Книга: Фантомный бес
Назад: Чемодан заберут с руками
Дальше: Надежные друзья в Британии

Плачь, мой мальчик!

1936

Дом Горького в Горках.

Горький дремал. Скулы были обтянуты бледной кожей, усы как-то съежились и казались жалкими. Мура всмотрелась. Над постелью больного повисла мутно-серая тень. Она была столь отчетлива, что Мура не решилась как-либо на нее влиять.

Она кашлянула. Горький открыл глаза, скосил их в ее сторону и порывисто дернулся.

– Мура?

– Это я. – Она смотрела на него своими непередаваемо большими и умными глазами.

– Боже мой, Мура! – прошептал Горький. – Не может быть. Как я счастлив тебя видеть! Как счастлив!

– Я тоже, – тихо сказала Мура. Она сделала шаг, наклонилась и прикоснулась щекой к его щеке.

– Мне уже лучше, – Горький сделал попытку улыбнуться. – Нет, правда. А с тобою я быстро пойду на поправку.

– Ты выглядишь неплохо, Алексей. – Широко поставленные глаза Муры смотрели спокойно, и только в самой их глубине можно было прочитать нечто вроде затаенной печали.

– Вот, болею. Дурацкое дело. Стыдно даже. Знаешь ли, после смерти Максима я заметно сдал.

– Максим, бедный Максим… когда я узнала, слезы сами полились из глаз.

– Это я испоганил ему жизнь. Эгоист проклятый. Возможно, он был не очень путевый парень, но ведь добрый. А как талантлив! Мне бы отпустить его на свободу. А я как-то обнял его слишком тесно и этим придушил…

– Он был на редкость славный парень. А какой художник! Пронзительный. Многие его сатиры так и стоят в моей памяти. Ты помнишь этот его удивительный рисунок – разрез многоэтажного публичного дома? В Гамбурге или где там?

– Я многие помню, но этот… Не уверен.

– Да ты что! В каждом окне, в каждой комнате своя сцена… Смешные, абсурдные, острые, страшные… А стиль? Похлеще немецких экспрессионистов. Интересно, сохранился ли этот рисунок?

– Ах, не знаю. Но рисовал он здорово. Спору нет.

– А какой был спортсмен! Как он гонял на своем «харлее» по итальянским пригоркам. Всех нас катал на своей коляске. Как мы визжали! Ты один ни разу к нему не сел. Ты боялся скорости.

– Неправда. Не совсем так. Просто я считал эти гонки глупыми и нелепыми. А здесь что? Уж не покатаешься. Было время, Дзержинский обещал ему автомобиль. Нет, правда… А эти, нынешние… от них дождешься… Заняться ему было нечем. Графические его сатиры никому тут не нужны. Остро, правдиво. Сама понимаешь, зачем им правда? Начал пить. И на тебе – вновь завел себе дружков среди чекистов. Это его давняя слабость. Он же в молодости год или два служил в ЧК. Я пытался его предупредить. А он мне: папа, а ты сам кто? Представляешь? Что я мог ему ответить? Они его и спаивали. Как-то оставили пьяного в саду на скамейке, на всю ночь. А у него легкие слабые, в меня…

– Да, это в их правилах. Как Тимоша? Как дети?

– Дети… да вроде в порядке. А вдова? Признаться, я не следил… Там что-то не очень гладко… Надя красотка, и я не уверен… А вокруг эта чекистская сволочь роится… Да у меня уже нет сил разбираться.

– Я тебя понимаю. Ты ведь по горло занят.

– Дел прорва. С писателями молодыми беда. Пропадут без меня. Сопьются. Скурвятся. Но главное, мне нужно закончить роман. Главную мою книгу. Посвященную, как ты знаешь, некой Марии Игнатьевне Закревской. Да, кстати. Как там мой друг Герберт?

– Он шлет тебе привет. Он тебя очень любит.

– Спасибо! Я его тоже.

– Но он тоже стал задумчивым. Не все ему в мире нравится. Германия…

– Да, понимаю.

– Но тут завязался один интересный клубок. Таинственное такое сплетение. Герберт оживился, но, с другой стороны, впал в тяжкие сомнения.

– Да? И почему?

– Да он сам когда-то этот клубок завязал. А вот как развязать?

– Не больно понимаю, о чем ты.

– Не знаю, стоит ли морочить тебе голову?

– Стоит! – сказал Горький.

– Я сейчас сообразила. Ведь мы с тобой почти никогда не заводили речь о науке, о физике там, о загадках радио…

– Еще не хватало.

– А вот Герберт этим живет.

– Ну, Герберт. Ученый человек. У него миры воюют.

– Да, это в точку. Он такой.

– Бывают такие люди. Вот Ленин, скажем. С ума сходил от физики, в такие тонкости вникал. Со специалистами спорить кидался. И с какой яростью. Ты бы видела.

– Ленин! – Мура усмехнулась. – Фанатик. А вот для Герберта это вопрос жизни, его понимания мира. Короче, в одной своей книжке Герберт сочинил новое страшное оружие. Он назвал его атомным.

– Как ты сказала? И что за штука?

– Штука, которой можно взорвать и испепелить планету.

– Такое возможно?

– Андрей Белый тебе ни о чем подобном не рассказывал?

– Белый? Не припомню.

– Он еще в молодости этим переболел. Потом как будто забыл.

– Прелюбопытные вещи ты рассказываешь.

– Недавно к Герберту, в наш английский дом, заглядывал его молодой друг. Он из Германии. Герберт когда-то взял его под опеку. Вообще-то он физик, ученик Эйнштейна. Но Герберт для него как второй отец. Они вдвоем много философствовали. Такое придумывали! И этот парень вдруг сказал ему, что нашел путь к этому оружию. К тому самому, которое когда-то выдумал Уэллс и которое в его романе сожгло города Европы.

– Даже так? Страшновато.

– Именно. И объяснил, что это всерьез. Герберт побелел. Потом позеленел. Близко к сердцу принял.

– Я всегда знал, что Герберт волшебник. Но чтоб такое!

– Короче, как-то так выходит, что люди накануне краха. Не справиться им с собственным огнем.

– С ума сойти. Новый поворот темы Прометея. Не так ли?

– Так. Но, может, и хуже. Прометей сегодня? Герберт своеобразно на это смотрит. В сущности, он успокоился. Скептик и деист, он выдвинул более общую мысль: Бог решил закрыть человека как неудавшийся проект.

– Как ты говоришь? Смешно. И трагично. Помнится, я еще с Блоком это обсуждал. Как все сходится! Боже мой, ужели это и впрямь приближается?

– В том-то и дело. Паренек этот, его зовут Лео, предложил Герберту составить заговор. Такой, знаешь ли, заговор по спасению человечества.

– Однако!

– Открытый заговор хороших людей.

– Чудесная мысль. В такой заговор я и сам готов включиться.

– Ну, тебе сейчас разве до этого?

– Мне до всего есть дело. Мне бы встать поскорее. – Горький приподнялся, голос стал чуть горячее: – Я многое хочу повернуть по-другому. Они меня достали. Но я им покажу.

– Они? – тихо переспросила Мура. – Понимаю.

– Я говорю этому… Ну, ты знаешь… Говорю: мне для лечения срочно надо в Италию. Знаешь, что он мне ответил? Что у нас в Крыму не хуже. Я попал в золотую клетку, Мура. Это постыдно, это пошло. И мне в ней тесно. Задыхаюсь. Если бы ты знала, как задыхаюсь. Так что пора… Я наведу шороху… Я скажу всю правду об их бесчеловечной политике… О его политике… О бесконечной цепи смертей. Ведь они убивают лучших.

– Ты только сейчас это заметил?

– Нет, так или иначе, знал, догадывался об этом я давно. Но ныне это принимает уже совсем уродливые формы.

– Погоди, не он ли арестовал твоего лучшего «друга» Зиновьева? Возмездие свершилось. А ты все недоволен.

– А кого он не арестовал? Ты оглянись. Это страшно.

– Зиновьев некогда закрыл твою газету. А он теперь закрыл Зиновьева. Разве не так?

– Если бы только. Было дело, я к Ленину ходил просить за каждого профессора. Кое-кого удавалось спасти. А к этому не очень-то и пойдешь. А людей жалко. Так жалко…

– Понимаю.

– Послушай! – Горький перешел на шепот: – Страна в жутком положении. Это даже не тюрьма. Это – мертвецкая. Повторяю, убивают лучших. Кто останется? Негодяи и тупицы. На века останутся одни идиоты. Это что, судьба России? Смотреть на это я не в силах. Душа чернеет. Откуда это? Что это?

– Эх, Алексей, не ты ли в молодости приложил к этому руку? Над седой равниной моря ветер тучи подымает! Вся Россия трепетала.

– Это ужасно, что ты говоришь. Но ведь не этого я ждал. Очистительная буря! Не о власти я мечтал. Не о золотом клозете. – Горький без сил упал на подушку.

– Ты спрашиваешь, откуда это? Помнишь, наш домик в Саарове? Андрей Белый как-то заехал, журнал хотел с тобою затеять. И сказал он тогда, что у России – тяжелейшая историческая карма. Тяжкая цепь общих преступлений. Мы уже столько столетий враги сами себе. Сами себя душим. И других прихватить хотим. Но, пока не проникнешь в эти темные сферы, где силы света пытаются биться со злом, пока не пропитаешься лучами нездешними…

– Ну, милая моя, далек я от мистики эдакой. Никогда я этого не понимал. Уж прости.

– Вот-вот. Ты ему и тогда не захотел верить. А он в этом очень даже понимал. Правильно он нас тормошил. Никто его не слушал. Да и не слышал.

– Он умер… два года уже как.

– Знаю. Загадочный был человек. Необыкновенный. Я ведь еще девчонкой его речам поражалась. Помнишь его глаза? Голубой пожар. Таких уже больше нет. Россия осиротела. Окончательно. Вот и ты…

– Что я? – Его голос дрогнул.

– Да нет, я не о том… Ты насквозь художник. Но когда вдруг пытаешься осмыслить что-то, напрягаешь рассудок. А чутье свое чудесное словно в подпол прячешь.

– Да неужто?

– Увы. Ты становишься упрощенно-западным человеком. Востока для тебя нет. Понимать его ты не хотел. А сам ты откуда? Нижний разве похож на Амстердам? Твое презрительное слово – «азиатчина». Японские статуэтки ты любишь. Но душою ты всегда был в Европе. Это легко – гарцевать в мыслях. И жить в Италии. А если реально, на почве – в наших азиатских оврагах и ямах? Каково? Не все так просто.

– Кто бы сомневался, – слабо улыбнулся Горький.

– Я и сама вроде как европеянка. Признаюсь. Но разве отскребешь до конца? Да, скифы мы, да, азиаты мы… Помнишь эти слова?

– О, еще как! – горячо отозвался Горький, вновь приподымаясь на локтях. – Еще как!

– С раскосыми и жадными очами… Ну, так и смирись. Азия. Карма. Общая наша судьба. Что нам доступно, малым сим? Ни-че-го!

– Ну, нет. – Горький еще выше приподнялся. – Нет! Терпение мое лопнуло. Мои поступки за последние годы были гадкие. Сам знаю. Молчал там, где надо было кричать. Каюсь. Бью себя в лоб кулаком! – Горький выпростал из-под одеяла худую руку и, сжав такой же худой, но все еще увесистый кулак, тихонько стукнул себя по лбу. – Но… это позади. Хочу надеяться. Это славно, что я подымаюсь. Я встаю. Я чувствую новые силы. Я готов к борьбе.

– Готов, – глухо сказала Мура.

– Изнутри меня что-то терзает. Раньше такого не было.

– Алексей, давай смотреть правде в глаза. Тридцать лет, если не больше, ты служил дьяволу. Всем этим бесам. – Она непроизвольно кивнула головой в сторону двери. – Книгами своими. Даже делами. Не спрашиваю, зачем ты это делал. Еще в пятом году эти бесы лепили в твоей квартире динамитные шашки. И в кого кидали? В живых людей. Ты не знал?

На глазах у Горького выступили слезы.

– Ужас! – Он это еле прошептал.

– Ты было вырвался. Капри, Сорренто… Какие люди вокруг, какие песни… Но… Все вернулось. Круг замкнулся. И расплата неизбежна.

И вдруг Горький зарыдал. Он плакал в голос, слезы текли по худым провалам щек и исчезали в усах.

– Плачь, мой мальчик! Плачь, Алешенька. Это слезы очищения.

– Алешенька! – Горький улыбнулся сквозь слезы. – Никогда прежде ты так меня не называла.

– И зря. Ведь ты маленький мальчик. Маленький, слабый, несчастный. Гении – это вечные дети. Сегодня я могу тебе это сказать. Ведь я люблю тебя.

– Да, – сказал Горький. – Да. И я тоже.

Слезы его остановились. Глаза заблестели.

– А сейчас что? – тихо сказала Мура. – ЦК решил, что ты должен выздороветь. Навсегда. А против решения ЦК бессильна даже я. Так что выбора, Алешенька, у нас с тобою нету.

– Что-то мудреное ты сказала, – улыбнулся Горький. – Впрочем, я и раньше не всегда тебя понимал. А вот любил – всегда.

– Но и я так же. – Она сурово сжала губы.

– Я давно говорил, – он продолжал улыбаться. – Ты – железная женщина.

– Железная, – повторила она. – Да, кстати, вот тебе коробка превосходных шоколадных конфет. – Она протянула красно-розовую бонбоньерку, перевязанную голубой лентой.

– О, я люблю конфеты, – сказал Горький.

Назад: Чемодан заберут с руками
Дальше: Надежные друзья в Британии