Книга: Очень страшно и немного стыдно
Назад: Послесловие
Дальше: Брюссель

Patria о muerte

Комната – два на три. В нее с трудом втиснуты железная кровать и две обшарпанные тумбочки по обе стороны от плоских подушек. Стены в высоту больше, чем в длину, словно комнату по ошибке перевернули. Узкое окно задрано под самый потолок – чтобы посмотреть на улицу, недостаточно даже встать на кровать. Над унитазом душ, можно мыться не вставая, холодильник размером с ящик из-под яблок, подвешенный почему-то над изголовьем кровати, и ржавый вентилятор над дверью, украденный с фабрики по соседству.
Сажусь на кровать. Подо мной жесткое синтетическое покрывало, на нем голубые розы. С улицы тянет краской, псиной и едой.
Ночью просыпаюсь от холода. Не сразу понимаю, где я. Сердце затягивает тоскливую песню, приходится натянуть на себя синтетические цветы. Заснуть не получается. Хорошо бы принять горячий душ, чтобы стало невыносимо жарко и чисто, а потом лечь и заснуть остывая. Лед каменного пола обжигает. Лампочка ночника светит голубым. С улицы доносятся обрывки музыки, ругань и вонь сигар.
Вода течет слабо, ее напора едва хватает на несколько тонких струй, они ничуть не теплее температуры тела. Нужно подождать, и она нагреется. Должна нагреться.
Это невыносимо. В первую очередь нужно успокоиться. Всего шесть дней. Только шесть дней и пять ночей, и я вернусь в свою прежнюю жизнь. И все будет хорошо. Конечно, если все пройдет гладко. Пройдет, как хотелось бы, как планировала, как готовилась. Так, завтра – Пабло. Ничего не спрашивать. Все сам даст. Все произойдет само собой. А сейчас нужно выспаться. Иначе проиграю.
Вода так и не нагрелась. Натягиваю на себя свитер. Выбрасываю эту вонючую продавленную подушку. Сворачиваю под голову шарф. Ложусь.

 

Утро разрывается криками из коридора. Высокая дверь дрожит квадратами оплывших стекол. Кричит мужчина, ему визгливо отвечает женщина, так, словно он придавил ее своим весом к полу и между гневными вопросами бьет тяжелым по голове. Потом наступает тишина, и женщина хохочет. Поет входной звонок, и она, все еще смеясь, бежит по коридору, преломляясь в стеклянных квадратах. Через минуту скребется ко мне со словами “Paquete para usted”– кладет на пол сверток.
Посылка неряшливо перемотана веревкой, как куколка огромной бабочки. Ножницами для ногтей приходится долго трепать эту larva, чтобы вытащить сигарную деревянную коробку, запертую на замок. Достаю ключ из кошелька и поворачиваю в латунной скважине. Открываю крышку. Там аккуратно уложены толстые сигары. Откладываю их в сторону. Вскрываю фалыидно и достаю разобранный на части ТТ-30. Самозарядный пистолет Токарева образца тысяча девятьсот тридцатого года. Старый, но ухоженный, из него почти не стреляли. Собрать ТТ я могу с закрытыми глазами. Глажу пальцем звездочку на рукоятке. Магазин полный, но дополнительных патронов нет. Коммерческая модель, экспортная, патроны от парабеллума.
С трудом засовываю его в специальный карман за пояс юбки. Ее сшила мне бабушка. Знаю, что на кармане посередине вышито сердечко, аккуратным крестом. И еще цветок, не очень понятно какой. Нужно быть осторожной, в ТТ толком нет предохранителя. Проверяю, не топорщится ли сзади свитер. Нет, вроде ничего не видно. Иду на кухню.
На столе, покрытом застиранной скатертью, стакан и тарелка с нарезанными бананами, по ним ползает муха. В небольшом кувшине бледно-розовый, взбитый до пены сок гуавы. На блюдце перевернута кофейная чашка. Пододвигаю по кафелю железный стул, усаживаюсь; на шум из сада приходит полная женщина в халате, надетом поверх мятой пижамы. Ноги в шерстяных носках с трудом втиснуты в шлепанцы.
– Гладис. – Она улыбаясь протягивает мне руку.
Я киваю в ответ. Гладис радостно трясет мою ладонь, и я чувствую, как по копчику стучит ТТ. С ним не страшно. С ним можно сделать многое и также заставлять других делать то, что ты хочешь. Или, наоборот, не делать.
Гладис приносит кофейник, переворачивает чашку, наливает мне очень черного, цвета нефти, кофе. Достает из холодильника большую тарелку с нарезанными кубиками ветчиной и сыром. Опрокидывает над мутным стаканом кувшин, и розовая пена гуавы вырастает уже в стакане. Сминает ладонью круглую булку и запихивает в тостер, та склеивается и подгорает. Гладис садится напротив, сложив перед собой руки, и наблюдает за тем, как я ем.
Пробую кофе – на вкус это настой из жженой коры дерева, замешанный с чернилами. Нужно положить туда сахара – так это пить невозможно. Долго жую мятую горелую булку. К пене так и не притрагиваюсь, запихиваю в рот кусок сыра – так они называют скисший прессованный творог. На бананах уже множество мух, их радует полная безнаказанность, похоже, они жужжат от удовольствия.
Встаю, еще раз благодарно киваю и задвигаю стул. Гладис смотрит на меня недовольно, я жестами пытаюсь изобразить, что не голодна. Она недоверчиво цокает языком. Я возвращаюсь в свою комнату, выпиваю побольше воды из бутылки, купленной еще в аэропорту, запираю чемодан на ключ и выхожу на улицу.
Пересекаю Авениду 23 и по Калле 8 иду к парку Леннона. Чахлая трава, вытоптанные глиняные залысины. Цементные скамейки. На одной из них сидит металлический Леннон. С ним можно фотографироваться. Рядом вертится мужичок, хранитель очков – и за один песо он возвращает их на нос Джону. Дальше по Калле 15 иду до Авениды Пасео, а по ней направо к набережной. По асфальту идти сложно – он разбит, будто по нему месяц гоняли советские танки. Пахнет гарью.
Пытаюсь поймать такси. Сначала останавливается темно-зеленая “Де Сото” пятьдесят четвертого года с мясными внутренностями – широкими диванами с алой обивкой. Водитель наклоняется к щели окна, но на английский язык отвечает грубо: “No, no, no!” Значит, он работает за национальную валюту и не имеет права возить иностранцев. Дальше останавливается “Победа” в пятнах ржавчины, забитая народом. Называю адрес, молодой человек, вцепившись в тонкий руль, мучительно соображает. Я показываю рукой пять. Он кивает, визгливо кричит, обернувшись назад, и из салона неохотно лезут люди и отряхиваются, как собаки. Один из них с уважением держит мне дверь и аккуратно за мной закрывает. Спрашивает что-то про сигары. Наверняка хочет продать. Мы трогаемся, а эти остаются ловить другую машину.
Нет никаких ручек, только железный каркас, салон сварен из двух половин разных машин. Теперь понятно, чего они все отряхивались, – вместо обивки на сиденье брошены старые куски поролона, которые крошатся. Машина еле тащится, подскакивая на ямах.
Наконец приехали. Прохожу через Callejon de Hame, где стоят неподвижно люди, зазывая в свои галереи, а на отказ предлагают сигары. На скамейках курят девушки. Что-то неразборчиво говорят вслед. Стараюсь не вертеть головой. Сворачиваю налево и сразу вижу его.
Пабло – старик в тяжелых очках на носу, что торчит килем на его маленьком лице. Сидит на крыльце, в дверном проеме. Подхожу, здороваюсь, он внимательно смотрит на меня, скрестив на худых коленях руки, и вдруг смеется беззубым ртом. Встает, снимает бейсболку, разглаживает ладонью остатки волос, впиваясь длинными ногтями, натягивает кепку опять на голову. Обнимает меня, хлопая по спине, заводит в дом.
Темная комната выкрашена синей краской, на стене несколько распятий, портрет дочери и его, Пабло, но моложе и в других очках. Там же фотография Ростроповича, сделанная на концерте здесь, в Гаване. Ростропович у стены в граффити словно удерживает виолончель, чтобы та не упала. Дальше целая галерея: Бетховен, Лист, Чайковский, Малер, а за ними газетный Обама. В центре – пятно от картины, которая когда-то здесь была, но теперь это только пятно на стене с гвоздем. Эту картину Пабло продал в прошлом году. Все в пленке рыжей пыли, похожей на ржавый налет. Он проводит по картинкам кривым пальцем, оставляя след. Пабло смеется и манит меня в спальню. Открывает перекошенную дверь платяного шкафа, подмигивает и достает отретушированную фотографию Нормы Джин, когда она еще не стала Мэрилин Монро и не отрезала себе кончик носа, а весело лежит на оранжевом фоне, обнаженная, розовая. Пабло щелкает языком и поднимает вверх большой палец.
– Бетифуль голь, бетифуль голь, бетифуль голь, – выдыхает он, качая головой. Вытирает рукавом стекло и убирает картинку в шкаф, на ее законное место, где она стоит с самой революции. Аккуратно и бережно, как уложил бы саму Мэрилин. Кроме нее в шкафу стоят кожаные желтые туфли с язычком в мелкую дырку, висит пара рваных рубах, штаны, темно-синяя грубая куртка, какие-то газетные свертки – и все в той же ржавой пыльце. Весь дом в ней. Интересно, что это. Может быть, глина?
Рядом со шкафом кровать – вернее, сколоченный из фанерных кусков подиум размером в три сбитых вместе гроба. Матраса нет, только затертое одеяло и подушка без наволочки, серо-рыжая, никогда не стиранная, просто мешок с песком. Думаю, у Пабло болят кости, на нем так мало мяса и жира, что он бьется о кровать, ночью, вспоминая о жене, которая сбежала во Флориду, или когда думает о Мэрилин, которая всегда ждет его в шкафу. У изголовья стоит странное сооружение в проводах и с большим тумблером выключателя на тонкой ноге. Пабло показывает, как оно работает. Это торшер. Он сделан из лампы дневного освещения, все еще соединенной с куском облицовочной панели потолка какого-то государственного учреждения. В примыкающей к спальне комнатке – мастерская. Она и есть источник оранжевой пыли. Там Пабло точит сувениры – кресты с прикованными к ним Спасителями и выжженными под ними четырьмя буквами – INRI.
Иисусы у Пабло из пальмы, они похожи на гвозди с круглыми головками, где ножки складываются на манер циркуля. Шкурка и рашпиль стачивают эту яркую пыль, она разлетается, окрашивая все, что есть в этом доме, в цвет шафрана.
У окна стол, на нем стопочками разложены бумажки и вырезки из газет, там же очки в самодельной оправе, два обглоданных карандаша, сломанная шариковая ручка и остро заточенные палочки разной длины. Окна без стекол, со ставнями, сколоченными из деревянных обрезков. Межкомнатных дверей нет, а закуток кухни выходит в огрызок внутреннего двора, где стоят велосипед без колес, ржавый каркас неизвестного станка и кресло, выпиленное из целого ряда таких же затрапезных кресел, сбитых вместе, со вспоротой дерматиновой обивкой.
Куртка Пабло, брюки и даже шея тоже в оранжевой пыли. Я хочу его сфотографировать. Он приносит другие очки. Эти прислала ему дочь из Флориды всего пятнадцать лет назад. Они перекрывают все его высохшее лицо, съезжают с носа под тяжестью толстых стекол. Пабло топчется на месте, словно боится приклеиться к полу, качается, переваливается с одной ноги на другую. Ложкой из стакана торчит его голова из воротника. Подбородок в отсутствие зубов запал, кожа складками присохла к черепу, глаза помутнели. Фотография сделана.
Мы возвращаемся в мастерскую. Пабло подмигивает мне, открывает дверцу одного из шкафов и достает оттуда потертую коробку. Открывает ее с гордостью и показывает мне. В коробке лежит американская дрель компании “Хакстейбл” в красном металлическом корпусе. Он с любовью гладит ее по пухлому боку. На внутренней стороне коробки его рукой написано: 1960 год, цена двадцать один доллар США. Перекладывает дрель мне в руки и выходит, оставив открытым ящик.
В шкафу, в глубине открытого ящика, откуда Педро достал дрель, лежит газетный сверток с фотографией Фиделя. Я беру себе сверток, засовываю во внутренний карман куртки, а коробку с дрелью кладу на место.
Скоро возвращается Пабло, мы еще раз обнимаемся. Он провожает меня на улицу. А сам садится на пороге там, где сидел.

 

Возвращаюсь к себе. В комнате совсем темно. Слышно, как на кухне поет Гладис. Пахнет паленой курицей. Говядину я попросить не решилась – на нее государственная монополия. Аккуратно достаю ТТ, потом сверток от Пабло. Разворачиваю. Прикручиваю самодельный глушитель к пистолету. Сделано неплохо, но с ним чуть сложнее, довольно тяжелая штука получается. Пробую на вес, держа двумя руками. Да уж. Отвинчиваю глушитель, опять завертываю в Фиделя и кладу в чемодан. Гладис кричит что-то про ужин. Пистолет на спину. Тащусь на кухню. Слава богу, проголодалась. Курица даже ничего. Юкку не беру. Но Гладис все равно довольна. Наливает мне в стакан колы и смотрит в сторону бутылки с ромом. Я киваю, и мы выпиваем Cuba Libre с ней вдвоем. Пьем молча, улыбаемся друг другу Потом она говорит фразу, будто из фильма Джармуша: Parece que no hablas español? Мы обе смеемся, и с нами смеется девушка с ромовой этикетки Mulata de Cuba. В клуб 18/30 пойду завтра, а сегодня нужно еще отдохнуть. На Гладис шерстяной костюм. Зима в этом году в Гаване холодная. Сегодня градусов тринадцать, не больше. Я спрашиваю Гладис про дополнительное одеяло, показываю на пальцах, коверкаю французские слова. Она смеется, подливает мне рома, потом звонит по телефону. Минут через десять со стороны двора в кухню заходит молодой человек с большими, широко посаженными глазами, здоровается и проносит мне в комнату скомканное одеяло.
– Бенито! – Гладис подмигивает и кивает парню в спину.
Тот скоро возвращается, включает музыку и под хохот Гладис, смешно виляя задом, приглашает меня на сальсу. Я отказываюсь, Бенито настаивает, я показываю на ром, потом изображаю, как кружится моя голова, оказывается, он вполне сносно, только очень шепеляво говорит по-английски – тогда я говорю, что много выпила, а сама представляю, как округлятся его и без того большие глаза, если он нащупает на моей спине металлический корпус ТТ. Но без оружия я ходить не хочу. На хвосте вроде никого нет, но кто знает. Здесь нужно надеяться только на себя – и больше ни на кого. Иначе крышка. Иначе мне никогда этого не сделать.

 

Клуб 18/30 в Ведадо – настоящий колониальный клуб. Арки, пальмы в кадках, вымазанные известью стены. Громко играет музыка. Со сцены, перекрикивая шум, седой человек пытается разговаривать с толпой. Но его не слушают. Все танцуют сальсу. Кто не танцует, тот курит сигары. Крутятся головы, мелькают руки, извиваются тела. Ноги выбивают ритм. Некоторые свистят, запрокинув голову к звездам. Но более всего публика любит большого черного в желтом костюме. Он огромными руками крутит партнершу и улыбается белозубым ртом. Девушка тоже высокая, она выскальзывает из его объятий, а он ее не отпускает, сильнее закручивает в сложные спирали. Она вьется вокруг него юлой, взлетает и возвращается.
Вокруг них собирается толпа. Пробиваюсь сквозь тела и открываю тайну их популярности. У парня всего одна нога, а вместо другой – дергающаяся культя, едва доходящая до середины бедра. Одноногий скользит по полу неведомым способом, и все наблюдают за ним, как за чудом. И никаких костылей. Как он вообще сюда дошел? Музыка стихла, и он уже за столом, и девица хохочет у него на коленке с коктейлем в руке. Я хожу, чтобы меня было видно. На моей куртке написано Brasil так крупно, что трудно не заметить. Делаю вид, что кого-то ищу. Ко мне с бокалом идет та самая, что танцевала с одноногим. Улыбаясь, она вкладывает в мою ладонь мобильный телефон и шепчет на ухо: Patria о Muerte. Я отвечаю: Patria о Muerte, – и ухожу. Сейчас начнется противное. Стареющие европейки будут покупать молодых танцоров на ночь.
Еду в Мирамар. Casa de la Música – облезлая цементная глыба. Вход перегорожен железными стойками, проход строго по одному, у дверей два амбала и еще один маленький крутится вокруг. Он объясняет мне, что клуб откроется минут через десять, войти туда еще нельзя, но можно подождать в баре ресторана напротив. Известный трюк, но спорить с ним я не собираюсь. Играю в наивную иностранку. Иду, куда посоветовали. Черный за моей спиной уже машет через улицу халдею, и тот открывает передо мной дверь.
Ресторан – грязная стекляшка, потертые полы, бордовыми шторами зажат цветочный тюль. Столы кривыми рядами сгрудились среди чалых колонн. Скатерти в пятнах, перевернутые вверх дном стаканы, в замысловатые фигуры сложены накрахмаленные салфетки. Вдоль зала длинная барная стойка. За ней в несвежей рубахе сонный бармен. Сажусь на высокий шаткий стул. Отсюда видна грязь внутренних шкафов и полок. Приносят картонку меню. От Cuba Libre слиплось все внутри – заказываю Cubanito. Бармен кивает, достает мутный стакан.
Хочется возмутиться, но нельзя. Лучше промолчать. Оборачиваюсь на зал, там никого нет. На стене в телевизоре танцуют женщины. Коктейль готов. Бармен неловко пытается воткнуть туда щипцами соломинку. Но она не слушается, выпрыгивает вверх; даже если он ее уронит на пол, то поднимет и засунет обратно в стакан. Соломинка все же поддается, он цепляет на край кружок лимона и ставит результат стараний передо мной. Только поднимаю руку, чтобы взять его со стойки, он участливо засовывает под стакан картонный квадрат. Теперь бармен доволен, смотрит на меня с радостью. Я отпиваю глоток. Жуткая гадость. Все дело в томатном соке. Он горький, химический и несвежий. Страшно предположить, из чего он сделан. Но я улыбаюсь и опять беру трубочку в рот. Делаю вид, что пью. И еще он навалил туда мутного льда. В мутный стакан – мутного льда, неизвестно какого рома, серо-буро-малинового сока и кайенского перца.
Мимо меня из кухни коротышка в фартуке несет лоток с грудой соломинок для коктейля. Останавливается и сливает через угол остатки воды в угловую раковину. Вот это да. Они одноразовые соломинки моют. Я прокрутила стакан, чтобы он развернулся не раз мытой соломинкой от меня. На срезе лимона, с той стороны, с которой я его не видела, – раздавленная муха: ну это уж слишком. Отодвигаю от себя стакан, прошу виски безо льда. Опять начинает тошнить. Выпиваю залпом, исключительно как обеззараживающее. Кладу на мокрую стойку десять песо. С купюры на меня смотрит Гомес. Его тоже жалко. Благодарю всех и выхожу на улицу – там мне уже, как старой знакомой, машет тип у входа.
В клубе орет музыка, трещат убитые колонки. В гардеробе девушка аккуратно записывает в тетрадь мою фамилию, имя и страну, откуда я прилетела. Интересно, куда она сдает эти тетради, кто их читает? Протягивает мне картонный мятый номерок с цифрой 42, начирканной шариковой ручкой. Ставит ту же цифру напротив моей фамилии.
Прохожу в зал. Сипло дрожат динамики. На танцполе несколько пар. Ничего стоящего. Самые удобные столы пустуют – на них карточки reservado. Это значит, что за них хотят денег. Не нужно привлекать к себе внимание – в угол. Отсюда удобно смотреть на все, что происходит, и меня почти не видно. Подходит официантка, у нее усталое лицо и обожженные руки. Она не любит людей, которые пришли сюда. Ей надоело здесь работать. Она скорее хочет умереть, чем таскать эти дурацкие коктейли. Она даже не любит танцевать. Ей все надоело до крайней степени. Кричу через шум – Mulata de Cuba, не думая, лишь бы она побыстрее ушла. Задерживать ее хоть на чуть-чуть – значит подвергать пытке. Заказ приносит совсем другой человек – наверное, та, с обожженными руками, все же нашла способ свести счеты с жизнью. Надеюсь, мне не придется сидеть здесь долго. Я очень на это надеюсь. Первым делом выбрасываю соломинку.
Ром ужасного качества – видимо, долго стоял открытым, и еще разбавлен. Локти липнут к столешнице. Смотрю на танцующих. Сегодня местные все некрасивые, а белые в сальсе нелепы. Иду в туалет. Там у грязных дверей курит обожженная. Стараюсь не встречаться с ней взглядом.
– Hola, Rojo! – Она манит меня пальцем, с которого тонким полиэтиленом слезает кожа. – А ты красивая, – протягивает мне конверт, бросает под ноги окурок и уходит в дверь, где написано Personal De La.
Наконец можно уйти. В гардеробе никак не могут найти мою куртку.
Строгий учет не помогает. Засыпаю сегодня мгновенно.

 

Утро. На улице пахнет дешевым мылом и гнилыми фруктами. Мимо под хлопки и барабаны проходят пять человек на ходулях. Танцуют над головой, машут грязными синтетическими брюками, трясут огромными шляпами. За ними табуном идут дети.
Барабанщик без ходуль, задрав голову, выкрикивает припев. За ним тащатся несколько скелетообразных собак. Догоняю барабанщика. Говорю ему на ухо заученную фразу по-испански. Сую в кулак деньги. Он кивает. Еще раз повторяю. Они наконец сворачивают, и шум – вместе с ними.
Нахожу нужное кафе. Колченогие столы. Несколько горшков с неухоженными цветами и скучающие официанты. Усаживаюсь за крайний стол. Достаю из сумки книгу “Всеми дорогами Сьерры: стратегическая победа”, кладу рядом. Из окна напротив слышно, как поет Очоа. Женщина с совком на длинной ручке и метлой танцует вокруг кафе – у нее на голове букет искусственных цветов. Она как подставка для небольшой клумбы. К ней должны слетаться пчелы или птицы. Но птиц здесь нигде не видно. Думаю, их давно уже съели. Всех. Мимо проходят пять беременных женщин, словно народность с вздувшимися животами приехала на экскурсию. Круглые тела на тоненьких ножках.
Официант идет ко мне через столы, танцуя. Заказываю что-то вроде запеченного бутерброда с сыром, остальное, думаю, рискованно. За соседний стол усаживаются молодые хохочущие англичанки. Рядом тут же вырастает худой кубинец с проваленным носом. Просит денег, они отворачиваются, тогда он начинает что-то мямлить скороговоркой, потряхивая яйцами в тонких брюках. Девушки отодвигаются от него вместе со стульями. Машут рукой официанту, тот со смехом топает на него ногами, прогоняет, будто голубя или собаку Худой неохотно уходит, вертя головой на тонкой шее. Через два дома стоит очередь в нору, которая превращена в овощную лавку Туда сегодня привезли гнилой лук и куски тыкв. От очереди отделяется невысокий человек с толстыми ногами, подходит к моему столу. Смотрит внимательно на книгу, шевелит губами, читая про себя ее название. Достает из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги, вкладывает между страницами и тут же, не говоря ни слова, уходит.
Съедаю поджаренный с сыром хлеб, потом раскрываю книгу и разворачиваю записку. Все идет по плану, ничего не меняется. Митинг будет в то время, когда и предполагался. Хорошо, что договорилась с ходульными. Пока мне везет.

 

Все утро под окном скулит и скребется собака. И еще нарастает монотонный шум, будто по улице волокут груду огромных железных ящиков, потом мелко шуршит дождь. Скоро к скрежету прибавляется звук текущей воды. Дождь усиливается, барабанит по жестким листьям. Собака начинает надрывно лаять.
По холодному полу прыгаю в душ. Вода течет слабой струей. Шампунь лезет сквозь пальцы манной кашей. Стоит засунуть зубную щетку в рот, как начинает тошнить. Болит голова. Потерпи еще день.
Один день. Потом все будет по-другому. Полотенце жесткое, как кора дерева. Я еще вытираюсь, когда вдруг звуки исчезают. Все. Будто ящики уволокли, увели собаку, и кончилась вода для дождя. Даже храп из соседней комнаты прекратился.
Собираю чемодан. Чем так ужасно воняет из кухни? И какой тусклый свет лампы в комнате. Холодно, температура здесь не выше десяти. Хочется согреться, оттого тороплюсь. Нет. Сделай все аккуратно. Все идет по плану. Все идет хорошо. В ритме боя сердца – все идет хорошо.
Зимой в Гаване солнце стоит высоко в небе. Пью кофе, глядя на Малекон. Выходят играть заспанные музыканты. Мятые, будто и не ложились. Ветер трясет пальмовые листья, вырывает из рук салфетки. Фонтан выплевывает вверх четыре вялые струи. Мимо цементной стены, выкрашенной в цвет обваренного тела, два крашеных пожилых американца ведут молоденьких девушек с высокими круглыми попами. Девушки в смущении опускают глаза, дядьки победно осматриваются.
На площади суматоха. Люди в темных костюмах выжимают с площади всякий сброд. Вытаскиваю из-под одежды на видное место журналистское удостоверение. Жмусь ближе к людям с камерами. Все время улыбаюсь. Машу кому-то рукой, словно я тут своя. В руках у меня цветы. Их достала мне Гладис – я попросила цветов для могилы. Она только спросила: когда умер? Перенесен? Я знаю, могила здесь дается на три года, а потом утрамбуй все в ящик – и перенеси в стену. Да, да, уже в стене. Тогда Гладис рассказала, как переносила мужа, расплакалась. Трудно было позвоночник ломать. Опять выпили рома, и она пообещала мне букет. Я попросила сделать его побольше. Она кивнула, вытирая слезы. Букет получился колючий, ободрала все руки, пока ввязывала в него тт.
Шарю по асфальту глазами – ну должен же здесь быть какой-нибудь люк, яма или дыра. Наконец вижу выломанную решетку водостока. Подхожу: достаточно большая, уходит глубоко вниз. На ней лежит кусок фанеры – кто-то позаботился, чтобы туда не провалились. Сдвигаю ее в сторону. Приезжает машина PrensaLatina, оттуда высыпают люди с фотоаппаратами. Вытаскивают камеру. Разматывают провода. Люди в черном проверяют удостоверения. Я подхожу к молодой журналистке, совсем еще студентке. Представляюсь, дарю ей красивый новый блокнот с ручкой – она радуется, как ребенок. Со стороны мы выглядим как старые друзья. Будто работали вместе не один год. Подъезжает грузовик с людьми в штатском. Их выводит человек и показывает, где и как встать. Начинает собираться народ: местные и туристы, которым все равно, на что глазеть. Я возвращаюсь к своей дыре. Человек, который привез рабочих, лысый и очень желтый, взбирается по ступеням собора и машет руками, призывая к тишине. Начинает говорить. Слышу – называет фамилии тех пятерых, которые сидят в тюрьмах Флориды. Они сейчас – герои Кубы. Они пострадали за Родину. Они готовы умереть, но не сдаваться. Patria о Muerte! Родина или смерть! – скандирует лысый и машет, и это подхватывает народ на площади. Все громче и громче. Patria о Muerte! Patria о Muerte! Patria о Muerte! За собором тоже все перегородили. На крыльцо выводят Фиделя. Он сильно похудел. Бесцветное лицо, серые борода и брови. Все одного цвета, цвета пепла. Плоть как серый гранит. Он – памятник себе. Глаза полузакрыты. Уже почти не живой. Вся площадь наполняется стоном-криком. Фидель! Фидель! Через него, уже совсем вяло, – Patria о Muerte! Родина или смерть! Еще немного – и Фидель уже громче Родины и больше всякой Смерти. Фидель, Родина, Смерть! Фидель, Родина, Смерть! Из-за поворота под барабанную дробь появляются пятеро на ходулях – к ним бегут люди в черном, музыка врывается в толпу. Я протягиваю букет в сторону Фиделя. Фидель, Родина, Смерть! Фидель, Родина, Смерть! Орет площадь. Бум-бум-бум-бум – стучат барабаны. Циркачей ловят за штанины черные люди. Фидель, Родина, Смерть! Фидель, Родина, Смерть!
Букет дергается в моих руках. Раз, еще. Я опускаю руки, разжимаю пальцы. И он тяжело летит в дыру подо мной.
На крыльце суета.
Фидель грузно валится вбок. Тащит за собой держащих его людей. Фидель! Родина! Смерть!
Смещаюсь вправо, чтобы было виднее. Машут руками на крыльце собора – народ сжимается, чтобы увидеть, некоторые просто кричат. Сзади давят люди. Несут меня в сторону. Женский вой. Забегали. Люди в черном и в военной форме двинулись в толпу. На площадь выбегают люди в камуфляже. Оцепили крыльцо. Оттесняют толпу. Крики все громче. Сирена полицейской машины. Хватают слева от меня каких-то мужиков. Кто-то стреляет. Я прячу журналистское удостоверение и поднимаю над головой бейдж красного креста, пытаюсь продраться к собору, но меня оттесняют. Растаскивают прессу. Увозят Фиделя. Скручивают мужиков. Я протискиваюсь к полиции, машу бейджем. Хочу помочь. Кричу, что могу помочь. Меня оттаскивают назад. Всем показывают, чтобы расходились. Многих заталкивают в грузовик. Я цепляюсь за полицию – они отталкивают меня в сторону. Трясут автоматами. Показывают, что нужно уходить. Вырывают из рук фотоаппарат и бросают на землю. Нельзя! И еще громче – нельзя! Всех гонят с площади. Бегу в одну из улиц, там поток постепенно слабеет. Изображаю растерянность. Ловлю такси. По дороге забираю чемодан у Гладис. Через четыре часа у меня самолет. В аэропорту покупаю фотоальбом о Кубе, красочный, фальшивый, и шоколад, ужасный на вкус. Зачем? Видимо, все же нервничаю.

 

Салон переполнен. Душно. Остываю, прислонившись к холодному стеклу. Подо мной океан пены, но скоро темнеет, и взбитые сливки превращаются в согнанных вместе овец, что жмутся друг к другу свалявшимися спинами. Самолет проваливается в воздушную яму, и с ним – внутренности всех пассажиров. Мелко трясет. Затекают ноги, болит голова. Но и этому приходит конец. Последним ревущим усилием железная махина вспарывает ватник облаков и неровно приземляется. Люди оживают, размораживаются.

 

Водитель такси улыбается, делает громче музыку.
– Как там Куба? Весело?
– Весело, вся страна на подтанцовках.
Больше мы не говорим.

 

Включаю кран на полную мощность. Струя воды, скручиваясь в жгут, разбивается о дно и фонтаном взмывает вверх. Над ним растет радужное облако пены. Жду, когда ванна заполнится, снимаю с себя одежду и опускаюсь в воду с головой. Провожу пальцами по волосам, они скрипят, словно соломенные, все остальные звуки смазанны, отчетливо слышно только, как бьется сердце. Вода слишком горячая. Это значит, упадет давление и будет кружиться голова.
Включаю холодную воду, и тишина взрывается грохотом струи. Немного кружится голова. Выхожу осторожно. Волосы бьют мокрым жгутом по спине. Скорее в халат, закутать шею пушистым воротником. Главное сейчас – не замерзнуть. На кухне уютно свистит чайник и отключается с мягким щелчком. В спальне, открыв рот, лежит еще не разобранный чемодан. На письменном столе идеальный порядок; выдвигаю ящик, достаю записную книжку, открываю и из длинного списка инициалов вычеркиваю FC.

 

Вечером, через пару дней, у меня гости. Режу шоколадный торт из кондитерской Paul, мой любимый. Кто-то включает телевизор. Там похороны Фиделя.
– Нельзя тебе никуда ездить – куда бы ты ни попала, всюду что-то происходит. Вот и на Кубе, видишь, Фидель – того.
Все смеются, и я вместе с ними. Клубится молоко в чашках крепкого чая. Горячий нож плавит шоколад. Облизываю пальцы. Как хорошо дома.
Назад: Послесловие
Дальше: Брюссель