в этом.

«Я немного расстроен, — признался он историку после публикации первой работы о партонах. — Тяжело думать об одном и том же, поэтому мне нужно сменить тему. Видите ли, если я буду и дальше заниматься тем же самым, все будет в порядке, но добиться новых результатов будет трудно… Эти партоны имели такой успех, что я стал популярным. Мне необходимо срочно найти другое, непопулярное занятие».

Фейнман регулярно отказывался давать рекомендации для Нобелевского комитета, но в 1977 году, после того как Гелл-Манну уже вручили Нобелевскую премию (1969), он нарушил свое правило и втайне от всех порекомендовал номинировать на нее Гелл-Манна и Цвейга — ученых, открывших кварки.

Воспитывая юных

Ричард: (тихонько напевает себе под нос) Джи-джи-джи, джу-джу. Джи-джи-джи, джу-джу. (Он работает. Рядом идет уборка посуды после завтрака. Тихо жужжит магнитофонная пленка, фиксируя происходящее; один из друзей принес магнитофон и попросил оставлять его включенным, надеясь записать спонтанные воспоминания Фейнмана.) Джи-джи-джи-джу-джу. (Резко останавливается.) Какой-то дурак тут ошибся. Какой-то полный болван посчитал все неправильно.

Мишель: Наверное, ты.

Ричард: Я? Как это — я? (Молчит.) Какой-то идиот все сделал не так. (Снова поет.) Есть у нас тут идиот, который все сделал не так?

Мишель: Да! Ты!

Ричард: Мишель, дорогая, поосторожнее с выражениями. Ведь твой папа — славный парень, и ему не нужны проблемы. (Пауза.) Подумаешь, ошибся. Бывает. Сама знаешь. Это не значит, что твой папа — болван. (Отбивает пальцами резкую дробь.) Тут явно ошибка! Дураку ясно.

Лишь спустя много лет дети Фейнмана поняли, что их отец не похож на других отцов. Обычно он был рассеян и сидел, развалившись в потрепанном собакой кресле, или лежал на полу; записывал что-то в блокноте и мурлыкал себе под нос, полностью погруженный в свои размышления, которые ничто не могло прервать. Он обожал детей и рассказывал им совершенно невероятные истории. В одной из них, многосерийной саге, они уменьшились и стали миниатюрными жителями гигантского дома. Фейнман описывал лес коричневых деревьев без листьев, и они внезапно догадывались, что речь идет о ковре. Или сажал их на колени и спрашивал: «О чем вы уже знаете? Вы знаете, что такое бетон, резина и стекло…» Он учил их основам экономики: когда цены подскакивают, люди начинают меньше покупать; производители устанавливают цены, чтобы максимизировать прибыль; на самом деле экономистам известно очень мало… Порой им казалось, что отец существует с одной целью — позорить их на публике: он притворялся, что бьет их газетой по голове, или разговаривал с официантом, делая вид, что говорит по-итальянски. Мишель он казался почти невыносимо шумным: вечно пел и насвистывал себе под нос. Бродя по дому, придумывал рифмы на ходу: «Я завяжу себе шнурки/одним движением руки», а когда его просили повторить только что придуманный стих, не мог этого сделать. Постепенно дети осознали, что отнюдь не все их друзья могут открыть энциклопедию и увидеть там имя своего отца. Мать Ричарда была еще жива, и в ее присутствии он снова становился ребенком. Люсиль говорила: «Ричард, что-то я замерзла — надень свитер, пожалуйста». Когда журнал «Омни» назвал его самым умным человеком в мире, она фыркнула: «Если это самый умный в мире человек, да поможет нам Бог».

К великому восторгу Фейнмана, у Карла рано проявились способности к науке. Когда сыну было двенадцать, Фейнман показал ему необычную фотографию, которую привез из канадской лаборатории, и Карл верно догадался, что на ней изображен «рисунок рассеяния лазерного луча через решетку со стандартно расположенными квадратными отверстиями». Фейнман тут же стал хвастаться друзьям: «Я готов был его убить! А ведь я боялся спрашивать, какое фокусное расстояние объектива он использует». Он пытался не наседать и убеждал себя: какую бы стезю ни избрали его дети, он будет рад («Хочешь, играй на трубе, будь социальным работником, да хоть марки собирай», — писал он Карлу.) Главное, чтобы они были счастливы и успешны в своей профессии. Но когда Карл окончил колледж и поступил в университет, а это был МТИ, его выбор, пожалуй, был единственным, который гарантированно мог выбить отца из колеи. «Что ж, — писал Фейнман, — я долго пытался понять и наконец, как мне кажется, смирился с твоим решением стать философом». Но на самом деле не смирился. Подобно бизнесмену, чей сын захотел стать поэтом, он чувствовал, что его предали и обманули.

«Я все время думаю: как можно быть хорошим философом? Видимо, как сын богача, который ни разу не задумывался о деньгах и решает стать поэтом (потому что ждет, что его старик заплатит за все), ты предпочел философию рациональной мысли (потому что твой старик продолжит рационально мыслить за всех). Зато теперь ты сможешь подняться над здравым смыслом и воспарить к гораздо более высоким и тонким аспектам интеллекта».

«И, наверное, здорово, — саркастически добавлял он, — что у тебя это получается». Воспитание детей заставило его задуматься о системе образования и уроках, которые преподал ему собственный отец. Когда Карлу исполнилось четыре, Фейнман активно выступал против нового учебника естественных наук для первого класса, который собирались ввести в калифорнийских школах. На первой странице были изображены: заводная игрушечная собака, настоящая собака и мотоцикл. Под картинками значился вопрос: «Что заставляет их двигаться?» Фейнман пришел в ярость, узнав предполагаемый ответ — «энергия».

Это тавтология, утверждал он, определение, лишенное смысла. Фейнман, посвятивший всю свою карьеру попыткам постичь глубокий абстрактный смысл энергии, был убежден, что в начале обучения естественным наукам лучше взять и разобрать эту самую игрушечную собачку, обнажив скрытый хитроумный механизм шестеренок и храповиков. Сказать первокласснику, что «собачкой движет энергия» — все равно что заявить «ею движет Бог» или «ею движет способность двигаться». Он предложил простой тест, с помощью которого можно было бы выявить, чему учит педагог — мыслить или запоминать пустые определения:

«Надо дать ученикам задание: не используя слово “энергия”, самостоятельно рассказать, что нового они узнали о движении собачки».

Другие стандартные объяснения из учебника были такими же неинформативными: «объекты падают из-за гравитации»; «объекты изнашиваются из-за трения». Фейнман преподавал фундаментальные основы первокурсникам Калтеха, но считал, что все то же самое доступно пониманию первоклассника. «Подошва ботинок изнашивается, потому что трется о тротуар; она зацепляется за маленькие неровности и бугорки на дороге и рвется». Вот это настоящие знания, считал он. «А если просто сказать “ботинки изнашиваются из-за трения”, это не наука, и меня такие формулировки удручают».

За время работы в Калтехе Фейнман прочел тридцать четыре программных курса — примерно по одному в год. Большинство из них предназначались аспирантам и были специальными: «Продвинутый курс квантовой механики»; «Вопросы теоретической физики». Тема курса часто совпадала с текущими научными интересами Фейнмана. Порой, сами того не осознавая, слушатели становились свидетелями первого и последнего отчета о значительном открытии, которое любой другой физик тут же поспешил бы опубликовать. А еще он почти двадцать лет читал курс, не упомянутый ни в одном списке, — «Физика Х». Раз в неделю аспиранты собирались и задавали любые научные вопросы, какие только пожелают, а Фейнман отвечал, и это была полная импровизация. Он производил на студентов неизгладимое впечатление: те часто уходили из лаборатории Лауритцена в подвале Калтеха с ощущением, что посетили сеанс всеведущего оракула, который, однако, нисколько не кичился своим знанием, а считал его доступным всем и каждому. В то время как предмет его изучения — квантовые частицы — становился все более абстрактным и эзотерическим, он верил, что истинное понимание требует ясности. Один физик как-то попросил его в простых терминах объяснить стандартное явление: почему частицы с дробным спином подчиняются статистике Ферми — Дирака. Фейнман пообещал подготовить лекцию для первокурсников по этой теме. И в кои-то веки у него ничего не вышло. «Я не смог упростить эту концепцию до уровня новичков, — признался он через несколько дней и добавил: — Значит, на самом деле мы ее не понимаем».

Участвуя в образовательных инициативах, он думал прежде всего о своих детях. В 1964 году он принял редкое для ученого такого уровня решение вступить в общественный комитет, который занимался отбором учебников для калифорнийских начальных школ. Исторически членство в этом комитете было синекурой; участники негласно получали «пряники» от издателей. Как выяснил Фейнман, учебники почти никто не читал. Но он вознамерился прочесть их все — и тонны книг доставили к нему домой. Это была эпоха «новой математики» в начальном образовании — попытка модернизировать преподавание в школе путем введения таких сложных концепций, как теория множеств и недесятичное исчисление. Новая математика закрепилась в школах страны на удивление быстро, несмотря на беспокойство родителей, которое хорошо передавала карикатура в журнале New Yorker. «Смотри, пап, — говорила маленькая девочка, — это множество включает все заработанные тобой доллары; твои расходы — подмножество. А твои налоговые вычеты — подмножество этого подмножества».

Фейнман модернизаторов не поддержал. Вместо этого он проткнул мыльный пузырь новой математики. Своим коллегам по комитету он заявил, что множества в этих учебниках не что иное, как извращенный педантизм, введение новых определений ради самих определений, типичный пример обучения словам без объяснения понятий. Например, первоклассникам предлагали решить задачу: «Определи, равно ли множество конфет множеству девочек». Фейнман считал это настоящей болезнью. Из формулировки просто убрали всю ясность, сделав ее более размытой по сравнению с обычным предложением: «Определи, хватит ли девочкам конфет». Специальная терминология может подождать своего часа, говорил он, а уж специфический язык теории множеств вообще никогда никому не пригодится. Зато, как обнаружилось, в модернизированных учебниках не затрагивались те сферы, в которых эта теория становится действительно полезной и имеет смысл, а не остается пустым определением, в частности различные степени бесконечности.

«Это крайний пример употребления новых слов и определений, так как факты здесь вообще не объясняются… Большинство людей, прочитавших этот учебник, наверняка удивятся, если я скажу им, что символы 438-1 или 438-2, обозначающие сумму и пересечение множеств… и все сложные обозначения множеств, которые в нем содержатся, почти никогда не встречаются в работах по теоретической физике, в инженерии, бизнесе, арифметике, компьютерном дизайне и прочих сферах, где используется математика».

Объяснить, что он имел в виду, без углубления в философию было невозможно. Крайне важно, доказывал он, видеть разницу между ясными формулировками и точными. В учебниках стали делать акцент на точность: объяснять, чем отличается «число» от «цифры», отделять символ от реального объекта в духе современной критической мысли. Но на ученика начальных классов это действовало как снотворное. Фейнман был против того, чтобы внимание школьников фокусировали на различиях между мячом и изображением мяча; против введения таких формулировок, как «раскрась изображение мяча в красный цвет».

«Сомневаюсь, что есть дети, которые не понимали бы разницы между этими понятиями, — саркастически заметил Фейнман. — И вообще, невозможно быть точным… если раньше эта задача не представляла сложности. Изображение мяча включает круг и фон. Нужно ли раскрашивать весь квадратный участок листа бумаги в красный цвет, чтобы мяч слился с фоном? Педантичное стремление к точности характерно лишь для тех областей математики, которые изначально не вызывали сомнений и содержали очень простые идеи».

В реальном мире, снова подчеркнул он, абсолютная точность — недостижимый идеал. Различия следует приберечь для тех случаев, когда возникают сомнения.

У Фейнмана имелись свои соображения по поводу того, как обучать детей математике. Он предложил, чтобы первоклассников учили складывать и вычитать примерно таким же образом, как он высчитывал свои сложные интегралы — позволяя выбирать любой метод, подходящий для решения задачи. В современном школьном обучении главенствовала идея «ответ неважен, главное, чтобы ребенок использовал правильный способ вычисления». Для Фейнмана не могло быть более ущербной образовательной философии. «Ответ — вот единственное, что имеет значение», — говорил он. И перечислял разные варианты перехода от простого счета к сложению. Ребенок может, например, объединить предметы в две группы и просто вычислить результат: 5 уточек плюс 3 уточки равно 8 уточек. А может пересчитать на пальцах или в уме: 6, 7, 8. Или выучить наизусть стандартные комбинации. Большие числа складываются разбивкой на группы: монетки распределяются по кучкам, пять штук в каждой, а потом считается количество кучек. Можно отметить числа в виде отрезков на линии и сосчитать промежутки — этот метод особенно полезен для понимания системы измерений и дробей. Для чисел больше 10 применяется сложение в столбик.

Фейнман считал, что содержанию учебников не хватает гибкости. Пример 29 + 3 считался задачей для учеников третьего класса, так как при вычислении требовалось совершить перенос — якобы сложное действие. Но Фейнман заметил, что любой первоклассник может прийти к верному ответу, просто посчитав в уме: 30, 31, 32. Почему малышам нельзя давать элементарные задачки по алгебре (2х + 3 = 7)? Почему не поощрять их к поиску решения методом проб и ошибок? Ведь именно так работают ученые.

«Мы должны преодолеть ограниченность мышления и дать возможность уму свободно блуждать, исследуя проблему… Хороший математик, по сути, изобретает новые варианты получения ответа той или иной задачи. Даже если методика общеизвестна, ученому обычно намного проще придумать свой способ — новый или старый — чем идти хорошо известным путем».

Куча разных уловок и приемов гораздо лучше одного ортодоксального метода. Этому Фейнман учил своих детей, помогая им делать домашние задания. Мишель узнала, что у ее отца тысяча таких уловок; также она узнала, что школьные учителя арифметики не любят подобную самодеятельность.

Думаете, вы будете жить вечно?

Ричард не любил спорт, однако старался поддерживать себя в форме. Споткнувшись о край тротуара в Чикаго, он получил перелом коленной чашечки, после чего занялся бегом и почти ежедневно совершал пробежки по крутым тропинкам над своим домом в холмах Альтадены. У него был гидрокостюм, и во время отдыха в Мексике (в том самом пляжном домике, купленном на деньги с Нобелевской премии) он часто и помногу плавал. Когда они с Гвинет впервые приехали туда, дом был похож на развалюху. Ричард сказал, что не хочет его покупать. А она взглянула на застекленную стену, которая выходила к теплому океану, и ответила: «Да нет же, хочешь».

Летом 1977 года Фейнманы отправились в швейцарские Альпы. Войдя в дом, Ричард бросился в ванную, охваченный внезапным приступом рвоты, — раньше с ним такого не случалось. Гвинет была напугана. В тот же день на канатной дороге он потерял сознание. В том году врач дважды ставил ему диагноз «лихорадка невыясненной этиологии». Рак обнаружили лишь в октябре 1978 года; к тому времени опухоль в задней части брюшной полости разрослась до размеров дыни и весила три килограмма. В положении стоя выпуклость в районе талии была видна невооруженным глазом. Ричард слишком долго игнорировал симптомы. Ему было не до этого: всего несколько месяцев назад операцию по удалению злокачественного новообразования перенесла Гвинет.

Опухоль сместила его кишечник вбок и разрушила левую почку, левый надпочечник и селезенку. Выяснилось, что он страдал миксоидной липосаркомой — редкой разновидностью рака мягких жировых и соединительных тканей. После сложной операции Фейнман выписался из больницы, похудевший, и принялся штудировать медицинскую литературу. В оценках вероятного развития болезни недостатка не было: имелись высокие шансы рецидива, хотя его рак вроде бы купировали. Он прочел несколько историй болезни — у всех пациентов опухоль была меньше, чем у него. «Зарегистрировано до 11% случаев, когда больные прожили пять лет после операции; есть данные о 41% вероятности такого исхода», — говорилось в одном научном журнале. Десять лет не прожил почти никто.

Он вернулся к работе. Один из его юных друзей написал о нем шутливое стихотворение:

Вы уже старик, папаша Фейнман,

С яркой сединою в волосах.

Но, как раньше, брызжете идеями,

И это в ваши годы, вот так страх!

«В юные года, — ответил мастер,

Встряхивая длинными кудрями, —

Был я к рисованию пристрастен

И придумал эти диаграммы;

Кто-то счел их мыслью гениальной,

Кто-то — просто методом удобным». —

«Да, я знаю, — юноша печальный

Оборвал учителя беззлобно. —

Было время, ваши размышленья

Были и мудры, и безупречны.

Но при всем моем к вам уважении,

Думаете, вы будете жить вечно?»

Физики более молодого поколения, включая Гелл-Манна, уже отошли от передовых исследований, в то время как Фейнман обратил свой взор к проблемам квантовой хромодинамики, которая представляла собой новейший синтез теорий поля и получила такое название из-за понятия цветового заряда кварков, занимавшего в ней центральное место. Вместе со студентом постдокторантуры Ричардом Филдом он изучал высокоэнергетические характеристики кварковых струй. Другие теоретики пришли к выводу, что кварки никогда не наблюдаются в свободном состоянии, так как их удерживает сила, не похожая ни на одну из тех, что известны физике. Большинство сил, например гравитация и электромагнетизм, ослабевали с увеличением расстояния. Очевидно, это правило должно было действовать всегда, но с кварками дело обстояло иначе. Когда они находились близко друг к другу, сила между ними была ничтожно мала, но по мере увеличения дистанции она многократно возрастала. Струи в понимании Фейнмана и Филда были побочным продуктом. При высоких энергиях столкновения кварк не успевал освободиться от сдерживающей силы; она становилась столь велика, что приводила к образованию новых частиц, которые рождались из вакуума. При этом возникала вспышка, направленная в ту же сторону, — струя.

Поначалу они встречались раз в неделю. Фейнман не знал, что Филд посвящал почти все свободное время подготовке к этим встречам. Их работа имела вид прогнозов, сформулированных хорошо понятным экспериментаторам языком. Это была не отвлеченная теория, а реалистичное пособие, описывающее конкретный результат. Фейнман настаивал, что расчеты необходимо произвести лишь для тех экспериментов, которые еще не поставлены, иначе они с Филдом не смогут себе доверять. Постепенно они пришли к выводу, что опережают экспериментаторов на несколько месяцев, создавая для них полезную теоретическую базу. Появились ускорители, работавшие на еще более высоких энергиях, и в них обнаружились струи, описанные Фейнманом и Филдом.

Тем временем физики-теоретики продолжали биться с понятием конфайнмента кварков. Действительно ли кварки удерживаются всегда, в любых обстоятельствах? Является ли конфайнмент естественным следствием теории? Виктор Вайскопф попросил Фейнмана заняться разработками в этой сфере, заметив, что не находит в научной литературе ничего, кроме математических формул. «Я не могу вникнуть в физический смысл всех этих понятий. Почему бы тебе за них не взяться? Только ты сможешь выяснить причины удержания кварков». Впервые Фейнман подступился к этой проблеме в 1981 году: он попытался решить ее аналитически с помощью двух игрушечных двухмерных моделей. Квантовая хромодинамика, отмечал он, стала теорией настолько внутренне сложной, что даже самые мощные суперкомпьютеры не способны сделать конкретные прогнозы, сопоставимые с результатами экспериментов. «Квантовая хромодинамика, в которой выделяются шесть ароматов кварков и три цвета, каждому из которых соответствует четырехкомпонентный дираковский спинор, и восемь четырехвекторных глюонов — это теория амплитуд для конфигураций, каждая из которых включает 104 числа в одной точке пространства и времени, — писал он. — Качественно визуализировать эту схему очень непросто». Он попытался убрать одно измерение, но зашел в тупик. Тем не менее подход Фейнмана оказался настолько оригинальным, что ученые продолжали читать его работу еще долго после того, как сами пришли к более точным выводам.

В сентябре 1981 года случился рецидив опухоли. На этот раз она обвила кишечник. Врачи попробовали применить комбинацию доксорубицина, радиационной и тепловой терапии. Облучение истончило ткани организма. Потом ему сделали вторую серьезную операцию; она длилась четырнадцать с половиной часов и осложнилась «сосудистым инцидентом» — под этим эвфемизмом подразумевался разрыв аорты. В Калтехе и Лаборатории реактивного движения объявили срочный розыск доноров, и те выстроились в очередь. Фейнману понадобилось тридцать семь литров крови. Когда после переливания президент Калтеха Мервин Голдбергер вошел к нему в палату, Фейнман приветствовал его словами: «Даже сейчас я не хотел бы оказаться на твоем месте» — и добавил, что по-прежнему не будет выполнять его распоряжений. Он развлекал своих посетителей новыми анекдотами, хотя явно мучился от боли. Перед операцией хирург Дональд Мортон из Медицинского центра Калифорнийского университета Лос-Анджелеса вошел к нему со свитой врачей-резидентов и медсестер. Фейнман спросил, какие у него шансы. «Невозможно оценить вероятность единичного события», — сказал хирург, а Фейнман ответил: «Как один профессор другому, скажу вам, что это возможно, если речь идет о событии, которое еще не произошло».

В те годы физический факультет Калтеха сильно потерял в статусе. Сюда по-прежнему стягивались толпы неординарных юношей — умных, наивных и неуклюжих, каждый из которых воображал, что уже на первом-втором курсе им будут читать физику для аспирантов. Но лучшие выпускники уходили работать в другие места. Правда, коллоквиумы по физике по-прежнему проводились; Фейнман обычно сидел в первом ряду и как магнит притягивал к себе любое обсуждение. При этом он мог быть как смешным, так и безжалостным. Однажды довел ничего не подозревавшего выступающего до слез. Шокировал коллег, разнеся в пух и прах старенького Вернера Гейзенберга; после его разноса молодой специалист по теории относительности Кип Торн даже заболел. Физикам старшего поколения он напоминал Паули с его ganz falsch! Первопроходец в области искусственного интеллекта Дуглас Хофштадтер как-то выступил с интересной лекцией о коварстве аналогии. Он попросил слушателей назвать первую леди Англии, ожидая услышать имя Маргарет Тэтчер или королевы Елизаветы. «Моя жена», — раздался ответ с первого ряда. «Но почему?» — «Она англичанка, и она лучше всех». На протяжении всей лекции Хофштадтеру казалось, что Фейнман подкалывает его, прикидываясь деревенским дурачком.

Фейнмана по-прежнему считали великим ученым, но центр тяжести в физике элементарных частиц снова сместился к востоку — в Гарвард, Принстон и другие университеты. Объединение теорий электромагнетизма и слабых взаимодействий привело к появлению калибровочных теорий, и сильное взаимодействие вскоре тоже стало возможно привести к общему квантово-хромодинамическому знаменателю. С возрождением квантовой теории физики вновь оценили эффективность фейнмановских интегралов по траекториям — ведь без них нельзя было квантовать калибровочные теории. Теперь открытие Фейнмана воспринимали не только как полезный инструмент, но и как организующий принцип, которому подвластны глубочайшие уровни природы. Однако сам он не стремился опробовать на деле новые возможности применения интегралов по траекториям. На передовой оказались такие ученые, как Стивен Вайнберг, Абдус Салам, Шелдон Глэшоу и их более юные коллеги, которые уже не считали Фейнмана и Гелл-Манна центральными фигурами квантовой науки. Физиков Калтеха тревожило то, что их кафедра утратила былой статус, и иногда они винили в этом Фейнмана и Гелл-Манна: первого — за то, что не уделял должного внимания кадрам, второго — за то, что уделял им слишком много внимания.

С момента своего возвращения в физику высоких энергий с партонной моделью Фейнман изо всех сил сопротивлялся присвоению ему статусов «серого кардинала» и «свадебного генерала». В 1974 году на стандартную анкету департамента он ответил меморандумом, состоявшим из одного предложения: «В этом году в ходе своих исследований я не достиг ровным счетом ничего!» Через два года Сидни Коулман внес его в список участников конференции по квантовой теории поля, спонсором которой выступил фонд «ЭСТ-тренинг» Вернера Эрхарда — Фейнман резко высказался по поводу целесообразности своего участия в качестве хоть аутсайдера, хоть инсайдера, говоря о себе в третьем лице в духе Граучо Маркса:

«А на кой черт позвали Фейнмана? Насколько я знаю, он ничего не делает и в подметки не годится другим ребятам. Отредактируйте свой список, оставьте только тех, кто трудится не покладая рук, и тогда я подумаю, приезжать на вашу конференцию или нет».

Коулман послушался и удалил его имя из списка; Фейнман приехал на конференцию.

Его не смущало, что конференция спонсируется ЭСТ-тренингами — семинарами по саморазвитию в духе 1960-х; по сути, это была большая афера, а их учредители использовали псевдонаучный жаргон, который Фейнман презирал. «Еще одно свидетельство того, что мы живем в золотой век глупости», — говорил Коулман. Организацию Эрхарда и прочие подобные институты, появившиеся после 1960-х, квантовая теория привлекала своим «мистицизмом» (точнее, это им она ошибочно казалась мистической). По их мнению, она напоминала восточные религии и была гораздо интереснее старомодного представления о том, что объект является тем, чем кажется. С закатом эпохи хиппи подобные организации всеми силами пытались удержаться на плаву и стать долгоиграющими бизнес-предприятиями, а сотрудничество с представителями мира квантовой физики добавляло респектабельности. Фейнмана же интересовал Эрхард и прочие «невежды» (так окрестила его новых друзей Гвинет) отчасти из-за того, что ему самому всегда были свойственны любознательность и нонкомформизм. Так молодежные течения 60-х настигли его в 70-е: это был стиль, который он всегда считал своим — неформальный, приземленный взгляд на мир, то, что они с Карлом называли между собой личиной «агрессивного простачка». Фейнман отрастил седеющие волосы и заинтересовался интроспективной психологией и самоанализом — это при его-то презрительном отношении к классической философии, которая, как он считал, неправильно использовала формулировки и методы экспериментальной науки! Он подружился не только с Вернером Эрхардом, но и с Джоном Лилли, любителем дельфинов и камер сенсорной депривации. Несмотря на попытки игнорировать «мистическую дребедень» Лилли, Ричард все же согласился на эксперимент с камерой в надежде, что у него возникнут галлюцинации (очевидно, им двигали те же побуждения, что и сорок лет назад, когда он пытался наблюдать за собой во сне). Он все время думал о смерти. Пытался извлечь из памяти свои самые ранние детские воспоминания. Попробовал марихуану и (в этом ему было стыдно признаваться) ЛСД. Терпеливо слушал, как Баба Рам Дасс — бывший гарвардский профессор Ричард Альперт, автор культовой книги «Быть здесь и сейчас» — рассказывал ему о том, как пережить вне­телесный опыт. Он даже попробовал выйти из тела, ни на минуту не веря в мистическую подоплеку этого «опыта», а просто ради интереса и забавы. Ему лишь хотелось представить, каково это, когда твое «я» плавает за пределами комнаты и твоего шестидесятипятилетнего тела, которое так предательски с тобой обходится.

Физики редко становились хиппи: слишком велика была их роль в формировании сознания, поклоняющегося технологиям, особенно в части ядерных разработок, которому противопоставляла себя неформальная контркультура. Рассказывая о своем участии в Манхэттенском проекте, Фейнман теперь все чаще вспоминал, как взламывал сейфы и издевался над цензорами, выставляя себя бунтарем, а не амбициозным, эффективным лидером группы ученых. Решения тогда принимали другие — «люди из высших эшелонов», сказал он перед выступлением в Санта-Барбаре в 1975 году. «Мне не приходилось решать сколько-нибудь серьезных вопросов. Это всегда делал кто-то сверху». Едва ли он мог причислить себя к противникам технологий; не был он и врагом того, что теперь называлось военно-промышленным комплексом (несмотря на свою неприязнь к научной бюрократии). За все время работы в Калтехе он не подписал ни одного прошения о грантах, которые направлялись в федеральные агентства по финансированию, а ведь именно благодаря таким грантам существовала кафедра физики. И все же, выйдя из камеры сенсорной депривации, он смывал с себя соль, одевался и ехал в авиакомпанию Hughes Aircraft, к подрядчику Минобороны, где читал лекции по физике. Он перестал четко планировать время и лишь иногда проводил консультации в разных компаниях; так, он посоветовал руководству Hughes Aircraft запустить проект нейросети, спонсируемый Министерством обороны, а инженерам компании 3M дал рекомендации относительно нелинейных оптических материалов. За консультацию продолжительностью менее четырех часов он получал пятнадцать тысяч долларов. Это были случайные заработки, которые он выбирал, не особенно раздумывая. Многие его коллеги, работавшие консультантами, тщательно планировали свой распорядок и получали намного больше. А клиенты Фейнмана зачастую бывали рады всего лишь знакомству с ним; его личность приводила их в больший восторг, чем любые технические рекомендации. Он знал, что бизнесмен из него никудышный. Как и Гелл-Манн, он был самым высокооплачиваемым профессором Калтеха, но институт оформил на себя все роялти с «Фейнмановских лекций по физике». Однажды его старый друг Филип Моррисон прислал ему рекламу «Семнадцати великих лекций двух гигантов физики» производства компании Time Life Films. Фейнман спросил, получает ли Моррисон роялти, а потом сказал: «Я не получаю. Не иначе как гиганты физики — карлики бизнеса».

Его любимым местом отдыха в начале 1980-х стал Институт Эсален в Биг-Суре на побережье Калифорнии — центр разнообразных практик самоактуализации, саморазвития и самореализации, таких как рольфинг, гештальт-терапия, йога, медитация. Под гигантскими деревьями на утесах с видом на Тихий океан были оборудованы горячие ванны, подпитываемые природными серными источниками. Многочисленные гости могли релаксировать здесь за внушительную плату — получать «смазку для ума», по выражению Тома Вулфа. Фейнман описывал центр как рассадник антинауки: здесь царил «мистицизм, практиковалось расширение сознания, развитие осознанности, экстрасенсорного восприятия и так далее, и тому подобное». Он стал регулярным посетителем Эсалена. Расслаблялся в горячих ваннах, с улыбкой разглядывал полуобнаженных молодых женщин, которые загорали неподалеку, научился делать массаж. Прочел несколько стандартных лекций, адаптировав их под ментальное состояние аудитории. Босой, с худыми ногами, торчащими из шорт защитного цвета, он начинал свой захватывающий рассказ:

«Разговор пойдет о том, насколько микроскопической может быть машина. Вот наша сегодняшняя тема. Пока я сидел здесь в ванне, ко мне обращались с вопросами: “Крошечные машины? Что это вообще такое?” А я отвечал: “Ну, понимаете, они совсем малюсенькие”. (Зажимает невидимый предмет между большим и указательным пальцем.) Но меня все равно не поняли. (Пауза.)

Я говорю об очень-очень-очень маленьких машинках. Понимаете?»

По мере того как он продолжал, кто-то периодически вскрикивал: «А, понятно!» Когда наставало время вопросов и ответов, речь неизбежно заходила о приборах для преодоления гравитации, об антиматерии, путешествиях со скоростью выше световой — если не в физическом, то в духовном смысле. Фейнман всегда отвечал с логической точки зрения, объясняя, что путешествия со скоростью выше световой невозможны, антиматерия существует, а изобретение устройств, преодолевающих гравитацию, маловероятно: «Так что эти подушки и пол, на котором вы сидите, еще долго никуда не денутся». Несколько лет он вел подобные семинары по «нестандартному мышлению». В каталоге Эсалена их рекламировали как путь к «спокойствию ума и возможность наслаждаться противоречиями жизни». «Приносите ударные инструменты», — было приписано в самом низу.

Поздней весной 1984 года Ричард поехал в Пасадену за одним из первых персональных компьютеров IBM, взволнованно выскочил из машины, поскользнулся на тротуаре и ударился головой об угол здания. Прохожий, остановившийся ему помочь, сказал, что рана серьезная, вытекло много крови и надо бы поехать в больницу наложить швы. Несколько дней после этого у Фейнмана кружилась голова, но он уверял себя, что всё в порядке.

Через некоторое время Гвинет стала замечать, что муж ведет себя странно. Он просыпался среди ночи и бродил по комнате Мишель. Однажды сорок пять минут не мог найти машину, припаркованную во дворе. В доме модели, которую он рисовал, вдруг разделся и лег спать; женщина встревоженно напомнила, что это ее дом. Наконец, во время одной из лекций он внезапно осознал, что говорит бессмысленную чепуху, замолчал, извинился и вышел из аудитории.

Сканирование мозга выявило массивную субдуральную гематому, которая медленно кровоточила, оказывая сильное давление на мозговую ткань. Врачи немедленно отправили его в операционную и провели стандартную процедуру — просверлили два отверстия в черепе для оттока жидкости. Ранним утром следующего дня Гвинет с облегчением обнаружила, что Ричард может сидеть и нормально говорить. Предыдущие три недели выпали у него из памяти. Позже ему сделали повторное сканирование, чтобы исключить возможность рецидива. Проводивший процедуру специалист не удержался и внимательно рассмотрел поразительно детальное изображение фейнмановского мозга: извилины серого вещества, тугие пучки нервных волокон. «Но вы же не видите, о чем я думаю», — заметил Фейнман. Врач искал хоть какие-нибудь признаки того, что мозг ученого отличается от мозга других шестидесятипятилетних пациентов. Может быть, кровеносные сосуды шире? Он не был уверен.

Вы, конечно, шутите

Фейнман начал задумываться об автобиографии после того, как получил Нобелевскую премию. Тогда к нему стали приходить историки с просьбой рассказать о себе; они относились к его заметкам как к важным артефактам, слишком ценным, чтобы сваливать их в коробки или забрасывать на полки в кабинете, который он обустроил в подвале дома. На тех же полках стояла «Арифметика для практичного человека» — реликвия его детства. Он все еще хранил свои юношеские тетради, которые посылал Велтону во время их совместной работы над переосмыслением старой квантовой механики. Гости, бравшие у него интервью, включали магнитофоны и записывали каждое слово его историй — тех самых, которыми он развлекал друзей на протяжении десятков лет.

Интервью, которое Фейнман после долгих уговоров дал историку из МТИ Чарльзу Вайнеру, стало самым подробным и серьезным из всех. (Одно время он даже подумывал привлечь Вайнера к работе над своей биографией.) Они сидели в огороженном патио на заднем дворе у Фейнманов; неподалеку в домике на дереве играл Карл. Фейнман не только рассказывал истории, но и наглядно их иллюстрировал. «Так, засеките время, — сказал он Вайнеру, и после разговора, длившегося восемь минут и сорок две секунды, остановился и произнес: — Восемь минут сорок две секунды». Прошел не один час, прежде чем они разговорились и перешли на личные темы. Фейнман порылся в коробке и достал фотографию Арлин, на которой она была изображена почти обнаженная, в одном прозрачном белье. Он заплакал. Вайнер выключил магнито­фон; какое-то время они сидели молча. Даже по прошествии стольких лет Фейнман почти ни с кем не делился этими воспоминаниями.

Он начал проставлять даты на научных записях, хотя раньше никогда этого не делал. Вайнер однажды заметил, что его новые записи по партонам представляют собой «хронику ежедневной работы», на что Фейнман резко возразил.

— Но я именно так и работаю — записывая все на бумаге, — ответил он.

— То есть сначала вы размышляете над проблемой, — уточнил Вайнер, — а затем фиксируете результат в виде отчета.

— Да нет же, это не отчет, а отражение рабочего процесса. Я работаю на бумаге, и вот мои записи. Понимаете? — Он действительно делал очень много заметок, записывая бесконечные вереницы мыслей, которые можно было использовать как готовые конспекты лекций.

Он сказал Вайнеру, что еще не встречал ни одной научной биографии, которая бы ему понравилась. Фейнман опасался предстать в собственном жизнеописании бледным интеллектуалом или клоуном, играющим на бонго. Он долго сомневался, нужно ли сотрудничать с Вайнером, и наконец отказался от этой идеи. Он продолжал давать интервью историкам науки, интересующимся годами, которые он провел в Фар-Рокуэй и Лос-Аламосе, и заполнять анкеты для психологов, изучающих творческий процесс. («Сопровождается ли ваша работа над решением научной задачи чем-то из предложенного списка?» Он отметил галочкой «визуальные образы», «кинестетические ощущения» и «эмоциональные переживания», а также приписал от руки «акустические образы» и «разговоры с самим собой». В графе «Страдаете ли вы серьезными заболеваниями?» он написал: «Слишком много перечислять… Единственный неприятный побочный эффект — лень в период выздоровления».)

На протяжении нескольких лет он играл на барабанах с молодым приятелем Ральфом Лейтоном — сыном коллеги из Калтеха. Лейтон начал записывать их репетиции, а впоследствии и рассказы Фейнмана. Ральф называл его шефом и умолял повторить ту или иную историю. И Фейнман в очередной раз рассказывал: как в Фар-Рокуэй он пользовался славой мальчика, который чинит радио силой мысли; как он попросил у библиотекаря в Принстоне показать ему карту кошки; как отец учил его уловкам цирковых экстрасенсов; как он не раз оставлял в дураках художников, математиков, философов и психиатров. Иногда он просто размышлял, а Лейтон слушал. «Сегодня я был в Хантингтонской медицинской библиотеке, — сказал он однажды. У него возникли проблемы с единственной оставшейся почкой. — Интересно все-таки, как работает почка, да и все остальное тоже. Хочешь, расскажу кое-что любопытное? Эта чертова почка — просто самая безумная штука в мире!»

Постепенно из этих бесед сложилась книга. Лейтон расшифровал пленки и отдал записи Фейнману на редактирование. Оказалось, у каждой истории имелась четкая структура; Лейтон понял, что с годами Фейнман отшлифовал свои импровизации до совершенства и знал, в каком месте его слушатели начнут смеяться. Они ответственно проработали ключевые темы. Фейнман рассказал о том, как однажды Арлин смутила его, подарив коробку карандашей с вырезанной на них надписью «Ричард, я люблю тебя! Путси».

Ричард: И на следующее же утро, представляете — на следующее утро в почтовом ящике нахожу письмо, нет, открытку, которая начинается со слов: «И кому только пришло в голову вырезать свое имя на карандашах?»

Ральф: (смеется) Ого! (опять смеется)

Ричард: «Не все ли равно, что подумают люди?»

Ральф: О, вот это… Это очень хорошая тема.

Ричард: Хм?

Ральф: Да, хорошая тема, чтобы ее развить. Важно ли, что подумают люди.

Главный персонаж у них получался просто невероятный — ученый, который гордился не своими научными достижениями (они оставались далеко на зад­нем плане), а жизненной мудростью и способностью видеть обман и притворство. Фейнман подчеркивал эти качества с преувеличенной скромностью, делающей его похожим на мальчика, который называет взрослых «мистер» и «миссис» и задает вежливые, но каверзные вопросы. Он был Холденом Колфилдом, резал правду-матку и искренне пытался понять, почему в мире так много дураков.

«Напыщенные идиоты — люди, которые на самом деле тупы, но прикрывают свою тупость всякими фокусами, пытаясь произвести впечатление и показать, какие они замечательные, — вот таких людей я не выношу! Обычный идиот не притворяется; честный идиот — это еще ничего. Но дурак, который притворяется умным, — вот это ужасно!»

Из всех своих историй он больше всего любил повседневные ситуации, в которых ему удавалось остроумно пошутить. Например, историю о том, как он опоздал на собрание экспертов по теории относительности, проходившее в Северной Каролине, и сумел выяснить нужный адрес:

«Смотрите, — сказал я диспетчеру такси в аэропорту, — собрание началось вчера, значит, вчера тут было очень много наших. Позвольте их описать: вид у них слегка рассеянный, они разговаривают друг с другом, не глядя, куда идут, и произносят что-то вроде: “Г-му-ну. Г-му-ну”.

Лицо диспетчера просветлело. «Ах да! — воскликнул он. — Эти поехали в Чэпел-Хилл!»

В качестве названия для своей автобиографии Фейнман выбрал случайную фразу, произнесенную миссис Эйзенхарт на его первом чаепитии в Принстоне, когда он попросил передать ему и сливки, и лимон: «Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!» Эти слова крутились у него в голове сорок лет, напоминая о том, как часто окружающие пытались подчеркнуть свое превосходство, указывая на его «бескультурность» и отсутствие манер. Теперь он мог им отомстить. Рукопись была куплена издательством W. W. Norton and Company. Фейнману выплатили аванс в полторы тысячи долларов — крошечная сумма за коммерческую книгу. Правда, сотрудникам издательства не понравилось название, выбранное автором. Они предложили озаглавить книгу «Я должен понять мир» или «Есть идея» («Хорошо, когда в названии двойной смысл», — сказал редактор). Но Фейнман не согласился. Первый небольшой тираж авто­биографии вышел в начале 1985 года. Он разошелся мгновенно, и на руках у издателя оказался неожиданный бестселлер.

Одним из тех, кто остался недоволен книгой, был Мюррей Гелл-Манн. Его внимание привлек фрагмент, в котором Фейнман описывал открытие «нового закона» слабых взаимодействий в 1957 году и свой восторг по этому поводу: «Первый и единственный раз за всю карьеру я постиг закон природы, доселе никому не известный». Ярость Гелл-Манна сотрясала коридоры лаборатории Лауритцена; он заявил, что подаст на Фейнмана в суд. В последующих изданиях книги Фейнман добавил примечание в скобках: «Конечно, я ошибался; но моя радость не стала меньше после того, как я узнал, что одновременно со мной ту же теорию разрабатывали Мюррей Гелл-Манн, Сударшан и Маршак».

Гелл-Манн был не единственным, кого возмутила книга. В автобиографии Фейнман в свойственной ему манере отзывался о женщинах: «симпатичная блондиночка, идеально сложенная», «довольно толстая молодуха, как на травяном откорме». В его воспоминаниях проходила череда женщин: объекты флирта, модели, которых он рисовал «ню», девочки из бара, которых заманивал в постель; при этом он не особенно выбирал выражения. Проблемы с гендерной политикой возникали у Фейнмана и раньше — например, в 1972 году на конференции Американского физического общества в Сан-Франциско, где ему вручили медаль Эрстеда за вклад в преподавание физики. Его личная жизнь была тут ни при чем, хотя в мужском мире Калтеха он считался звездой и вызывал зависть у студентов отчасти из-за своего успеха у женщин. Он по-прежнему флиртовал с девушками на вечеринках и пользовался славой донжуана. Он стал завсегдатаем одного из первых калифорнийских топлес-баров «Джанонни», где исписывал уравнениями бумажные салфетки с орнаментом в виде чешуи; в 1968 году он даже дал показания в пользу бара в суде, вызвав удивление местной прессы. Юноши-аспиранты поклонялись ему как герою, и это было утверждением истинно мужского начала.

Осенью 1971 года Фейнман получил письмо, в котором говорилось, что его манера выражаться «поддерживает сексистские и шовинистские идеи». Ему припомнили анекдоты, которые он любил рассказывать. Например, об ученом, который «пошел на свидание с девушкой на следующий вечер после того, как понял, что в звездах происходят ядерные реакции. Она говорит: “Смотри, как чудесно светят звезды!” А он отвечает: “Да, и в данный момент я единственный человек во Вселенной, который знает, почему они светят”».

Автор письма, некий (или некая?) Э. В. Ротштейн, приводил еще один пример — анекдот про женщину за рулем — и просил не дискриминировать женщин в науке. В ответ Фейнман решил не церемониться.

«Дорогой Ротштейн, — написал он, — отстаньте! Р. Ф. Фейнман».

В результате на конференции Американского физического сообщества группа женщин из Беркли устроила демонстрацию: они несли транспаранты и раздавали брошюры, озаглавленные «Тест на рецепторы прогестерона» и адресованные «Ричарду Ф. (сокращенное от “фуфло”) Фейнману».

Хотя в 1960-е женское движение стало набирать обороты, наука оставалась территорией, закрытой для женщин. Численное превосходство сохранялось за мужчинами; они доминировали и в научной риторике. На женщин приходилось менее двух процентов дипломов физических факультетов, выданных по всей стране. Калтех нанял первую женщину-преподавателя лишь в 1969 году, причем в штат ее взяли только в 1976 году, после того как она добилась этого через суд. (К удивлению и недовольству некоторых своих коллег, Фейнман встал на ее сторону; он провел с ней в кабинете немало приятных часов, декламируя стихи наподобие «Я женщину знавал…» Теодора Рётке: «Волненьем тела время измеряю…»). Как и у большинства физиков, у Фейнмана было немного коллег женского пола. Он считал, что относится к ним как к равным, и они с этим соглашались. Какие еще к нему могли быть претензии?

Демонстранты из Беркли откопали его анекдоты о женщинах за рулем, но упустили из виду другие рассуждения, в которых, как правило, ученый был мужского пола, а природа, ожидающая проникновения в ее тайны, — женского. В своей нобелевской лекции Фейнман вспоминал, как влюбился в свою теорию: «Подобно тому, как мы увлекаемся женщиной, если не знаем о ней слишком много, не видим ее недостатков». И заключал: «Что же произошло с той теорией, в которую я влюбился в молодости? Она превратилась в старушку, утратившую свою былую привлекательность; теперь при виде ее сердца молодых не замирают, как прежде. Но о ней, как и о любой старушке, можно сказать много хорошего: она была отличной матерью и родила много прекрасных детей».

В 1965 году, когда он произносил эту речь перед большой аудиторией, состоявшей из мужчин и женщин, никто не счел ее оскорбительной и не услышал в ней политического подтекста. В 1972 году на злосчастной конференции Фейнману удалось разрядить обстановку, когда он поднялся на кафедру и заявил: «В наши дни в мире физики существует предвзятое отношение к женщинам. Это абсурд, и от таких бессмысленных предубеждений нужно избавляться. Я люблю физику и всегда желал лишь одного — разделить радость научного познания с другими людьми, которые способны ее понять, неважно, мужчины они или женщины». Этим словам зааплодировали многие участницы заседания. Однако в 1985 году некоторые феминистки снова провозгласили его символом мужского господства в физике. В реальной жизни все было сложнее: одна из преподавательниц Калтеха, вполне себе здравомыслящий профессионал, втайне призналась едва знакомому человеку, что Фейнман даже в шестьдесят лет остается самым сексуальным мужчиной, которого она знала за всю свою жизнь. Жены его коллег злились на мужей за то, что те обожают Фейнмана и не замечают его недостатков. А между тем статус женщин в физике оставался практически неизменным.

Кроме того, как бы он ни храбрился, но его задевала критика, периодически раздававшаяся в адрес «Вы, конечно, шутите». Фейнман понимал, что некоторые физики, знавшие его с юности, были разочарованы представленным в книге автопортретом, изображающим больше шутника, чем ученого. Мемуары обидели и шокировали многих его старых друзей одного поколения с Хансом Бете, хотя тем нравилось почти дословно повторять фейнмановские истории о себе, как будто они сами их придумали, — настолько глубоко отпечатывался в сознании людей голос Фейнмана. Другие, напротив, увидели в книге все то, за что его так любили. Филип Моррисон писал в журнале «Научный американец»: «Как правило, мистер Фейнман не шутит; шутим мы, те, кто придумывает ритуалы и лицемерные стандарты и делает вид, что нам не все равно. Это рассказ об очень умном человеке, который прежде всего честен и способен называть вещи своими именами». Фейнман укорял тех, кто называл книгу его автобиографией. На полях одной черновой рукописи, посвященной истории современной физики частиц, он написал: «Не автобиография. Нет. Просто сборник анекдотов». А прочитав фразу, в которой автор описал его как «на удивление трагичного шутника» (речь шла о периоде Лос-Аламоса), он гневно нацарапал сбоку: «Едва ли вы когда-нибудь поймете, кем я на самом деле был в тех обстоятельствах».

Назад: Первооткрыватели и туристы
Дальше: Технологическая катастрофа