Книга: Три позы Казановы
Назад: Норма жизни
Дальше: Любовник из косметички Киноповесть

«Двое в плавнях»
Из истории советского кино

1. Литературная основа

Рассказ писателя Тундрякова «Двое в плавнях» наделал в начале 1970-х много шума: чуть главного редактора журнала «Красная нива» с работы не сняли. Сюжет, если кто подзабыл, такой: рецидивист по кличке Грач ограбил инкассатора и, уходя от погони, взял в заложницы студентку Машу, дочь начальника милиции капитана Зобова. Впрочем, как это и бывает в приличной литературе, всё случилось так – да не так. Девушка приехала на берег дальнего ерика не одна, а с Виталием – сыном районного руководителя Нарусева. Распущенный номенклатурный отпрыск нарочно завёз её на мотоцикле в глушь, чтобы без помех натешиться беззащитным девичьим телом. Но не такова оказалась капитанская дочка, она стала отчаянно защищать свою нецелованность. Женский крик и шум борьбы привлекли внимание Грача, кравшегося с инкассаторской сумкой сквозь мрачные заросли. После недолгих, но мучительных колебаний он пришёл на помощь, отметелил Виталия до неузнаваемости и отнял охотничий нож, выхваченный молодым подонком.
В тюрьму Грач, он же Тимофей Грачёв, конечно же, попал по ошибке: вступился на танцах за честь своей невесты, которая его потом не дождалась. А деньги он украл не для себя: любимый младший брат страдал костным туберкулёзом, и врачи давно советовали перебраться из Инты в Крым. Освободившись, Тимофей поехал на заработки под Астрахань – собирать на бахчах арбузы. Там-то ему и попался на глаза старичок-инкассатор, возивший на велосипеде (времена были тихие, советские) зарплату в отдалённые совхозы. Нет, Грач не убил его, а всего лишь деликатно оглушил. Теперь Тимофею оставалось добраться с деньгами до Инты и спасти брата.
Опускалась тёплая южная темень, и напуганная Маша, стыдливо придерживая разорванную юбку, увязалась вслед за своим спасителем. Он поначалу не хотел брать её с собой, но потом ему стало жаль всхлипывающую, дрожащую девушку. Не оставлять же её в ночи одну рядом с наказанным насильником. Пока не кончился бензин, они мчались, выхватывая из мрака светом фары то белую ленту дороги, то серебристые пряди склонившихся ив. Потом, бросив мотоцикл, беглецы раздобыли плоскодонку и нашли приют на островке, в старом рыбачьем шалаше. Вообразите ночную пойму! В небе щедро раскиданы крупные мерцающие звёзды, ароматы летних трав дурманят голову, а с воды доносятся всплески и таинственные звуки бездонной реки. Как тут уснёшь! Грач между тем оказался тюремным поэтом и читал девушке стихи, сочинённые в неволе:
Там, за колючкой, свобода:
Пьяная круговерть,
Меченая колода,
Твой поцелуй и – смерть…

И Маша, студентка филфака МГУ, поняла, что ей выпало счастье встретить в жизни не просто сильного, смелого, красивого парня, спасшего её честь, но и талантливого самородка с трудной судьбой, возможно, будущего Есенина или Евтушенко. Ну что, что ещё нужно образованной чувствительной девочке, чтобы наконец расстаться с невинностью, которую проще отдать в хорошие руки, чем постоянно оберегать? А Грач не видел женщин долгих три года! (На зоне похотливые паханы за талант пощадили идентичность поэта.) Под сумасшедший стрёкот цикад Тимофей на время потерял голову, а Маша навсегда – целомудрие…
Утром, раскаиваясь и чувствуя ответственность за содеянное, Грач рассказал всю правду о себе и снова попросил её уйти домой. Он твердил, что сожалеет о нападении на инкассатора и готов явиться с повинной, вернуть деньги, но не верит в справедливость суда, так как однажды ему уже впаяли срок за самооборону. Влюблённая студентка обняла талантливого рецидивиста и ответила, что никому его теперь не отдаст. Несколько дней и ночей прошли в нежном изнурении, сладких мечтаниях, страстных стихах и красотах обнажённого купания. Когда закончились продукты, Маша вызвалась сходить в сельпо. У счастливой юной женщины созрел план спасения. С почты она позвонила безутешному отцу, не смыкавшему глаз с того момента, когда на берегу дальнего ерика обнаружили бессознательного Виталия без мотоцикла и без спутницы. Поиски результатов не дали, предположили самое худшее, связав случившееся с похищением совхозной зарплаты… И вдруг пропащая звонит сама, мелет восторженный бред про какого-то тюремного поэта, которого она без памяти любит, который напал на инкассатора и спас её от грязных домогательств Нарусева-младшего, а теперь раскаивается и готов явиться с повинной…
– Ничего не понимаю! – воскликнул обрадованный отец. – Ты где?
– Скажу, если ты поклянёшься, что спасёшь Тимофея!
– Какого ещё Тимофея?
– Грачёва!
– Вот оно что… – капитан, играя желваками, нашёл на стенде «Их разыскивает милиция» настороженное лицо подозреваемого молодчика. – А если я…
– Тогда мы уедем.
– Куда?
– Страна большая…
– Как я его спасу? В лучшем случае ты увидишь его через десять лет, дура!
– Я буду ждать! – твёрдо ответила студентка, с детства восхищённая декабристками.
– Надо подумать…
– Думай! Я перезвоню через час.
Зобов помчался за указаниями к Нарусову, не отходившему от покалеченного сына. Вызванный из реанимации районный руководитель выслушал доклад начальника милиции, долго молчал, протирая очки, а потом сказал, что не будет слишком строг, если при задержании жестокого рецидивиста случайно пристрелят, ведь Виталий не просто зверски избит, ему нанесено увечье, несовместимое с мужским предназначением. Сдержав мстительную усмешку, Зобов кивнул со скорбным пониманием. Он вырастил дочь без жены, которой перед роковым вмешательством хирурга обещал, что Маша будет обязательно счастлива. А что за счастье – погубить молодость, дожидаясь из зоны разнузданного негодяя, воспользовавшегося доверчивостью девочки? И ведь она, дурёха, будет терпеть, считать дни, ни на кого больше не посмотрит! Вся в мать!
И капитан ради дочери пошёл на должностное преступление. Когда она вновь позвонила, он поклялся: если Грач сдастся и вернёт деньги, ему оформят явку с повинной, а также, учитывая предыдущую судебную ошибку, скостят срок. Окрылённая девушка рассказала отцу про шалаш и про тропку, ведущую от сельпо, про лодку. Группа захвата выехала немедленно, прокралась кукрывищу и увидела безмятежного рецидивиста, который в ожидании любимой строгал жёрдочку и бормотал новые стихи:
Нежность моя нетленная,
Я от любви изнемог!
Губы твои – Вселенная,
Лоно твоё – …

Бах! Бах! Бах! – Зобов разрядил обойму прямо в сердце поэта.
Маша, услышав выстрелы, рванулась к шалашу, но её не пустили. Потом появился опустошённый отец и объяснил, что бандит бросился на него с ножом, и другого выхода не оставалось. Дочь ничего не сказала, даже не заплакала, только попросила разрешения взглянуть на убитого. Тимофей лежал навзничь, и на его лице замерло выражение счастливого недоумения, какое иной раз бывает у поэтов, когда они находят свежую рифму или неведомое сравнение. Постояв над трупом, она усмехнулась и пошла прочь не оглядываясь.
«Одумалась!» – облегчённо вздохнул капитан.
…Закончились каникулы, пришло время возвращаться в университет. И вот поезд Астрахань – Москва тихо подползает к Казанскому вокзалу, на перрон высыпают пассажиры, суетятся носильщики с тележками и встречающие с букетами. Сонная проводница идёт по опустевшему вагону, торопя замешкавшихся, высматривая забытые вещи, и вдруг видит: какая-то девушка, разметав русые волосы, спит на верхней полке.
– Эй, красавица, приехали! Москва! – железнодорожница будит, тормошит безмятежную пассажирку.
Из-под одеяла вдруг выпадает безжизненная, бледная рука. В пальцах намертво зажата пустая коробочка из-под снотворного.
Это Маша…

2. Пять ошибок гения

По тем временам рассказ Тундрякова был невероятно смел, и Жарынин, будущий советский Феллини вскричал: «Хочу «Плавни!» Но директор «Мосфильма» Репьев выгнал его из кабинета, решив, что у молодого гения не все дома. Тогда Жарынин пошёл ва-банк и записался на приём к самому Ермакову, начальнику Госкино. Тот от удивления его принял. Конечно, молодой нахал рисковал и мог выйти из высокого кабинета живым трупом, обречённым до конца жизни обивать пороги студий. Но Жарынин вышел победителем. Суровый партократ Ермаков обладал качеством, не свойственным нынешним чиновникам: он иногда думал о Родине. Кроме того, недавно первый идеолог страны Суслов заметил ему с тем мягким укором, после которого обычно следуют инфаркт или оргвыводы: мол, как-то странно, что советские кинематографисты собирают за рубежом гораздо меньше золота и серебра, чем наши прославленные спортсмены. Едва Жарынин покинул кабинет, глава Госкино нажал кнопку селектора и сказал секретарше: «А соедините-ка меня с Репьевым!»
Сценарий Жарынин сочинял вместе с Тундряковым, уединившись в «Ипокренине». Работали так: вечером пили, утром похмелялись водичкой из источника и – к столу, творить! Писатель оказался человеком тесным, сквалыжным и за каждое междометие бился, точно самурай-смертник за последнюю сопку. Кроме того, время от времени он уходил в запой, становился вздорным, гадким, подозрительным и, понизив голос, внушал молодому режиссёру, что Толстой многословен, а Достоевский вообще не умел писать. В итоге литературный сценарий вышел рыхлым и затянутым. Это была первая ошибка Жарынина: писатель должен служить режиссёру бескорыстно и, безусловно, как пёс, приносящий в зубах газету.
Готовый сценарий показали в ЦК, там одобрили, попросив только первого секретаря райкома Нарусова понизить до должности председателя райисполкома – во избежание ненужных политических аллюзий. Картину решили снимать в седьмом объединении «Мосфильма», которым руководил некто Уманов, тихий интриган, всю жизнь лепивший фильмы про героев-чекистов. Обсуждение прошло спокойно и чинно: все знали, кто стоит за спиной начинающего таланта. Правда, Тундряков устроил истерику, когда ему деликатно намекнули на то, что необразованный рецидивист Грач сочиняет на удивление гладкие стихи. Напряжение снял Уманов, рассказав про своего друга – оперуполномоченного НКВД, рифмовавшего не хуже Вознесенского. В конце концов сошлись на том, что Тимофея забрали в тюрьму со второго курса Литинститута. Были отмечены и другие огрехи, но их великодушно позволили исправить уже в киносценарии. Кроме того, решили прикрепить к дебютанту наставника, второго режиссёра – легендарного дядю Витю Трегубова, спасшего на монтажном столе половину золотого фонда советского кинематографа. Но Дима гневно отверг помощь: «Я сам!» Это была вторая ошибка. Кино – искусство стайное.
Едва Жарынин «запустился», к нему выстроилась очередь жаждущих поработать с таким чудесным материалом, да ещё под началом советского Феллини. Дима отбирал самых-самых: оператора Нахрапцева, художника Фигуровского, композитора Прицепина. А какой актёрский ансамбль: Джигурданян, Взоров, Матфеев, Смешнов, Иконкин! Продавщицу сельпо с одной-единственной фразой «Не завезли!» играла Нонна Мордюкова. Конечно, подсовывали дочерей, сыновей, родственников, подруг, любовниц, друзей… Уманов всеми силами запихивал на главную роль свою молодую жену Вертигузкину. Но Жарынин пожаловался Ермакову. Тот рявкнул: «Не мешать таланту!» С этого момента в кинопробы уже никто не вмешивался. Машу Зобову, по твёрдому убеждению режиссёра, могла сыграть только Ирина Непилова, в которую он влюбился ещё во ВГИКе. Она согласилась, и свадьбу гуляли прямо на студии: молодые стояли на площадке крана под самой крышей павильона и поливали шампанским всю творческую группу. Жаль, конечно, что не удалось зазвать на роль Грача Высоцкого. Дима несколько раз встречался с великим бардом на Малой Грузинской, выпивали, но не сложилось. Владимир Семёнович был слишком занят: платные концерты, театр, водка, наркотики, Марина Влади, урождённая Полякова…
…А как Жарынин работал! Словно Эйзенштейн, сначала рисовал каждый кадр карандашом на бумаге. Ставя задачи актёрам и разбирая роли, он произносил такие блестящие монологи, что их можно было сразу издавать вместо пособия для творческих вузов. Новый Феллини лепил образы, как скульптор. Номенклатурный Нарусов коллекционировал… Что бы вы думали? Говорящих кукол! Понимаете? Милиционер Джигурданян ночами слушал на радиоле Вагнера. Улавливаете? Эпизод в сельпо Жарынин снял так, что Нонна Мордюкова за грязным прилавком выглядела точь-в-точь печальной барменшей из «Фоли-Бержер».
Творческая группа просто ошалела от высот, на которые замахнулся молодой гений. Прежде чем снять купание голых героев в ночной реке, Дима погрузился во всеобщую историю обнажённой натуры, перелопатил сотни альбомов с ню, отсмотрел на подпольном видеомагнитофоне (единственном в Москве) шедевры мировой киноэротики и нашёл свои, неповторимые, как он говорил, «нюанусы». Он боялся, что Ира откажется сниматься голышом. Юные актрисы, как правило, на людях чрезвычайно стыдливы. Однако, к его удивлению, молодая жена охотно разделась и, кажется, находила в этом удовольствие.
А как вдумчиво относился Жарынин к мелочам, из которых, в сущности, и слагается большое искусство! Он вдруг обратил внимание, что у Непиловой гладко выбриты не только подмышки. «Нет, – сказал Дима, – наша Маша – невинная девушка, она ещё не увлеклась своим телом, и у неё не может быть бритых мест!» Съёмки остановили и ждали, пока у героини отрастут волосы. Актёры любили его без памяти, осветители и звукооператоры обожали, смазливые помрежки, готовые к тайному детородному подвигу, грезили ночами хотя бы о мимолётной ласке своего кумира. Но он их не замечал, он был без памяти влюблён в Непилову и хотел, чтобы она стала его Джульеттой Мазиной. Всё шло прекрасно. Прицепин сочинил для фильма настоящий шлягер:
Двое в плавнях, двое в пламени,
Обними же крепче ты меня!
О-о-о-о! Э-ге-ге-ге…

Первые признаки катастрофы забрезжили в монтажной, где из километров отснятой плёнки отбирали дубли и клеили фильм. Что и говорить, исходник великолепен: один только проплывающий мимо случайный баркас с пьяными рыбаками (точь-в-точь «Корабль дураков») чего стоил! Но кино-то не получалось. Хороший режиссёр – как хирург: знает, где надо отрезать. Дима ещё не знал, ему хотелось сохранить всё: и лунных зайчиков на влажном теле нагой Непиловой, и волосатое ухо Джигурданяна, внимающее Вагнеру, и долгую агонию поэта-рецидивиста, изорванного пулями, и кукольную коллекцию капитана Зобова, плачущую над гибелью Маши: уа-уа-уа… В итоге получалось слишком длинно, скучно и вяло. К запутавшемуся молодому таланту снова прислали легендарного дядю Витю Трегубова, но Жарынин отверг помощь кудесника монтажа и заявил: «Фильм будет в двух сериях!» Это была третья ошибка. Репьев скре-пя сердце разрешил.
Очертания будущей катастрофы обозначились во время озвучки: актёры пожимали плечами и шептались, что снимались, кажется, совсем в другом кино. Впрочем, никто, даже любимая жена, не решился сказать об этом Диме. И только хитроумный Уманов потирал руки в предвкушении мести. Сама же катастрофа разразилась на художественном совете. Просмотровый зал «Мосфильма» был переполнен, стояли в проходах, сидели на ступеньках: всем хотелось присутствовать при рождении советского Феллини. Распознали и с позором вывели вон молодого корреспондента «Нью-Йорк таймс», который по неопытности надел для маскировки москошвеевский пиджачишко, чем и выдал себя с головой. Советская творческая интеллигенция ходила исключительно в твиде, коже и замше, а киноманы из сферы обслуживания наряжались и того круче.
…Проплыли титры, строгие, стильные, неброские, как этикетка очень дорогого вина. Затем на экране возник ночной волжский плёс. Дрожащая лунная дорожка сложилась в светящееся название «Двое в плавнях». Зал одобрительно зашелестел. Художник Фигуровский от скромности потупился. Молодой режиссёр многообещающе улыбнулся в темноте и затомился в ожидании славы. Но как раз в этот миг коварная Синемопа отвернулась от него навсегда. Некоторое время зрители смотрел на экран, затаив дыхание и ожидая чуда. Поначалу казалось, нудные волжские закаты, путаные разговоры и экзистенциальное молчание героев, двигавшихся в кадре с какой-то церебральной неловкостью, – всё это особый приём, тонкий эксперимент, намеренное утомление зрителей перед ослепительной вспышкой чего-то яркого, ошеломляющего, сверхнового! Но вспышка так и не вспыхнула. Послышались кряхтение, кашель, сморкание, шёпот, переходящий в ропот. Когда экран заполнило волосатое ухо Джигурданяна, внимающее виниловым валькириям, кто-то тихо хихикнул, Нонна Мордюкова в «Фоли-Бержер» вызвала уже нездоровый смех, а когда пришёл черёд прицепинскому шлягеру – «О-о-о-о! Э-ге-ге-ге!» – зал заржал.
…Начался одиночный, а затем массовый исход зрителей. Первыми побежали стоматологи, мясники, директора комиссионок и автосервисов, проникшие на закрытый просмотр по блату. Следом двинулись киношники, вообще не приученные досматривать ленты коллег до конца, последними смылись киноведы и самые ранимые члены съёмочной группы. Когда зажёгся свет, в креслах изнывали только члены художественного совета, жалкие остатки некогда монолитного творческого коллектива да еще какая-то злорадная мелочь – в основном кинокритики. Жарынин всё давно понял и опустил голову, точно преступник, разоблачённый на месте злодеяния. Оператор Нахрапцев, художник Фигуровский, оставшиеся актёры и администраторы сидели с такими лицами, словно они долго рыли землю в поисках скифского золота, а теперь вдруг поняли, что копали яму под дачный нужник. Молодая Непилова, глядя в сторону, благосклонно слушала жаркий шёпот Взорова – видного охотника за разочарованными жёнами. К счастью, в зале не оказалось Тундрякова, накануне ушедшего в протестный запой. Долго никто не хотел выступать первым. Все понимали, фильм ждёт обычная для творческой неудачи судьба: верные ножницы кудесника дяди Вити, третья категория и прокат в заштатных клубах.
Но вдело вмешалась большая политика. Слово взял секретарь парткома «Мосфильма» Харченко, прямой и правильный, как майский лозунг. На всякий случай приболев, Репьев прислал его вместо себя с согласованным заданием надругаться над детищем Жарынина, даже если «Двое в плавнях» окажутся шедевром. А всему виной был сварливый Тундряков, снова поссорившийся с советской властью. Его роман «На плахе времени» отклонили как неудачный все толстые журналы начиная с «Нового мира». Прозаик обиделся, проклял советскую литературу в целом и секретариат правления Союза писателей в частности, а затем в сердцах подписал очередную ябеду советской Гельсингфорсской группы мировому сообществу. Рукопись отвергнутого романа, нудного, как доклад аудитора, он послал в «Посев», где были рады любой дичи – лишь бы антисоветской. Конечно, строптивца следовало наказать. Но как? Тут-то и вспомнили про «Плавни». Ермаков, умевший руководить отраслью, не оставляя своей подписи на опасных документах, вдруг удивился и спросил: кому пришла в голову преступная мысль экранизировать вражью вылазку, да ещё поручить это дело молодому наглому сумасброду?! Директор «Мосфильма» Репьев скорбно взял вину на себя и отделался поощрительным нагоняем. Посовещавшись, в ЦК решили: смонтированный фильм, существовавший пока на двух плёнках, раздолбать на худсовете и в назидание положить на полку.
Однако до последнего момента планы начальства держались в секрете, в тайну были посвящены только Уманов и Харченко, остальные, зная, кто покровительствует Жарынину, готовились расхвалить увиденное и с трудом удерживали на лицах судорогу натужного восторга. Вдруг случилось невероятное: Харченко разнёс картину, как ураган соломенную хижину.
– На что ухлопаны народные деньги?! – вопрошал он, рубя воздух ребром ладони. – На чью мельницу льёт свою грязь Жарынин?
Недоумение среди членов худсовета сменилось оживлением, ведь правду, одобренную сверху, говорить легко и приятно. Следом за парторгом выступил руководитель седьмого объединения Уманов. Мстя за неиспользованную Вертигузкину, он пропел укоризну, исполненную лукавого сочувствия юному таланту, потерпевшему первое творческое фиаско. Что ж, бывает! Вот и Гоголь сжёг незаладившийся том «Мёртвых душ».
Остальные члены худсовета последовали их примеру: одни буйно громили, другие состязались в обидной снисходительности к хилому гению. От съёмочной группы выступил только оператор Нахрапцев, воздержавшийся от оценок, но потребовавший декретом правительства запретить режиссёрам заглядывать в глазок кинокамеры! Презрительное сострадание врагов и предательство соратников потрясло Диму. Получив слово для оправдания, он встал, несколько минут молчал, кряхтел и, махнув рукой, сел на место. Это была его четвёртая ошибка. Настоящий гений не отмалчивается, он должен много говорить, скандалить, обвинять всех в замшелости, призывать чуму на отвергший его народ, никогда не соглашаться с критикой и обожать себя вопреки здравому смыслу.
Готовясь к триумфу, Жарынин занял денег и накрыл шикарный стол в мосфильмовском кафе. Туда и направились истязатели, закончив избиение: не пропадать же, в самом деле, деликатесам. Выпив и закусив, все в один голос стали утешать пострадавшего, уверяя, что в ленте немало находок и милых деталей: те же небритые подмышки Непиловой! Уманов по-отечески обнял Диму и позвал к себе вторым режиссёром на картину «Откройте, ЧК!», а подобревший после полулитра Харченко посоветовал молодому бунтарю разоружиться и вступить кандидатом в КПСС. Нахрапцев выпил с Жарыниным на брудершафт и доверительно сказал: «Лучше талантливо лизать жопу, чем бездарно бузить!» А пьяненький дядя Витя Трегубов успокоил:
– Не дрейфь! Начальство отходчивое. Я потом твою мудохрень так перемонтирую, что вторую категорию тебе уж точно дадут…
Каково?! Вчера он мечтал о мировом признании, об «Оскаре», о Пальмовой ветви, а сегодня ему суют в нос жалостливое презрение и вторую категорию. Жарынин истерически выругался и убежал с банкета. Это была пятая, окончательная ошибка. Если бы он напился вдрызг, набил морду Харченко, оттаскал за волосатые уши Джигурданяна, обозвал молодую жену Непилову шлюхой и отбил глумливую телеграмму в политбюро, – всё это пошло бы ему на пользу. Гении обязаны хулиганить, пакостить, свинячить и непременно злить власть. Непременно! А он просто удрал, как школьница, полулишённая девственности на подростковой пьянке. Нет, так нельзя! Непростительно!
Ира Непилова, удивлённо посмотрев вслед мужу, не поспешила за ним, чтобы утешать и баюкать обиды. Нет, она беззаботно засмеялась над сальной шуткой Взорова и впервые не пришла домой ночевать.

3. Смытый позор

По Москве поползли тяжёлые слухи о новом преступлении советской власти, запретившей необыкновенно талантливый и отчаянно смелый фильм молодого гения Жарынина, который бросил страшную правду в сытые морды кремлёвским старцам. Тем временем виновник этих слухов каждый день являлся на студию, садился в маленьком зальчике и смотрел, смотрел свой злополучный фильм. Чем дольше он вглядывался в кадры, тем гаже становилось у него на душе. Подобно тому как в разлюбленной женщине с каждым новым свиданием мы находим всё больше недостатков, несуразностей, уродств и пороков, так Дима в своей ленте обнаруживал всё больше глупых изъянов, мелкой манерности, пошлой претенциозности, нелепой самонадеянности и позорной беспомощности. Без всякого худсовета он сам себе поставил страшный диагноз: «бездарен!» В сущности, ничего страшного в этом нет. Как учил Сен-Жон Перс, «все рано или поздно осознают свою бездарность. Главное – не делать из этого поспешные выводы!»
Но Жарынин сделал…
Чёрная весть об очередной чудовищной попытке Кремля задушить свободолюбивые порывы советского инакомыслия просочилась за рубеж. Тот самый разоблачённый журналист «Нью-Йорк таймс», не увидевший фильма, накатал восхищённую рецензию, которая называлась «В устье ГУЛАГа» и заканчивалась словами: «Если в СССР стали снимать такое кино, Империя Зла стоит на пороге великих потрясений!»
А Жарынина во время очередного просмотра при виде волосатого уха Джагурданяна просто стошнило, и он принял решение смыть картину, чтобы не осталось и следа его творческого позора. Ныне, обличая советскую власть, считают, будто картины смывали из-за какой-то зоологической ненависти к культуре. В действительности это делали по двум причинам: из осторожности и экономии. Плёнка – материал легковоспламеняющийся, и хранить в больших количествах неудачные или забракованные начальством ленты небезопасно с пожарной точки зрения. Кроме того, в специальной лаборатории из уничтожаемых фильмов добывали серебро, которое затем отправляли на Шосткинский комбинат, где из него делали новую плёнку для создания более высококачественных кинопродуктов.
Воздавая себе отмщение, Жарынин сложил коробки с позитивами в яуфы (это такие железные бочонки с откидными крышками) и потащил их в лабораторию. Конечно, можно было просто порвать плёнку в клочья или сжечь где-нибудь на пустыре, но воспалённым сознанием Димы овладела идея фикс: смыть, только смыть, и лучше – кровью. Приближался Новый год. В лаборатории нервничали и торопились: чтобы получить тринадцатую зарплату, надо было хоть на полпроцента перевыполнить план добычи серебра. Приди Дима в другое время, яуфы у него никто бы не принял без сопроводительных документов. Но осатаневшим трудягам было не до бумажек – они спешили. Жарынин пообещал принести разрешение, подписанное начальством, завтра и оставил фильм на верную гибель. Уходя, он несколько раз порывался вернуться, забрать яуфы и зарыть их где-нибудь, как Эйзенштейн – последнюю часть «Ивана Грозного». Но, пересилив себя, самоотмститель добрёл до ресторана Дома кино, где и напился с Пургачом до счастливого беспамятства. Утром Непилова, брезгливо глядя на измятого мужа, спросила, что случилось.
– Я смыл позор! – ответил тот и нехорошо засмеялся.
А между тем советские правдоискатели сквозь треск и вой радиопомех услышали статью «В устье ГУЛАГа» по «Свободе» в задушевном исполнении беглого актёра Юлиана Панича, – и Жарынин проснулся знаменитым. Со словами поддержки молодому бунтарю позвонили (с супругами) Солженицын, Ростропович, Аксёнов, Сахаров, Синявский и множество других безымянных борцов за вашу и нашу свободу. (Некоторые тут же проинформировали о содержании телефонной беседы своих кураторов из Пятого управления КГБ.) Все, конечно, жаждали увидеть легендарную ленту, Елена Боннэр предложила устроить тайный просмотр с приглашением дипкорпуса у них на даче. Но Жарынин всем коротко ответствовал:
– Нету. Смыли…
– Смы-ыли! – Жуткое слово пронзило навылет слышащую «голоса» отечественную интеллигенцию.
– Смы-ыли! – болью отозвался этот вандализм на всех думающих кухнях страны.
– Смы-ы-ыли! – сжались в бессильном гневе кулаки. – Мы вас самих всех когда-нибудь смоем, сволочи!
А тем временем прозаик Тундряков вышел из запоя, трезво посмотрел на вещи и разоружился перед советской властью. В «Литературной газете» появилась его душераздирающая исповедь о том, с каким злодейским коварством, туманя мозг алкоголем и соблазняя плоть юными отказницами, у него вымогали и вымогли-таки подпись под петицией Гельсингфорсской группы. В ЦК посовещались и решили поощрить такую редкую самокритичность. Поступило указание перемонтировать фильм «Двое в плавнях», дать какую-нибудь премию и пустить вторым экраном.
Ермаков срочно позвонил Репьеву, Репьев – Уманову. Глава седьмого объединения вызвал дядю Витю и приказал: «Давай как обычно!» Кудесник перемонтажа пошарил по полкам, заглянул во все шкафы и подсобки: «Нету!» – «Как – нету?» Обыскали все углы и закоулки, провели служебное расследование, и выяснилось невероятное: картина смыта, причём обманным способом, без малейшего разрешения начальства! Полетели головы, а уцелевшие лишились тринадцатой зарплаты. Уманов слёг с неподтвердившимся инфарктом и переждал бурю в больнице. Делом заинтересовались в КГБ, ведь за вычетом добытого серебра Жарынин нанёс ущерб государству в размере 860 358 (восьмисот шестидесяти тысяч трёхсот пятидесяти восьми) руб. 49 коп., затраченных на производство фильма. А это, между прочим, хищение в особо крупных размерах…
Диму, который уже успел хлебнуть диссидентской славы, обжить лучшие московские салоны инакомыслия, выпить на брудершафт со светочами неброского сопротивления, отмстить неверной жене в объятиях раскомплексованных антисоветчиц, – арестовали прямо в ресторане Дома кино, на глазах у коллег, изнывавших от тайной зависти: власть делала Жарынину биографию.
На следующий день Непилова собрала вещи и ушла к Взорову, подав на развод, чего делать, конечно, не следовало бы. Узника совести можно разлюбить, ему можно изменять направо и налево, его можно бить по щекам и заставлять кормить чужих детей, но разводиться с ним нельзя ни в коем случае. Неинтеллигентно! Молодая глупая Ирочка этого просто не понимала. Подлец Взоров бросил её через полгода. Актёрская карьера дурочки тихо не задалась, ролей не было. Подученные режиссёры объясняли, что у неё-де немодная внешность. Тогда Непилова, первая в Москве, решилась на рискованную пластическую операцию и стала похожа на пьющего прапорщика. Тем не менее после перестройки она удачно вышла замуж за полупарализованного шотландца и поселилась в его неотапливаемом родовом замке на берегу холодного моря.
…А московские кухни содрогались от страшных вестей: коммуняки не только смыли великий фильм, но и упрятали молодого гения за решётку. Радиоголоса негодовали, в рукописных журналах, выходивших тиражом от двух до пяти экземпляров, печатались восторженные рецензии на уничтоженную ленту, члены Гельсингфорсской группы разразились новой инвективой. В итоге возмущённый Запад отказался поставлять в СССР трубы большого диаметра для газопроводов. Скандал обрастал слухами, мол, Жарынин в тюрьме объявил голодовку, был жестоко избит, помещён сначала в карцер, а потом – в больницу. В зарубежной прессе развернулась могучая кампания за освобождение узника совести.
Окрылённые изменой Непиловой несколько пассионарных молодых евреек выразили готовность выйти за Диму замуж, чтобы, когда он отсидит, перенести его на своих узеньких плечах из Красного Египта в Свободный Мир. Слухи множились, становясь всё невероятнее: поговаривали, будто фильм смыли по приказу политбюро. Как известно, старенький Брежнев любил в дачном уединении посматривать новинки советского и мирового кино, но, увидев «Двоих в плавнях», он впал в неописуемую ярость и получил апоплексический удар, из-за чего нижняя челюсть окончательно вышла у него из повиновения, и это, без сомнения, ускорило падение тоталитаризма, ибо на смену генсеку, едва ворочавшему языком, со временем пришёл Горбачёв, болтавший так много, быстро и бестолково, что не выдержит никакой общественно-политический строй!
Кстати, Дима, выйдя из больницы, не поощрял глупые россказни про инсульт Брежнева. А все думали, он скромничает. Но Сен-Жон Перс говорил: «История – это всего лишь слухи, попавшие в учебники». «Из какой больницы?» – спросит читатель. Отвечу: из Ганнушкина.

4. Палата № 3

Следователь делал всё возможное, чтобы связать вандальный проступок Жарынина с подрывной работой Гельсингфорсской группы. В диссидентское подполье его втянул якобы прозаик Тундряков, который, узнав об уничтожении фильма, ушёл в новый протестный запой и отбил телеграмму в поддержку Солженицына, как раз предложившего Америке сбросить на Советский Союз атомную бомбу. На допросах Дима вёл себя странно, повторяя на все лады: «Я смыл свой позор!» Когда его пугали расстрелом за огромный ущерб, нанесённый государству, он твердил: «Бездарность страшнее смерти!» А на прямые попытки выяснить его связи с правозащитниками и прочими борцами за нашу и вашу свободу он отвечал словами Сен-Жон Перса: «Свобода – это всего лишь приемлемая степень принуждения! Не более! Смените топор на гильотину и ощутите себя свободными!» Бывалый дознаватель, услышав такое, понял: с подследственным происходит неладное, и отправил его к Ганнушкину на экспертизу.
Все «голоса» тут же гневно донесли: великий режиссёр Дмитрий Жарынин стал жертвой психиатрических репрессий. Промеж впечатлительной художественной интеллигенции, видевшей на фестивале фильм Формана «Пролетая над гнездом кукушки», поползли мрачные слухи, будто смельчаку сделали лоботомию и бесстрашный борец с режимом превратился в улыбчивый патиссон. Начался сбор подписей в защиту госпитализированного таланта.
Однако в реальности всё было по-другому. Обследовавший Диму доктор Мягченко втайне, как и все, сочувствуя диссидентам, пришёл к горькому заключению: гонимый гений на самом деле страдает душевным недугом, которой дремал в генах и развился в результате сильного нервного потрясения, вызванного творческой фрустрацией вкупе с предательством любимой женщины. Персонал психушки тоже слушал ночами «голоса» и знал, конечно, что у нас в палате номер три находится на излечении и голодает тот самый режиссёр Жарынин, которого жалели из-за измены гулящей Непиловой. И когда он в очередной раз отказался от пищи, к нему послали заведующую пищеблоком Галину Дорофееву, разведённую даму, воспитывающую десятилетнего сына.
Одетый в застиранную казённую пижаму, он одиноко сидел за столом и грустно смотрел в зарешёченное окно. Перед ним стояла кружка чая и нетронутая миска пшёнки с обжаренным куском докторской колбасы. Увидев вошедшую, режиссёр оживился, поднял свои густые брови и по-гусарски заулыбался: гостья в белом халате была молодой, миловидной и телистой особой.
– Голубчик, – ласково проговорила она, стараясь подражать стареньким психиатрам, – почему же вы не кушаете?
Он несколько минут молча изучал гостью с головы до ног, забираясь взглядом в самые тайные уголки души и тела, и наконец проговорил низким приятным голосом:
– Как сказал Сен-Жон Перс, «человек состоит из того, что он ест». Вы хотите, чтобы я состоял из этого?! – Дима брезгливо отодвинул кашу.
– Этот рацион утверждён Минздравом… – растерянно возразила она.
– О, если бы ваш Минздрав можно было смыть, какя смыл мою великую картину! – взревел он и запустил тарелкой в стену, оклеенную фотообоями, на которых зеленела весенняя берёзовая роща…
…Услышав грохот и увидев пшёнку на стене, дежурная сестра подняла тревогу, примчались санитары со смирительной рубашкой. Но Маргарита Ефимовна упросила их не связывать бунтаря.
Вызвали доктора Мягченко, он внимательно осмотрел буйного пациента, потом глянул на смущённую заведующую пищеблоком, улыбнулся чему-то своему и разрешил пообщаться, но недолго. Молодые люди проговорили до самого ужина, который был съеден больным с отменным аппетитом. Жарынин не хотел отпускать Маргариту, читал стихи, посвящал в тайны большого искусства и божился: когда его выпустят отсюда, он обязательно пригласит её в ресторан Дома кино, где шашлыки подают к столу прямо на небольших мангалах, пышущих раскалёнными углями. Потом он пошёл провожать её к вечно запертой двери…
Коридор психиатрического отделения – это тесный сюрреалистический бульвар. Туда-сюда прогуливаются нездоровые люди, они бормочут, кривляются, шумно навязываются или, наоборот, молчат, погружённые во мглу душевного недуга. Однако в тот миг случилось чудо: коридор был пуст, более того, дверь в процедурный кабинет по чьему-то недосмотру оказалась открыта. Жарынин внезапно увлёк Маргариту туда, исцеловав так, что молодая безмужняя женщина потеряла голову. После этого она часто его навещала, приносила разные вкусные блюда, которые любовно, вспоминая процедурный кабинет, готовила для этого удивительного мужчины. Но остаться наедине им больше не удавалось.
Тем временем на высшем уровне состоялись важные международные переговоры. Запад, которому, честно говоря, некуда было девать эти чёртовы трубы большого диаметра, пошёл на попятную, но при условии облегчения участи диссидентов, томящихся в неволе. В небольшом списке страдальцев (узников совести в СССР было гораздо меньше, чем на Западе труб) значилась и фамилия Жарынина. Немедленно последовал приказ отпустить больного. Напрасно доктор Мягченко убеждал, что он как врач категорически против, что надо довести лечебный курс до конца и дождаться стойкой ремиссии, иначе возможны острые рецидивы. Бесполезно. Принципиальному врачу объявили о неполном служебном соответствии, и он подчинился…
Бедная Маргарита Ефимовна, узнав об этом, проплакала всю ночь. Она-то насмотрелась больничных романов, заканчивавшихся в момент выписки пациента. Где, когда ещё ей встретится такой яркий и бурный мужчина? И вдруг на следующий день, миновав проходную, она увидела Жарынина. Тот стоял на углу Потешной улицы и набережной с огромным букетом жёлтых роз. Они сели в поджидавшее такси и помчались в Дом кино, пили вино, ели шашлык, шипевший на жаровне, и коленями под столом объяснялись друг другу в нестерпимой любви. А чего ж вы хотите? Был самый июнь, когда ночи теплы, ароматны и коротки, когда чувственностью веет из каждой подворотни, когда даже музейная мумия испытывает во сне фантомную эрекцию…
К ним всё время подходили и подсаживались знаменитости, чокались, обнимали Жарынина, поздравляли со свободой, обещали похлопотать в Госкино, чтобы ему разрешили восстановить «Плавни». Но он всем отвечал, что сейчас из всех искусств важнейшим для него является искусство обольщения Маргариты Ефимовны. Какая женщина тут устоит? Из ресторана они помчались к ней домой, пугая молоденького таксиста стонами нетерпения и всхлипами поцелуев. В маленькой со вкусом обставленной двухкомнатной квартирке им никто не мешал: десятилетний сын Тима оздоравливался в пионерском лагере. Ах, какой это был медовый месяц! Первой не выдержала раскладная тахта. Ах, какие то были ночи! Многие люди, охладев и разлюбив, остаются вместе, прощают друг другу обиды и измены только из благодарности за те первые месяцы невозможного счастья, ибо его дальние отголоски, словно неизлечимые вирусы нежности, до конца жизни бродят в давно остывшей крови…
Через две недели, вернувшись из пионерского лагеря, Тима с ревнивым удивлением обнаружил у себя дома незнакомого шумного дядю, на которого мать смотрела с немым восторгом и с которым бурно спала на новой широкой арабской кровати. Это был удар. Впрочем, скоро они подружились, ведь новый мамин муж работал не где-нибудь и не кем-нибудь, а лектором в кинотеатре «Иллюзион», куда Тима теперь мог ходить без билета на любые фильмы, даже детям до шестнадцати…

 

P.S. Через двадцать лет Дмитрий Жарынин решится снять новый фильм и опять сойдёт с ума. Но об этом в моём романе «Гипсовый трубач».
Назад: Норма жизни
Дальше: Любовник из косметички Киноповесть