Книга: Очень страшно и немного стыдно
Назад: Происшествие в пустыне, далеко на юге
Дальше: Уоллес

La victima D

– Эй, там! На корабле! Выпустите меня отсюда. Задохнусь тут. Эй!
Стучу, но по железке, если с силой, – больно, руки отобьешь – и все равно не услышат. Заперли меня в этой чертовой каптерке и разошлись. Двери и стены толстые, дышать тяжело, воняет краской, резиной и дезинфекцией. Кругом горячие трубы, уже и свитер сняла, и носки, не в трусах же мне здесь сидеть! На веревках развешаны куртки, штаны, в углу свалены спасательные жилеты, сапоги, рюкзаки и коробки с биноклями, если смотреть наоборот – комната как стадион. У дверей – баллоны, надеюсь, не взрывоопасные. Очень хочется пить. Хорошо, что есть раковина. Вода – гадость.
Опять стучу. Через эту железяку многие ходят на бак курить, но сейчас тихо. Где все? Невыносимая вонь. Все заварено толстым слоем краски, и она плавится от этой жары.
– Откройте, черт побери! Выпустите меня, наконец! Откройте, я все объясню. Или вы хотите, чтобы я запеклась здесь, как в духовом шкафу?! Если бы не высоченный потолок, давно бы уже задохнулась. Откройте. А-а-а-а-а-а-а!
Корабельная врачиха рассказывала, у них тут самоубийства – как само собой, раз – и за борт. А это уже все, никакие круги не помогут, если корабль идет. У нас же – во какая махина, а не то что с бака плюнул – за ютом упало. Врачиха так и сказала: проблемы в путешествиях на корабле только две – качка и самоубийства. И в основном все за борт скачут. Только один в прошлом январе на двери повесился, у него жена, на глазах у всех, после ужина ушла в каюту к глупому альфонсу, а муж взял и повесился.
Его труп с первой же базы отправили домой, в сопровождении того самого альфонса, а неверная жена поплыла дальше на все двенадцать дней, всеми презираемая, потому что оплачено. Ну да бог с ней.
Я тут тоже всеми презираемая. Поэтому меня и изолировали и на мои вопли не отвечают.
Куда, интересно, все подевались? А, понятно. Сейчас по расписанию обед. Значит, уже расселись, на столах – суп в супницах. Едят. Суп едят. Горячий, ароматный. А я тут дохну в каптерке. И колено болит. Даже не помню, когда ударилась. Наверное, когда меня сюда волокли. Про Уоллеса и думать страшно. Что они с ним сделают? Об этом не буду. До ужина точно не придут – слишком возмущены. Лавки неудобные, не ляжешь, они здесь не для того, чтобы отдыхать, а чтобы обувь переодеть. Лучше сделать так: на груду сумок кладу две куртки и укладываюсь. Конечно, тоже гадко, из-за этой вони, хотя и моют постоянно. И ни одного иллюминатора. Хорошо хоть, сегодня не сильно качает, если бы это случилось в проливе Дрейка, было бы совсем плохо, там даже суп не давали, чтобы рвоту не спровоцировать.
Чешется за правым ухом, забыла пластырь от укачивания снять в суматохе, вот и чешется. Всегда представляла морскую болезнь иначе, ну, думала, качает вправо-влево, ну, валится все, ну, ходить сложно, – но это даже весело. А оказалось совсем не так: это воздушные ямы, как в самолете, только каждую минуту и несколько дней. Даже ночью то и дело просыпаешься оттого, что внутренности поднялись к горлу. Что-то вроде токсикоза – не умираешь, конечно, но и не живешь точно. На завтрак полкамбуза, на обед четверть, а на ужин пусто.

 

Над головой хрипит колонка – сегодня высадка на берег отменяется, значит, к дождю и туману добавился ветер. Это автор авторов мстит за нас – за меня и Уоллеса. И айсберги сейчас отяжелевшие и темные, как мертвые киты. Слоняются туда-сюда. Проживают свою десятилетнюю жизнь.
А в солнце они то белые, выпиленные из снега, то лоснящиеся, как куски тофу, то карамельные, полупрозрачные. Меняются они мгновенно, подтаял живот, и раз – ледяной гигант перевернулся вверх дном. Был прямоугольник – превратился в пирамиду. Или на бок повалился, и узнать его нельзя – все поменял: текстуру, форму, цвет. Иногда так причудливо, что хочется потрогать, но близко приближаться нельзя, в любой момент кувыркнется – и все. Ни тебя, ни лодки. Неподвижное так обманчиво.
Что же теперь будет. Что будет. Отняли Уоллеса, меня заперли, умереть, конечно, не дадут, но что сделают – неизвестно.
А как все начиналось! Первая высадка на континент. И тут же открытие – Антарктида цветная. Издалека – белая и холодная, а подошли поближе – там розовая долина в желтых проталинах отражается в черном зеркале воды. Помню, как через час Философ сказал мне, что у его телефона закончился порог восприятия. Тогда еще все было великолепно.
Почитать бы. Что это? Ни обложки. Ни первых страниц.

 

…когда здесь еще ничего не было – ни снега, ни льда, ни земли, ни холодных волн, – зияла вместо них огромная черная бездна – Форамена. К северу от нее лежало жестокое царство Яману, а на юге была только она, и ничего в мире не было южнее нее.
Ближе всего земля Яману приближалась к Форамене кривой пенинсулой Корну, день и ночь ее охраняли злые Яманувы псы. Дикость местных отпугивала всех, говорили, что в голод мужчины Яману убивают и поедают даже своих старух. И бойни у них – рядом с очагами, у самых жилищ.
Увидели это боги и проучили недостойных – лишили их силы. Стали мужчины Яману слабыми и ленивыми. Но ничего не изменилось к лучшему: хотя дичи вокруг не убавилось и солнце всегда ходило высоко, не могли они ничего поймать и дошли до того, что ели падаль. От жизни такой стали с виду страшные, а внутри глупые и злые.
И решили тогда боги их наказать, и разбудили они вулкан Фервентис.
Много дней заливал Фервентис землю Яману огненной лавой. Треснула от жара земля, и забил на острие Корну источник Расус, и образовались от Расуса семь водяных потоков, чистых как слезы ребенка. И потекли они стремительно к югу, низвергаясь в черную Форамену. Жестокий холод бездны превращал воду этих потоков в лед, а источник Расус бил и бил не переставая, и росла ледяная глыба, и все ближе продвигалась к Яману. Наконец лед подошел так близко к царству пышущего огня, что стал таять. Но когда искры коснулись его, вдохнули они жизнь в бескрайнюю ледяную глыбу. И тогда вновь заснул вулкан Фервентис. Ледяной земле дали имя Гелида, а сожженное царство Яману назвали Тиерра Фуэго.
И когда боги послали солнце осветить Гелиду, с первым лучом поднялась над ледяной пустыней исполинская фигура. Так появился Мелиор, первый живущий в Гелиде великан. Из его рук на седьмой день появились мальчик Никс и девочка Стирия, наследники ледяной земли Гелиды, а от ног Мелиора родилось войско отважных охотников, расчетливых и смелых, как лед и пламя, их создавшие. Говорят, до появления Никса и Стирии льды Гелиды были солеными, но, чтобы напоить детей, боги сделали льды земли пресными. Киты и дельфины давали им свое молоко, птицы – яйца, и выросли Никс и Стирия великими и основали великую страну.
Долгой была история Гелиды. Менялись века, рождались и умирали сильные вожди и бесстрашные воины. Далекие потомки Мелиора, Никса и Стирии населяли теперь Гелиду, а во главе у них был храбрый охотник Фортис.
Охотников на земле снегов всегда почитали больше, чем шаманов. Без них не было бы в ледяной пустыне ни еды, ни огня. Умерли бы от голода самые умные вожди и мудрые шаманы. И оттого выбрали они своим предводителем славного Фортиса. Не было ему равных ни в борьбе, ни в беге, ни в метании гарпуна, ни в стрельбе из лука, и отдавали ему почести не хуже, чем королям на далекой северной земле Акуилоним. Процветало синее царство Гелиды, пока туда не пришла беда.

 

Просыпаюсь от шума. В каптерку пускают Нэоко, сами не заходят. Она красивая. Японка из круглолицых, с большими глазами чуть навыкате. У нее шелковые веки. Волосы ровно обрезаны над плечами. Она волнуется, но ей это идет.
– Когда все это началось, – она говорит, а звук скачет у нее в горле. Всегда такая аккуратная, а сейчас – футболка мятая и никакой косметики. Устала. Действительно устала, и это видно. – После Дрейка, когда у всех что-то такое началось. Вы понимаете? Мне приснился страшный сон. Я заболела еще.
Да, тогда друг за другом заболели трое. Но первая она. Сразу после Дрейка. Когда всем и так было плохо. Причем и пластыри были, и таблетки, и все равно тяжело.
– В тот самый день, когда это со всеми… Вы заметили, что со всеми тогда что-то произошло? Они сейчас все молчат, но я-то знаю. Со всеми что-то такое случилось. Так вот, в тот самый день мне приснилось, что я занимаюсь… – Она запнулась и пальчиком потрогала переносицу. – Занимаюсь любовью. Нет, неправильно. Приснилось, что у меня секс. Секс с отцом. С собственным отцом. Ему в моем сне всего девятнадцать. И он такой молодой и, конечно, другой, но все равно я знаю, что это мой отец. Ужас. А все потому, что я увидела, как он уходит к другой – от нас от всех уходит, от сестер и братьев и от мамы, конечно, – к совсем другой женщине, беззаботной и вульгарной. И я решила его соблазнить, чтобы не потерять, чтобы не отдать его той, совсем ему не нужной. Чтобы сохранить его для семьи. Он же хотел секса, и вот я решила ему его дать, чтобы он не ушел. Я соблазнила его сама, я навязалась ему. Так пошло, так вызывающе банально. Я помню свои жесты и позы. И это так чудовищно. Но самое ужасное, что он клюнул на это. Он пошел за мной. Чтобы обладать собственной дочерью. Это так гадко. – Она вытирает пот над верхней губой и на подбородке. Разглядывает свои руки и глубоко дышит. – Это было так унизительно и так противно. Я до сих пор чувствую запах его пота и спермы. Меня от этого до сих пор тошнит. И это не морская болезнь, это последствие моей жертвы. И это было самое большое мое жертвоприношение. – Она встает. – Вы же просили рассказывать вам про все необычное, что здесь происходит, вот я…
– Да, спасибо.
– Я пойду.
– Да, да, конечно.
Там, видимо, слушают. Пришли. Загремел замок. За дверью сразу несколько человек. Видны только тела и ноги. Стоят плотно друг к другу. Сейчас эти безголовые люди будут говорить про законы. Нэоко нерешительно выходит. Я сижу. Жду.
– Выходите и вы. Выходите, выходите, вас разрешили перевести в библиотеку.
Книгу забираю с собой. Иду за ними на пятую палубу. Все молчаливые, строгие, цепляются за поручни, шуршат заткнутыми за них бумажными пакетами.

 

– Будете писать здесь, чтобы не говорили там, что вам работать не давали, а потом в каюту – спать, благо она напротив. Сюда будут приходить другие, мы не собираемся из-за вас всё на судне запирать, но вот вы пока никуда выходить не сможете. Еду будем приносить. И вы отсюда ни ногой, чтобы другим неповадно было. А то представьте, что произойдет, если каждый из Антарктиды будет что-то увозить, кто пингвина, кто кита, да что уж говорить, даже если по камушку – что через несколько лет-то останется? Подумали? Растащат на сувениры. Ну, что молчите?
– Понимаю.
– Да что вы понимаете? Всё же подробно объяснили. И не по одному разу – зря, что ли, перед каждой вылазкой на континент обувь мыли – обеззараживались, одежду пылесосили, чтобы ни семечки, ни пылинки, то же – по возвращении? А вы целого пингвина забрать решили. Прости господи. О чем думали-то?
– Он так на меня смотрел.
– Кто?
– Уоллес.
– Какой еще Уоллес?
– Это она так пингвина назвала.
– Почему Уоллес?
– Ученый был такой – Альфред Уоллес. До Дарвина пришел к теории естественного отбора, но ему просто не повезло. И еще он не был выскочкой.
– О господи. Мы же предупреждали, что в Антарктике ничего нельзя трогать. Слышали?
Киваю. Конечно слышала, но тут другое дело, не объяснишь, просто молчу.
– Вот если бы вы, как все другие, соблюдали правила, не наделали бы глупостей, не сидели бы сейчас здесь, перед нами.
Опять киваю. Если бы. Вот они о чем. Не понимают. Но объяснять я им не буду. Иначе меня не только запрут, но еще предварительно усыпят. Дело в том, что все случилось так, как должно было случится. Время не линейно, не одномерно, никуда не течет и, следовательно, не имеет направления. Все события жизни случаются одновременно, а вот осмысление изменений и рефлексию мы ощущаем как время. Ожидание, опыт и воспоминание – это путь нашего осмысления, проходящий по неподвижному телу уже произошедшего. Все мы детективы, расследующие собственные, уже случившиеся драмы. И всё, что мы переживаем, – это на самом же деле вечное, растянутое, уже случившееся настоящее. Отсюда – его чудовищная неоднородность. Это как разгадывание кроссворда, с разной скоростью и результатом. Классическая физика считает время абсолютным, так как все процессы в мире, независимо от их сложности, не оказывают на его ход никакого влияния. И оттого вопрос, почему вы сделали именно так, для меня не стоит, но говорить этого сейчас не стоит.
– Украсть пингвина! Это же надо до такого додуматься!
Смотрю по сторонам – на стене фотография. На ней у деревянного стойла стоит Лоуренс Оутс, рядом с ним собаки и пони. Оутс красивый и добрый.
– Вы знаете, что наше путешествие началось в его день рождения? – показываю рукой на фотографию. – Мы выплыли из Ушуайи семнадцатого марта.
– Это-то тут при чем?
– Лоуренс очень любил животных.
– А вы их не любите. Вы губите их!
– Он просил меня сделать это.
– Кто?
– Уоллес.
– Господи, да что это с ней? Может, морская болезнь?
– Морская болезнь – это когда рвет с борта, а это вседозволенность и распущенность. Просто делают, что хотят, и на все им наплевать.
Показываю на другую фотографию:
– А вот и вся группа. Все те, кто пошли со Скоттом, – Оутс, Уилсон, Эванс и Бауэрс. И все здесь замерзли.
– Прости господи, да что вы нам тут голову-то морочите?
Да уж, лучше молчать.
– Ну что? Доброе утро, биеннале?
В дверях стоит Седой. Вошел неслышно, хотя большой. Он здесь самый главный, его слово – закон.
– Оставьте нас на минуту.
Все выходят, но неохотно. Оборачиваются. Качают головами.
– Ну и что вы тут устроили?
– Вы же слышали.
– Вам тоже перформанса захотелось?
– Нет.
– Тогда зачем? Насмотрелись, наверное, как тут все самовыражаются, и тоже захотелось?
– Нет.
– Вы в курсе, что корабль развернули и он направляется опять к острову Петерманна? И кто это все оплачивать будет? – Он устало садится на стул и подпирает голову рукой. У него красивая седая шевелюра и хриплый голос. – Я же не детей сюда брал. А Оутс, кроме того, что любил животину, он еще людей любил. Когда идти стало почти невозможно, а мужики отказались его оставлять, просто вышел из палатки без обуви, в бурю, в никуда, чтобы не быть обузой, и сказал так легко: пойду-ка я на свежий воздух, скорее всего надолго. И ушел. И больше его никогда не нашли. А вы говорите – животные. Вы разрушаете такое великолепие: внутри этого континента – ни запахов, ни бактерий и вирусов, ни звуков. Под ногами до грунта километры льда. Разница между днем и ночью – только длина тени. Здесь можно услышать, как замерзает дыхание. Антарктида, – он обводит каюту рукой, – сознание меняет! А вы все мельчите. Даже наше говно здесь собирается, грузится и отсылается на большую землю. – Он трет голову. – Как же это случилось? Объяснить не хотите?
Объяснить. В заливе Парадиз у нас была медитация. Все разбрелись и тридцать минут сидели молча. Тогда это началось. Все вокруг было огромным и невероятно спокойным. Нельзя было разжижать это суетой. Садилось солнце. Вернее, не садилось – стояло неподвижно над горизонтом. За полчаса никуда не сдвинулось. И вот от ледника в воду, со стоном, рухнул гигантский ледяной кусок, и зашуршали волны, разбиваясь о камни. Бесконечно долго стоял этот шум, как если бы толкнули первую костяшку домино в кем-то расставленном бесконечном ряду.
Седой ждет, он действительно хочет понять. Попытаюсь ему объяснить.
– Думаю, началось все с лекции. Да, тогда, когда Философ читал лекцию пингвинам. Его снимал оператор. Вот он стоит и рассказывает, а они слушают. И вы же знаете про пингвинов. Они не птицы и словно не животные вовсе, и отношение к ним иное, у них реакции ни тех и ни других. Они похожи на детей, сильно отстающих в развитии. Они от тебя не убегают, но и к тебе не бегут. Они существуют так, словно ты тут был всегда, стоял и пялился на них. Они уникально неуклюжи. При том, что созданы ходить по камням, постоянно спотыкаются и падают. И в этой неуклюжести невероятно трогательны. На них можно смотреть бесконечно. Так вот, я стояла и слушала Философа, а рядом со мной стоял и слушал его Уоллес. Я видела, он действительно слушал. А когда все закончилось и я повернулась, чтобы уйти, он перегородил мне дорогу Вам это покажется странным, он маленький, а я такая большая, но поверьте, он стоял на тропинке передо мной и смотрел на меня. Клянусь вам, у меня не было плана его похитить, но если бы вы видели, как он слушал лекцию, а потом как на меня смотрел! Но тогда я ничего не сделала, даже полезла на камни, чтобы его обойти. Нас же предупредили – никаких контактов. А он сам за мной увязался. У него, вы же видели, несколько перьев справа торчат, то ли потрепал кто, то ли линяет. И еще он меньше других. Из-за этих перьев он как-то особенно заметен, то ли ухо торчит, то ли шапка набекрень. Уоллес – узнаваемый пингвин. Потом я пошла туда, где работали другие, ходила, снимала. И все это время мне этот пингвин попадался. Я поняла, что он ходит за мной. И тогда я решила с ним поговорить. Просто поговорить. Рассказала, что мы здесь делаем. Объяснила кое-что. Потом даже спросила: интересно? Он кивнул, вот честное слово – кивнул. А дальше все само собой, я иду, а он за мной, зашла за большой камень, открыла рюкзак, нам же их выдали, а он у меня пустой. Уоллес туда прекрасно поместился. Вернулась к берегу, у лодок спросила, можно ли мне на судно пораньше. Я ноги промочила. Конечно, мне разрешили, ну и все. Села, поехали, мотор шумный, рюкзак за спиной. Вот и все. А дальше я его в душ. Вот так все и произошло.
– На что же вы надеялись?
– Честно говоря, я просто делала это, но плана у меня не было, скорее была мысль, что как-нибудь все устроится.
– Ну и что? Устроилось? – Седой еще раз вздыхает, встает и выходит. Из коридора слышу шепот:
– Может, ее запереть?
– Вы лучше сами себя заприте… – Хрипота Седого тает в трубе коридора.

 

Приходит самая веселая. Из сострадания. Ей, как никому, было бы сложно без людей. Вот она и пришла. Ведет себя так, словно ничего не произошло. Я ей благодарна.
– Хотя и рассказывали про Антарктиду разное, я не верила. Седой говорил, что она может всю жизнь поменять. Все с ног на голову перевернуть, но у меня никакого ожидания мистики не было. Да я и человек не такой, я же не художник. Слушала его рассказы, думала, говори-говори, ты же во всем такой, это мы, обычные люди, по земле ходим, а вам так и суждено летать да фантазировать.
Я прячу улыбку, она это видит и тоже улыбается. С такими всегда легко. Мне бы так.
– Я уже пять лет на таблетках сижу. А болею, думаю, лет семь. Сначала казалось, что просто не везет страшно, все, что ни сделаю, не получается, с каким человеком ни сойдусь – все плохо кончается.
Спать почти перестала. Могла четверо суток глаз не сомкнуть. Потом глюки начались даже, панические атаки, а когда слепнуть начала, тогда уж к врачам пошла. Сначала к психотерапевтам, а потом к психиатрам. С родителями тогда уже не общалась, друзей растеряла. Ни есть не хотелось, ни бухать. Ни солнце меня не радовало, ни дождь. Жить не хотелось, не то что… Некоторые говорили, что, мол, ты че, радуйся жизни, не сдавайся, все будет хорошо, а тебе от этого только хуже – у тебя никакой надежды, только отчаяние, что тебя никто не понимает. У меня же на уровне химии тела все нарушено. Диагностировали мне клиническую депрессию. Страшная болезнь, не просто грусть, а полная апатия. Как овощ живешь. Выписали таблетки. Тяжелые, для настоящих психов. Страшно перечислять – миртазапим, феназепам, золофт, фенибут, атаракс, финлепсин, а у меня же работа с людьми. Болезнь как насмешка. Словно я герой бездарной пьесы, а сверху уставший драматург, умирая со смеху, – что, мол, там у нее? Жить не хочет? Общаться не желает? Людей не любит? Так значит, будет она у нас специалист по коммуникациям, а сам от смеха на пол валится. Посмотрим, говорит, что получится. Ну, я шутку его оценила: классно, смешно. Думаешь, не смогу? Посмотрим. Несколько недель еще ушло, чтобы таблетки в удобоваримую комбинацию соединить – не все ведь всем подходит, рецепта готового нет, помню, от каких-то у меня такой аппетит был, просто ужас, при том что вкуса еды я не чувствовала совсем. Мне было все равно, что есть, – торт или коробку от него, главное есть. Ужас! Остановиться не могла. От другого в сон тянуло постоянно. А это тоже не я. Постепенно подобрали.
У нее в глазах стоят слезы – ресницы пушистые, не дают пролиться.
– Никогда бы не подумала.
– А я и не рассказывала никому. Зачем? Люди грустных людей не любят. Чего жаловаться-то? Никому твои проблемы не нужны, да если еще они у тебя годами. Наверное, и моя говорливость от этих дурацких таблеток.
Она чешет кончик носа.
– Перед этим путешествием в анкете, про здоровье, я все скрыла, знала, напишу про все свои дела – точно не возьмут. Взяла и не написала, а сама большую таблетницу с собой везу. Все боялась, что на границе пристанут, отнимут еще. Куда я тогда без них? Так и тряслась. А потом, я же работать ехала, это художники там всякие, философы, писатели, как вы, могли вообще из кают и не выходить, а мне бегай и всех со всеми соединяй с утра до ночи. Так вот, когда мы перешли шестидесятую параллель, в Дрейке, мне стало так плохо, просто рассказать не могу, вот там я и решила, брошу-ка я таблетки свои, пусть на хрен все ломается, не могу больше, и так весь день, как серьезное похмелье, мутит, голова тяжелая, раскалывается, и желудок у горла стоит. Недаром после Дрейка пираты награждались золотой серьгой в ухо – на случай смерти, похоронные деньги. В общем, я только драмамил пила, чтобы качку перенести, а таблетницу свою в чемодан забросила. После двух суток таких мучений у нас первая высадка на Петерманновых островах. Двадцать третьего, как сейчас помню. Так вот все утро пробегала как сумасшедшая, списки, художники, кто за кем, на какой “Зодиак” оборудование, на какой – журналистов, и еще чтобы никто ничего не забыл, иначе потом уже будет трудно туда-сюда всех возить. В общем, очнулась, когда уже на снег высадили. И вот тут началось. Я уже второй день без таблеток, к себе прислушиваюсь: мол, как там все? И понимаю: все хорошо, но только так не бывает! Вокруг смотрю и просто глазам своим не верю. Ну не может такого быть. Просто не может. Видимо, оттого что таблы не принимала, с ума сошла и мозг мой больной мне все это рисует – здорово, конечно, но страшно-то как! Словно поместили меня в иллюстрацию чью-то – все фиксирую, но понимаю, что в реальности такого не может быть. Нет таких цветов, форм и глубины – нет такого размаха, даже в самой дерзкой фантазии. И тогда возникает вопрос: где же я на самом деле? Это понятно, что все это игры мозга! Значит, я окончательно и бесповоротно сошла с ума.
Она громко выдыхает – словно вынырнула с большой глубины.
– Да еще все эти люди вокруг, кто лекцию пингвинам читает, и ведь серьезный ученый, не просто идиот какой, кто в небо огромные надувные кубы запустил, кто голый закопался в снега и стоит там живым розовым деревом, кто плетет на льдине огромный мировой шпагат. Есть от чего голове закружиться. Но главное, конечно, она – сама Антарктида. Стояла я, смотрела на это все и понимала, что все. Теперь, видимо, только в дурку. Пиздец, в общем. – Сморит на меня, можно ли так ругаться. – В таком вот странном состоянии вернулась на корабль. Все в кают-компании собрались и как давай обсуждать, кто что увидел, – тут-то я и поняла, что это не глюк. Всех накрыло! Всех. Не меня одну. И мне так стало спокойно, что передать нельзя, и никакие таблетки мне больше не нужны. Правильно Седой говорил: здесь, в Антарктике, все иначе. Ладно. Чего это я? Вы не думайте, я вас понимаю. Вот. Ну, я пошла.

 

Продолжаю читать.

 

Слишком долго правил страной Фортис. Стали жители забывать, как жить без него, слагали ему оды, славили его повсеместно. Тогда боги решили проверить, правда ли Фортис такой охотник, как об этом поют. И отогнали они всякое зверье подальше от тех мест, а вместо этого нагнали холода и ветров. Добычи вокруг стало мало. Запасы царства истощились, охотники один за другим возвращались ни с чем. Мужчины стали злыми, женщины – молчаливыми, а дети – грустными. Праздники не справляли, богов не славили. А только решали и думали, что же делать и почему удача оставила их. Но решить ничего не могли, и тогда попросили всем миром Фортиса помолиться богам и спросить у них. Но слишком велик был Фортис, чтобы спрашивать совета, взял он с собой самых сильных охотников, и пошли они на охоту далеко-далеко, к самому югу. И долго шли, но чем дальше уходили, тем меньше было зверья, и возвратились они с пустыми руками. Померзли многие в этом походе. А когда вернулись, узнали, что много людей полегло от голода, а из троих детей Фортиса не дожила до его возвращения младшая дочь его – любимая Солис.
Тогда рассвирепел Фортис и объявил, что пойдет на охоту один. И встретится со смертью лицом к лицу.
Объявил Фортис о своем решении жителям Гелиды и пошел куда глаза глядят. Не принес он даров богу и не исполнил жертвенных ритуалов, перед тем как уйти. Даже с семьей не попрощался, а просто ушел в ледяную даль великий Фортис.
И в этот раз все пошло по-другому. Как будто боги ему помогали.
Звери словно ждали его, храброго охотника Фортиса. Где бы ни проходил он, выстраивались они перед ним. Стояли так долго, сколько было нужно. Чтобы не промахнулся, подходили ближе. Дивился Фортис – никогда прежде такого он не видел. И расскажи кому – не поверят!
И вошел он в раж. И убивал, убивал, убивал. Убил Фортис много больше, чем нужно было ему, его семье и жителям Гелиды.
Солнце уже ходило низко, когда Фортис пошел обратно, чтобы собрать всех, вернуться за добычей и забрать с собой столько, сколько возможно унести. Но никто не встретил Фортиса на въезде в великое царство. Даже дети, которые всегда встречали первыми.
– Где все? – удивлялся он.
Наконец нашел всех в большой грусти. Стояли они у порога его дома. И дети, и взрослые, и старики.
– Что случилось? Почему вы все столпились здесь? – спросил их Фортис.
Молчали они сначала, но потом ответили:
– Когда ты, смелый Фортис, на охоту ушел, в конце дня Смерть сама пришла к нам и забрала двух твоих сыновей.
– Что? – не поверил великий Фортис.
– Так и есть, несравненный Фортис. Так все и случилось.
И подтвердили все вокруг, что сама Смерть приходила к ним.
– Что ей, моей дочери было мало? – взревел разгневанный Фортис.
– Она сказала – мало, Фортис. И забрала их.
И стоял он каменным изваянием, от часа солнца до самого часа луны.
Потом очнулся, махнул небесам, наточил стрелы и копья и опять ушел.
Шел долго. Шел далеко. Шел и шел.

 

Это же невозможно. Былины несуществующего народа. Откуда? Нет не издательства, ни автора.
В библиотеку входят пятеро – четверо молодых женщин и один мужчина. Садятся от меня подальше, косятся – непонятно, то ли боятся, то ли не хотят мешать. Я киваю им, словно со вчерашнего дня ничего и не изменилось. Они отвечают мне, но так поспешно, словно очень заняты. Потом в группе начинают говорить. Говорят шепотом, и, хотя комната не такая большая, слышно не все.
– Элалия ждет нас на земле.
Компания сжимается, их объединяют шепот и причастность к тайне.
– Она Пенелопа, и мы ее Одиссеи. Каждый вечер в это же самое время она будет посылать нам сообщение, каждое длиною в шесть минут. Пока мы плывем, она говорит через воду, которая рождается в Пиренеях и стекает в океаны. Она наш переводчик. Имя ее – Элалия. Сегодня ее первое нам сообщение.
“Good morning small river
you fall down the stairs
of the palace of the huge madam
which spreads around us her mantle
of snow and songs.

Water is born in my lands
singing the sounds of my cramps
while I deliver my child.

Here up at the mountains I look down
and I hear the sounds of a boat
crossing the waters of my womb.

Humans you are on a ship, crossing asleep
the waters I hold on my hands
with which I bless your journey
through the Drake passage

searching how to pray
crossing straight towards your believes
ashes on my ashtray
searching for a meaning:
who I am? what am I doing here?”

Голос у Элалии как шелест гальки в мягкой волне, как шум высохших, но не опавших листьев.
Встают и расходится. Входит Философ. Садится рядом. Пишет.
– Можно я почитаю, что вы только что написали? Он двигает по столу ко мне лист бумаги.

 

История о том, как и когда умерли бессмертные боги Олимпа, проста, и к ней нечего добавить: когда им перестали приносить жертвы. Ими, их изваяниями и изображениями, продолжали любоваться, истории о богах продолжали слушать и читать, это с удовольствием делают и по сей день. Но когда Зевсу перестали приносить в жертву быка, а Артемиде – агнца, когда погасли огни жертвенников, оставалось лишь констатировать: боги мертвы.

 

Смотрю в иллюминатор. Там – голубая земля Гелиды. – Здесь еще не так заметны шрамы от человечества. – Философ тоже смотрит на ледяную землю. – Мы все еще продолжаем есть планету.

 

Я молчу, это он про меня.
– Как только образовался привычный круг жизни, нужно его тут же разорвать. Мы кичимся своими информационными накоплениями, но на самом деле это отложения сорного времени. Необходимо чаще устраивать сброс. Опыт и знания нужно время от времени обнулять. Возвращаться к развилкам или к корням. Вы же сделали это поэтому?
Я пожимаю плечами.
– Конечно же, наше появление здесь – это вброс, но ведь всегда можно найти оправдание?
– Они не поймут.
– Конечно, у них нет вкуса. А вкус – это та зона неравенства, которая получается при сравнении производящих опус и не производящих, а иногда просто и не подозревающих о существовании такового. Скажите, если вам нужна помощь.
Я опять только киваю.
– Теснота сознания. Дар нельзя заслужить. – Это он говорит, стоя в дверях.
Назад: Происшествие в пустыне, далеко на юге
Дальше: Уоллес