Оставшиеся до Медвежьегорска сто километров заняли гораздо больше времени, чем мы ожидали. Дорога по ту сторону переезда выглядела так, словно по ней не ездили уже несколько недель, и если бы не глухая стена деревьев по обе стороны, мы даже не догадались бы, что перед нами дорога. Под толстым слоем снега, местами достающего до колесных арок, а местами – смерзшегося в корку, которая с хрустом проламывалась под весом машин, могли скрываться любые сюрпризы, способные задержать нас или даже остановить совсем – теперь, когда до цели осталось всего ничего; но даже если бы мы не боялись ям, поваленных деревьев и невидимых глазу перемётов, быстрее двигаться было нельзя: стоило чуть сильнее нажать на газ, как двигатели принимались бессильно реветь, а колеса – угрожающе буксовать. После первого же часа на этой непроходимой, сопротивлявшейся вторжению дороге уже казалось, что вперед наши машины толкает не топливо, сгорающее в баках, а постоянное и отчаянное усилие воли каждого из нас.
Никто не спал. Под обиженный, захлебывающийся рев моторов, под неровные рывки, сменяющиеся осторожным скольжением, под папины проклятия, раздающиеся из динамиков, заснуть все равно было невозможно; и, сидя рядом с Сережей, который, сжав зубы, держал вырывающийся руль обеими руками, я боялась отвести взгляд от дороги, закрыть глаза хотя бы на секунду, словно именно от моего взгляда зависел каждый следующий десяток метров, и ловила себя на том, что до боли сжимаю кулаки – так, что на ладонях остаются следы от ногтей. То и дело нам приходилось останавливаться – потому, что перегруженный прицеп выносило из колеи, или потому, что рыхлая груда снега перед широкой мордой Лендкрузера поднималась выше капота и он не мог больше сдвинуться с места; и тогда все мы, даже Мишка, даже хромающий доктор, выскакивали на дорогу и, увязая в сугробах, принимались разгребать их лопатами, ногами и просто руками. Мы все торопились теперь, торопились отчаянно, не позволяя себе ни минуты промедления; никаких привалов, никаких перекуров, в воздухе сгустилась какая-то тревожная, неотложная срочность, которую никто из нас, я уверена, не сумел бы объяснить себе, но каждый чувствовал.
Мы были так заняты, что даже не заметили рассвета, который наверняка начался довольно давно. Длинная зимняя ночь, казавшаяся бесконечной, завершилась для нас неожиданно резко; просто во время одной из вынужденных остановок я вдруг подняла глаза к небу и увидела, что оно лишилось своей черной бездонной прозрачности и нависло теперь у нас над головами низким грязно-серым потолком.
– Утро уже, – сказала я Сереже, когда мы шли назад, к машине.
– Черт, – ответил он, озабоченно глядя вверх. – Опоздали мы. Я надеялся, успеем Медвежьегорск проскочить в темноте.
Не очень-то нам помогла эта темнота в Пудоже, думала я, устраиваясь на сиденье, и вряд ли, ох, вряд ли она поможет в городе, который нам предстоит теперь проехать насквозь, который мы никак не можем обогнуть. Нет смысла рассчитывать на темноту, она больше нам не союзник; для того чтобы прорваться, потребуется что-то понадежнее темноты. Три недели, всего три недели прошло с тех пор, как погиб Петрозаводск, самый большой в этих краях город, наверняка извергнувший из себя перед смертью несколько сотен, а то и тысяч перепуганных носителей болезни; они не успели бы добраться далеко, но сюда добрались наверняка и, перед тем как умереть, оказали нам, сами того не зная, жуткую услугу, убрав с нашего пути большую часть препятствий, каждое из которых – даже самое незначительное – легко могло бы погубить нас. Три недели, сказала я себе, три недели в городе, лежащем на пересечении двух основных северных дорог. Там никто не выжил, там пусто. Брошенные автомобили, разгромленные магазины, безлюдные улицы, по которым ветер гонит колючую снежную крошку. Нам нечего бояться. Мы проедем.
То, что я неправа, выяснилось очень скоро, не прошло и четверти часа. Я все еще пыталась придумать способ, как заговорить об этом – при Мишке, при докторе, особенно при докторе; как вообще можно признаться в том, что желаешь смерти двадцати тысячам человек, незнакомых, ни в чем не виноватых? Признаться вслух, что после одиннадцати страшных дней тебе уже безразлично, мучительно ли они умирали, лишь бы их больше не было у тебя на пути? Хорошо, что я долго подбирала слова, потому что они мне не понадобились; сначала Андрей сказал «подъезжаем, теперь аккуратно», и почти сразу дорога, которая на протяжении ста последних километров не принимала нас, выталкивала обратно, превратилась в полную свою противоположность, расстелив перед нами укатанную ровную поверхность, как будто недавно здесь проехала не одна и не две, а много машин. Это было похоже на границу, оставленную на асфальте дождем, когда плотная стена воды вдруг исчезает разом, заставляя дворники скрипеть по сухому стеклу.
В ней не было никакого дружелюбия, в этой новой дороге, и она не дала нам облегчения, только тревогу; и не успели мы свыкнуться с этой тревогой, в динамике раздался долгий невнятный хруст. Он продолжался минуту или две, а затем умолк, чтобы через мгновение зазвучать снова, и пока он длился – неодушевленный, зловещий, я боролась с острым желанием выключить рацию, словно этот маленький черный ящик под моим правым локтем, столько раз выручавший нас, вдруг ожил и обратился, перешел на чужую сторону и мог теперь навредить нам.
– …к задним воротам, – вдруг отчетливо сказала рация чужим, незнакомым голосом и тут же снова нечленораздельно захрипела.
Я вздрогнула.
– Сигнал плохой, – сказал Сережа, не отводя глаз от дороги. – До них километров двадцать пять – тридцать. Это может быть где угодно, Ань.
Ты же знаешь, отлично знаешь, что они могут быть только в одном месте – у нас на пути, хотела я сказать, но промолчала. Сейчас не было смысла спорить, потому что хруст нарастал, усиливался, становился все ближе, все больше похож на человеческую речь, и его надо было расслышать, расшифровать, чтобы подготовиться к тому, что ждет нас впереди.
– …не возьмем, не возьмем! – вдруг страшно закричали в динамике; надсадный этот крик захлебнулся жестоким и длинным приступом булькающего кашля, а затем жуткий хруст раздался снова, как будто среди всех невидимых нам собеседников человеческой речью владел только один – тот, кто говорил про задние ворота; остальные же, сколько бы их ни было, способны были изъясняться только с помощью неживого механического треска.
Лендкрузер внезапно бешено засигналил, замигал аварийными огнями, дернулся влево и замер поперек дороги, широкой и все еще совершенно пустой. Нам пришлось притормозить, чтобы не врезаться в резко замедлившийся пикап. Водительское окошко Лендкрузера опустилось, и папа, высунувшись почти по пояс, высоко поднял над головой сложенные крестом руки, и настойчиво затряс ими в воздухе, и не убирал до тех пор, пока Андрей не выставил вверх раскрытую ладонь. То же самое пришлось проделать и Сереже – закатив глаза, он тоже высунулся и нетерпеливо помахал.
– Сами бы мы не догадались, что сейчас не время трепаться, – раздраженно сказал он, когда мы снова тронулись с места.
Было ясно, что мы приближаемся. Звуков в эфире становилось все больше; к тому, кого мы услышали первым, добавился еще один, новый голос, а спустя пару километров еще несколько. Матерясь и перекрикивая друг друга, эти неизвестные люди явно были заняты каким-то важным делом, и, судя по тому, как возбужденно они звучали, дело это вовсе не было безопасным. Теперь мы могли двигаться быстро, и пока за окном мелькали облепившие Медвежьегорск поселки – безлюдные, к счастью, до сих пор еще безлюдные, нам было нечем больше занять себя, не на что отвлечься, кроме этих косноязычных бессвязных выкриков, кашля и мата, и мы слушали их завороженно, как чудовищную безвкусную радиопередачу.
– Я могу ошибаться, – наконец озабоченно начал доктор, – но по меньшей мере один из них болен…
– …с другой, с другой стороны давай!.. – заорала рация, и одновременно с этим выкриком неожиданно грохнул выстрел, одиночный, с оглушительным эхом, и сразу за ним – еще один, а потом выстрелы пошли недлинными густыми очередями – та-та-там, та-там, та-та-та-там, словно заработала гигантская швейная машинка.
Сережа опустил стекло. Мы как раз проезжали стелу со смешным медведем и аляповатой надписью «Добро пожаловать в Медвежьегорск», и ворвавшийся вместе с холодным воздухом двойник этого отвратительного железного клёкота немедленно переплелся с тем, что несся из захлебывающегося динамика. Нам больше не нужна рация, чтобы все это слышать, подумала я, это совсем рядом, это может быть где угодно, вон за тем двухэтажным домом с облезлой крышей, утыканной спутниковыми тарелками, или впереди, за поворотом. Мы едем слишком быстро, это маленький город; еще минута-две, и мы на полном ходу влетим прямо в самую гущу. Я повернулась и схватила Сережу за плечо, но горло мое сжалось и не пропустило ни звука. Он дернул плечом, стряхнул мою руку и ударил по тормозам, и в то же мгновение стукнул ладонью по широкой перемычке рулевого колеса. Паджеро хрипло вскрикнул три раза и умолк, а я, упираясь локтями в приборную доску, подняла голову и увидела, как тяжелый прицеп тормозящего пикапа заносит вправо, к обочине, как он едва не переворачивается, а еще через несколько секунд, проскочив лишних двадцать метров, останавливается Лендкрузер.
Мы замерли посреди незнакомой улицы и напряженно вслушивались, но выстрелов больше не было; одновременно с ними утихли и голоса в динамиках. Рация теперь умиротворенно шипела и потрескивала, словно и оглушительный грохот, и яростные крики просто нам померещились. Дома стояли вокруг безмолвные и чужие, а метрах в ста впереди широкая эта улица обрывалась, как будто кто-то установил там мутную стеклянную стену.
– Это что, туман? – спросила я.
– Это дым, – сказал Сережа. – Не чувствуешь разве?
Несмотря на холод, свежести в воздухе почти не осталось, и каждый вдох оставлял теперь во рту горький привкус горелой бумаги.
– Ну, какие идеи? – спросил папа.
– Не знаю, – отозвался Сережа, вглядываясь в окутанную дымом улицу. – Не видно еще ни черта…
– Давайте подождем, – сказала Марина и повернула к нам белое лицо с прыгающими губами. – Хотя бы до темноты. Спрячемся где-нибудь, а потом поедем, ну пожалуйста, пожалуйста…
– Если ты опять сиганешь из машины, – свирепо сказал папа, – я тебя здесь брошу, поняла? – и она поспешно, испуганно закивала и снова откинулась на сиденье, прижав ко рту сжатые кулаки.
– Предлагаю ехать, – сказал Сережа. – Тихо, но ехать. В боковые улицы не сворачивать. Го́рода мы не знаем, застрянем легко. Если что, разворачиваемся и рвем назад тем же маршрутом, договорились?
Как бы мы ни жались теперь к обочине, стараясь оставить как можно больше места для разворота, как бы медленно ни ползли, боясь нарушить шумом моторов зловещую тишину, все сильнее становилось желание дать газу и вслепую, на полном ходу проскочить этот жуткий город насквозь. По какой-то причине растянутое ожидание оказалось гораздо тяжелее безрассудного прыжка вперед. Я бы с радостью зажмурилась и спрятала голову в коленях до тех пор, пока все не закончится, но и этого было нельзя; надо было смотреть по сторонам, осматривать каждое разбитое окно, каждую выпотрошенную витрину, беспорядочно разбросанный по снегу мусор, уходящие в никуда переулки. Крошечный видимый кусок улицы, казалось, движется вместе с нами в непрозрачной молочной мгле, словно кто-то держал нас в луче огромного прожектора. Из белесой пустоты неожиданно надвинулось огромное черное здание с одиноко торчащей квадратной башней и подъездной дорожкой, перекрытой двумя бетонными балками. Прислонившись спиной к одной из этих балок, низко опустив голову на грудь и раскинув руки, сидел мертвый человек, и раскрытые его ладони были полны нетающего снега. А стоило черному зданию пропасть, расступившийся туман показал еще одно тело, лежавшее на дороге лицом вниз, и нельзя было не думать о том, что, если надо будет вдруг разворачиваться и во весь дух гнать обратно, нам придется проехать прямо по нему. Еще через сто метров обнаружился съезд на боковую улицу, перегороженную машиной скорой помощи с выбитым лобовым стеклом. Белоснежный борт ее был распахнут, и в зияющем проеме, беззаботно свесив ноги в расшнурованных ботинках, сидел еще один человек. И человек этот был несомненно жив.
Почему-то сразу было ясно, что человек этот никакой не врач; и дело было даже не в отсутствии белого халата. Что-то во всей его безразличной позе и в том, как он безо всякого интереса скользнул глазами по нашим лицам, давало понять, что место, в котором мы его обнаружили, выбрано им совершенно случайно. С таким же успехом он мог бы сидеть на парковой скамейке, разложив газету. Несмотря на мороз, он был без шапки, но в наглухо застегнутой куртке, покрытой от груди и вниз, к животу, какими-то темными пятнами. Рядом с ним на ребристой резиновой подножке стояла открытая консервная банка, из которой он что-то выуживал очень грязными пальцами и с удовольствием отправлял себе в рот; еще одна банка, пока нетронутая, мирно покоилась там же, на полу, рядом с двумя пузатыми бутылками шампанского. Первая была почти пуста, вторая – пока запечатана, но фольга с нее была уже сорвана и золотистой кучкой поблескивала теперь на снегу, между колес.
– Эй, ты, в скорой помощи, – громко сказал папа, и это уточнение показалось мне лишним, потому что, кроме нас и человека в расшнурованных ботинках, на улице, словно залитой молоком, не было больше ни единой души. – Не холодно тебе?
Человек деловито, чтобы не пропало ни капли, облизнул пальцы и только после поднял на нас глаза. Лицо у него было нестарое, но отёчное, обожженное то ли ветром, то ли спиртом, и дышал он нехорошо – неровно и шумно.
– Не, не холодно, – ответил он наконец, покачав головой.
– Ты один? – спросил тогда папа; незнакомец коротко, хрипло засмеялся и ответил непонятно:
– Теперь каждый один.
Смех внезапно сменился приступом кашля, скрутившего человека с красным лицом пополам, и пока он отплевывался и задыхался – мне нестерпимо захотелось закрыть окно, закрыть рот рукавом, – доктор потянулся вперед, оттирая Мишку от окна:
– Не бойтесь, – сказал он вполголоса. – На таком расстоянии заразиться невозможно, – и продолжил уже громче, обращаясь к незнакомцу: – Вы больны! – сказал он настойчиво. – Вам нужна помощь.
Не разгибаясь, человек поднял перепачканную в масле ладонь с растопыренными пальцами и помахал ею в воздухе.
– Водка мне нужна, – сказал он, откашлявшись. – У вас водки нету?
– Водки? – переспросил доктор растерянно. – Нет у нас водки.
– Ну и ладно, – весело и пьяно сказал человек и подмигнул доктору. – Обойдусь как-нибудь. Жрать у нас нечего, – сообщил он потом. – Я три дня не ел. А сегодня зашел к соседке – соседка у меня померла, слышишь, ну я и зашел, мне-то уж не страшно ничего. А в кладовке у ней – вот. Шампанское и шпроты, – он снова полез пальцами в банку и, теперь я разглядела, подцепил скользкую масляную рыбку, добавив еще несколько жирных пятен в коллекцию на своей куртке. – К Новому году наверно готовилась. Хорошая женщина была, – сказал он с набитым ртом.
В этот момент где-то совсем недалеко снова стукнул одинокий выстрел, но незнакомец, увлеченный своими шпротами, даже не повернул головы.
– Это где у вас стреляют? – спросил Сережа у меня над ухом.
– Это? Это в порту, – последовал равнодушный ответ. – Там склад продовольственный. Сегодня чё-то опять штурмуют. Не наши, не местные, наезжают раз в пару дней и давай палить. Наших-то уже не осталось никого. Кто помер, а кого еще в первые дни постреляли, – с этими словами он поднял банку и тщательно осмотрел ее, и, убедившись, что она пуста, в несколько небольших глотков выпил оставшееся масло.
– Слушай, – сказал Сережа. – Если мы вон там направо повернем, к трассе, не попадемся мы?
– Не, – сказал незнакомец и опять улыбнулся; масляная струйка вытекла у него из уголка рта на небритый подбородок. – Тут тихо вроде. К порту не суйтесь, главное, – тут он протянул руку и ухватил ближайшую из пузатых бутылок с уже сорванной фольгой.
– Люблю, когда хлопает, – сообщил он и нежно побаюкал бутылку. – Так оно невкусное, конечно, но как хлопает – люблю. Хотите, сейчас хлопну?
– Послушайте, – сказал доктор. – Пожалуйста, послушайте меня. Вам скоро станет хуже. Найдите теплое место, приготовьте себе воды. Вы скоро не сможете ходить, понимаете?
Мечтательное выражение на небритом грязном лице незнакомца пропало; он перестал улыбаться и, нахмурившись, враждебно поглядел на доктора.
– Приготовьте воды, – передразнил он, и лицо его скривилось. – Стану я ждать. Как прижмет, прогуляюсь вон, до порта хотя бы. Раз! И всё, – еще один, более жестокий приступ кашля снова скрутил его; перед тем как разогнуться, он сплюнул себе под ноги, и плевок растекся красным на утоптанном снегу.
– У вас жар, – сказал доктор. – Это очень быстрая болезнь. Вам прямо сейчас нужно в тепло.
– Ты давай езжай отсюда, умник, – с неожиданной злостью произнес незнакомец. – А то я сейчас подойду поближе да подышу на тебя, понял?
Когда мы отъезжали, снова выстроившись гуськом на разоренной центральной улице, я оглянулась, чтобы еще раз увидеть белоснежную скорую с распахнутым бортом и торчащие из нее ноги в расшнурованных ботинках. Сидящий в ней человек уже как будто забыл о нас; склонив голову, он старательно скручивал проволоку с пластиковой пробки. Как раз перед тем, как он скрылся из вида, раздался хлопок и хриплый смех.
– Надо было оставить ему еды, – глухо сказал доктор. – У вас же есть, наверное?..
– Не нужна ему наша еда, – отозвался Сережа, когда мы нырнули под железнодорожный мост; где-то позади еще постукивали одиночные выстрелы, но каменные здания уже уступали место одноэтажным деревенским домишкам. Этот страшный, самый страшный из всех город вот-вот должен был закончиться. – Ничего ему уже не нужно.
– Вы не понимаете! – закричал вдруг доктор. – Не понимаете! Так нельзя. Я врач. Я должен облегчать страдания, а вместо этого… все как-то страшно вывернулось, все неправильно.
Он замолчал, прожигая глазами Сережин затылок. Мелькнула перечеркнутая табличка «Медвежьегорск», потом синий указатель «Санкт-Петербург – Юстозеро – Мурманск».
– А, вы все равно не поймете, – горько произнес доктор.
– Ну почему же – не пойму, – сказал Сережа. – Я вчера убил человека.