Привет, Нета!
Ты, наверно, удивишься, получив это письмо. Мы уже тысячу лет не разговаривали, и вообще, кто сегодня пишет письма? Но электронная почта – вещь слишком опасная (скоро поймешь почему), а у меня, по правде говоря, нет никого, кому можно излить душу.
На самом деле я пыталась дозвониться до своей психологини. Той, к которой раньше ходила, помнишь? Мы с ней хорошо ладили. В конце концов, все решает алхимия взаимоотношений, даже с психологами. В подвальчик ее дома в Хар-Адаре я приходила в полуразобранном состоянии, а уходила… пожалуй, в таком же, но все же чуть менее расстроенная. Она избегала привычных клише: всех этих Оно, и Я, и ваша мама, и как вы к этому относитесь, и что вы по этому поводу чувствуете. Она разговаривала со мной на равных, а иногда даже рассказывала кое-что о себе и, если мы немного перебирали время, не делала из этого трагедии. В конце сеанса она клала руку мне на плечо (она действительно ко мне прикасалась!), и все эти годы я думала, что, если снова выйду из душевного равновесия, мне будет кому позвонить.
Ответил ее сын.
Я попросила позвать к телефону Микаэлу.
Наступила пауза. Длинная. Потом он сказал, что она умерла. Два года назад.
«От чего?» – спросила я.
«От рака».
Я не знала, что сказать. Сказала: «Простите». Сказала: «Примите мои соболезнования».
Он сказал: «Да».
Я сказала: «Ваша мать была выдающаяся женщина».
Он сказал: «Да».
Очевидно, он понял, что я ее пациентка. Очевидно, что таких, как я, звонило уже немало, и ему хотелось закончить разговор как можно скорее.
Я стояла с телефоном в руке и слушала частые гудки. «Как она могла! – думала я. – Вот так взяла и умерла!»
За неделю до этого разговора я воображала, как опускаюсь в ее мягкое кресло; под ногами у нас толстый ковер цвета бордо; между нами – калорифер, в котором, как обычно, работает всего одна спираль. Я мысленно добавила ей в прическу седых волос (все же пятнадцать лет прошло), но оставила бесформенный коричневый свитер, и слишком большие очки, и конфетки, которые она в начале сеанса положит в вазочку; по ее мнению, количество конфет, которые я положу в рот, позволяло ей судить о моем настроении.
Я заранее заготовила первую фразу. Несколько проникновенных слов. Я уже представляла себе, как пройдет эта встреча: когда в разговоре повиснет пауза; когда она укажет мне на очевидную связь между моими страхами по поводу Лири и моей матерью; когда из моих глаз хлынут освободительные слезы и она протянет мне носовой платок с приятным легким ароматом; когда она кинет быстрый взгляд на настенные часы у меня за спиной, слева; когда я возьму чек и спрошу, не изменилась ли цена; когда она на прощанье опустит руку мне на плечо; когда я энергичным быстрым шагом пойду от ее подвальчика к парковке через благоухающий цветами сад и медленно поеду по холмам к шоссе номер один, слушая по радио свои любимые песни (например, «Out on the Weekend» Нила Янга); я снова буду более или менее способна воспринимать музыку, позволяя ей проникать в меня и струиться по венам…
И нате вам! Никакого сада, никакого Нила Янга. Один телефонный звонок, и я кубарем скатилась с лестницы, так сказать, вернулась в исходную точку.
Нета, случилось кое-что, о чем я никому не могу рассказать. Но я обязана, просто обязана хоть с кем-нибудь этим поделиться.
Положение настолько серьезно, что вчера я начала искать церковь с исповедальней. Поехала в американскую колонию. Помнишь, как-то раз Номи – она еще работала в Обществе защиты природы и любила повторять слово «волшебно» – устроила нам туда экскурсию? Там мы и наткнулись на эту церковь, которую посещают иностранные рабочие.
На этой неделе я отправилась туда и бродила по округе почти два часа, но не обнаружила и следов этой церкви. В конце концов я остановила парня, который катил мимо на велосипеде (точно в твоем вкусе – трехдневная щетина и плечи!), и он сказал, что здесь и правда была церковь, но год назад ее снесли бульдозерами и на ее месте построили офисное здание. Вот же оно, прямо перед вами.
– А я-то думала, что церкви вечны, – сказала я ему.
Он рассеянно кивнул и покатил дальше (ты заметила, что молодые парни нас уже просто не видят? хотя тебя они, может, еще видят…). А у меня вдруг как-то опустились руки.
Знаю, знаю. Надо было продолжать искать. Но я в последнее время постоянно так себя веду. Легко бросаю начатое…
«Это не та Хани, которую я знаю». Мне кажется, я слышу, как ты это подумала. Или даже сказала вслух, сидя у себя в гостиной в Мидлтауне.
Наверное, поэтому я тебе и пишу. Ты помнишь меня в моей лучшей «версии». Стоит мне написать твое имя вверху страницы, и я чувствую, что стала хоть чуточку чище.
Не думай, у меня здесь полно подруг (люди от меня не шарахаются! Впервые в жизни!), но ни одной из них я не доверяю. С большинством (на самом деле со всеми, просто выражение «со всеми» звучит слишком мрачно) я познакомилась благодаря детям. В провинции контакты завязывают именно так. Мамаши, поджидая своих отпрысков у дверей детского сада, перебрасываются парой слов; потом кто-то предлагает отвести всю компанию на совместный полдник; если он не заканчивается катастрофой, вскоре организуют еще один полдник; пока ребятня общается между собой, мамаши болтают; поначалу обсуждают детей: они все – чудо, хотя порой с ними, конечно, нелегко; потом перекидываются на воспитательницу: не слишком ли ей жирно, два выходных в неделю? Один еще куда ни шло, но два?! То, что по утрам она читает им газеты, – это супер, но вряд ли таким малышам следует понимать, чем ракета «Кассам» отличается от ракеты «Град». Кстати, в воскресенье в парке проводится акция, детей будут бесплатно кормить обедом; заманчиво, правда? Можно, например, заказать пиццу… А ты слышала, летом открывается новый бассейн? Ну, это мэр перед выборами старается… Согласна, лучший в районе педиатр – это доктор Каспи; попасть к нему непросто, но имеет смысл отсидеть в бесконечной очереди и вытерпеть грубости его помощницы в приемной, я в это время пересматриваю фотографии прошлого отпуска – мы ездили в Шварцвальд, – поразительно, как всего за год выросли дети…
Поначалу я все ждала, когда в потоке этого пустого трепа прорежется что-то серьезное. Это только осторожное зондирование, говорила я себе, что-то вроде взаимного прощупывания. Еще чуть-чуть, и хотя бы одна из нас избавится от желания изображать свою жизнь в розовом цвете, и тогда между нами завяжется по-настоящему интересный разговор.
Со временем я поняла, что этого не случится. Все останется как есть. Посадка на рейс номер 000, вылетающий в никуда.
«Но это ведь зависит и от тебя тоже!» – слышу я твое восклицание, доносящееся с того берега Тихого океана (или Атлантического? Никак не запомню, какой из них нас разделяет). «Почему бы тебе, Хани, самой не направить беседу в более глубокое русло?»
Ну конечно. Не думай, что я не пробовала. Разбрасывала приманки. Но ни одна из них не клюнула.
Я, например, говорила: «Иногда меня так и подмывает послать все к чертям». Или: «После рождения детей я совершенно перестала читать. Из-за этого в жизни образовалась какая-то пустота». Или: «Моя дочь все еще разговаривает с воображаемыми подругами. Боюсь, как бы она не закончила, как моя мать».
В ответ – неловкое молчание. Опущенные взгляды.
После нескольких неудач я оставила эти попытки. Ограничилась трепотней. Через несколько лет в квартале появилась новая мамаша, не знакомая с принятыми у нас нормами поведения. Как-то раз мы с ней вместе ждали детей после занятий в секции дзюдо. Вдруг она сказала: «Мне в последнее время так тоскливо… Не представляю, как мне быть. Боюсь, если ничего не изменится, муж меня бросит…» И я в ответ мгновенно сделала каменное лицо. Мне стало страшно, что, если после долгих лет молчания я открою рот, из него хлынет лава, которая сожжет все вокруг.
(Помнишь тот вечер в Гватемале, когда нас водили смотреть на вулкан? Он спал уже 200 лет, но вдруг начал плеваться дымом. И знаешь? Мне кажется, что за все годы нашей дружбы это был единственный раз, когда я видела тебя испуганной. По-настоящему испуганной.)
Этот знак ♦ говорит о том, что я встала из-за стола, чтобы что-то съесть или зайти в туалет. Или о том, что я собираюсь писать о чем-то особенно трудном и должна сделать передышку, перед тем как…
Мне сейчас очень страшно, Нета. Я боюсь, что, если не расскажу кому-нибудь о том, что со мной происходит, просто сойду с ума. «Ничего нового, Хани, – ответишь ты. – Ты всегда боялась сойти с ума». – «Верно, – скажу я. – Только на этот раз все серьезно. Объясняю. Если на дереве одна сова, это ничего. Если две, терпимо. Но что, если однажды ночью их там будет три?»
Хотя погоди. Прежде чем перейти к совам, я должна перед тобой извиниться. За то, как себя вела во время твоего последнего приезда в Израиль.
(Может, ты уже все забыла? Или вообще не придала этому значения? Может, наша дружба жива только для меня, а для тебя она уже давно увяла, и ты даже не понимаешь, с какой стати я без конца делаю эти лирические отступления в скобках?)
Это была прекрасная идея – свозить детей в Иерусалим, в места нашего детства. Нет, правда. Показать им, где мы играли в три палки, – судя по всему, эта игра распространена только в нашем городе. Где прятались, когда убегали из дома. Где в первый раз пытались прокатиться на велосипеде без страховочных колесиков…
Правда, в те годы главным чувством, которое я испытывала, была зависть.
Тогда я этого не осознала. На самом деле только недавние события заставили меня понять, что резкая боль в груди, из-за которой я в последнюю минуту отменила нашу встречу, была вызвана завистью (строго говоря, не совсем в «последнюю минуту»: вы уже приехали в Шаар-ха-Гай. Может, потому ты так и расстроилась?). Скажем так: это было предчувствие зависти. Уверенность, что если я не отменю нашу встречу семьями в Иерусалиме, то окажусь в той же невыносимой ситуации, какую пережила за несколько дней до того, когда вы были у нас в гостях.
И вовсе не из-за того, что выглядела ты сногсшибательно (это фантастика: с годами ты становишься только красивее). Не из-за чисто американской непосредственности, которая сквозила в каждом твоем жесте, в твоей манере садиться и вставать или держать, оттопырив мизинец, чашку кофе…
Причиной был Ноам. Я имею в виду, не Ноам сам по себе, а… В смысле да, Ноам сам по себе, но не как мужчина. Тьфу ты. Совсем запуталась. Уму непостижимо, как трудно прямо выразить свою мысль. Короче, виной всему было ваше родительское равенство.
Проще говоря, детей вы воспитывали сообща, и это бросалось в глаза.
Он тебе не «помогал» (чем любят хвалиться мужчины), он все делал наравне с тобой. Все без исключения.
Или еще проще: мне было невыносимо видеть такого прекрасного отца, особенно с учетом того, что Асаф был в очередной командировке.
Нельзя сказать, что я никогда до этого не сталкивалась с хорошими отцами, но ни один из них не был твоим мужем. А с тобой нас связывает слишком долгое соперничество, в котором ты всегда побеждала. Пойми, я не в обиде, даже напротив: это служило мне стимулом тянуться вверх. И если в последние годы я перестала стараться, то как раз потому, что тебя нет рядом и мне не с кем соревноваться. (Я как сейчас вижу твою спину – мы участвовали в забеге на шестьсот метров… кстати сказать, такую дистанцию могли изобрести только у нас, в нашей школе-лицее «Лияда» при Еврейском университете Иерусалима! – и вижу, как она неумолимо удаляется от меня, взбираясь на холм.)
Не пойми меня неправильно. Знакомство с твоими дочками у нас дома растрогало меня до слез (помнишь, как твоя Альма и моя Лири вместе рисовали одну картинку, как будто знали друг друга уже много лет? Мы с тобой обменялись взглядами, понимая, что подумали одно и то же: «Дамы и господа! Позвольте представить вам второе поколение особей, демонстрирующих влияние необъяснимой и могущественной алхимии, известной также как «женская дружба»).
А какая красавица твоя Мия! Особенно умиляет, что эта кроха, в имени которой чувствуется что-то голливудское, лопочет только на иврите. И не думай, что я не заметила твою сдержанность, когда я сказала, что после рождения Нимрода бросила работу (ты ни о чем не стала меня расспрашивать, чтобы не акцентировать внимание на этой больной теме), или твое деликатное нежелание хвастаться своим богатством (оно проявилось даже в мелочах, например в одежде твоих дочек или в твоем заявлении, что у тебя нет с собой фотографий вашего нового дома). Честное слово, Нетуш, ты вела себя безупречно, ты была точно такой, какой я тебя помнила и какая ты есть.
Но каждый раз, когда Ноам спешил к одной из ваших дочек, которая вдруг заплакала…
Каждый раз, когда они его обнимали…
А потом он посадил Мию в коляску и повез ее гулять, чтобы дать нам спокойно поговорить…
У меня все внутренности скрутило в узел. Я испытала настоящую физическую боль. Как будто кто-то ударил меня кулаком в живот, схватил мою селезенку и с силой сжал.
Так бывает. Когда сыплешь соль, никогда не знаешь, куда она попадает – в салат или на чью-то рану. (Обещаю, что дальше буду использовать метафоры получше. Я слишком давно ничего не писала.)
Словом, мне очень жаль, что я в последнюю минуту отменила нашу ностальгическую поездку в Иерусалим. И не позвонила тебе, чтобы попрощаться перед вашим отъездом. А в девятом классе поссорила тебя с Ариэлой Клайн.
Ты поймешь меня? Простишь?
Надеюсь, что да. Больше мне ничего не остается.
Заранее никогда не скажешь, каким отцом станет твой будущий муж, но некоторые признаки существуют. Скажем, то, как он ведет себя с твоими младшими братьями (Омер и Гай в Асафа просто влюбились. Когда он вечером приходил к нам, они повисали у него на плечах; перед ужином играл с ними в прятки, после ужина – в искателей сокровищ: распихивал по всему дому клочки бумаги с подсказками и, пока они их собирали, давая взрослым часок передышки, готовил им «сокровище» – клубничное желе).
Или возьмем его реакцию на маленьких детей, нарушающих «личное пространство» взрослого (в медовый месяц, который мы проводили в Париже, мы как-то зашли в ресторан. За соседним столиком сидела семья с девочкой, и та не переставая хныкала. Вместо того чтобы разозлиться и потребовать от официанта пересадить нас за другой столик, Асаф принялся шутить с девочкой, изображая овощи. Когда он показал ей кабачок, ее родители растаяли и пригласили нас на уик-энд в свой летний дом в Ницце).
Но, возможно, самый верный знак – это его отношение к той девочке, которая по-прежнему жива в твоей душе. В конце концов, даже у самой сильной женщины бывают минуты, когда она нуждается в защите. Грипп, который лишает тебя последних сил. Несправедливые придирки босса на работе. Или мелкое дорожное происшествие. На въезде в город. Ничего серьезного. Бампер чуть погнулся. Но ты жутко перепугалась. И тебе было необходимо услышать его голос по телефону. Так вот, в подобных ситуациях Асаф всегда был на высоте, всегда был готов помочь, не унижая меня покровительством. Он признавал мое право жаловаться, но никогда не пытался воспользоваться им в своих интересах. Вот почему – в том числе – я вышла за него замуж. (Были и другие причины: он любил разговаривать со мной в кино и не шикал на меня, как мои прежние бойфренды. У него хорошо пахло от головы. Он действительно признавал мои таланты. У него была изящная походка. Когда я с ним познакомилась, он еще собирал марки. Я верила, что он никогда меня не бросит. Он смотрел на жизнь как на игру в искателей сокровищ. Даже после нашего первого свидания он продолжал покупать у слепых и глухонемых брелоки для ключей. Когда мы в первый раз пошли с ним в ресторан и я заказала себе равиоли, он захотел попробовать у меня из тарелки… Все, стоп. Этот список не работает. Я думала, что эти воспоминания выжмут из меня слезу, но у меня такое впечатление, что я описываю незнакомца.)
Я только что перечитала написанное и заметила, что мной владеет магия цифры три. Почти каждое мое высказывание состоит из трех частей, а в качестве иллюстрации я почти всегда привожу три примера. Возможно, это связано с тем, что я воспринимаю себя стороной треугольника? Возможно, становясь частью трио, ты подсознательно и весь мир делишь на три части?
Я пока не собираюсь говорить об Эвиатаре. Не сейчас. Если я заговорю о нем сейчас, ты меня осудишь, а я хочу, чтобы сначала ты ознакомилась с контекстом. А потом, пожалуйста, выноси мне оценку (разумеется, плохую, как же иначе?).
Ладно, вернемся к брату Эвиатара.
Все началось с моих родов. У меня только что отошли воды, а Асаф сидел рядом, уткнувшись в телефон, и слал эсэмэски. Представляешь? Меня раздирает от боли, а он знай себе тычет в кнопки. Известно, что эпидуральная анестезия немного замедляет ритм схваток, но я мучилась уже шесть часов. Я заслуживала хоть капли сочувствия? Я сказала ему: «Тебе не кажется, что здесь не лучшее место, чтобы слать эсэмэски?» Я еле сдерживалась, чтобы не заорать. Не хотелось выглядеть карикатурной женой, которая во время родов проклинает мужа. И знаешь, что он сделал? Вышел из палаты. И продолжил отправлять эсэмэски в коридоре. В этот момент у меня началась очередная схватка. Я застонала, довольно громко. Я была уверена, что он сейчас же прибежит в палату. Как бы не так. Эсэмэски были для него важнее. Он пришел только через минуту.
Позже, когда я лежала в послеродовой палате, он не пожелал взять Лири на руки. Сказал, что она слишком хрупкая и он боится ее уронить. «Кроме того, – добавил он, – ей сейчас больше всего нужна мать». Демагог! Он всегда имел склонность к демагогии, но с тех пор, как занялся профессиональными уговорами потенциальных инвесторов, еще развил в себе это качество.
Кстати, он вышел на работу уже через четыре дня. О’кей, я и не ждала, что он разделит со мной отпуск по уходу за ребенком – мы здесь не в Норвегии. Но побыть со мной дома хотя бы неделю, просто из солидарности? А потом по пять раз в день звонить с работы домой, чтобы узнать, как я? Спросить, как у меня настроение? Нет ли признаков послеродовой депрессии?
Я могла бы привести кучу примеров только из первого месяца жизни Лири, но не хочу казаться мелочной. (Помнишь последнюю ночь нашей экскурсии в Эйлат? Тогда мы с тобой и Номи составили «Список вещей, которых не станем делать никогда и ни за что». Мы поклялись не выходить замуж без любви. Не приглашать в пятницу вечером гостей, которые любят спорить о политике. Не навязывать своим детям дополнительных занятий. Не заставлять их делать уроки во время каникул. Не уезжать из Иерусалима, исключая службу в армии (обстоятельство непреодолимой силы). Не держаться больше полугода за ненавистную работу. Решая, куда пойти: в ресторан или в театр, – не делать выбор в пользу ресторана. Не отбивать друг у друга парней. Не изменять нашей дружбе. Мне вдруг подумалось: из-за того что Номи умерла молодой, ей не пришлось нарушать эти обещания. И еще: мы составили этот список слишком рано. Мы еще не знали, что на самом деле нас ждет и чего нам следует опасаться в будущем. Например: «Никогда не превращаться в жену, которая вспоминает каждую мелочь, чтобы доказать лучшей подруге, что муж у нее дрянь».)
Да и вообще, дело не в примерах. Дело в пропасти, которая разверзлась между тем, каким отцом я мечтала видеть Асафа, и тем, каким он оказался в реальности.
Скажи – я понимаю, что ухожу в сторону, но мне вдруг срочно захотелось узнать, – ты иногда слышишь голос Номи? Только не говори: «Я ее вспоминаю» или «Я о ней думаю». Я не про это. Я про ее голос, который звучит у тебя в голове. Полагаю, что нет. Потому что подобные штуки происходят только со мной (и с моей матерью). В последний раз это случилось во время семейной экскурсии на гору Арбель. Мы присоединились к группе родителей, у которых не было между собой ничего общего, кроме ужаса перед нескончаемыми субботами в обществе своих отпрысков. Идея заключалась в том, что каждый вносит немного (много) денег, и мы приглашаем гида, который составляет маршрут и придумывает, чем развлечь детей, которые потеряли способность просто наслаждаться природой. Так вот, мы стояли на вершине, переводя дух после тяжелого подъема, и гид рассказывал какую-то легенду про мастиковое дерево. Честно говоря, я никогда не умела по-настоящему слушать гидов; как я ни стараюсь, но посреди рассказа мое внимание рассеивается, как пыльца на ветру. Наверное, мне стоит обратиться к специалисту, который диагностирует у меня специфический синдром дефицита внимания, проявляющийся во время экскурсий, и пропишет мне дополнительный час объяснений гида. Как бы там ни было, я вдруг услышала у себя в голове голос Номи. «Никакое это не мастиковое дерево, – говорил голос. – Это терпентинное дерево». Я покорно кивнула, надеясь, что это ее удовлетворит. Но ты ведь знаешь Номи. «Скажи ему, – велела она. – Скажи ему! Зачем он вводит детей в заблуждение?»
– Не стану я ничего говорить! – ответила я. – Я не собираюсь мешать ему рассказывать.
Проблема в том, что я произнесла это вслух. Все – и большие, и маленькие – тут же повернули ко мне головы. Ты бы, конечно, выкрутилась, как-нибудь отшутилась бы. А я просто виновато улыбнулась и стала считать про себя до двенадцати.
Ладно, на меня и без того поглядывали как на чокнутую. Разве нормальная женщина решится на такую экскурсию без мужа?
Надо отдать Асафу должное – он предупредил меня заранее. Его фирма готовилась выйти с акциями на биржу. «Есть вероятность, – сказал он, – что пару суббот меня не будет в Израиле».
– Если сможешь, поедем вместе. Если нет, я и сама справлюсь, – ответила я.
Я совершила грубую ошибку. В провинции на женщину, рискнувшую отправиться в семейную поездку (и вообще принять участие в общественном мероприятии) без мужа, смотрят косо, как на нарушительницу устоев, способную посадить на мель Ноев ковчег.
Ведь что, в сущности, происходит? Когда ты одна, мужчины смотрят на тебя (даже если ты мать двоих детей и щеголяешь в потрепанных лосинах и старой футболке Асафа) иначе. А женщины, замечая обращенные на тебя алчные взгляды своих мужей, впадают в панику: ты представляешь для них потенциальную опасность. Они засыпают тебя вопросами про мужа, чтобы напомнить остальным, что он таки существует. «А когда он приедет? А как дети переносят его отлучки? Вы – настоящая героиня, что возите их на экскурсии. Я на вашем месте ни за что не решилась бы».
Дома мне слишком страшно! – так и подмывает меня крикнуть им в ответ. Дома я боюсь сама себя. Сердце колотится как бешеное, а волосы встают дыбом, как будто меня ударило током. И совы на дереве обретают дар речи!
Зарубежные командировки Асафа начались, как по заказу, сразу после рождения Нимрода. Фирма, в которой он работает, решила открыть филиалы в Европе и Америке, и его «вынудили» мотаться за границу, чтобы обеспечивать контроль над их деятельностью. Минимум дважды в месяц. Поездка в Америку занимает от недели до десяти дней. Поездки в Европу короче, три-четыре дня, не больше.
При этом, позволь я ему прочитать это письмо, он возразил бы следующее (представляю себе, как он стоит перед компьютером, на котором открыта программа PowerPoint, и листает страницу за страницей, для большей убедительности разбавляя «презентацию» историями из жизни):
1. Я демагог? О нет, это она – демагог. Зациклилась на одном-единственном аспекте нашей супружеской жизни и раздувает его значение, чтобы скрыть остальные. Примеры:
А. Каждое утро я, пока торчу в пробке, звоню ей и не кладу трубку, пока она хоть раз не рассмеется.
B. Именно благодаря мне стакан в нашем доме наполовину полон, а не наполовину пуст. Нимрод танцует только со мной. Только со мной Лири позволяет себе хоть чуть-чуть расслабиться.
C. Я уже молчу про то, что раз в месяц езжу с ней в психиатрическую лечебницу навестить ее мать. Целый час, а то и два я сижу на скамейке просто потому, что ей нужно, чтобы кто-то ее обнял, когда она оттуда выйдет.
D. «Что бы я без тебя делала?» – всегда говорит она мне, садясь в машину.
2. Я не понимаю ее претензий по поводу моих командировок. Я езжу не в отпуск. Я езжу работать. В такси по пути в аэропорт я не испытываю никакого восторга, а перед посадкой стараюсь купить в дьюти-фри как можно больше подарков для нее и детей.
3. Да, я могу уволиться хоть завтра. Но чем мы будем платить за школу верховой езды для Лири и секцию плавания для Нимрода, не говоря уже о сеансах самокопания для их матери?
4. Я виноват в ее депрессии? Мы вместе решили, что после декретного отпуска она не вернется в студию Рабина и будет иллюстратором-фрилансером. Она сама этого пожелала. Ей, видите ли, «надоело получать указания от тех, кто глупее ее». Я ее поддержал. Потому что понимал, что она несчастлива, а мне хотелось, чтобы ей было хорошо. Это нормально, если любишь человека. Нормально желать ему счастья. Да, после декретного отпуска она действительно не вышла на работу, но забыла выполнить вторую часть соглашения. Разве я виноват, что не могу не отвечать на эсэмэски от начальства – даже когда она рожает! – или отказываться от командировок, когда это требуется по работе? Возможно, мои начальники глупее меня, но:
A. Я не учился в «Лияде», и мне не внушали, что я венец творения.
B. В конце месяца они платят мне зарплату. Из которой она вносит долю в неоправданно высокий гонорар гида, проводящего семейные экскурсии.
5. Кстати, приятно слышать, что во время этих экскурсий мужчины бросают на нее «алчные взгляды». Я не удивлен. Три года дорогущих занятий фитнесом в «Студио Си», о которых она здесь умолчала, сделали свое дело. Только жаль, что, когда у нас раз в полтора года случается секс, это точеное тело холодно как лед.
6. Нет ничего более оскорбительного, чем женщина, уверенная, что, ложась с тобой в постель, делает тебе одолжение.
7. Хотя нет, есть: женщина, которая пишет своей лучшей подруге, что ты плохой отец.
Поразительно, но прозрение иногда наступает в самом неожиданном месте. Я повела детей на ближайшую детскую площадку, куда тащишься, когда ни на что другое просто нет сил. Там в песочнице из-под слоя песка выглядывают огрызки соленого печенья, а качели натужно скрипят. Туда даже совы не суются.
Там уже была соседская девочка, Офри. Они живут этажом ниже. Лири младше ее на два года, поэтому подружками я бы их не назвала, но умные дети как-то распознают друг друга. Вот и эти двое всегда радуются случайной встрече. Мать Офри пошла вместе с младшей дочкой на аттракционы для малышни, а я осталась следить за старшими. И тут вдруг Офри спрашивает:
– Мама Лири, а что такое вдова?
– Э-э, вдова… вдова… Ну, это женщина… у которой… э-э… у которой умер муж, – заикаясь, сказала я (о, этот страх ранить нежные детские души!). – Тогда почему мои мама с папой зовут вас «вдовой»? – продолжала Офри. – Ведь папа Лири не умер!
– Не знаю, почему они меня так зовут, – сказала я. – Наверное, тебе лучше спросить об этом у них.
В ту ночь я впервые за много месяцев включила свой «Мак» и составила траурное объявление.
В центре заглавными буквами написала полное имя Асафа.
Над ним поставила:
Наш отец и возлюбленный
Под ним:
Безвременно ушедший (то есть улетевший бизнес-классом). Шив’а состоится в доме вдовы. Просьба не являться раньше десяти утра.
Все это я обвела черной рамкой. Распечатала. Немного поиграла со шрифтами, чтобы добавить мрачности, и снова распечатала. Решила повесить объявление на дверь завтра, после того как дети уйдут в школу и детский сад, а затем слегка ее приоткрыть, как это делают при шив’е.
Клянусь тебе, я так бы и сделала. Я дошла до такого состояния, что была на все способна (в последний год я вытворяла вещи не менее странные, например, потратила два с половиной часа, чтобы добраться до леса Бирия, зайти в ресторан «Дом на краю пейзажа», выпить, глядя на гору Хермон, бокал красного вина и сразу поехать назад, чтобы вовремя забрать детей. Я позвонила в радиошоу и наплела целую историю про отца, сбежавшего в Америку, когда мне было пять лет, и про то, что это по сей день не дает мне завязать прочные отношения с мужчиной. Посреди ночи я громко спорила с совой…).
Но тут в дверь постучали.
Небольшое отступление о секретах в современную эпоху – прежде чем я (спасибо за терпение!) выдам тебе свой секрет.
Их не существует.
В современную эпоху секретов нет.
Все прозрачно, сфотографировано, задокументировано; любая информация «утекает», чтобы появиться если не в чате, то в «Твиттере», если не в «Твиттере», то в «Фейсбуке»; с тайнами покончено; конфиденциальность умерла: прямую трансляцию ее похорон смотрите по 20-му каналу.
Но! Если ты кому-нибудь проболтаешься о том, о чем я собираюсь дальше написать, я тебе отомщу и расскажу все твои секреты. (Намек: Синай, две недели до твоей свадьбы.)
За дверью стоял Эвиатар. В руках – небольшая спортивная сумка зеленого цвета. Я не видела его больше десяти лет, поэтому сначала вообще не узнала.
– Эвиатар, – представился он.
– Асафа нет дома, – сказала я, закрывая собой дверной проем.
– Я знаю, – сказал он. – Иначе не пришел бы.
Я так и не узнала, когда между братьями вспыхнул конфликт. И в чем была его причина. Не то чтобы Асаф об этом не говорил. Он как раз говорил. Только каждый раз предлагал новую версию. По одной из них, это началось еще в детстве. Они были слишком близки по возрасту, всего два с половиной года разницы. Эвиатар ревновал к старшему брату. Он старался понравиться отцу и делал все то же, что Асаф, чтобы доказать, что он лучший – в дзюдо, в шахматах. С девушками.
Потом родители развелись, и каждый из сыновей примкнул к одной из двух сторон. «Не понимаю, как он может поддерживать отца, – сказал тогда Асаф, – ведь ясно, кто в этой истории злодей, а кто жертва». Помню, однажды вечером он стоял на кухне и орал по телефону: «Если ты не придешь к маме на пасхальный вечер, нам с тобой больше не о чем разговаривать!»
Но на нашей свадьбе Эвиатар был. Я видела, как он танцует в сторонке со своими приятелями. Асаф шепнул мне: «Вот дерьмо, кто его вообще впустил?» Я подлила ему текилы, чтобы он не устроил скандал.
Когда родилась Лири, Эвиатар прислал нам чек и открытку: «Поздравляю с рождением дочери!» Чек был необычайно щедрым. Шесть тысяч шекелей, если я ничего не путаю. А может, больше. Асаф порвал его на кусочки и бросил в корзину для бумаг.
Несколько лет спустя в газетах начали появляться фотографии Эвиатара. Узкое длинное лицо. Крупный нос. И глаза, которые даже в черно-белой печати казались ярко-зелеными. Под фотографиями стояли подписи: «Принц экономического бума», «Оракул из Тель-Авива», «Король недвижимости». «Какой лопух доверит моему братцу свои деньги?» – кипел Асаф, но читал каждую статью до конца, включая цитаты из высказываний Эвиатара, после чего цедил сквозь зубы, всегда дважды: «Невероятно! Невероятно!»
– Мне надо спрятаться, – сказал Эвиатар.
– Что случилось? – спросила я.
Он уже зашел в квартиру, но продолжал стоять, не выпуская из рук спортивную сумку. Медленно и внимательно оглядел гостиную, обшарив глазами каждый уголок.
– У меня неприятности, Хани, – сказал он. – Крупные неприятности.
– Говори тише. Детей разбудишь.
– Извини. Я не хотел… В смысле я забыл… То есть…
– Кофе будешь? – пришла я ему на помощь.
– Надо же! – сказал он.
– Что «надо же»?
– Давно никто не предлагал мне кофе.
– Заходи, – сказала я. – Что ты стоишь на пороге?
– Может, ты сначала выслушаешь?
– С удовольствием выслушаю, но можно ведь делать это и сидя?
(Я изображаю себя более смелой, чем была на самом деле, и надеюсь, что ты простишь мне это поэтическое преувеличение. Но факт остается фактом: в первые минуты я не так уж разволновалась. В голове промелькнула целая куча предположений, объясняющих появление у нас Эвиатара, но ни одна из них и рядом не лежала с тем, о чем он мне рассказал.)
– Мне надо где-то отсидеться, – сказал он, устроившись за кухонным столом. – Буквально пару дней. – Голос у него немного дрожал. – Меня ищут. Но сюда они не сунутся… Это последнее место, где меня станут искать. Понимаешь?
– Нет. Давай-ка с самого начала.
– Прости, – сказал он.
У него был вид ребенка, застигнутого за шалостью. (Вообще мне кажется, что первым чувством, которое он у меня пробудил, был материнский инстинкт. Возможно, так всегда происходит, если перед тобой мужчина, с которым ты хочешь переспать?)
– Ты ведь знаешь, что я занимаюсь инвестициями в недвижимость?
– Да, конечно.
– У меня репутация специалиста (он пустился в объяснения, которых я не просила, как будто подготовился к речи заранее), обладающего чутьем к тенденциям рынка… Клиенты доверяют мне свои деньги, чтобы я вложил их в жилье, а потом с выгодой его продал.
– Ты хочешь сказать, что они вообще не собираются жить в купленной квартире?
– Чаще всего нет. Иногда они ее сдают. Но большинство тех, кто ко мне обращается, мечтают о выгодной сделке: купить и перепродать. Они знают, что в этом я эксперт.
– Понятно.
– Пока моя деятельность ограничивалась Израилем, все шло хорошо. Все были довольны. Но потом конкуренция вынудила нас искать объекты для инвестиций за рубежом. Мои клиенты давили на меня, и я рискнул вложиться в недвижимость в ряде стран Восточной Европы и Латинской Америки. И тут… Тут я прогорел.
– Ты хочешь сказать, что твои клиенты потеряли свои деньги?
– Именно. Но проблема в том, что я… не мог… Я имею в виду, они не должны были об этом узнать.
– Но почему?
– Потому что, если бы все как один потребовали свои деньги назад, мне нечем было бы с ними расплатиться, понимаешь? В нашем бизнесе бо́льшая часть средств находится в постоянном обороте.
– Ясно. И что ты сделал? Как тебе удалось скрыть истинное положение вещей?
– Я же тебе говорил: мне верили. У меня была хорошая репутация. Я подделал цифры в отчетах и стал ждать, когда цены на недвижимость пойдут вверх. А пока для пополнения баланса привлек мелких инвесторов, с которыми раньше никогда не работал. Таких, кто располагает небольшими суммами, скажем парой-тройкой сотен тысяч шекелей, но тоже хочет получить свою долю пирога.
(Ты следишь за моим рассказом, Нета? Представляю себе, как ты сидишь у себя в гостиной в Мидлтауне и морщишь свой гладкий лоб. Если только, догадавшись, куда я клоню, не ушла вместе с моим письмом в один из прекрасных парков, окружающих ваш колледж, чтобы сесть на немного влажную от недавнего дождя скамейку и спокойно продолжить чтение, иногда поглядывая по сторонам, нет ли поблизости любопытных чужаков…)
– Ты есть хочешь? – перебила я Эвиатара. Он всегда был тощим, но сейчас походил на чудом выжившего в холокосте. – Могу сделать тебе салат, – сказала я. – И разогрею шницель. (Забавно. Каждый раз, когда я предлагаю гостю то или иное блюдо, даже самое непритязательное, непроизвольно выпрямляю спину – сказывается опыт работы в «Октопусе».)
– Нет, спасибо, – сказал он. – Аппетита нет.
– Ладно. Продолжай. Так что же случилось? Я поняла, что ты потерял деньги и представил клиентам фальшивые отчеты, но…
– Ты слышала про серый рынок?
– Конечно, – сказала я. (Хотя я уже пять лет сижу дома и у меня малость поехала крыша, я делаю из мухи слона и путаю сон с явью, все же, дорогой деверь, я еще не совсем отупела.)
– У меня не было выбора! – воскликнул Эвиатар таким тоном, словно стоял перед судом и произносил речь в свою защиту. – Мне пришлось взять кредит, чтобы мои клиенты продолжали думать, что все в порядке, но в банки я обратиться не мог. Я убеждал себя: это временно. Надо подождать, когда цены на жилье за рубежом снова поднимутся. Но…
– Но они продолжили падать, – договорила я за него чуть более назидательно, чем того хотела.
– Да. И теперь они меня ищут, – сказал он и закинул руки за голову. Этот жест они с Асафом переняли у отца. Такой очень мужской жест, демонстрирующий уверенность в себе. Локти широко раскинуты, что подчеркивает удовлетворение, граничащее с самодовольством. Но сейчас Эвиатар близко сдвинул выставленные вперед локти, как будто пытался защитить голову.
– Кто тебя ищет?
– Все. Воротилы серого рынка. Клиенты. Скоро полиция подключится. Я уже три дня в бегах. Сплю в цитрусовых рощах. Я не имею права ничего от тебя скрывать. Ты должна знать, чем рискуешь, если решишься меня приютить. Все знают, что мы с Асафом на ножах, поэтому вряд ли они явятся за мной сюда. Но я хочу быть с тобой абсолютно честным.
– Как долго ты должен здесь пробыть? – спросила я. (На этом месте ты точно рванешь волосы на голове и заорешь: «Она что, спятила?!» Погоди, скоро ты заорешь еще не так.)
– Максимум двое суток, – сказал он. – Армейский друг организует мне яхту, которая послезавтра ночью перебросит меня на Кипр. Оттуда двумя перелетами, которые я уже забронировал, я переберусь в Венесуэлу. Сделаю пластическую операцию. И начну новую жизнь.
Я молчала.
– Я звонил Асафу, – сказал он. – Он отключился прежде, чем я успел рот раскрыть. Мне больше некуда идти.
Я молчала.
– Я верну долги, – сказал он. – Все. Мне просто нужно немного времени.
Нижняя губа у него дрожала. Дрожала вся челюсть. Я испугалась, что в следующую минуту он встанет передо мной на колени.
– Ты можешь пробыть здесь до завтрашнего утра, – сказала я. – Я не выгоню тебя на улицу прямо сейчас, но завтра утром тебе придется придумать что-то еще.
А теперь, Нета, можешь выражать свое возмущение.
Да, я размазня. Разумеется, размазня. Всегда была размазней. Во время школьных экскурсий всегда плелась в хвосте. На математике не успевала за программой. Последней в классе потеряла девственность. (Я знаю, что твой первый раз был кошмаром, но даже кошмарный первый раз идет в счет.) Я последней произнесла надгробную речь на похоронах Номи (текст, который я написала, был слишком бездарным, и я только во время похорон поняла, насколько он неуместен, поэтому спешно редактировала его в уме).
Я избегаю ответа на вопрос, который – знаю-знаю – тебе не терпится мне задать. Почему? Почему я позволила ему остаться, хотя в таблице, которую мать Номи советовала нам составлять всякий раз, когда нас одолевают сомнения, колонка «против» была намного длиннее колонки «за»?
Очевидно, что 99 процентов женщин, оказавшись в аналогичной ситуации, вышвырнули бы Эвиатара за дверь, руководствуясь простой и ясной заботой о детях. Почему же я попала в оставшийся одинокий процент? Если кто-нибудь коснется кончика ногтя Лири или Нимрода, я брошусь на него как тигрица. Когда Лири была в первом классе и некто Итамар дразнил ее на переменах, я около десяти утра пришла в школу, наврала охраннику, что Лири забыла свой бутерброд, нашла этого Итамара и сказала ему, что, если он еще раз тронет Лири, я из него шакшуку сделаю. (Ничего лучше, кроме шакшуки, я тогда не выдумала.)
Так что же случилось, что я ни с того ни с сего повела себя так странно?
Честное слово, Нета, я сама не знаю.
Просто иногда что-то внутри тебя приказывает, прямо орет тебе: «Сделай то, чего делать нельзя! Сделай то, чего делать нельзя!»
Понимаешь?
Не очень?
Ничего страшного. Я и сама не понимаю. И сова тоже.
Я не обижусь, если ты решишь дальше не читать это письмо. Ведь я без спроса превращаю тебя в соучастницу преступления, в мидлтаунскую Бонни при Клайде. Поэтому ты имеешь полное право пойти и выбросить эти листочки в синий контейнер для сбора бумажного мусора. Если я правильно помню ваш парк, там есть такой, недалеко от тебя.
Но я обязана продолжить писать. Я не могу больше держать это в себе.
Я предложила ему принять душ. Он отказался. Я как можно деликатнее сказала:
– Слушай, Эвиатар, во имя человечества – ты обязан принять душ.
Он грустно улыбнулся и сказал:
– Мне не во что переодеться.
Я принесла ему спортивный костюм Асафа (в списке своих мелочных придирок я упустила тот факт, что по утрам в субботу Асаф убегает из дома на тренировку по триатлону, утверждая, что ему нужен адреналин, иначе кровь застаивается. Понимаешь? Боится, что захиреет).
Я застелила диван в гостиной простыней, положила тонкий плед и подушку Асафа.
Он вышел из душа. В костюме Асафа, который был ему велик на несколько размеров, он походил на пугало. Пугало, с которого капает вода. Худые загорелые ноги. Довольно изящные. Будь он женщиной, это выглядело бы сексуально. Но он был мужчиной. И его ноги от щиколоток до колен покрывала густая поросль, еще влажная после душа. Малопривлекательная картина.
– Спасибо, – кивнул он в сторону импровизированного ложа. – Я уже трое суток не сплю.
– Понимаю.
– Не уверен, что и сейчас смогу уснуть.
– В крайнем случае включишь телевизор, – сказала я. – Только без звука, ладно?
Я вручила ему пульт. Он с минуту поколебался.
– Бери, бери, – подтолкнула я его. – Нет ничего лучше, чем зрелище чужих бед.
– Ты святая, Хани. – Он впился в меня своими зелеными глазищами. – Асафу с тобой повезло.
– Никакая я не святая, – сказала я. – И напоминаю тебе, что завтра утром…
– Меня здесь не будет, – подхватил он. – Я не забыл.
Ты, конечно, думаешь, что мне не спалось. Ведь у меня в гостиной находился беглый преступник. Но я быстро уснула и видела во сне Монтеверде. Ты тоже была в этом сне. Мы были в доме Энди и Сары. Внутри, в самом доме, лил проливной дождь, а снаружи, во дворе, между гамаками, плясало пламя в очаге. Это было необычно, но во сне я списала эту странность на очередной сюрприз, какими богато любое путешествие.
Когда я проснулась, Лири и Нимрод сидели на кухне и ели кукурузные хлопья. Оба были полностью одеты, хотя я не помнила, чтобы вешала им одежду на спинку кровати, как обычно делаю.
– Мама, а у нас дядя Эвиатар! – объявила Лири.
Только тогда я его увидела. Он стоял спиной ко мне, возле рабочего стола. Через несколько секунд он обернулся, держа в руках три пластиковые коробочки, и торжественно возгласил:
– Сэндвичи готовы! С сыром для Лири. С тунцом для… Андреа, да? И с колбасой для тебя, Нимрод. Хани, надеюсь, я все сделал правильно? – Он посмотрел на меня. – Мы хотели дать тебе еще немного поспать.
– Но… Как… Почему?
– Меня разбудила принцесса. – Он указал на Лири. – Спросила, кто я такой. Я объяснил, что я брат ее папы. Она спросила, почему она раньше про меня не слышала. Тогда я объяснил, что мы с ее папой поссорились. Серьезно поссорились. Поэтому я до сих пор не приходил к вам в гости.
– Мам, а я ему сказала, что мы с Андреа все время ссоримся… – вмешалась Лири, – но потом всегда миримся. И он должен помириться с папой!
– Я пообещал, что сделаю это при первом же удобном случае, – продолжил Эвиатар. – Тогда Лири спросила, не помогу ли я им «организовать утро», и рассказала, что надо делать.
– А я сам завязал шнурки! – похвастался Нимрод.
– Правда, мам, он сам завязал, – подтвердила Лири.
– Молодец, мой хороший! – Я действительно была рада. Нимрод уже полгода безуспешно сражался со шнурками.
– Вот наши ранцы, – обратилась Лири к Эвиатару. – Коробку Андреа нужно положить в мой ранец. Ей так нравится.
Я чувствовала себя неловко оттого, что стояла перед ним в помятой пижаме. Обычно по утрам мне лень переодеваться, и я отвожу их в школу и в детский сад в безразмерной майке и старых лосинах. Но сейчас я шмыгнула к себе в комнату, быстро натянула джинсы и черную рубашку, посмотрелась в зеркало и сменила черную рубашку на красную, которая уже сто лет висела без дела у меня в шкафу. Я обулась в туфли на каблуках. Низких, но каблуках. И вернулась в гостиную.
– Ну что, поехали? – спросила я, чтобы никто не успел отреагировать на мой вид (ведь Лири ничего не стоит ляпнуть: «Мама, какая ты нарядная!»). – Нет, мама Или обещала заехать за нами без четверти восемь! – сообщила мне дочь.
– Это идея Лири, – добавил Эвиатар, – не будить тебя, а позвонить ей. Как я понял, вы иногда выручаете друг друга.
– Выручаем, – согласилась я. – У нас дети ходят в одну и ту же школу и в тот же сад.
Мать Или (позор, я никак не запомню, как ее зовут! В телефоне она значится у меня как Или-мама, и в разговорах с ней я всячески изощряюсь, лишь бы не назвать ее по имени) позвонила и сказала, что ждет нас на улице. Я застегнула ранцы, и мы уже собрались выходить из дома, но тут Эвиатар воскликнул: «Эй, минутку, а попрощаться с дядей?» Мои дети подошли к нему и поцеловали его, каждый в свою щеку (в ту минуту я не обратила внимания на то, что Нимрод немного на него похож; я заметила это позже), и он их обнял. Как настоящий добрый дядюшка. «Андреа тоже хочет тебя обнять», – сказала Лири. Эвиатар ей подыграл: расставил руки пошире, как будто видел перед собой еще одну девочку, и сказал: «Хорошего тебе дня, Андреа».
Когда я вернулась в квартиру, он стоял в дверях со спортивной сумкой в руке.
– И куда ты сейчас? – спросила я.
– Не знаю, – ответил он.
Сколько отчаявшихся людей встречалось нам в жизни, Нета? Люди прячут свое отчаяние так искусно, что мы его просто не замечаем. Но отчаяние Эвиатара было абсолютно явным. Оно читалось в его бровях, в его опущенных плечах, в раскрытой ладони, которой он медленно и ритмично похлопывал себя по бедру.
– Ну хоть позавтракай, – сказала я.
Он поставил сумку на пол.
Наш завтрак продолжался до полудня. Как ни удивительно, толковали мы в основном обо мне. На все мои попытки перевести разговор на положение, в котором он оказался, он отвечал: «Брось. Меньше знаешь, крепче спишь». Я откинулась на спинку стула и рассеянно тыкала вилкой в листик салата, оставшийся на тарелке. Потом он наклонился вперед и спрятал лицо в руках. Между пальцами проглянула седая щетина. Странно, подумала я, младший брат поседел раньше старшего. Так быть не должно.
Он задавал мне вопросы. Вопросы по существу. Давно никто мной так не интересовался, Нета. Так откровенно. Сначала умерла Номи, потом уехала ты, и не осталось никого, с кем можно поговорить по душам. Знаешь, иногда я целое утро мысленно разговариваю с вами обеими, отвечая то за Номи, то за тебя. Я настолько глубоко вживаюсь в ваши образы, что забываю, кто я такая. Недавно я слушала интервью с Полом Остером, и он рассказывал о том, что, пока он пишет, его персонажи с ним разговаривают, а порой и спорят. Я успокоилась: значит, не только я страдаю галлюцинациями.
Он (Эвиатар, а не Пол) спрашивал: «А что ты делаешь по утрам, после того, как проводишь детей? Не тяжело одной сидеть дома?»
Он спрашивал: «Как твоя мама?»
Он спрашивал: «Насчет Лири и этой… Андреа? Твоя дочь не слишком большая, чтобы иметь воображаемую подругу?»
Он задал мне еще много вопросов, каждый из которых бил в больную точку. Когда я отвечала, он не отводил от меня глаз. Не косился в свой мобильник, как это делает Асаф. Я ни разу не заметила, чтобы его лицо как бы закаменело – верный признак, что твой собеседник думает о своем. Мне казалось странным, что посреди того кошмара, который на него свалился, он был способен интересоваться мной, – как если бы приговоренный к казни по пути на электрический стул спросил, какая завтра будет погода. Я уже собиралась рассказать ему о совах, когда вдруг обнаружила, что уже половина первого, а я еще не приготовила обед и уже не успею это сделать, потому что мне пора ехать за детьми. Тогда он сказал: «Давай я разогрею шницели и приготовлю картофельное пюре. Они любят пюре?» – «Да», – ответила я, но не поднялась со стула. Я уже опаздывала, но мне хотелось еще хоть ненадолго задержать на себе его взгляд. Кажется, уже целую вечность никто не расспрашивал меня обо мне.
– А что сделать на десерт? – спросил он. – Может, фруктовый салат?
– Да, – ответила я, вставая. – По дороге загляну в овощной, куплю апельсины. Без апельсинов фруктовый салат слишком сухой.
– Точно, – согласился он. И он остался.
Ты все еще сидишь на скамейке у себя в Мидлтауне? Или уже ушла читать лекцию, а письмо отложила на потом?
Знаешь, из всей нашей к вам поездки именно это впечатление врезалось мне в память сильнее всего. Я имею в виду твою лекцию. Я помню аудиторию и убранные под стекло афиши классических израильских фильмов (прямо напротив меня висела «Святая Клара» Ари Фольмана и Ори Сивана). Помню некоторых студентов (справа – девушку со слишком смелым вырезом; слева – двойника Джонатана Сафрана Фоера). Помню тебя. Я так гордилась тобой, Нета, что забыла про зависть. Не потому, что лекцию ты читала блестяще (ты действительно читала блестяще. Я видела все фильмы, которые ты приводила в качестве примеров, но никогда не анализировала их с точки зрения гендера, как это сделала ты). А потому, что ты вела себя не так, как другие.
Поясняю (помнишь кураторшу нашей параллели Ривку Губер с ее вечным: «Поясняю»?).
Все присутствующие в аудитории понимали: ты здесь не только для того, чтобы говорить, как поступает большинство лекторов, но и для того, чтобы слушать. Что тебе интересно мнение студентов. Но больше всего меня потрясло, когда я своими глазами увидела, как эти юные американцы постепенно освобождаются от своих подростковых комплексов и деланого равнодушия и постепенно начинают рассуждать о том, что их и правда волнует, а на самом деле – раскрывать свою душу; в этом возрасте связь между первым и вторым настолько прочна, что ее заметила даже я, человек случайный, не говоря уже о тебе; но ты и не подумала выпячивать перед всеми свою догадливость, выставлять ее напоказ, как это наверняка сделала бы я. Нет, ты продолжила лекцию, сплавив свои мысли с тем, что услышала от студентов, да так изящно (именно изящно – я не сразу подобрала подходящее слово), что в некоторые моменты мне начинало казаться, что я присутствую на уроке танцев. Интеллектуальных танцев – и ты в роли хореографа. Ты дала им прослушать «Змеиную кожу» в исполнении Эрана Цура – саундтрек к фильму «Шуру», и объяснила, что имел в виду поэт, написав: «Если бросишь меня на один день, на два дня я брошу тебя». И потом терпеливо беседовала со всеми, у кого еще остались к тебе вопросы. Включая ту зануду (в каждой группе студентов непременно есть своя зануда), которая просила объяснить ей все сначала.
На этой лекции раскрылись все твои лучшие качества. Харизма, острый ум, тонкий юмор, органичность…
И, в дополнение ко всему, внутреннее спокойствие. Безмятежное спокойствие женщины, сумевшей занять нужную клетку на шахматной доске существования.
Вдруг до меня дошло, насколько моя хитрость шита белыми нитками: я стараюсь ублажить тебя комплиментами, чтобы тебе стало трудней меня критиковать, когда прочтешь продолжение.
Но в моих восхвалениях столько же искренности, сколько стремления к манипуляции, Нета. Поэтому к концу той лекции мной овладела одна мысль: что если бы ты уже не была моей подругой, я бы сделала все на свете, чтобы ты ею стала.
После обеда Эвиатар сел с Лири делать уроки. Я его ни о чем не просила. Он сам вызвался. Лири сказала: «Андреа надо помочь с математикой, мам». Я еще не сказала ни слова, но по тому, как при слове «математика» у меня дернулась щека, он все понял и сказал: «Конечно, Лири, я ей помогу». Они ушли в ее комнату. Я не слышала, о чем они говорят. Слышала только звук его голоса и начинала понимать, почему клиенты доверяли ему распоряжаться их сбережениями. (Знаю, Нета, знаю, что сегодня эти люди остались без гроша, но давай на миг воздержимся от моральных оценок его действий? Позже мы к этому вернемся, обещаю.) Потом он устроил Нимроду баскетбольную «тренировку»: взял в прачечной комнате ведро, нашел у Нимрода под кроватью облезлый теннисный мячик и сочинил сценарий, согласно которому Нимроду досталась роль звезды, и он своими точными бросками добился победы команды хороших против команды плохих. Они полтора часа носились по квартире, позволив мне заполнить все заявки на детские лагеря на летние каникулы. Потом он его вымыл. Дело в том, что мыть Нимрода – это кошмар. Стоит намылить его шампунем, он орет как бешеный – еще до того, как шампунь попадет в глаза. Он ненавидит садиться в ванну, а потом его оттуда не вытащишь. В процессе он брызгается водой, превращая тряпки, которые я ношу дома, в какие-то отрепья. Вот почему я удивилась, обнаружив, что в ванной тихо, если не считать легкого плеска воды.
(Уже перед сном Нимрод рассказал мне, что дядя Эвиатар соорудил ему из бумаги лодочку, и они вместе отправили ее в плавание до «Кипра».)
Когда они вышли из ванной, Эвиатар держал его, завернутого в полотенце и с еще влажными волосами, за руку. «Где его пижама?» – спросил он, и я в первый раз обратила внимание на то, как они похожи. Орлиный нос, чуть оттопыренные уши, а главное, глаза – их цвет и взгляд, скользящий и глубокий одновременно.
Понимаешь? Лири как две капли воды похожа на мою мать. Нимрод совсем не похож на Асафа. Пытаясь найти объяснение, почему он так холоден с детьми, я иногда думала: «Может, если бы хоть один из них был на него похож, все обстояло бы иначе». Теперь у меня появилось новое соображение: а что, если он заметил, что Нимрод похож на Эвиатара? И это его оттолкнуло.
За всеми этими размышлениями я чуть не забыла, что они все еще стоят передо мной. Под ногами у них успела натечь небольшая лужица.
– Пижама под подушкой, – сказала я.
Он рассказывал им сказки, пока они не заснули.
То есть сначала он спросил их, какую книгу им почитать. Они, как всегда, начали спорить, и тогда, не дожидаясь, пока спор перейдет в свару со слезами, он предложил: «Может, рассказать вам сказку?» После этих слов ссора скончалась в зародыше. Дети замолчали и приготовились слушать.
Я тоже молчала. Прижалась спиной к стене их комнаты с другой стороны и навострила уши.
– Однажды в одном лесу вспыхнул пожар, – начал он.
– Андреа не любит страшные сказки, – перебила его Лири.
– А ты передай ей, чтобы не волновалась, – сказал Эвиатар. – Это сказка с хорошим концом.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Тогда ладно.
– Все лесные звери поспешили к реке, которая протекала посреди леса, чтобы защититься от огня. И только скорпион стоял на берегу и чесал себе клешнями голову. Как вы думаете, почему он не входил в воду?
– Потому что у него аллергия! – предложил Нимрод (у него аллергия на шоколад, йогурт, пчелиные укусы и весеннее цветение).
– Точно, – сказал Эвиатар. – Скорпион живет на суше. Его тело не приспособлено к воде. Но ему повезло. Потому что в это время там проходила… Кто? Черепаха. «Привет, черепаха, – сказал скорпион. – Можешь перевезти меня на спине на тот берег?» – «Ни за что! – ответила черепаха. – Ты меня укусишь». – «Зачем мне тебя кусать? – сказал скорпион. – Если я тебя укушу, мы оба утонем». – «Но ведь ты Скорпион Скорпионович, и ты обязательно меня укусишь», – сказала черепаха. «Обещаю тебе, Черепаха Черепаховна, что ни за что тебя не укушу», – сказал скорпион. «Поклянись!» – потребовала черепаха. – Пусть поклянется Господом Богом! – предложил Нимрод (одна из воспитательниц у них в детском саду очень набожная).
– «Клянусь, что не укушу тебя!» – сказал скорпион. И черепаха позволила ему залезть ей на спину. Огонь, охвативший деревья, быстро к ним приближался, поэтому они поскорее – насколько слово «скорость» применимо к черепахе – зашли в реку. Черепаха плыла к другому берегу, а скорпион лежал у нее на спине, держа клешни высоко над водой.
– Это страшная сказка, – сказала Лири. – А ты обещал Андреа, что будет не страшно. Можно я тогда возьму вас за руки?
– Конечно, можно.
– Они уже доплыли почти до середины реки, – продолжил Эвиатар, постаравшись придать голосу веселые нотки, – как скорпион вдруг почувствовал во всем теле зуд. Он знал, что это за зуд. Это был зуд, заставлявший его кусаться. Да, ему нестерпимо захотелось укусить черепаху. Он чувствовал, что прямо-таки обязан укусить черепаху. В конце концов, скорпион он или кто?
(В этот миг я чуть не ворвалась в комнату. Меня разозлило, что он собирался нарушить данное Лири обещание. Я знала, что конец у этой истории плохой, а Лири не всегда умеет отличить вымысел от реальности. Вообразит еще, что у нее по комнате ползают скорпионы!)
– Но тут, – Эвиатар повысил голос – будто специально для меня, будто знал, что я подслушиваю за стеной, – к ним незаметно подплыл большой добрый крокодил…
– Как же они могли его не заметить? – возмутился Нимрод. – Он ведь был большой!
– Пре-крас-ный во-прос! – Эвиатар явно растягивал слова, выгадывая время, чтобы придумать на возражение мальчика подходящий ответ. – Так вот… Во-первых… Крокодилы, хоть они и огромные, умеют подплывать тихо-тихо. А черепаха со скорпионом были так заняты переправой, а заодно и друг другом, что даже не подумали посмотреть – не плывет ли к ним большой и добрый крокодил, который всегда делает то, что должен делать добрый крокодил. Вот он к ним подплыл… тихо-тихо и, конечно же, под водой, а потом – оп! – открыл свою огромную пасть и… проглотил обоих!
– Господи спаси! – ахнул Нимрод.
– Оказались они, – продолжал Эвиатар, – у него в глотке. А вы знаете, что в глотке у крокодила тьма-тьмущая? Ни один лучик света туда не проникает. А что, по-вашему, делает скорпион, очутившись в темноте?
Лири с Нимродом молчали.
– Что вы делаете после того, как мама выключит свет и пожелает вам спокойной ночи?
– Дразнимся.
– А потом?
– Засыпаем, – сказала Лири.
– Вот именно! – сказал Эвиатар. – Так и скорпион. Он заснул. Забыл, что хотел укусить черепаху, и захрапел.
– Но крокодил, значит, их съел! – взволнованно сказал Нимрод.
– А вот и нет. Добрый крокодил не собирался их есть. Они вообще не в его вкусе. Одним глазом, который он всегда держит над водой, он увидел скорпиона на спине у черепахи и сразу понял, что сейчас произойдет, если только он не подплывет к ним сбоку и не сделает что-нибудь необычное. Ну вот он их и проглотил. А потом быстро подплыл к другому берегу и выплюнул обоих. Черепаха со скорпионом покатились по земле и раскатились в разные стороны. Черепаха поползла в одну сторону, а скорпион, который только-только проснулся, – в другую. Так все они – и скорпион, и черепаха, и крокодил – спаслись от огня, который не смог перебраться через реку, потому что он – огонь. Все хорошо, что…
– …хорошо кончается! – подхватила Лири. – Расскажи еще сказку!
– Нет, уже поздно, – сказал Эвиатар.
– А ты шепотом, – попросил Нимрод. – Ну пожалуйста!
– Только тихим-тихим шепотом, – согласился Эвиатар тоном заговорщика, и мои дети засмеялись. Я и сама, стоя за стеной, невольно улыбнулась.
– Ладно, воробышки, – сказал он. – Сейчас я выключу свет, а вы будете делать то, что делаете, когда становится темно.
– Мы подразнимся! – бодрым голосом выкрикнул Нимрод. – А потом заснем!
– Позови, пожалуйста, маму, чтобы пожелала нам сладких снов! – сказала Лири. (Я всегда желаю им на ночь шоколадных снов, мармеладных снов, зефирных снов и к каждому лакомству добавляю по поцелую.)
– Да, конечно, – сказал Эвиатар. – Сейчас позову.
Когда я входила, а он выходил из комнаты, мы слегка соприкоснулись плечами. Звучит соблазнительно, но на самом деле он такой тощий, что чуть не уколол меня своей костью.
Зато дети были, как всегда, ласковыми. Это мои самые любимые минуты. Я пристраиваюсь рядом с каждым из них, сначала обнимаю под одеялом Нимрода, потом – Лири. Глажу их и целую. Мы немножко болтаем. Нимрод любит, чтобы ему почесали между лопатками. Лири – чтобы ее погладили по голове. Обоим нравится, когда я трусь носом об их шейки.
Если у меня и есть повод гордиться собой как матерью, то он состоит в том, что я научила своих детей выражать любовь физическим прикосновением. Я видела, как они прощаются с другими детьми, не стесняясь их обнять. Иногда это выглядит смешно, потому что другой ребенок не понимает, что произошло, и стоит столбом, бессильно опустив руки, но, несмотря ни на что, эта сцена наполняет мое сердце счастьем.
Почему? Потому что, по крайней мере в этом отношении, мне удалось разорвать цепь: моя бабушка не обнимала маму, а мама не обнимала меня. Но я обнимаю Лири. А значит, и она будет обнимать свою дочь.
Перед тем как закрыть глаза, Лири спросила, можно ли Андреа остаться у нас ночевать.
– Она боится возвращаться домой в темноте, – объяснила мне дочь. – Сейчас на улице полно скорпионов.
– Ради бога, – сказала я.
– Ты передашь ее маме, что она переночует у нас? – спросила Лири. Ответственная, как старшая дочь. Вся в меня.
– Передам, – пообещала я.
Нимрод не сказал ничего, хотя, судя по дыханию, еще не спал. Удивительное дело: он отнимает у старшей сестры вещи, чиркает фломастером у нее в тетради, дергает ее за волосы и без конца дразнит, выводя ее из себя…
Но он никогда не насмехается над ней из-за Андреа. Только иногда, когда ее нет поблизости, подходит ко мне и тихо говорит: «Андреа ведь не взаправдашняя, верно? Лири ее просто придумала, да?»
Не прошло и получаса после того, как уснули дети, как раздался звонок в дверь. Эвиатар споласкивал посуду и ставил ее в машину. Я поднялась открыть дверь, но он быстро преградил мне путь и приложил палец к губам, приказывая молчать. Заглянул в глазок. Взял лист бумаги и написал: «Это они. Скажи, что ищешь ключ». Я так и сделала. Подвигала разные предметы, изображая поиски. Тем временем он выскользнул на балкон и вскарабкался на перила. Я жестом велела ему подождать и быстро нацарапала записку: «Соседи напротив за границей. Перелезь на их балкон. Спрячься в игрушечном домике их сына». И пошла открывать дверь. Я специально откинула цепочку, чтобы показать, что мне нечего скрывать, и с улыбкой сказала: «Добрый вечер. С кем имею честь?» (Я была неподражаема, честное слово!) Бандюганы были оба, как на подбор, коротышки, но от их стриженых голов так и веяло жестокостью. Первый, с квадратным подбородком, был в белой тесной футболке. Второй – с выступающим вперед острым подбородком – в такой же тесной черной футболке. – Мы разыскиваем Эвиатара Гата, – сказал острый подбородок.
– Думаю, вы ошиблись адресом, – сказала я. – Это дом Асафа Гата.
– Это мы знаем, мадам, – сказал он.
Они вошли в квартиру и принялись обходить комнату за комнатой.
– Простите, но кто вам позволил? – возмутилась я. Я шла за ними по пятам, стараясь преградить им путь. – Здесь дети! Кто дал вам право врываться в чужой дом и?..
Они не обратили на меня ни малейшего внимания (только потом я поняла, насколько страшным было это их молчаливое равнодушие) и продолжали искать Эвиатара. Под креслами. На антресоли. Они открывали шкафы, передвигали вешалки с одеждой, опрокинули на пол корзину с грязным бельем… Я протестовала, угрожала позвонить в полицию и даже сфотографировала их со смартфона, но все это не произвело на них ни малейшего впечатления.
Нимрод и Лири спали. Даже когда бандиты включили у них в комнате свет. Даже когда они распахнули их шкаф (в этом они, слава богу, пошли в Асафа: их из пушки не разбудишь). Если один из головорезов, подумала я, посмеет тронуть моих детей, я применю навыки, полученные на курсах самообороны. Я уже оперлась на одну ногу, приготовив вторую, чтобы врезать по яйцам тому, в белой футболке, но они довольно быстро убрались из детской. Как будто им самим было неловко там шуровать.
Наконец они вышли на балкон. В подобных обстоятельствах обычно говорят: «Я затаил дыхание». Нет, дыхания я не затаила, но большой палец у меня на ноге поднялся над вторым и прижал его к полу, как со мной часто бывает в состоянии стресса.
Они провели на балконе несколько долгих секунд, после чего вернулись в гостиную. Тип в белой футболке сказал: «Извините за беспорядок». (Честное слово, он сказал: «Извините».) «Видимо, мы получили ложную информацию». Черная футболка поднял ко мне свой острый подбородок и добавил: «Позвольте, мадам, дать вам совет. Если Эвиатар Гат случайно здесь появится, не впускайте его в дом. Это принесет вам большие неприятности. У вас ведь дети, правда?»
– Уберите разгром, – сказала я им.
– Что? – Они смотрели на меня с изумлением.
– Вы перевернули мой дом вверх дном. Кто, по-вашему, будет все это убирать?
Ничего они не убрали. Потому что на самом деле я их об этом и не просила. Но было бы здорово, если бы попросила, скажи? Вообще, пока я тебе пишу, меня не покидает соблазн рассказать не о том, что произошло, а о том, что могло бы произойти. Пока что я сдерживаюсь, но ты имей это в виду. Я не уверена, что меня хватит надолго.
После того как бандиты убрались восвояси, мы с Эвиатаром, вполголоса переговариваясь с балкона на балкон, пришли к следующему соглашению. (Сова сидела на ветке молча, но с таким суровым видом, что сразу делалось ясно: она этого не одобряет.) Оставаться у нас ему нельзя – это слишком опасно. Я открою ему соседскую квартиру (ключ они вручили мне перед отъездом), и он будет прятаться там, пока не подгонят яхту, которая должна переправить его на Кипр. Если, конечно, один из подбородков не начнет снова крутиться возле нашего дома. В этом случае Эвиатару придется искать себе другое пристанище.
– Конечно, – сказал он.
– Хочу заранее тебя предупредить, – сказала я. – Эта соседская квартира немного странная.
– Ну, я не то чтобы в таком положении, чтобы капризничать, – сказал он.
(Позволь, кстати, задать тебе вопрос как кинокритику: в людях, которые в состоянии стресса сохраняют чувство юмора, действительно есть что-то сексуальное или нам просто так кажется, потому что нас приучили к этому герои боевиков?)
Соседка сверху, судья на пенсии, отодвинула штору. Не до конца, но все же сдвинула. Я вздрогнула. Только этого мне сейчас и не хватало! Чтобы страж закона и порядка (пусть она в отставке, но связи у нее наверняка сохранились) увидела, что творится у нее под носом. Я знаком велела Эвиатару подождать и поспешила открыть ему квартиру напротив нашей.
Все стены в соседской квартире увешаны часами.
Когда я говорю «увешаны», я не преувеличиваю. Несколько штук в гостиной. В каждой комнате. В коридоре. Собственно говоря, в их квартире нет ни одного уголка, в котором не раздавалось бы тиканье часов. Они висят плотно друг к другу, разделенные минимальным расстоянием.
Собирать коллекцию начал отец. Мать – она говорит об этом так, будто речь идет о мебели, купленной в ИКЕА (что может быть нормальней?), – рассказала мне, что он перевез часы еще в их первую квартиру, а с тех пор каждый год добавляет в коллекцию еще несколько экспонатов.
Не знаю, смогу ли передать тебе, насколько дико это выглядит. У них на стенах нет ни одной картины – только часы. Круглые часы и овальные. С римскими цифрами на циферблате и вовсе без цифр. С кукушкой и с маятником. Показывающие местное время и время в других странах. И все они тикают одновременно, никогда не останавливаясь: тик-так, тик-так. Хозяева, судя по всему, к этому привыкли, но у меня каждый раз, когда я к ним захожу, начинает дергаться глаз.
В семье четверо детей. Старшей восемнадцать лет, младшему шесть.
Я часто думаю: каково этим детям расти с таким наглядным осознанием быстротечности времени.
Но, как ни странно, это невероятно спокойная семья. Символ стабильности. Представляешь? Если не считать этого часового фетишизма, они жутко правильные. Банальней не бывает.
В отпуск всегда ездят в одно и то же место – на Крит. Всегда ровно на десять дней. Они оставляют мне ключ, чтобы я раз в два дня проветривала квартиру. «Часы должны дышать», – как-то раз заявил мне их отец. (Клянусь, он так и сказал.)
Обычно, когда я в первый раз иду проветривать квартиру, то обхожу все комнаты и смотрю, что в них изменилось. Иногда можно проследить связь между часами и образом жизни обитателя комнаты: так, в спальне сына-подростка появились часы со стрелками в виде женских ножек. Связь не всегда так очевидна: почему, например, в спальне дочери, которую скоро должны призвать в армию, все часы без корпуса, с открытым механизмом?
Впрочем, на сей раз у меня не было времени любоваться часами. Я даже свет не включила.
– Дверь никому не открывай, – приказала я Эвиатару. – Ни в коем случае. Завтра в полдень я принесу тебе поесть. Постучу три раза – пауза – и еще два раза.
– Спасибо, – сказал он. – Прости за все, что…
У него снова задрожала нижняя губа.
– До завтра, – прервала я его.
Ночью мне приснилось, что мы с тобой вдвоем идем по улице Гренады. Владельцы магазинов пожирают нас глазами. Я чувствую, что на меня они пялятся больше, чем на тебя, и мне это приятно, но тут нам навстречу идет мой армейский командир Рами Лейдер и приказывает нам как можно скорее убираться из города, потому что завтра здесь начнется гражданская война. Я пытаюсь с ним спорить, убеждаю его, что здесь уже много лет не звучало ни одного выстрела, но он властным голосом говорит, что не сомневается в своих источниках информации, и ведет нас к центральной автобусной станции. Автобус трогается с места, и тут я вспоминаю, что забыла в общежитии свой счастливый свитер в клеточку, который купила на блошином рынке. Я очень хочу его вернуть, вскакиваю с сиденья и собираюсь выйти из автобуса, но вдруг вижу твое лицо, Нета; оно мертвенно-бледно, как у совы, ты с силой толкаешь меня обратно на сиденье и говоришь, что возвращаться назад слишком поздно и нечего переживать. А свитер для меня захватит Андреа.
В половине восьмого утра я постучалась в соседскую дверь. Я знала, что это опасно. Но дети просили – нет, требовали дядю Эвиатара. Каждый по-своему: Лири снова легла в постель, выстроила баррикаду из подушек, зарылась под одеяло и тихо, но твердо объявила, что они с Андреа не встанут, пока не вернется дядя Эвиатар. Нимрод стоял посреди гостиной и орал: «Дядя Эвиатан! Дядя Эвиатан!» Лири крикнула ему из детской: «Не Эвиатан, а Эвиатар, дурак!» – «Сама дура!» – парировал Нимрод. Я стояла между ними, увешанная их одежками, точно вешалка, точно зная, что должна делать. В течение недели я проделываю это десятки раз: напрягаю мышцу, отвечающую за установку границ, у каждого родителя расположенную чуть выше диафрагмы, и тоном, не терпящим возражений, произношу: «Вставайте. Сию минуту. Дяди Эвиатара нет. Мы опаздываем в школу. Если вы сейчас же не встанете…»
Но впервые за семь лет это не сработало. Напрасно я напрягала нужную мышцу – она меня не слушалась. (Разве не странно: приказываешь что-то своему телу и душе, а они отказываются подчиняться?)
Я пошла к соседям напротив. Постучала: три раза, пауза, еще два раза. Эвиатар открыл дверь. Вид у него был растерянный, взгляд – мутный.
– Доброе утро! – сказал он.
– Доброе утро. Я… Мне нужна твоя помощь.
За пятнадцать минут они оделись, причесались и почистили зубы. В каждом ранце лежал сэндвич, приготовленный по личному заказу его владельца. За это же время Эвиатар, преобразившийся в Мэри Поппинс, успел сыграть с Нимродом в дерево (присел посреди гостиной на корточки, раскинул руки-ветки и предложил Нимроду вскарабкаться на «вершину»), а с Лири и Андреа – в города (кто первый не вспомнит город на нужную букву, тот проиграл). Дело было не в том, что он с ними делал, а в том, как он это делал. Самозабвенно. Как будто за ним по пятам не гнались головорезы. Хотя знаешь? Даже не это главное (я формулирую свои мысли, пока пишу, так что прости, если мой рассказ звучит путано). Главное, что он уловил (как ему это удалось? да так быстро?), в чем состоит основная проблема моих детей. Они не любят смены обстановки. Не любят переходить из гостиной в ванную, а из ванной – на кухню. Из кухни – к входной двери. На каждом этапе они зависают. Их не сдвинешь с места. Но Эвиатар нашел способ как-то незаметно заставлять их шевелиться. А я смотрела на все это со стороны и чувствовала (не обязательно в этом порядке): я здесь и не нужна; я могу слегка расслабиться – наконец-то, после всех этих лет; я так привыкла жить на взводе, что и сейчас все еще напряжена; но при виде Эвиатара во мне как будто что-то начинает вибрировать, словно где-то внутри идет процесс закипания: появляются крохотные, чуть заметные пузырьки, которые – ты это предчувствуешь – вот-вот превратятся в огромные пузыри, и вода забурлит ключом. Сова этим страшно недовольна. Ночью я это от нее еще услышу.
Я открывала дверь, когда он наклонился к Лири и сказал: «Помнишь, о чем мы договорились?» (У них уже есть какие-то договоренности? С ума сойти!)
Лири неуверенно кивнула.
– Если Мика скажет, что на перемене не хочет с тобой играть, – не отставал от нее Эвиатар, – что ты ей ответишь?
– Тебе же хуже.
– И что это будет означать?
– Что я умница и красавица, и тот, кто со мной играет, тот везунчик.
– А что значит «везунчик»?
– Что ему хорошо.
– Отлично! Теперь ты, – он повернулся к Нимроду. – Дай пять! Крепче жми! Еще крепче! Молодец! А теперь обнимемся. Крепче! Еще крепче! Крепко-крепко!
– Мам, а можно дядя Эвиатар проводит нас в школу? Ну пожалуйста, пожалуйста, – заныла Лири.
– Нет, принцесса, – сказал он ей, прежде чем я успела открыть рот. – Мне нельзя.
Я была уверена, что она начнет протестовать. Чуть ли не драться (да, у моей дочери есть такая манера: она широко раскидывает руки, а потом резко хватает меня за талию), но, видимо, тон его голоса заставил ее понять, что это не поможет. Поэтому она просто его обняла и долго не отпускала. Потом обняла еще раз – уже от лица Андреа. И, выпрямившись, сказала: «Дядя Эвиатар, ты прелесть».
Возвращаясь домой, я достала из почтового ящика газету. С первой страницы на меня глянуло лицо Эвиатара, более молодое, чем в действительности. Анонс отсылал читателя к экономическому приложению: «Исчезновение гуру недвижимости. Клиенты и полиция ведут поиски». Я начала стоя читать. Вдруг у меня возникло смутное ощущение, что на меня кто-то смотрит, и я с газетой в руке ушла к себе.
В газете не было ни единой детали, о которой я уже не знала от него. Касательно фактической стороны дела.
Весь вопрос заключался в подаче материала. (Ты хотела моральной оценки? Вот она: как эта история отразилась на его клиентах.)
Мне долго казалось, что нас (девочек, которые выросли в Иерусалиме и учились в «Лияде») воспитывали в понимании того, что деньги и чувства несовместимы. Есть действия, которые ты предпринимаешь ради заработка. И есть другие, продиктованные чувствами. Все это вранье! Деньги – это и есть чувства. Страха. Самоуважения. Зависти. Когда кто-то отдает тебе свои деньги, он одновременно вручает тебе тот тяжкий труд, который позволил ему их заработать, включая все болезненные компромиссы и мелкие унижения, встретившиеся на его пути. В каком-то смысле это делает его таким же уязвимым, как если бы он, скажем, был в тебя влюблен.
Например, автор статьи рассказывал о чете пенсионеров из Хадеры, которые доверили Эвиатару все свои сбережения и теперь не знали, чем будут платить в начале следующего месяца по счетам. В газете напечатали их фотографию: вот они сидят за кухонным столом, покрытым пластиком, и держат друг друга за руки. Но в их позе не было ничего романтического. Они цеплялись друг за друга, чтобы не пойти ко дну.
Супруги с тремя детьми из Кирьят-Оно жаловались, что с понедельника должны забрать детей из детского сада и яслей и понятия не имеют, как им это объяснить. Что говорят ребенку, которого вдруг разлучают со всеми его друзьями? Что его родители – лохи, а платить за это будет он?
Владелец транспортной компании приобрел в кредит два новых микроавтобуса, рассчитывая на прибыль, которую ему обеспечит Эвиатар. Теперь он вынужден сокращать расходы и увольнять сотрудников, которым станет нечем кормить семью.
Все эти люди рассказывали примерно одну и ту же историю, с легкими вариациями: кто-то из знакомых порекомендовал им Эвиатара; они с ним встретились, и он предложил им выгодно вложить их средства. Каждые три месяца они получали на электронную почту четкие и понятные (в отличие от банковских) отчеты. Сумма дивидендов впечатляла. На бумаге. Но в последние несколько недель появились тревожные признаки. Инвестор сменил секретаря. Сообщения, которые клиенты отправляли его новой помощнице, оставались без ответа. И отчет был прислан с двухдневным опозданием.
«Мы еще не поняли, что нас водят за нос, – с душераздирающим простодушием сказали пенсионеры. – Он произвел на нас такое хорошее впечатление!»
«Десять лет работы псу под хвост», – сокрушались молодые супруги.
Инспектор полиции, возглавивший расследование, обратился к общественности с призывом оказать помощь в поисках Эвиатара, добавив, что в его практике это одно из крупнейших за последние годы дел о мошенничестве.
Ужас, правда? Будь это сюжет американского фильма, мне бы по сценарию полагалось ворваться в соседскую квартиру, яростно наброситься на Эвиатара, швырнуть ему в лицо газету и заставить признаться в семи смертных грехах, а когда он встанет передо мной на колени, повернуться к нему спиной и бросить через плечо: «Есть вещи, которых не прощают!» Или: «Я не желаю иметь ничего общего с таким мошенником, как ты».
Вместо этого я пошла в соседскую квартиру и предупредила его, что теперь за ним охотится и полиция.
Но перед этим мне позвонил Асаф.
Как ты знаешь, при международных звонках каждой очередной реплике предшествует определенная пауза. На сей раз она показалась мне особенно долгой.
– Видела газету? – спросил он.
– Да.
– Представляешь, этот урод звонил мне позавчера. Сказал, что влип по уши. Что ему нужны деньги. Я бросил трубку. Представляешь? Решил и меня впутать в эту историю! Ты только подумай! Согласись я ему помочь, к тебе в дверь уже ломилась бы полиция!
– Похоже, он и правда попал в беду, – сказала я.
– Знаешь что? Сам заварил кашу, пусть сам и расхлебывает!
– Да.
– Это на него похоже, – кипятился Асаф, – продавать людям пустые надежды. И убегать, когда они лопаются.
– Его ищут по всей стране.
– Жалко, что еще не нашли. А найдут, посадят. Надолго. Это послужит ему уроком. Хотя… Ничему это не послужит. Горбатого могила исправит.
– Он не горбатый, – сказала я.
– Что? Ты его еще защищаешь?
– Нет, – испуганно сказала я. – С какой стати мне его защищать? Он разрушил людям жизнь.
– Вот именно. Мне только что звонила мать. Говорит, что от стыда готова сквозь землю провалиться. Она теперь на улицу носа не высунет. С ним всегда так. Наделает глупостей, опозорит нас, а я потом вместо матери хожу за продуктами, потому что ей совестно встречаться с соседями. А теперь представь себе десятилетнего пацана, на которого косится вся бакалейная лавка! А ты стоишь там и думаешь, чем ты перед ними провинился?
– Так вот почему вы всю жизнь не ладите?
– В том числе.
– Про бакалейную лавку ты мне не рассказывал…
– И он еще имеет наглость мне звонить! Уму непостижимо!
– Когда люди в беде, они часто делают глупости…
– Опять его защищаешь?
– Я не…
– Ладно, брось. Я просто зол и срываю зло на тебе. Меня все утро одолевают расспросами. Как будто я за него отвечаю. Ни для кого не секрет, что я его брат. Все читают те же сайты, что и я.
– Не переживай. Это просто мутная волна, и скоро она схлынет.
– Да, ты права.
– Хорошо, что ты сейчас за границей, а не в Израиле. Здесь тебя замучили бы знакомые.
– И то верно. Не такая уж ты у меня и дурочка. Я соскучился.
– Когда ты возвращаешься?
– Послезавтра утром.
– А разве не завтра?
– Я собирался, но нарисовалась еще одна срочная встреча. Для нас это важно, потому что…
– Тогда до послезавтра.
А теперь – перерыв. Лекция в рамках курса «Теория нравственности». (Представь себе образовательную программу армейского радио. Говорит молодая аспирантка с гнусавым голосом. Он у нее немного дрожит, что неудивительно – это ее первое публичное выступление: «В рамках нашего исследования мы попытались выявить различия между универсальной моралью, определяющей поведение человека по отношению к людям, с которыми он взаимодействует в профессиональной или общественной жизни, и моралью частной, то есть его отношениями с родными и близкими. Мы предполагали, что обе эти этические модели являются частями единого целого, однако на практике выяснилось, что зачастую между ними имеется существенное противоречие, которое ставит нас перед вопросом: какая из двух моделей для нас важнее? Какой следует придерживаться?»)
О боже, Нета, сколько усилий я прилагаю, чтобы убедить тебя в том, что со мной все в порядке и я не изменилась! Что несмотря на все, о чем я здесь рассказываю (и еще расскажу), я все та же хорошо тебе знакомая Хани.
Сколько усилий я прилагаю, чтобы казаться крутой! Я только что перечитала это письмо. Господи, сколько скобок! Сколько уловок, призванных скрыть, что я больше не крутая. С меня слетела спесь. Две беременности превратили меня в руину. Плюс постоянный недосып. Плюс страх, что Лири похожа на мою мать не только внешне. Плюс бесконечно долгие дни, на протяжении которых мне не удается даже словом переброситься ни с одним взрослым человеком, если не считать утренней болтовни с Асафом, который всегда пытается меня развеселить, но лишь усугубляет мою тоску, потому что он опять куда-то уезжает, а я остаюсь гнить дома. Знаю, что в этом не принято признаваться, но ежедневное многочасовое общение с детьми высасывает из тебя все соки. Возможно, есть матери, которые строят с детьми игрушечные замки и черпают в этом счастье. Но это не мой случай. Я уже видеть не могу пластилин и конструкторы. Когда Лири была поменьше, я обожала складывать с ней пазлы. Это время прошло. Да, у меня еще бывают проблески радости, еще выдаются благодатные минуты, но я уже восемь лет заперта в ловушке – именно в ловушке – стремления добиться успеха в деле, с которым не справилась моя мать. А между тем меня засыпает пылью времени, Нета. И я не сопротивляюсь. Понимаю, что это избитое сравнение, но я и сама чувствую себя избитой. У меня больше нет сил изображать веселье, которого я давно не испытываю.
Можно было бы сказать, что все гораздо проще: в моей жизни появился мужчина с искрящимся взглядом. И то, как он повел себя с моими детьми, вернуло мне желание.
Да, желание.
Влечение к Асафу угасло во мне из-за его отношения к детям. Как будто для меня родительские чувства и секс неразрывно связаны. Как в случае с выключателем и светом: щелкнешь первым, зажжется второй. Наверное, прав Фрейд: сексуальное влечение – не более чем вариация привязанности мальчика к матери, а девочки – к отцу. Кроме того, Асаф ничего не знает про сов; он слишком нормален, чтобы я могла ему о них рассказать. Возможно, именно это и воздвигает между нами барьер. Как бы то ни было, с фактами не поспоришь: в постели с Асафом мои тело и душа если и вибрируют, то скованно. (Не скажу, что я никогда не кончала. Он знает мое тело. Но даже мои оргазмы остаются сомнительными. Понимаешь, о чем я?)
Если бы Асаф получил (во второй раз) возможность ответить на это письмо, он бы сказал:
1. Сомнительные оргазмы? Твою мать!
2. Я отказываюсь быть отцом? Да это она держит детей при себе. Не отпускает ни на шаг. И никогда не отпускала. В ее глазах я все всегда делаю не так: не так беру их на руки, не так сажаю в бустер, не так кормлю. Она изначально в меня не верила. И старательно подгоняла реальность под свои представления. Эвиатар искупал Нимрода, с ума сойти! Я тоже купал Нимрода. Мне это понравилось – купать Нимрода. Даже очень. До того раза, когда она вошла в ванную и обнаружила, что в ванне, по ее мнению, слишком много воды; она заорала как ненормальная: на меня нельзя положиться, я утоплю ребенка, что я за отец! Это был конец. После этого я больше его не купал.
3. Она и к Лири меня не подпускает. Не так откровенно. Это прослеживается в мелочах. Когда, например, я посылаю дочке эсэмэску из-за границы, она ее ей не показывает, а потом утверждает, что просто забыла. Она не разрешает ей чуть позже пойти спать, чтобы дождаться меня с работы. Она считает, что я наношу ребенку вред, недооценивая поэтичность ее души. Простите, но в этом возрасте воображаемая подруга – это не поэтичность души. Это уже проблема.
4. Если бы Хани дала мне шанс, я мог бы стать отличным отцом. Когда ей некуда деваться и она вынуждена на несколько часов оставить меня с детьми, мы прекрасно ладим. Нимрод – который, кстати, ни капельки не похож на Эвиатара, – меня обнимает. Ластится ко мне. Лири перестает упоминать Андреа, потому что знает: в отличие от ее мамочки я эту дурь не поддерживаю. Но мы, в смысле я и дети, почти никогда не остаемся одни. Хани мне не доверяет. Она нервничает, если не видит их больше чем пару часов. Ей кажется, что она их бросает. Что за дичь! Просто ей нужна уверенность, что они принадлежат ей. Она хочет, чтобы, когда у них что-то не ладится, они звали на помощь ее, а не меня. Чтобы я хоть в чем-то облажался. Да, вот он, мой настоящий грех: я добился успеха на работе. Вот что ее по-настоящему грызет. Не мои командировки. Не мои измены. Ее грызет мой профессиональный успех. Ведь это она училась в престижном лицее – она, а не я. Это она должна была получать большую зарплату и летать за границу. И вдруг появляется какой-то провинциал и легко обходит ее на вираже. Так пусть хотя бы окажется паршивым отцом. Чтобы можно было по-прежнему задирать перед ним нос.
5. В студенческие годы, когда мы познакомились, в легкой надменности, с какой она смотрела на меня, было нечто манящее. Некий шик. Даже скрытая за ее заносчивостью растерянность – эти бесконечные метания с факультета на факультет, эти поиски своего предназначения, грандиозного, как у Вайноны Райдер, предназначения, реализация которого наконец-то сделает ее по-настоящему (по-настоящему!) счастливой, – смотрелась очаровательно. Когда нам было по двадцать лет.
6. Я все еще к ней привязан. Это правда. Но должен признать, что это довольно мучительно – жить с женщиной, которая постоянно стремится оказаться где-то не здесь. Которая вечно всем недовольна.
7. И, если уж начистоту, единственное, чем я наслаждаюсь в своих поездках, – это возможность на несколько дней избавиться от ощущения, что я ее не устраиваю. Несколько дней свежего воздуха, свободного от горечи и разочарований.
После телефонного разговора с Асафом я сделала то, чему в последние четыре года регулярно посвящаю каждое утро, – принялась расчесывать свою профессиональную рану. Я просматриваю все рекламные объявления в газетах, отмечая, какие из разработанных мной логотипов еще используются, а какие сменились, потому что клиент пожелал обновить свой имидж. У меня стойкое впечатление, что за минувшие восемь лет компании буквально помешались на дизайнерском лифтинге (зачем заниматься реальным реформированием, если можно просто нарисовать новую картинку?). Фактически из всех моих логотипов, из всего моего «дизайнерского наследия» (ха!), сохранился только логотип фирмы, выпускающей молочные продукты. В тот день я увидела его на газетной странице. Но вместо привычного чувства гордости он вызвал во мне раздражение. Показался устаревшим, чтобы не сказать допотопным.
Я отложила газету и пошла к платяному шкафу.
Если бы я сказала, что наряжаюсь ради Эвиатара, это было бы не совсем верно.
Если бы я сказала, что и не думаю наряжаться, это тоже было бы не совсем верно.
Поэтому я просто опишу тебе, что надела.
Серую юбку, довольно плотно облегающую задницу (по-моему, я была в ней, когда мы ходили в ресторан в Мидлтауне). Узкую желтую рубашку на пуговицах (ты ее не видела). Желто-оранжевые туфли в цвет. На относительно низком каблуке. Я подкрасилась. Совсем слегка. Немного туши для ресниц и чуточку румян. На шею повесила цепочку с восьмиугольным кулоном – самая, пожалуй, подозрительная деталь всего ансамбля (я не носила его с тех пор, как родилась Лири).
Я постучала в дверь: в одной руке – контейнер с подогретыми шницелями, в другой – газета.
В ответ – тишина. В горле защипало горечью обиды: сукин сын, ушел, даже не попрощавшись.
Но через несколько секунд дверь открылась.
– Я заснул, – извинился он.
– Самое время, – улыбнулась я.
– И то правда, – улыбнулся он едва заметной улыбкой.
Я закрыла за собой дверь. Часов на стенах было больше, чем мне помнилось, и они теснились еще плотнее.
Он проследил за моим взглядом и сказал:
– От этого тиканья рехнуться можно. Ловишь себя на том, что вот-вот заорешь.
– В твоем случае это не лучшая идея, – сказала я. – Может услышать соседка сверху. Я не рекомендовала бы тебе привлекать внимание бывшего окружного судьи Дворы Эдельман.
– Спасибо за информацию.
– А ты у нас селебрити. – Я развернула на обеденном столе газету. И села.
Пока он читал, я следила за выражением его лица. Искала признаки смятения. Стыда. Но он быстро бежал глазами по строчкам, явно выискивая полезные сведения. Чтобы выжить.
– Скажи, а ты не можешь отплыть раньше? – спросила я. – Здесь ты ставишь под угрозу всех нас.
– Я не могу отплыть средь бела дня.
– Очень жаль.
Он сложил газету, протянул ее мне и сказал:
– Я верну всем этим людям их деньги. С точностью до гроша.
– Я тебя не осуждаю.
– Конечно же, осуждаешь.
– Есть хочешь? – улыбнулась я.
– Очень.
Я принесла из кухни тарелки и приборы и накрыла на стол.
– А как насчет тарелки для Андреа? – спросил он.
Я рассмеялась. На удивление громко, с облегчением. Мы никогда не осмеливались взглянуть на всю эту историю с Андреа под комическим углом.
– Как хорошо ты смеешься, – сказал он. – Тебе надо чаще смеяться.
Я промолчала. Я не знала, что сказать.
– Приятного аппетита, – сказал он.
Мы начали есть.
Мы не соприкоснулись руками, когда я передавала ему соль.
Мы не коснулись друг друга ногами под столом.
Он вытер рот салфеткой, пристально взглянул мне в глаза и спросил:
– Почему ты помогаешь мне, Хани?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты не обязана мне помогать.
– Потому что ты в беде, – сказала я.
Или: «Потому что кроме меня тебе никто не поможет».
Или: «Потому что Асаф не хочет, чтобы я тебе помогала».
Или вообще промолчала.
– Знаешь, – сказал он, – я ведь звонил своей бывшей подружке. Она бросила трубку.
– Ее можно понять.
– Да, но все же…
– Как долго вы были вместе?
– Восемь месяцев.
Я откинула назад голову и засмеялась.
– Нехорошо надо мной смеяться, – сказал он.
– Я смеюсь не над тобой, а вместе с тобой…
– Что поделаешь? У меня не очень-то получается. Я имею в виду, с женщинами.
– Может, тебе стоит попробовать с мужчинами? – сказала я.
Или: «Какая жалость. Из тебя вышел бы прекрасный отец».
Или вообще промолчала.
(Я не прикидываюсь, Нета. Просто не уверена, что именно сказала, а что только хотела сказать. Что было на самом деле и что могло бы быть, как мне хотелось. Честное слово!)
– Знаешь… – произнес он и закусил губу.
– Что? – Я немного наклонилась вперед.
– Забудь, – сказал он.
– Ненавижу, когда так отвечают, – сказала я.
Я откинулась на спинку стула. Сложила руки на груди. Нахмурилась. Короче, пустила в ход тяжелую артиллерию.
– Ладно, – медленно выговорил он. – Шансов, что мы с тобой еще когда-нибудь увидимся, практически ноль. Поэтому я скажу. Все равно это не имеет никакого значения.
– Так что же?
– Но предупреждаю, тебе это может не понравиться. – Он нацелил указательный палец мне в нос.
– Не угрожай, – сказала я.
Или: «Меня не так уж легко смутить».
Или: «Я тебя слушаю».
Или вообще промолчала.
Он перевел взгляд с меня на настенные часы. У меня возникло ощущение, что он так ничего и не расскажет. Но я ошиблась.
– Когда вы с Асафом только начали встречаться, – сказал он, глядя в сторону, – вы как-то в субботу приезжали в Нагарию. Асаф уже не жил дома, и родители попросили меня освободить для вас мою комнату.
– Помню, – сказала я. – Тогда Асаф в первый раз привез меня к вашим родителям.
– Да. Вы еще говорили о «катюшах». Ты спрашивала, каково это – жить под ракетными обстрелами. – Точно!
– Неважно. После ужина я пошел в паб кибуца Эврон. Когда я служил, мы часто там бывали. Я немножко выпил. Потанцевал. Пообжимался с барменшей. Самое странное, что у меня не встал. Мы тискались как надо. И она была горячая штучка. А у меня не встал. Я подумал, может, это из-за выпивки. Поэтому не пошел к ней, а договорился на следующую субботу. И вернулся домой. Как я уже говорил, я был малость под градусом, еле-еле попал ключом в замочную скважину. А потом на автомате двинулся к себе в комнату и открыл дверь…
– Ой!
– Ты… лежала в постели рядом с моим братом. И ты была… такая…
– Погоди-погоди, я была голая?
– Э-э…
– Голая или нет?
– Не совсем. Между ног была простыня… Одна нога прикрыта, а вторая нет.
– А верх?
– Скорее обнаженный.
– О господи…
– Окно было открыто, и светила луна – полная или почти полная, и ее свет струился по твоему телу, а я… Я стоял там и чуть не задохнулся от твоей красоты.
– Не преувеличивай.
– Я не преувеличиваю. Проблема в том, что воздух, который я удерживал в груди, вдруг вырвался, и, наверно, это прозвучало как стон. И Асаф проснулся. – О господи!
Я мигом выскочил из комнаты, уверенный, что он за мной погонится. Но он не погнался. Только на следующий день – вы с мамой были на кухне – он меня поймал, когда я выходил из туалета, прижал к стене в коридоре и прошипел, что я извращенец. Что, если я посмею к тебе приблизиться или просто с тобой заговорить, он меня пришибет.
– Не похоже на Асафа.
– У него в руке был японский нож. Он открыл лезвие, приставил мне к горлу и сказал: «Хани – моя девушка. Девушка, на которой я собираюсь жениться. Если ты ее у меня отобьешь, тебе конец».
– Это точно не похоже на Асафа.
– Это его сторона, о которой ты, Хани, не знаешь. Зато я, к сожалению, знаю эту сторону лучше некуда. Поэтому… Я воспринял его слова очень серьезно. Сложил свой вещмешок и попросил, чтобы меня подбросили в часть.
– Этого я вообще не помню…
– Ну… Я тогда был для тебя пустым местом. Воздухом.
– Ну что ты…
– Все в порядке. Не извиняйся. Это нормально.
Мне вдруг захотелось закурить. И не просто захотелось, а нестерпимо захотелось. Когда я забеременела Лири, то бросила курить, но потом иногда, в основном по ночам, испытывала легкое желание затянуться сигаретой. Оно быстро проходило. Но сейчас оно разгорелось пламенем. Аж пальцы свело. Я вспомнила, что в прошлом году видела соседку, в чьей квартире мы сейчас сидели, на скамейке возле дома – она выходила туда покурить. Может, у нее где завалялась пачка сигарет? «Подожди секунду», – сказала я Эвиатару.
Я и правда нашла пачку в ящике стола. Вместе с зажигалкой. «Винстон лайт» я не люблю, но в таких случаях не до капризов. Я вернулась на кухню и предложила сигарету Эвиатару.
– Нет, спасибо, – отказался он. – Я бросил. Плохо действует на клиентов.
Я сделала первую затяжку. Постаралась выдохнуть дым в сторону от него.
Слово «плохо» мигало у меня в сознании, как дорожный указатель по пути в Лас-Вегас. Загорится и погаснет.
– Эта картина… Ты с простыней… – сказал он. – Она годами не выходила у меня из головы.
– Ну уж…
– Чистая правда.
– Такая же чистая, как твои отчеты клиентам?
– Это несправедливо, Хани.
– Не думаю, что ты вправе судить о том, что справедливо, а что нет.
– Ладно, не хочешь, не верь. Но это правда. Твой образ возникал передо мной в самых разных ситуациях. Я даже придумывал сценарии.
– Сценарии?
Я на минуту прерываюсь и вдруг краснею: что я тут понаписала. Я помню, что во времена «Октопуса» мы без конца болтали про секс. Парни не давали тебе проходу, так что тебе было о чем поговорить. Ко мне тоже иногда приставали прыщавые юнцы, которые не стеснялись подкатиться к девчонке, далекой от совершенства.
Помню, что самые захватывающие разговоры мы вели после того, как у каждой из нас случалось очередное приключение. Тогда между нами не было и крупицы зависти. Только взаимопонимание. Мы наслаждались вновь открытой для себя непристойной истиной, которая заключается в том, что каждый мужчина делает «это» по-разному (особенно на их фоне выделялись ультраортодокс Эльяда, который, пока ты делала ему минет, цитировал Талмуд, и Йоав с факультета психологии, принимавшийся плакать, когда ты трепала его по волосам, причем его слезы падали тебе точнехонько на соски. Кстати, мне вдруг подумалось, что обе эти истории слишком анекдотичны, чтобы быть правдой; может, ты их сочинила, как и некоторые другие? Хотя вряд ли. Ты ведь не такая врушка, как я. Это мне ничего не стоит выдумать целого Эвиатара, лишь бы произвести на тебя впечатление).
Потом ты познакомилась с Ноамом. А я с Асафом. И эти разговоры прекратились. Возможно, потому, что их тема утратила для нас значение. А возможно, потому, что между каждой из нас и нашим избранником возникла близость, которую не хотелось осквернять.
Я сейчас сообразила, что мы уже пятнадцать лет не обменивались сексуальными рецептами.
Поэтому сейчас мне стыдно писать тебе о том, что было дальше.
Знаешь что? Пожалуй, я позволю себе еще одно отступление. Опишу кое-что из прошлого. Возможно, после этого мне будет легче продолжить.
Последний раз (до Эвиатара) у меня так же снесло крышу после похорон Номи.
Впрочем, нет. Это было не сразу после похорон и даже не сразу после поездки к ее родителям в ха-Керем.
Я помню траурные объявления, расклеенные у них в подъезде. Помню, что я стояла как мешком ударенная и тупо пялилась в листок, на котором было написано ее имя, пока ты меня не подтолкнула – давай, мол, вперед. Точнее сказать, ты меня не толкала, просто мягко коснулась моей спины.
Мы вошли в квартиру, которая всегда нравилась нам больше, чем наше собственное жилье. У нас дома атмосфера была мрачнее некуда, потому что маму уже забрали. Отец, как ни старался, не мог заполнить образовавшуюся пустоту. У тебя-то мама была, но она без конца к тебе цеплялась, по поводу и без повода. Бедная девочка… Сегодня, когда я сама стала матерью, я понимаю, какая нам дана власть. Как одно наше ехидное замечание способно… Уму непостижимо, как тебе удалось после такого детства вырасти нормальным человеком. Если только не назло им? Может, именно таким способом ты одержала над ними победу? Тем, что стала настолько нормальной?
Так вот, дом Номи. Ее отец, Джош, с поредевшим конским хвостом на голове. Он держал лавку «Мистер Пуп» на пешеходной улице Бен Иегуды, помнишь? Мне кажется, во всем нашем выпуске не было человека, не покупавшего у него бейджиков со словом «Полиция» или с портретом Майкла Джексона.
Ее мать, Барбара, – бывшая активистка «Вудстока», которая заводила нам диски Сантаны (я ничего не путаю?) и учила нас, что можно танцевать, чтобы привлечь внимание мальчиков, а можно – просто для удовольствия.
Оба они, Барбара и Джош, в тот день сидели у себя в гостиной и очень нам обрадовались. Барбара обняла нас и сказала: «Как приятно вас видеть! Давненько вы у нас не появлялись». Мне показалось, что ее объятие стало не таким крепким, как было в нашем детстве. Джош сказал мне: «That was so beautiful, твоя речь на похоронах». Я проглотила готовое сорваться с губ «спасибо» ввиду его полной неуместности, а Барбара сказала: «Присаживайтесь, что же вы стоите?» Она пожала руки Асафу и аму («Nice to meet you») и странно веселым голосом добавила, обращаясь к нам: «Она очень вас любила, вы ведь знаете?» – «Мы тоже очень любили ее, Барбара», – ответила ты. А я молчала, думая про себя (вечно я все порчу, не делом, так мыслями), что наша дружба с тобой всегда была намного крепче, и, с радостью приняв в свою компанию Номи, мы все же относились к ней чуточку иронично; в ней и правда было что-то нелепое – эти ее цветочки в волосах, и ботинки «Палладиум», и несчастная любовь с болельщиком футбольного клуба «Бейтар», с которым у нее не было ничего общего. Она производила впечатление человека, опоздавшего родиться лет на десять, но, несмотря ни на что, мы в ней нуждались, потому что без нее казались бы слишком стереотипными «иерусалимскими девами» и занудами, не говоря уже о том, что без нее не смогли бы заводить столько новых знакомств, ведь это она устраивала вечеринки и вообще была у нас заводилой: «А не махнуть ли на музыкальный фестиваль в Арад?», «А давайте после школьной экскурсии останемся на денек в Эйлате!», «Девочки, мы едем в Синай!», «Я договорилась: нас ждут на сбор урожая в кибуце Манара». (За эту последнюю инициативу – особое ей спасибо. Если бы не Эрика, волонтер из Аргентины, я имела все шансы отправиться на службу в армию девственницей, но мне повезло: свой первый раз я прошла с парнем, уверенным, что у меня самое красивое в мире тело. Правда, через неделю он разбил мне сердце.)
Без Номи мы не сдвинулись бы с места, и это истинная правда.
Ее стремление стать нашей подругой открыло нам глаза на то, что мы с тобой составляем некое единое целое. Что это дорогого стоит. И, как ни странно, хотя лучшими подругами были мы с тобой, именно Номи служила тем стимулом, без которого…
Помнишь, как в один из дней недельного траура я протянула тебе руку, а ты взяла ее и крепко пожала? Ты, как всегда, сделала ровно то, что требовалось сделать.
Я чувствовала, что куда-то проваливаюсь, Нета. Как будто в доме Джоша и Барбары не было пола. Я чувствовала, что со смертью Номи закончилась и моя жизнь, какой она была до этого. И теперь начиналось что-то другое, но между мной и этим новым зияла пропасть страха (аналогичное чувство я испытываю и сейчас, стоя на краю пропасти, сулящей перемены).
Когда мы ехали в Иерусалим на похороны Номи, я попросила Асафа свернуть, чуть не доезжая до Шаар-ха-Гая, направо, на грунтовую дорогу, ведущую к Мемориалу погибших летчиков. Еще не совсем стемнело, но я больше не могла ждать. Я сказала ему: «Мне надо тебя почувствовать». Сначала он не понял. Крепко меня обнял. По-дружески. Тогда я расстегнула ему ремень и откинула назад его сиденье. Тут уж он сообразил, что к чему, но я оказалась сверху, а мне хотелось не этого. Я быстро сняла трусы, задрала подол платья, растянулась на своем сиденье, развела ноги и сказала: «Иди ко мне! Быстро!»
Бывает желание, а бывает потребность. То, что произошло в его «фиате», было вызвано потребностью. Я нуждалась в том, чтобы кто-то подчинил меня себе. Побежденной женщине нечего бояться. Ей плевать на пропасть. Она лежит на пассажирском сиденье, свободная от любой ответственности. Ее задранные вверх ноги покоятся на приборной панели, по телу пробегают волны восхитительной боли, и она хотя бы пару секунд верит, что ничего не изменится, что время остановило свой бег на краю бездны и можно еще целую вечность не шевелиться.
Кстати, судя по моим расчетам, в тот вечер в машине мы зачали Лири. Конечно, у меня нет стопроцентной уверенности. К тому же это выглядит чересчур символично.
– Да, – сказал Эвиатар, – ты права. Слово «сценарии» сюда плохо подходит. Наверное, лучше сказать «истории». Я сочинял истории, которые приводили меня к тебе. Которые случайно сталкивали нас. И заканчивалось… ну, ты догадываешься чем. Засыпая, я прокручивал в голове эти истории. Иногда даже рядом с другой женщиной… я имею в виду в постели.
– Я знаю, что ты врешь, но мне приятно это слышать, – сказала я.
Или: «Зачем ты мне все это рассказываешь? С какой целью?»
Или: «Приведи пример».
– Что значит «пример»?
– Расскажи хотя бы одну из этих историй.
– У меня язык не повернется.
– В таком случае позволь тебе не поверить.
– Можно мне сигарету? – спросил он.
– А я думала, что это «плохо действует на клиентов», – усмехнулась я.
Он протянул руку за сигаретой. Ни капли не обидевшись. Щелкнул зажигалкой. Он мог наклониться и прикурить от моей сигареты, но предпочел воспользоваться зажигалкой. Тыльная сторона его ладони была покрыта ужасного вида пятнами.
Он глубоко затянулся. Выдохнул дым, который смешался с дымом от моей сигареты.
– Закрой глаза, – сказал он. – Об этом можно говорить и слушать только с закрытыми глазами.
Я закрыла глаза. Потом приоткрыла один, чтобы проверить, закрыл ли глаза и он, и снова зажмурилась. Я слышала только его голос, который не очень отличался от голоса Асафа, если не считать нотки страха.
– Напротив Ямин Моше есть кафе. Когда я в Иерусалиме, провожу там деловые встречи. И вот однажды вечером туда заходишь ты. Ты приехала в гости к отцу, но у него дома только растворимый кофе, а тебе захотелось эспрессо. Ты сказала ему, что выскочишь за кофе и тут же вернешься. Я как раз закончил встречу и провожаю клиента к выходу, но тут вижу у стойки бара тебя. Я с тобой здороваюсь. Ты не сразу меня узнаешь. На тебе джинсы и легкая блузка с небольшим вырезом. Да, забыл сказать, что дело было летним вечером. Небо темно-синего цвета. Я предлагаю тебе со мной выпить. Но ты говоришь, что не можешь, потому что тебя ждет отец. Тогда я говорю, что провожу тебя, и ты соглашаешься. Мы идем по улочкам квартала Ямин Моше, где живет (в моей истории) твой отец (надеюсь, ты не против), и разговариваем. В воздухе одуряюще пахнет жасмином. Улочки становятся все уже и безлюднее. Наконец мы подходим к небольшому скверу, в глубине которого стоит скамейка. Вокруг – дома, в которых никто не живет. Мы начинаем целоваться, сначала легкими поцелуями, а потом страстно впиваемся друг в друга, но тут ты отстраняешься и говоришь, что нас могут увидеть. Не успеваешь ты это сказать, как в сквер заходит группа японских туристов, и гид на английском объясняет им, что Ямин Моше – это первый еврейский квартал, построенный за пределами старого города, и одновременно – место встречи влюбленных Иерусалима. Группа смеется над нами по-японски, и мы понимаем, что больше не можем здесь оставаться. Тогда я наклоняюсь к тебе и шепотом предлагаю пойти в отель «Мишкенот Шаананим». И ты соглашаешься. – Ни за что бы не согласилась…
– Знаю, но ведь это фантазия. А в фантазии все возможно.
– Хорошо.
– Мне продолжать?
– Да.
– Ты уверена?
– Нет.
– Ну вот… Мы заходим в гостиничный номер. Это люкс. Две комнаты. Гостиная с телевизором и спальня. Ты велишь мне раздеться и ждать в гостиной, а сама идешь в спальню. Через несколько секунд ты меня зовешь. Я вхожу. Ты лежишь на кровати, и простыня прикрывает одну твою ногу…
– Как в Нагарии.
– Именно. Но на сей раз без моего брата. Ты пальцем манишь меня к себе.
– И?
– Что «и»?
– Что дальше?
– Мы лежим в одной постели.
– И все? А подробности?
– Подробности?
– Да. В каком месте ты прикоснулся ко мне в первый раз?
Он ответил не сразу. Я чуть не открыла глаза. Но я знала, что стоит мне их открыть, как все исчезнет. Все, что начало во мне набухать.
Я услышала, как он достал из пачки еще одну сигарету.
Услышала щелчок зажигалки.
Услышала звуки фортепиано – ученик Рут играл сонату.
Услышала у себя в голове голос совы: «Что ты творишь? Что ты творишь?»
– В каком месте ты хотела бы, чтобы я к тебе прикоснулся? – наконец спросил он.
– К шее, – быстро, пока не улетучилась смелость, ответила я. – У меня там пара чувствительных точек.
– Пальцами или губами?
– Губами.
– Хорошо. Тогда так… Я ложусь рядом с тобой, кладу руки тебе на бока и наклоняюсь над тобой…
– Медленнее. Не спеши.
– Мед-лен-но, мед-лен-но. Я прижимаюсь губами к твоей шее, внизу. Потом неторопливо поднимаюсь к другой чувствительной точке, до…
– Уха…
– Когда я добираюсь до уха, мой живот почти касается твоего, а грудь – твоей груди…
– Я чувствую статическое электричество…
– Я тоже. Что я делаю потом?
– Проводишь кончиком языка по мочке моего уха…
– Хорошо…
– А потом твой язык проникает ко мне в ухо.
– Глубоко?
– Глубоко. Как можно глубже.
– Хорошо. А ты? Что в это время делаешь ты?
Он сказал «А ты?» таким голосом, что мои бедра свело краткой судорогой.
– Я обхватываю тебя ногами, – сказала я, – и крепко к тебе прижимаюсь.
Так мы и говорили, Нета. С закрытыми глазами. Сидя по разные стороны стола.
Сначала мы просто произносили слова. Ты слышишь собственный голос, и тебе хочется рассмеяться. Но постепенно слова превращаются в образы, а образы – в ощущения. Как бы это тебе объяснить? (Возможно, с тобой такое тоже было, хоть раз? Тогда мне ничего не нужно объяснять.) Это не похоже на реальный акт. Но стоит включиться в эту игру (а у меня никогда не было проблем с воображением), как ощущения обретают невероятную полноту. Твое тело реагирует на слова как на настоящие прикосновения. Ты слышишь: «Спина» – и чувствуешь свою спину. Ты слышишь: «Ногти» – и чувствуешь, что тебя царапают.
Мы оба испытали оргазм. По-моему, я чуть раньше. «Подожди меня», – попросил он. Но я не могла. Это было слишком остро. Слишком сладко. Слишком горько. Я подробнейшим образом описывала ему свои ощущения. Как учащается мой пульс. Как внутренний жар заливает промежность. Как ускоряются и усиливаются спазмы. Я говорила без остановки, и мой голос звучал все более хрипло, пока не перешел в протяжный стон: «А-а-а-а!»
Он встал и пошел в ванную.
Ученик Рут все мучил свою сонату. Я подумала, что надо бы со следующего года записать Лири в музыкальную школу.
Тикали часы. Я не понимала, почему услышала их тиканье только сейчас.
Эвиатар вернулся из душа, благоухая соседским парфюмом. И снова сел с другой стороны стола.
Я была рада, что он так сделал. Не хотела, чтобы он ко мне приближался. Не хотела, чтобы он меня касался. (Знаю, звучит странно, но, попробуй он меня коснуться, я бы влепила ему пощечину.)
Я достала из пачки две сигареты. Одну для себя, вторую – для него.
Он оторвал от газеты первую страницу со своей фотографией и сложил из нее кулек.
Мы стряхивали пепел в эту бумажную пепельницу. С небрежным спокойствием. Как будто ничего не произошло. (Если вдуматься, то ведь и правда ничего не произошло.)
Я смотрела, как он стряхивает пепел, и думала, что у него короткие пальцы и что Асаф в принципе гораздо красивее его.
– Можешь оказать мне услугу, Хани? – спросил он.
– Что?
Мне нравилось, как он выговаривает мое имя. Как будто в конце два «и», а не одно.
– Я должен заплатить греческому шкиперу этой яхты. Но у меня за душой ни гроша. Мой счет в банке заблокирован, и я не могу снять деньги через банкомат.
(Я знаю, Нета, именно это он и проделал со своими клиентами. Я тупая, но не полная дура. Я все поняла. Разумеется, поняла.) Но все же спросила:
– Сколько тебе нужно?
– Две тысячи шекелей, – сказал он. – Я все верну, как только доберусь до Венесуэлы.
– Никаких проблем, – сказала я. – Сиди здесь. Я буду через десять минут.
По пути к банкомату я танцевала. Ну, не то чтобы танцевала, ты ведь меня знаешь. Танцевать я никогда не умела. Но меня не покидало ощущение, что во мне сменили внутреннюю звуковую дорожку. Кто-то убрал диск Ника Кейва, на много лет застрявший в моем проигрывателе, и на его место поставил, скажем, «The Black Eyes Peas».
После меня к банкомату подошел нижний сосед. Отец Офри. Они с женой между собой называют меня «вдовой». Я была рада, что именно он увидел меня такой. После любви. Забрав деньги и чек, я обернулась и сказала: «Доброе утро, Арнон». И задержалась на секунду, чтобы удостовериться, что он отметил произошедшую со мной перемену. «Отличное утро», – ответил он. В его взгляде я ясно прочитала: «Ого! Неужели?» Этого мне хватило. Больше и не требовалось. Я отвернулась, убрала деньги в сумку и на крыльях полетела к дому.
(Помнишь, как в День независимости мы под утро возвращались домой из синематеки, когда в венах еще кипит возбуждение от бессонной ночи и ты шагаешь размашистей, чем обычно? Так вот примерно так я и шла.)
Перед домом стояла полицейская машина.
Пока они находились в моей квартире, большой палец у меня на ноге даже не дрогнул. Я чувствовала себя ветераном против новобранцев и была готова к любому повороту событий. Кроме того, я ощущала свою над ними власть, потому что они были мужчинами, а я – привлекательной женщиной. Что касается вранья, то с этим у меня никогда не было проблем. Что нормально, если растешь с отцом, который тебе внушает: «Маме рассказывать об этом не обязательно» (обычно о том, что он нарушил правила дорожного движения, чтобы побыстрее довезти меня до школы, или, несмотря на волнение, полез купаться в море, хотя спасатели с вышки уже ушли). И с матерью, которая повторяет: «Папе об этом рассказывать не обязательно» (обычно о неразумных тратах и приставаниях на улице незнакомых мужчин).
Это нормально, если через неделю после твоей бат-мицвы твою мать запирают в психушке, и единственным для тебя способом победить в битве с братьями за внимание оставшегося родителя становится изобретение все новых и новых трагедий: то в школе тебя обидели мальчишки, то вожатая группы скаутов унизила тебя перед всей группой. Я всегда использовала в своих выдумках зернышко правды, чтобы рассказ выглядел достоверным, но раздувала его детали до неузнаваемости. Отец раз за разом покупался на мои хитрости, как купилась и полиция, когда я заявила: «Если Эвиатар с нами свяжется, я немедленно вам сообщу. Это и в моих интересах».
Я выждала полчаса, прежде чем постучать в соседскую дверь.
Три удара. Пауза. И еще два.
Он приоткрыл дверь на самую малость. Мы начали разговор через узкую щель, в которую я не столько видела, сколько угадывала линию его лба, переходящую в линию носа и спускающуюся к шее. Но я почуяла его страх.
Сквозь узкую щель проникали не все слова.
– Прости, что задержалась, – сказала я. – Полиция…
– Я видел, – сказал он. – Из окна спальни…
– Я сказала им, что понятия не имею, где ты…
– Зря ты сюда пришла, Хани. Вдруг они следят за домом?
– Я хотела принести тебе…
– Это слишком опасно. Уходи, Хани. Сейчас же.
– Но я…
– Минутку, Хани… – Он открыл дверь чуть шире и коснулся (впервые по-настоящему) моей руки. – Спасибо за все, что ты для меня сделала. И не волнуйся… я имею в виду – из-за Лири… С ней все будет в поря…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, и все.
– Спасибо тебе за все, что ты для меня сделал, – сказала я.
Или встала на цыпочки и по-настоящему поцеловала его в губы.
Или промолчала, как идиотка.
У него за спиной раскачивался огромный маятник часов. Я не помнила, видела ли раньше эти часы. Я хотела спросить его, не кажется ли ему, что в слове «часы» есть какая-то магия, но у нас больше не было времени…
Подлинная разлука всегда чем-то напоминает ампутацию.
В ту ночь мне снилось, что у каждого человека в мире есть собственный шрифт, которым набрана история его жизни, и во сне я просила президента Комитета по печати, чтобы мне заменили шрифт. Тот ответил, что это невозможно: шрифт присваивается человеку при рождении и остается с ним на всю жизнь. Я затопала ногами, как обычно это делает Лири, но президент стоял со скрещенными на груди рукам и не думая мне уступать.
Мне снилось что-то еще, но что именно, я не запомнила, потому что сразу не рассказала свой сон (помнишь, как в поездках мы по утрам рассказывали друг другу, что нам снилось под воздействием антималярийного препарата лариам? Мне нравилось, что ты не пыталась толковать мои сны. Ты сдерживалась).
Я решила обо всем рассказать Асафу, как только он вернется. Я все равно не умею долго что-то от него скрывать, а потому решила, что лучше покончить с этой историей как можно скорее. Но выяснилось, что его командировка оказалась не слишком успешной, и мне стало его жалко (не могу не признать правоту Асафа, который утверждает: когда ему не везет, я испытываю к нему больше тепла). Днем раньше, днем позже, подумала я: не горит.
Я рано разбудила детей и отвезла их в школу и детский сад до того, как он проснулся. Не хотела рисковать, что он узнает обо всем от них.
По дороге они ни словом не обмолвились о дяде Эвиатаре. Я тоже молчала.
Когда я вернулась, Асаф читал газету. Статью о поисках Эвиатара. «Скоро они его поймают, – сказал он. – Это вопрос времени. Что за идиот. Лучше бы сдался. По крайней мере, у него был бы шанс на смягчение наказания».
Я слушала его и думала: «Он не знает, что случилось, он не знает, что случилось, он не знает, что случилось». И еще: «Своим молчанием я углубляю пропасть между нами».
Когда вечером пришли домой дети, они тоже ничего не сказали отцу.
«Ладно бы Нимрод, – удивлялась я, – но Лири? Она обожает такие драмы».
Я безуспешно пыталась вспомнить, была ли у Эвиатара возможность попросить их сохранить в тайне его визит. Насколько я знала, он носу не высовывал из соседской квартиры, следовательно, не мог ни о чем с ними договориться.
Или радостное возбуждение от кучи подарков, привезенных Асафом, вытеснило образ Эвиатара из их сознания? Дети наделены благословенной способностью быть занятыми только собой.
И все же…
Я понимала, что рано или поздно случится что-нибудь, что напомнит им Эвиатара, пробудит полустертое воспоминание, и тогда все выйдет наружу.
Я также понимала, каковы будут последствия.
Асаф не кричит. Стоит кому-то обмануть его доверие, он просто вычеркивает этого человека из списка близких. И тому, кто вычеркнут, нет пути назад. Я наблюдала, как это происходит с его друзьями. С его коллегами.
Но я не испугалась. Напротив. Для человека, чья жизнь вот-вот полностью перевернется, я пребывала в состоянии удивительной безмятежности. Мне снились на редкость приятные сны: мельница в Ямин Моше обдувает меня таким ласковым ветерком, что я испытываю почти сексуальное наслаждение. Я встречаю Эвиатара на берегу Амазонки; он плывет на гигантском добром крокодиле, и, хотя после пластической операции он выглядит иначе, я сразу его узнаю…
На следующий день, загружая в посудомойку посуду, я думала: «Возможно, я пользуюсь этой машиной в последний раз».
Я развешивала в шкафу детские вещи и думала: «Возможно, я открываю этот шкаф в последний раз».
Я готовила спагетти болоньезе и думала: «Возможно, я зажигаю конфорку на этой плите в последний раз».
Проделывая все это, я хранила полную невозмутимость. Словно антрополог, изучающий собственную жизнь. Словно актер, читающий закадровый текст в фильме-катастрофе за минуту до катастрофы. Что, по зрелом размышлении, довольно странно. Я приложила столько усилий, чтобы иметь нормальную семью, и вот, когда появилась реальная опасность, грозящая уничтожить главное достижение моей жизни, я демонстрирую абсолютное безразличие.
Но Лири так ничего и не сказала. И Нимрод ничего не сказал. Андреа – тем более. Я ждала два дня. Три. Четыре. Ничего не случилось. Эвиатар, по-видимому, уже добрался до Венесуэлы, но полиция все еще обращалась к общественности за помощью в его поисках.
Дети, как всегда, продолжали беспрерывно ссориться. Асаф старался вернуться с работы попозже, чтобы поменьше их видеть. А я начала думать, что сошла с ума. Что мой контакт с реальностью, который за последний год претерпел существенные нарушения, окончательно оборвался.
Я всегда ненавидела книги, авторы которых описывают женщин как психопаток. Обычно в таких книгах обязательно фигурирует чердак. Если их экранизируют (согласись, это отличная тема для твоего нового курса в Мидлтауне), то героиня – растрепанная, в рваной ночной рубашке – устраивает такую истерику, что ты невольно думаешь: «О господи, скорей бы за ней пришли санитары!»
Для ясности: я в жизни не надену рваную ночную рубашку. И у нас нет чердака. Но все же…
В прошлом году это случалось несколько раз. Всегда, когда Асаф бывал в отъезде. Всегда поздно вечером. После того, как дети заснут. Сперва я слышу пронзительный крик: «Ха-ни! Ха-ни!» Я выхожу на балкон и вижу там сову. Знаешь, с белой маской на морде в форме сердца. Она смотрит на меня и говорит. Женским голосом. Она говорит обо мне ужасные вещи. Что я плохая мать. Что я неправильно живу. Я защищаюсь как могу, пока ей не надоест и она, фыркнув от отвращения, не заткнется.
Я знаю, что это странно. Поэтому никому об этом не рассказываю. Даже Асафу. Я помню, как мой отец под конец разговаривал с мамой. Помню его тон. И не хочу, чтобы Асаф так же разговаривал со мной. Вот и сейчас – мне понадобилось написать целое письмо, чтобы открыться тебе. Но, даже признаваясь тебе, я не уверена, что смогла описать свои ощущения и не показаться чокнутой. Это немного похоже на… На грезы наяву. Только без приятности. Это и правда крайне неприятно – не понимать: то, что с тобой происходит, происходит на самом деле или нет. Но самое ужасное, что после отъезда Эвиатара на дереве появилась вторая сова. Весь год там была только одна сова – понимаешь? – и вдруг их стало две. Одна может быть случайностью. Две – это уже симптом. Обе говорили со мной одновременно, и обе меня распекали. Но между одной совой, которая тебя клянет, и двумя, делающими это вместе, существует принципиальное различие. Это трудно объяснить. Есть вещи, с которыми можно смириться, и вещи, с которыми смириться нельзя.
Впрочем, эпизоды с совами обычно длились очень недолго. Минуту. Максимум две. Но сейчас я пересказываю события целых двух дней, которые, возможно, существуют только в моем воображении! Где здесь логика, Нета?
С другой стороны, где логика в том, что я подвергла опасности своих детей ради человека, с которым едва знакома?
Знаю, знаю, я могу просто подойти к Лири и спросить ее, помнит ли она дядю Эвиатара. Но что, если она вытаращит глаза и скажет: «А кто это такой?» Как много времени пройдет, прежде чем за мной не явятся санитары?
Они пришли за ней в воскресенье вечером. Я знаю, что в воскресенье, потому что в половине шестого по телевизору показывали «Маленький домик в прериях», и отец выключил телевизор на середине очередной серии и голосом, какого мы никогда от него не слышали, сказал, чтобы мы немедленно шли к себе в комнату. Он действовал из лучших побуждений: не хотел, чтобы мы присутствовали при том, что должно было произойти; он боялся, что сцены, свидетелями которых мы станем, останутся в нашей памяти на всю жизнь. В результате нам пришлось их воображать на основании звуков, доносившихся до нас из-за стены. Но ведь воображаемые сцены тоже могут остаться в памяти на всю жизнь.
Кстати, он поступил правильно, что вызвал медиков. У него не было выбора. За один уик-энд моя мать на глазах из несчастной женщины превратилась в женщину опасную. Я бы на его месте сделала то же самое. Я на него не сержусь.
После того как ее забрали, отец открыл дверь нашей комнаты и разрешил нам вернуться в гостиную. Там еще пахло ее духами. Нам удалось досмотреть конец серии. Семейство Инголлз сидело за обедом. Все девушки – в платьях. Чарльз закрыл глаза, сложил перед собой руки и воздал благодарение Господу за то, что и сегодня у них на столе есть насущный хлеб.
Я помню, как в последний раз звала тебя на помощь (и ты приехала! примчалась аж в кибуц Малкия! Три с половиной часа езды от Иерусалима до Кирьят-Шмона, час ожидания на автовокзале и еще полчаса на автобусе!). Сотовых телефонов тогда не было. Я не знала, ждать тебя или нет. В кибуце нам разрешали звонить родителям раз в неделю, в четверг вечером, чтобы сообщить, что в Шаббат нас дома не будет. Но я позвонила не родителям, а тебе и сказала: «Нета, кажется, у меня поехала крыша. Можешь завтра приехать?» – «Постараюсь, – ответила ты. – Не знаю, что мать скажет». В два часа дня в пятницу, закончив дежурство у ворот кибуца, я вернулась в общежитие, уверенная, что ты не приедешь. Мне казалось, что уже слишком поздно. И вдруг в половине третьего мне позвонили из будки у ворот и сказали, что меня спрашивает девушка. Я побежала к тебе не чуя под собой ног. Но ближе к воротам перешла с бега на шаг. Не хотела тебя пугать. Ты бросилась мне навстречу. Ты была в гражданском (кстати, почему? Ах да, тебя тогда еще не призвали), и мы крепко обнялись. Наверное, с тех пор как мы познакомились, мы еще никогда так крепко не обнимались. Ты сказала: «Слышь, Хани, а ты не могла сойти с ума не в этой богом забытой дыре, а где-нибудь поближе?» И мы рассмеялись. Я хохотала во все горло. Мы направились в столовую, и одно то, что я шла рядом с тобой, меня успокоило; мне даже стало немного стыдно, что я вытащила тебя в Малкию, устроила всю эту драму, и, когда ты спросила: «Так что же у тебя случилось?» – я ответила: «Неважно, все уже прошло». Но ты – а тебе тогда было всего восемнадцать; откуда в тебе такая проницательность? – стояла на своем. «Если ты мне не расскажешь, ничего не пройдет», – сказала ты. «Вон, смотри, – затараторила я, – там у нас маленький зоопарк, а это детское общежитие, представляешь, детям не разрешают ночевать дома, с родителями! И вон там бассейн, но он открыт только с мая по октябрь, а это фабрика, там делают игрушки, прикинь, вот класс – жить в кибуце, где делают игрушки…»
Но ты не повелась на мои попытки увести разговор в сторону. Ты вежливо молчала и ждала, когда я выдохнусь. Это произошло, когда мы поравнялись с магазином. Мы собирались туда зайти – я хотела купить тебе что-нибудь попить после такой долгой дороги, – но ты остановила меня и сказала: «Подожди, давай посидим». Мы сели на бордюр тротуара, и ты положила мне на плечо руку – не уверенно, а чуть ли не боязливо, во всяком случае, с сомнением (откуда в том возрасте нам было набраться опыта разрешения житейских кризисов?) – но именно неуверенность твоего прикосновения и растопила лед в моей душе. Я расплакалась. Всхлипывая и утирая слезы, я попыталась тебе объяснить. «Не знаю, Нета, что со мной творится в последние дни, но мне страшно, мне ужасно страшно… Как будто у нас внутри… в сердце, в душе, есть что-то такое, что соединяет все наши части, это что-то все помнит, направляет нас, организует нашу жизнь, от него зависит, кто мы и к чему движемся, это наша сущность – что-то вроде позвоночника, только он состоит не из костей, а из чувств, понимаешь?..»
Я помню, что ты кивнула. Это было очень великодушно с твоей стороны. Потому что в тот момент ты, конечно, ничего не поняла. «Это что-то вроде веры в себя, – продолжила я, – но не только. Это некая уверенность, что существует нечто, что является тобой, что в этом бардаке, который мы называем человеческой индивидуальностью, есть нечто неизменное, на что можно опереться, чтобы расшифровать реальность, перевести ее на нормальный язык. Но в последние несколько дней это нечто во мне тает… Я сама таю. Некто, кто считается мной, сидит в постовой будке и… Во время дежурства нам запрещают читать. Слушать радио тоже нельзя. Подруг у меня здесь нет. Зря я сюда приехала. И я уже не понимаю… Она уже не понимает… Вот видишь, я рассыпаюсь, не могу даже сформулировать мысль… у матери… перед тем, как она… перед тем, как ее забрали… она тоже не могла закончить ни одной фразы, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале… В общем, я ничего не понимаю…»
– Но эта штука, про которую ты говоришь, этот самый позвоночник… Он ведь не совсем сломался, – сказала ты. – Доказательство? Тебе хватило ума, чтобы мне позвонить.
– Верно. У меня… У меня мелькнула одна мысль.
– Какая мысль?
– Я подумала, может, ты… Может, ты расскажешь мне обо мне.
– Рассказать тебе о тебе?
– Может быть, так я вспомню, кто я.
– Хорошо. – Ты резко повернулась, схватила меня за плечи и поймала мой взгляд, который я до того старательно отводила. – Хорошо, я расскажу тебе о тебе.
Я видела, что ты испытала облегчение, потому что мое невнятное бормотание сменилось конкретной и выполнимой просьбой.
– Жила-была девочка по имени Хани, – начала ты. – Однажды в седьмом классе учитель Библии Алон Гева сказал, что предлагает устроить суд царю Давиду по делу Вирсавии и Урии Хеттеянина и спросил, кто хочет принять участие в разбирательстве. Руки подняли только мы с ней. «Отлично, – сказал Алон Гева. – Тогда Нета будет прокурором, а Хани – адвокатом». – «Кто такой адвокат?» – спросила девочка по имени Хани. Все засмеялись, а я подумала, что эта девочка – очень смелая, раз она не побоялась перед целым классом снобов из «Лияды» признаться, что чего-то не знает. Я пригласила ее к себе, подготовиться к суду. Мы стали первыми в истории иудейского права прокурором и адвокатом, которые работали в сотрудничестве.
– Точно! – воскликнула я, захваченная воспоминанием.
– Мы решили, что соберемся у меня, – продолжала ты, – потому что Хани сказала, что у нее дома слишком мрачно. Мне хотелось ей предложить: «Может, лучше пойдем к тебе, потому что у меня ужасная мать». Но я промолчала. На самом деле тогда я так про свою мать не думала. Каждая семья – это что-то вроде отдельной планеты, и иногда, чтобы понять, что на ней творится, нужен инопланетянин. Эта девочка – Хани – помогла мне это понять. После ее второго приземления на мою планету она мне сказала: «Знаешь, твоя мать ведет себя с тобой так, как будто она тебе не мать, а мачеха». Я ахнула. До нее никто не осмеливался так прямо, без экивоков, сказать мне об этом.
– А ты тогда сказала: «Слушай, Хани, ты, похоже, выиграешь суд. Ты отличный адвокат».
– Точно.
– Прости, Нетуш, я тебя перебила. Продолжай.
– Это тебе помогает?
– Кажется, да.
– Ладно, так вот. Однажды эта самая Хани, о которой мы говорим, нарисовала и распечатала новое меню для «Октопуса». Тайком от хозяина она положила его на один столик, а к вечеру показала, что этот столик принес больше всего прибыли. Она убедила его дать ей заново оформить все меню. В другой раз, неподалеку отсюда, в кибуце Манара, в разгар сбора яблок, аргентинский волонтер по имени Энрике подошел к ее дереву с гитарой и со смешным испанским акцентом спел битловскую «Something in The Way She Moves». Когда он закончил, все захлопали в ладоши, и он ждал, что Хани его поцелует. Но она никогда не любила танцевать под чужую дудку, поэтому просто улыбнулась ему своей очаровательной улыбкой и вернулась к сбору яблок, а поцелуи приберегла для ночного свидания у него в комнате, выбрав то место и время, где и когда они будут подлинными, личными, а не коллективными. А в другой раз…
Ты продолжала говорить мне обо мне, пока не поняла, что я успокоилась. Тогда ты встала и сказала, что обещала матери приехать на пятничный ужин. «Но автобус уже не ходит», – возразила я, а ты ответила: «Не переживай, доберусь автостопом». – «В это время ни одной машины не поймаешь», – сказала я, а ты повторила: «Не переживай». И точно, только я проводила тебя до ворот, как от фабрики игрушек отъехала машина, и водитель, конечно же, был счастлив подбросить такую красавицу до Иерусалима – невероятно, но он направлялся как раз в Иерусалим. Перед тем как сесть в машину, ты в последний раз обняла меня, обхватила за плечи и спросила: «Обещаешь, что все будет в порядке?» Я пообещала. Мне и правда стало лучше.
Сейчас мне немного неловко, что я опять нуждаюсь в твоей помощи, именно в твоей. Прошло двадцать с лишним лет, и мне хотелось верить, что это время прошло не зря. Что муж, двое детей, собственный рабочий кабинет – что все это обеспечило бы мне определенную стабильность. Но, видимо, наш дух движется не вперед, а по кругу. И обрекает нас на бесконечное падение в одну и ту же пропасть.
Я отправлю тебе это письмо. Ненавижу книги и фильмы, в которых в финале выясняется, что письма так и не были отправлены. Убожество.
Но ты не обязана мне отвечать, Нета. Хотя я понаставила здесь множество вопросов, я не очень надеюсь получить от тебя ответы. Мне не нужен адвокат. Тем более – прокурор. Кто мне действительно нужен, так это свидетель.
Я должна была рассказать кому-то эту историю, ни о чем не умалчивая, чтобы поверить, что случай с Эвиатаром действительно имел место. Или, по крайней мере, что на самом деле я его выдумала. Что я была в таком отчаянии, что мне пришлось его выдумать.
Я перечитала свое письмо с самого начала. Попыталась взглянуть на него твоими мидлтаунскими глазами и подумала: будь я на твоем месте, я бы, пожалуй, испытала легкое беспокойство. Возможно даже, это письмо заставило бы меня все бросить и помчаться в Израиль, прибежать ко мне, крепко меня обнять и взять с меня обещание, что со мной все будет в порядке.
Не знаю. Возможно, пока я писала, меня малость занесло; возможно, письменная форма изложения сама по себе толкает на преувеличения, и все эти похоронные объявления и истерика в скобках в девять утра казались мне уместными, а сам факт, что я села тебе писать, сам факт, что, пока я писала, ты была со мной, уже немного меня успокоил (вот в чем ужас сумасшествия: страх, что ты свихнешься, не просто происходит от одиночества, он и провоцирует одиночество. Он запирает тебя в ловушке кошмарных мыслей, которые ты прячешь от мира, в удушливой ловушке, из которой нет выхода…).
Как бы то ни было, уже давно не девять утра. Через десять минут я должна забрать Лири и Нимрода с дополнительных занятий. Если я не приведу своих птенцов в родное гнездо, этого не сделает никто. Никто! Этого я допустить не могу. По дороге я зайду на почту, куплю марки, наклею их на конверт и вручу почтовой служащей. Потом загляну в магазин, куплю куриную грудку для шницелей, которые уберу в морозилку, а потом разогрею. И со мной все будет в порядке. Возможно.
Асаф сегодня вечером улетает. На сей раз ненадолго. Всего на одну ночь.
Мы уложим детей, а потом, скорее всего, займемся любовью. Это у нас что-то вроде ритуала: я наношу ему на тело татуировку – память обо мне, которую он унесет с собой.
У нас бывают моменты взаимного тепла, о которых я здесь не упоминала. На самом деле наш брак не так однозначен, как ты могла подумать. Я уже не говорю о финансовых обстоятельствах.
Утром я позвоню в студию Рабина. Амикам питает – и всегда питал – ко мне слабость. Он согласится принять меня обратно. Если я до сих пор не открыла собственную студию, то, наверное, уже никогда не открою. Я думаю, что главное, что я должна сейчас сделать, – это вырваться из дома, пока однажды вечером на дереве не появятся три совы…
Вероятно, существует определенная доза одиночества, которую способна выдержать каждая из нас. Я забыла, что мне – особенно с учетом моей семейной истории – следует держаться настороже. Я слишком глубоко погрузилась в себя, и мне пора выкарабкиваться наружу.
Пожелаешь мне удачи? Стенки у ямы жутко скользкие.
Твоя Хани.
P. S. Мне в любом случае будет приятно, если ты черкнешь мне пару слов. Чтобы я знала, что ты жива.
Может, тоже поделишься со мной парой секретов?
Не может быть, чтобы у тебя не было секретов. Они есть у каждой женщины.