Пятьдесят лет Горькому стукнуло в марте 1918-го, но дни тогда стояли такие, что писателю было не до юбилеев. Зато ровно через год стала реальностью мечта Горького – издательство всемирного охвата. И тогда Горькому сказали: «А давайте отпразднуем полтинник! Ведь нынче есть где и есть с кем». Улыбнувшись в усы, Горький сказал: «Ах вы, черти драповые. Давайте». И безнадежно махнул рукой.
30 марта с утра была толкотня, но к четырем часам все слегка приутихло, и люди собрались в самой большой комнате издательства, которую гордо именовали залом. Была даже импровизированная трибуна – на стул поставили табурет, и все это накрыли большой скатертью. Не красной, нет. Ни в коем случае! Нашли золотистую с зелеными разводами по краям. Среди сотрудников и друзей издательства было немало славных имен. Но первое слово предоставили Александру Блоку. Поэт подошел к трибуне. Он был в белом свитере с высоким воротником, Лицо его было словно из алебастра, под цвет свитера. Зато глаза, казалось, излучают свет. Свет какой-то запредельной звезды.
Все затихли.
Блок заговорил негромко, даже как-то глухо. Но так весомо и отчетливо, что слышно было и в закоулках коридоров: «Судьба возложила на Максима Горького, как на величайшего художника наших дней, великое бремя. Она поставила его посредником между народом и интеллигенцией – между двумя станами, которые оба еще не знают ни себя, ни друг друга. Так случилось недаром: чего не сделает в наши дни никакая политика, ни наука, то может сделать музыка. Позвольте пожелать Алексею Максимовичу сил, чтобы не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но и милостивый дух музыки, которому он, как художник, верен. Ибо, повторяю слова Гоголя, если и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром? Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливою пошлостью, когда перестает быть священным безумием».
Все невольно оглянулись на Горького. Но он, казалось, был потрясен сказанными словами даже более других. Не славословием в его адрес, нет. Он к этому был достаточно равнодушен. Его потрясла и даже на какие-то минуты загипнотизировала сама мысль – художник и музыка. Музыка в широком смысле. То есть творец и гармония! Вселенская душа и гармония светил! Если творцы – пусть даже на время – остановятся, замолкнут, угаснут, то неизбежно рухнет гармония мира. И уже тогда люди наверняка и с легкостью добьют друг друга.
Как сказано! А? Суровый, гневный, стихийный, но и милостивый дух музыки…
Горький молча смотрел на всех. Глаза его сделались большими. И в них круглыми прозрачными кристаллами застыли слезы.
Когда артиллерийский полк кончившего офицерские курсы Лео Силарда пошлют на передовую, самого Лео свалит «испанка», которая тогда косила людей миллионами. Умирать его отправят в армейский госпиталь Будапешта, поближе к дому. Но он не умрет, он поднимется, бледный и исхудавший. И в это время придет известие о битве на реке Изонцо. На скалистых берегах этой красивой горной речки развернется одно из страшнейших сражений Первой мировой войны – два с половиной миллиона солдат с двух сторон. Сначала успешное наступление проведут итальянцы. Разгромленным и отступавшим австрийцам срочно придут на поддержку семь германских дивизий, и в кровавой схватке войска центральных держав отбросят итальянцев назад и даже разовьют успех. Но тут уже бегущим итальянцам придет на помощь Антанта – три французских дивизии и две британских. Фронт будет восстановлен. Грандиозная сеча кончится ничем. Только триста тысяч солдат никогда уже не вернутся в свои дома. В день выписки из госпиталя Силард неожиданно получает письмо от командира своего полка. С прискорбием тот сообщает своему молодому офицеру, что его полк, неудачно подвернувшийся под итальянское наступление, уничтожен полностью. До последнего солдата. «Смотри-ка, – задумчиво прошепчет Лео, – выходит, что смертельно трепавшая меня “испанка” на самом деле меня спасла».
Через несколько месяцев война окончится, а еще через месяц он надумает вернуться к занятиям в Техническом университете. Но нет уже на европейской земле никакой Австро-Венгерской империи, есть ее разорванные клочья. Родной Будапешт – столица новой небольшой страны. Казалось бы, не так уж плохо, но на всю оставшуюся жизнь Лео Силард сохранит ненависть к войне. И тут жизнь закрутит его новым вихрем.
В октябре 1918 года в Австро-Венгрии свергают династию Габсбургов. И уже в первых числах ноября Национальный Совет Венгрии провозглашает независимую Венгерскую республику. Но новая страна разорена, по улицам городов в поношенных шинелях бродят безработные солдаты и офицеры. Все голодны и злы. Революционный вирус из России легко проникает в эту среду. Социал-демократы предлагают коалицию коммунистической партии, чьи вожди в то время сидели в тюрьме. Сама компартия была образована совсем недавно. Возглавил ее Бела Кун, 33-летний журналист и политик левого толка, успевший посидеть в имперских тюрьмах еще до войны. В войну он был мобилизован и отправлен на русский фронт, где, как и многие тысячи его соплеменников, попал в плен. В бараках для пленных на Урале он проникается коммунистическими идеями и вступает в ряды РКП(б). Он активен, он пылкий оратор, его замечают, и вот молодой перспективный венгр уже в Петрограде, где его принимает Ленин:
– Ну что, товарищ Кун! Не пора ли устроить социалистическую революцию на вашей родине?
– Давно пора, товарищ Ленин! – без запинки отвечает молодой член РКП(б).
Вождь большевиков дает ему задание: отправиться в еще воюющую Австро-Венгрию, создать и возглавить партию коммунистов, которая должна разложить австро-венгерскую армию. Кун с полным пониманием относится к этой идее. За считаные недели он создает партию и возглавляет ее. Но тут родная его империя подписывает акт о капитуляции, вслед за чем почти сразу разваливается. Обстановка в отколовшейся Венгрии удивительным образом напоминает революционную Россию. Здесь тоже заходит речь об Учредительном собрании, но недавно возникшие венгерские коммунисты, не дожидаясь собрания и не надеясь на него, делают попытку захватить власть. Республиканское правительство Венгрии сажает бунтовщика Куна и его ближайших сторонников за решетку. Но продолжающееся военное давление на Венгрию со стороны стран Антанты, которым мало симпатична «диктатура пролетариата» в центре Европы, неожиданно раздражает самолюбивых венгров. И они из упрямства начинают поддерживать этот пролетарский лозунг. В этой обстановке коммунистов выпускают из тюрем, и в марте 1919-го они провозглашают страну Советской республикой. Бела Кун получает пост народного комиссара иностранных дел и одновременно возглавляет Революционный правительственный совет (практически копируя должности Троцкого в России). В послании к Ленину Кун гордо сообщает: «Мое личное влияние в Революционном правительстве настолько велико, что диктатура пролетариата будет решительно установлена». А дальше все заверчивается, как в России, если не круче. Заводы и фабрики отобраны у их владельцев, банки национализированы. Богатых выгоняют из их домов, и туда вселяют рабочих. Землю раздают только бывшим наемным батракам. Настоящие крестьяне остаются с носом. Голод в стране усиливается, поднимается ропот. В целях «защиты пролетарской революции» учреждаются ревтрибуналы, аналог российской ЧК. Венгерская ЧК очень быстро звереет. Люди, сохранившие остатки свободолюбия, поднимаются на борьбу. Им на помощь приходят войска соседей – чехословаки и румыны. Но революционный порыв венгерских коммунистов еще высок, их поспешно созданная армия (тоже названная Красной, и в ней тоже учреждены комиссары) громит пришельцев и даже захватывает Словакию, где тут же провозглашается Словацкая Советская республика (просуществовавшая, правда, всего три недели).
Лео Силард, который про «испанку» уже забыл, с удивлением для себя обнаруживает, что социалистические идеи ему близки и что к венгерским коммунистам он относится с сочувствием, хотя ему не нравятся реквизиции и бесконечная стрельба. Он плохо понимает, что такое диктатура пролетариата, но, захваченный общим движением, пытается примкнуть к революции. Он и его младший брат Бела даже создают «Ассоциацию венгерских студентов-социалистов». Лео разрабатывает программу Ассоциации, пишет устав, придумывает новую систему налогообложения (как ему кажется, лучшую в мире). Друзья знакомят его с самим Белой Куном. Они с любопытством глядят друг на друга, двадцатилетний студент и тридцатилетний глава Революционного совета.
– К нам! Срочно! – говорит Кун. – Нам нужны люди умные, молодые, решительные.
– Мы с братом готовы, – отвечает Силард. – Но не ранее того, как вы отмените повальные аресты и бессудные расстрелы.
– О чем вы говорите, молодой человек! – горячится Кун. – Идет борьба. Революция в опасности.
– Никакая революция не стоит стольких человеческих жертв, – заявляет Силард. – Народ не забудет и не простит. Такими способами ничего путного вы не построите.
– Сразу видно, что вы не были на фронте. Не были в русском плену. Мальчишка!
– Это обязательно – быть в плену?
– Вы не видели русских коммунистов. О, если бы вы их слышали! Вы еще не понимаете, куда движется мир.
– Не понимаю. Согласен. Но моря крови не по мне.
– А я хотел предложить вам серьезный пост.
– Начальника ревтрибунала?
– Послушайте, мы встретились не для того, чтобы шутить. Газеты, просвещение, революционная пропаганда – вот ваша область.
– Если вы отмените трибуналы, я, пожалуй…
– Не лезьте туда, где вы ничего не смыслите.
– Господин Кун! Я желаю венгерской революции успеха. Такого, который бы не измерялся кровью. Но, вижу, с вами у меня едва ли что получится.
– Ладно, – устало махнул рукой Кун. – Идите, пока я не велел вас арестовать.
– Вот именно, – усмехнулся Лео Силард.
На следующий день он распустил свою Ассоциацию.
А еще через 130 дней рухнул и венгерский коммунизм. У Куна единственный выход – бежать в Красную Россию. Когда он садился в автомобиль, мимо по совпадению куда-то торопливой походкой спешил Лео Силард.
– Лео, – окликнул его Кун, – вы ли это?
Силард оглянулся, приблизился. Солдаты охраны пропустили его.
– Уезжаете? – спросил он.
– Я еду туда, где революция продолжается. Не думайте, что мировой ее пламень заглох. О, не думайте. Это временное поражение на одном из небольших фронтов.
– Возможно, – беспечно отозвался Силард.
– Вы славный человек, Лео. – Кун смотрел на него чуть ли не с нежностью. – Глядите в оба, чтобы тут не стало слишком черно. Я в вас верю. Вы рождены для больших свершений. Делайте свое дело и ждите нас. Мы вернемся. Вы еще увидите Красную Армию в прекрасном нашем Будапеште.
– Возможно, – повторил Силард.
Глава Ревсовета махнул рукой и сел в автомобиль. Хлопнул дверью. Двое с винтовками вскочили на подножки. Мотор заворчал, машина тронулась.
Наступают времена диктатора Хорти. В городском суде на братьев Силардов заведено дело – как на сочувствовавших коммунистам во времена беспорядка и террора. Лео понимает, что пора бежать. Он принимает решение продолжить учебу в Берлине. Но получить паспорт для выезда в Германию оказалось непросто. Он обошел несколько инстанций и везде получил отказ. И тут нашелся знакомый, который сообщил, что за небольшую сумму можно оформить почти «законный» и почти «чистый» паспорт. Лео подумал и согласился. Плевать ему на политических бюрократов, его стремление – учиться в хорошем университете. Ведь его назначение, его путь – чистая наука. Если, конечно, таковая бывает. Но в воображении ученого-романтика она бывает точно.
Еще в гимназические годы Лео прочитал почти все сочинения гениального своего соотечественника Людвига Больцмана, блестяще соединившего термодинамику с теорией вероятностей. Особенно Лео поразило суждение Больцмана о так называемой «тепловой смерти Вселенной». Всякая замкнутая система неизбежно стремится к окончательному тепловому равновесию, в котором застынет навсегда. Это железный вывод науки. Спорят с ним только невежды. А Вселенная? Это ведь классический случай абсолютно замкнутой системы, ибо никакой другой, вспомогательной вселенной рядом нет и быть не может. Не с кем обмениваться материей и энергией. Значит, Вселенная обречена? Наиболее передовые физики конца XIX века заговорили об этом с ужасом (нередко слегка утрированным): пусть через миллиарды лет, но родная наша Вселенная достигнет теплового равновесия и замрет навеки. Сколько ломалось на сей счет копий! Сколько было стенаний и воплей! Но вдруг Больцман (вероятно, самый авторитетный ученый в этой области) громко говорит: «Успокойтесь, господа! Поздно нервничать и бояться. Самое страшное уже случилось. Вселенная давно достигла равновесного состояния. Может быть, она и теплая, но она мертва». – «Как это? – закричали оппоненты. – Как это мертва, когда мы наблюдаем столько живого движения – звезды горят, новые вспыхивают, весь космос сияет!» – «Чепуха, – снисходительно усмехается Больцман. – Вся эта космическая суета – лишь мелкий тремор, лишь незначительные флуктуации давно застывшего мира. Вы забыли, что нашим миром управляет вероятность и что всякий абсолютный покой есть незначительные колебания относительно центра этого покоя. Мы с вами – свидетели этой мелкой дрожи, этого неизбежного отклонения. В любой системе, едва наступит состояние тепловой смерти, как тут же возникнут флуктуации, которые вызовут некоторое уменьшение энтропии. Кому-то они могут показаться ничтожными, но для нас все эти звезды и туманности, весь этот подвижный и, как нам кажется, прекрасный мир – не более чем флуктуация. Довольствуйтесь этим и не помышляйте о чем-то более великом». Какой тут поднялся крик! Как бедного Людвига, как великого Больцмана травили! И затравили, негодяи. Настолько, что шестидесятилетний бородач, влюбленный в жизнь, в Моцарта и Бетховена, покончил с собой. «А ведь Больцман абсолютно прав!» – восторженно сказал сам себе шестнадцатилетний Лео Силард.