Книга: Фантомный бес
Назад: Ветер богов
Дальше: Как Теллер напугал коллег

Крушение мира Рузвельта

Иллюзия капитана огромного корабля, капитана, заточенного в инвалидное кресло, заключалась в вере, что миром могут и должны управлять здравомыслящие люди. Которые хотят добра себе, своим семьям, своим народам и всем остальным на планете. Понятно, что люди эти обязаны быть сильными. Самыми сильными в мире. Кто оспорит ту истину, что продвигать идеи добра и народовластия с позиции силы все-таки удобней. И надежней. И убедительней. И надо же! Господь словно бы нас услышал. Что бы сказал Франклин? А Джефферсон? Адамс? Удивились бы старики? Да нет, улыбнулись бы с пониманием. Ведь великая страна наша этого достойна. И пользоваться будет этим умело. Обладая невиданным оружием, Америка грубо угрожать никому не станет. Это недостойно великой нации, несущей в мир демократические принципы и традиции. Да, именно так! Вот почему важно, чтобы страшное оружие это не попало в другие руки. Особенно в руки враждебные. Вместо доброй надежды получится смертельное соревнование и призраком повисший на горизонте огонь и хаос.

С Англией, немного чопорной, слегка заносчивой, но, по сути, милой и доброй, проблем быть не должно. А вот с Россией будет потруднее. Однако же, при разумном признании прав Коммунистической империи на известную безопасность, можно достичь сотрудничества и с нею. Она вполне может пойти на согласие с Атлантической хартией на американских условиях. Почему бы и нет? Рузвельт приглядывался из своего кресла к вождю этой новоявленной империи и в Тегеране, и в Ялте. И ничего особо страшного не обнаружил. Маршал как маршал. Ходит в мундире, ступает уже немного по-старчески, улыбается сквозь усы. Видно, что хитер. Видно, что скрытен. Однако же к переговорам до некоторой степени открыт. Партнер он не легкий, но здравый смысл должен возобладать. В конце концов, сверхоружие будет у Америки. И больше ни у кого. И с этим считаться придется всем, в том числе и этому лукавому маршалу. Мы будем самыми сильными. Но при этом вменяемыми и добрыми. Разве это не залог всеобщего мира?

И все же нового планетарного воображения Рузвельту не хватало. Особенно по части понимания таких политических игроков, которые легко склонялись к международному разбою. Воспитанный в семье со старинными традициями, где ценили образование и порядочность, он, отдавая некоторую дань здоровому скептицизму, пытался все же увидеть мир в лучах благородного света (несколько более благородного, нежели реальный мир этого заслуживал). В частности, он не подозревал, что потребность Коммунистической империи в безопасности отнюдь не ограничивалась ближайшим ее зарубежьем. Он еще не догадывался, что коммунисты уж ежели введут куда свои армии, то назад их отзывать ни за что не станут. Сначала будет сломлена воля малых государств Восточной Европы, которым будет навязана загадочная уже по названию «народная демократия» (своеобразная промежуточная ступень на пути к «диктатуре пролетариата»). Полубессмысленный новый политический термин говорил лишь о том, что кремлевские большевики перевести слово демократия с древнегреческого на русский не в состоянии (у них получилось народное народовластие). И это неудивительно, ибо никто из них гимназий не кончал (кроме Ульянова-Ленина, лежащего у них под боком в мраморной усыпальнице), а университетов тем более. Но это не мешало им действовать смело, решительно и даже нагло, отдаваясь мечте о близости диктатуры всемирной. Что скорее попадет в их лапы – Италия и Франция, где активны коммунисты, или Египет с Турцией? Или «дружественная» Индия? Впрочем, на востоке им проще начинать с Афганистана. Похоже, он к их объятиям почти готов.

Ну, уж нет, ничего этого Рузвельт и вообразить не мог. Однако же почти сразу после его смерти начал рассыпаться тот хрупкий дворец из песка, о планах строительства которого он охотно рассказывал близким своим сотрудникам и жене Элеоноре. Мечты и планы прекраснодушных политиков одно, реальное движение истории – нечто иное.

Концерт в концлагереи философия.

1945-й, конец апреля

В Европе война еще не кончилась. Еще стреляют в Праге, трещат пулеметы в маленьких городах Венгрии, горит и взрывается Берлин. Еще мечется в своем подвале Гитлер, а в только что освобожденном американскими войсками концлагере Берген-Бельзен два прославленных музыканта – скрипач Иегуди Менухин и композитор Бенджамен Бриттен – дают большой концерт.

«После Освенцима сочинять музыку невозможно, – сурово и громко сказал вернувшийся из эмиграции знаменитый философ и утонченный музыковед Теодор Адорно. – Музыка и поэзия кончились. Навсегда». Менухин и Бриттен слышат эту горькую фразу. Им понятен ее жестокий смысл. И все же душа и сердце протестуют.

Они в ужасе от того, что увидели в концлагере. Но не желают выглядеть подавленными и скорбными. Они должны вселить мужество в сердца уцелевших людей и поэтому сами обязаны держаться мужественно. Запах смерти еще чудовищен, он витает над черными, наполовину сгоревшими бараками, над разодранной колючей проволокой, над сиротливыми грудами обуви, принадлежащей еще недавно живым людям. Этот жуткий запах способен унизить человека, раздавить его.

Толпа голодных, полуживых людей поразила их в самое сердце. Огромные глаза на изможденных лицах. Но с каким трепетом они слушают музыку. Великую музыку. Казалось, человечность рухнула навсегда. А вот музыка все же осталась.

Музыканты играют, собрав в кулак все силы души.

И чудо состоялось.

Музыка возвращает жизнь.

В первых рядах слушателей присел философ. Он слушает музыку, но думает о своем.

Удержал ли себя человек?

Или он все же рухнул? Скатился в нравственную пропасть. Столь глубокую, что уже не подняться. О политиках и генералах философ думать не хотел.

Но вот измена высшей когорты – мастеров культуры и духа, – имела ли она место в масштабах значительных? Похоже, что имела.

Была ли это измена высшему принципу человечности?

Похоже, что была.

Как же люди, слабые и разумом, и духом, будут выбираться?

Кто укажет им путь?



Другой известный немецкий философ, Мартин Хайдеггер, на подобные концерты не ходил. В одном из своих довоенных трудов он успел упомянуть скотобойни. Организованный поток убийства животных он назвал «индустриальной смертью». Когда этот принцип проник в лагеря, где были собраны люди, Хайдеггер сделал вид, что этого не заметил. Душегубки? Печи? Бесконечные расстрельные рвы? «Конвейер для убийства тысяч и миллионов человеческих существ?» Он, властитель умов, промолчал. Он продолжал читать в германских университетах монотонные по форме, но блистательные по глубине лекции. И даже нацисты, бывало, ему рукоплескали. Но он, казалось, и этого не замечал. Впрочем, это была особая глубина, улетающая куда-то в сторону от идеи человека. Его, изощренного певца понятия «Ничто», видимо, не пронзила в самое сердце фраза великого его предшественника Гегеля: «Мир возник в своем Ничто из абсолютной полноты сил добра…» Ни звука протеста не вырвалось из уст Хайдеггера даже после падения нацизма. Позже ему этого не забыли. И не простили.

Еще один представитель великой немецкий философской традиции, Карл Ясперс (в прошлые годы ведший в письмах с другом Хайдеггером утонченную философскую полемику), занял иную позицию. Осмыслив то, что случилось на земле Германии и в захваченных ею краях, он сразу после войны написал нашумевший тракт «О немецкой вине» и призвал нацию к моральному очищению и покаянию. К покаянию? Всех немцев? По стране, включая образованные круги, пронесся возмущенный ропот. Ясперса поторопились объявить национальным предателем.

Но философ не сдался. Не согнулся под шквалом тяжких обвинений. В свое время ему довелось близко познакомиться с философией русского мыслителя Владимира Соловьева. Его сдружил с нею еще в конце 20-х собственный его аспирант, паренек из России Александр Кожевников. Когда-то московский пятнадцатилетний мальчик Саша Кожевников с восторгом принял Октябрьский переворот, но уже через два года сидел в подвале ЧК, приговоренный к расстрелу. За что? Очень просто: за привычку мыслить свободно. И за смелость эту свою привычку не скрывать. Образованный и речистый парень быстро привлек внимание чекистов. А решение для таких случаев у них было одно. И все же из подвала Саше удалось бежать. А далее путь, знакомый многим, – в Финляндию по льду. Через пару лет судьба закинула его в Германию, где он, помыкавшись на разных работах, решил сделать своей профессией мысль, для чего перебрался в Гейдельберг и пробился в ученики к самому Карлу Ясперсу. Но тему для работы выбрал по своему вкусу – «Идея “конца истории” в философии Владимира Соловьева». Слегка удивленный подобным выбором руководитель решил сам заглянуть в труды русского философа. И вот, знаменитый уже к тому времени психиатр и философ Ясперс вычитал там потрясший его своей пронзительной силой тезис: не существует истины в стороне от совести, не бывает правды, свободной от нравственного выбора. Навсегда пораженный этой простой и глубокой мыслью, Ясперс все послевоенные годы твердо продолжал говорить, что без национального покаяния у Германии будущего нет: «Не решив вопрос нравственный, на дорогу правды мы не выйдем».

Так продолжалось два или три года. Какую роль может сыграть один человек? Если он правдив, мудр, а при этом еще и смел, то – огромную. Порою решающую для всей нации. В какой-то момент мыслящая Германия вдруг осознала, что один из ее сынов, которого упорно клеймили предателем и негодяем, необоримо прав. Предателей, негодяев и врагов свободы надо искать в других кругах и иных пространствах (как в самой Германии, так и в других странах, где их затаилось еще немало). Вот почему великая страна, осознав это и тяжело подымаясь из мрака преисподней, достаточно решительно и быстро пошла по пути покаяния. А стало быть, и по пути процветания. Немцы не постеснялись осудить своих преступников-вождей, которым еще недавно рукоплескали миллионы. И этим обманутым миллионам пришлось, с трудом вращая заржавевшими мозгами и отыскивая на дне сознания остатки совести, почти заново переделывать себя, а именно – возвращать человеку человеческое.

А скрипач Менухин из разоренной Европы уехал в Тель-Авив и Иерусалим. Ему хотелось найти и увидеть какую-то свою правду. Скрипачу рукоплещет только-только рождающаяся крохотная страна – города, городки и кибуцы. В свою очередь, он восхищается вновь обретенной евреями родиной, с удивлением смотрит на апельсиновые рощи во вчера еще бесплодной пустыне. Но что-то смутно его тревожит. И он пишет в тетради, среди нотных строк: «Мы были солью земли, придавая всем странам особый характер и не претендуя ни на одну. Жаль, что такой идеальный образ съежился до размеров одной крохотной, почти микроскопической земли – с одной стороны, невиданное счастье, с другой – все это как-то нелепо, прискорбно и даже опасно».

В Хайфе он садится на пароход и плывет в Грецию. Концерт в Афинах проходит с громовым успехом. В свободную минуту скрипач гуляет по древнему городу, рассматривает Парфенон, надолго замирает в центральном парке у глинобитной хижины. Это тюрьма, в которой перед смертью сидел Сократ. Менухин записывает в дневнике: «Древние греки… Что за мир! Что за драма! И все же не могу вообразить более утонченной модели жизненных состязаний и соревнований, нежели у них… Красоту тела, мощь разума и духа они укладывали на неделимый алтарь жизни. Почему мы сегодня не способны на это?»

Осталось добавить, что в начале тридцатых годов молодой философ Кожевников навсегда перебирается во Францию. В Париже он начинает читать столь блистательные лекции (сплав неогегельянства, экзистенциализма и темы «конца истории»), что на них сбегается вся мыслящая публика (включая Мерло-Понти, Сартра и Камю). Сократив свою фамилию на французский лад, Александр Кожев на долгие годы становится во Франции властителем дум.

Назад: Ветер богов
Дальше: Как Теллер напугал коллег