Революция в физике стремительно нарастает, а в головах русских людей – бунт. В России демонстрации, волнения, баррикады. Тоже революция. Но не научная, а социальная. Но мы и про нее знаем – сначала она в головах, а уже только потом на улицах и площадях городов, где швыряют бомбы и трещат выстрелы.
Кто вогнал образы горячей революции в тысячи и тысячи русских голов? «Пусть сильнее грянет буря!» Кто громогласно это провозгласил? На что он надеялся? Чего ожидал? И спустя годы не пожалел ли Максим Горький о своем романтическом, но непродуманном призыве? Впрочем, почти за век до этого другой поэт сказал (правда, с оттенком меланхолии): «А он, мятежный, ищет бури…»
Поэт-символист Андрей Белый мечется, не в силах разрешить внутреннюю борьбу – духовную и душевную. Впрочем, поэт не настолько поглощен собой, чтобы не видеть революции. Но только очень по-своему: «Революция и Блок в моих фантазиях – обратно пропорциональны друг другу; по мере отхода от Блока переполнялся я социальным протестом… был убит шеф жандармов Плеве, и бомбою разорвали великого князя Сергея, вспыхнуло восстание на броненосце “Потемкине”… и вот я – уже сторонник террористических актов».
Борис Николаевич и Любовь Дмитриевна составляют план совместной поездки в Италию. Эдакого классического варианта бегства русских возлюбленных от тяжести русских обстоятельств. Если и не Вронский с Анной, то нечто отдаленно похожее. Белый записывает: «Мы – едем в Италию! Я, размягченный, счастливый, великодушный, – в который раз верю… Блок знает об этом; иду к нему; на этот раз внятно он скажется – дуэлью, слезами или хоть… оскорблением… Но он поехал рассеяться на острова. Мы сидим без него; вот и он – нетвердой походкой мимо проходит; лицо его – серое.
– Ты – пьян?
– Да, Люба, – пьян.
На другой день читается написанная на островах “Незнакомка”, или – о том, как повис “крендель булочный”; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает:
– «In vino veritas!»
Сложный завязали узел три очень непростых человека.
Андрей Белый в сильном возбуждении, он с мрачным восторгом встречает прогремевший на всю Россию взрыв столыпинской дачи на Аптекарском острове. Это была казенная дача, где премьер работал и принимал как официальных лиц, так и записавшихся граждан. Погибло около тридцати человек, включая пензенского губернатора, нескольких генералов и офицеров, пострадало около сотни, в том числе и малолетние дети премьера. В кабинете Столыпина выбило дверь, находящиеся там получили ушибы. Сам Столыпин ни на секунду не потерял самообладания и отдал четкие приказы по спасению раненых и очистке завалов. Его авторитет после этого неизмеримо вырос.
Между прочим, взрывные снаряды для нападения на дачу премьера изготовил социалист-революционер Владимир Лихтенштадт в динамитной мастерской большевистской «Боевой технической группы» Леонида Красина, которая была оборудована не где-нибудь, а в московской квартире знаменитого уже на ту пору писателя Максима Горького. Охраной этой мастерской руководил Симон Тер-Петросян по прозвищу Камо.
Не зная всех этих деталей, Андрей Белый вдохновлен темной энергией террористов. Он почему-то обрел странную уверенность, что и у него нет теперь иного выбора, кроме как «убить», грань реальности пошатнулась, его преследует образ темной маски, смертельная тень паяца с кинжалом: «Раз с черной тросточкой, в черном пальто, как летучая мышь, вшмыгнул черной бородкою поэт Эллис; он, бросивши свой котелок и вампирные вытянув губы мне в ухо, довел до того, что, наткнувшись на черную маску, обшитую кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь; я предстану перед Любой в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке; я возможность найду появиться и в светском салоне, чтобы кинжал вонзить в спину ответственного старикашки; их много; в кого – все равно; этот бред отразился позднее в моих стихах: “Только там по гулким залам, там, где пусто и темно, с окровавленным кинжалом пробежало домино”».
На исходе августа Андрей Белый отправил в Шахматово Эллиса передать Александру Блоку вызов на дуэль. Возвратясь, Эллис докладывает, «передергивая своим левым плечом и хватая за локоть: протрясшись под дождиком верст восемнадцать по гатям… застав Блока в садике, он передал ему вызов; в ответ же:
– Лев Львович, к чему тут дуэль, когда поводов нет? Просто Боря ужасно устал!
И трехмесячная переписка с “не сметь приезжать” – значит, только приснилась? А письма, которые – вот, в этом ящике, – “Боря ужасно устал”? Человека замучили до “домино”, до рубахи горячечной!»
Эллис доказывает: «Александр Александрович – милый, хороший, ужасно усталый: нет, Боря, – нет поводов драться с ним. Он приходил ко мне ночью, он сел на постель, разбудил: говорил о себе, о тебе, о жизни… Нет, верь!»
«Ну, – поверю… дуэли не быть…»
Охранка не знала, что бомбы делают в московской квартире Горького. Арестовали его в начале 1905 года всего лишь за революционные прокламации. Запрятали, правда, не куда-нибудь, а в Петропавловскую крепость, самую знаменитую и даже легендарную российскую тюрьму. Почти сразу в Европе началось движение в защиту русского писателя. В Риме прошли студенческие демонстрации. За его освобождение ратовали многие знаменитости – Анатоль Франс, Огюст Роден, Джакомо Пуччини… Царское правительство оказалось не столь уж глухим, оно прислушалось и выпустило писателя под залог. Горький не стал долго размышлять и вместе со своею фактической женой, актрисой Марией Андреевой, отбыл через Европу в Америку. Новый Свет оказался ему не слишком близок. Нью-Йорк он назвал «городом желтого дьявола» и без сожаления покинул его. Ближе к концу 1906 года, ненадолго заглянув в Россию, он находит себе убежище на острове Капри, где надеется подлечить когда-то тронувший его легкие туберкулез.
В конце сентября того же года за границу уезжает и Белый. Сначала в Мюнхен, где он впервые по-настоящему столкнулся с видным представителем теософии Рудольфом Штайнером, который, впрочем, уже готовился отойти от классической теософии и совершить самостоятельный прыжок от Теоса к Антропосу, то есть к попытке чуть отодвинуть Бога во имя возвышения Человека. Андрея Белого, который и без того был на грани не просто нервного, но какого-то даже интеллектуального срыва, сам замысел подобного прыжка потряс, заворожил и закружил. Его поразил и сам Штайнер, романтически-красивый, с сумасшедше глубокими глазами, но по отношению к знакомым людям на редкость мягкий и добрый. Когда ему говоришь что-то, он внимательно кивает, но вряд ли тебя слышит. И становится понятно, что он видит скорее не столько тебя самого, сколько твое глубокое прошлое и твое далекое будущее. Это не могло не поражать, а порою и даже пугать.
И Белый со страстью погружается в изучение этого только еще намеченного пути – от духовного в человеке к духовному Вселенной и обратно – возвращение к человеку, но уже на новом уровне, когда в личности открываются неведомые прежде глубины и просыпается тяга к небесному взлету. Именно в этом головокружительном возвращении открылось Белому то новое, чего не было в теософском наследии Елены Блаватской и главного ее продолжателя полковника Олкотта. Бугаев-Белый, который не оправился еще от трагической размолвки с Блоком, часто впадает то ли в обморок, то ли в транс. В заметках об этих днях он пишет, как под темными сводами пивного погребка его охватывало непонятное состояние, нечто вроде воспоминаний о прошлых воплощениях, о встречах там с собственными двойниками: «Мне чудилось, что я не в пивной Августина, но под сводами пещеры древних германских племен, времен Брунгильды и Зигфрида. И возникало желание уйти в неизвестные темные леса, в чужую жизнь, и вдруг подойти к встречному, стоящему в своем одеянии из волчьей шкуры на берегу лесного потока, как я стоял некогда над Невой, и сказать ему: “Брат! Может, так и должно быть?”»
В Мюнхене Белый неожиданно сталкивается с поэтом Эллисом, одетым в серый балахон и похожим на монаха-францисканца. Привычный котелок исчез, черная борода растрепана, краями успела поседеть, и кажется, что на макушке его просвечивает тонзура. Оказывается, Эллис, еще вчера мечтавший о католичестве, о таинственном мраке готических храмов, сегодня тоже увлечен исканиями антропософа Штайнера, он почти раздавлен ими. Он налетел на Белого, как серая в крапинах птица, подняв крыла и закрыв горизонт. И Белый всей душою ощутил, что мистика, встречная сизым облаком, легла на давно в нем живущую собственную. И вместе они зазвучали таким вагнеровским хором, что поэт понял – ему трудно дышать. И он бежал, стремительно бежал – из Мюнхена в Париж.
Там, нагулявшись в Лувре, немного отдышавшись, пообщавшись с парижанами в новой обстановке, живой, ироничной, далекой от германской мистики, он с удовольствием и даже жаром вступил в живые дискуссии с французскими литераторами. Ему понравилось искать вместе с французами невидимые, неизмеримые пути от Леконта де Лиля к Верлену и Малларме, а от этих последних к русским символистам. И со страхом, быть может, напускным, задаваться вопросом: а жив ли символизм? Не исчезает ли этот прекрасный, не столь уж давно открытый путь в неведомое, не глохнет ли он в пучине надвигающейся новой и чуждой ему культуры, незнакомых, яростных слов, варварских криков, громовых туч и яростных молний? Споры на эти тему очень его увлекали, нередко рвали в клочья еще вчера лелеемые мысли, однако это не помешало ему найти время и навести справки – где находится лаборатория супругов Кюри. Он не забыл свои давние волнения и страхи, вгоняющие в оцепенение образы. Страстно мечтает увидеть он живьем современных магов науки. Он готов завести с ними трудный и опасный разговор. «Друзья! – скажет он им. – Не надо стремиться к созданию атомной бомбы! Не мертвой и страшной энергией силен человек. Он силен духом! Поймите и простите!» Поэт надеется разметать нависающие над родом людским атомные облака. Или утонуть в них – вместе с магами.
Но где подвал этих алхимиков? Подскажите же! Скорее!
– Как? – отвечают ему. – Разве вы не знаете? Минувшей весною наш замечательный, несравненный наш Пьер Кюри трагически погиб.
– Что? – ужасается Белый. – Не может быть! Где, как, почему?
– Его только-только избрали в Академию наук. И нате вам!
– Боже, какая беда! И как же это случилось?
– Представьте себе, мосье, дождливый апрельский день. Новоиспеченный академик переходит улицу. Вы знаете, что значит попасть в Академию? Это великая и редкая честь. Ах, ученые! Они такие рассеянные. А мостовые такие скользкие. Один неверный шаг, нога поехала, а в это время стремительно приближался конный экипаж. Голова бедняги угодила прямо под колесо. Мгновенная смерть, мосье. Его вдова безутешна. Но она, если вы знаете, тоже весьма ученая дама. Теперь для нее осталась только наука.
– Боже мой! – только и сказал Белый.
Посещать лабораторию магов он раздумал.