Книга: Десятилетие клеветы: Радиодневник писателя
Назад: ПЕРВАЯ ОСЕНЬ НОВОГО ВЕКА
Дальше: ТРАНСКРИПТ

ГЛАСНОСТЬ С ДЕФЕКТОМ РЕЧИ

Каждое поколение склонно называть свое время безнравственным, циническим, предгибельным. В числе прочих факторов тут срабатывает и наивность, странная неспособность распространить понятие «нашего времени» за пределы нашего существования в биологическом цикле. А ведь не исключено, что когда-нибудь в будущем несколько тысячелетий истории будут называть коротко «веком колеса». Век информации тоже начался не сейчас, однако нынешнее его развитие позволяет иной раз подумать, что «колесный» период в этой сфере человеческой активности уже прошел. Происходят какие-то события, находящиеся за пределами не только понимания, но и воображения, явления почти, или уже, метафизического порядка, стоящие вне известных параметров и, уж во всяком случае, вне так называемой «научной» материалистической философии.
В принципе, вокруг нас происходят чудеса, о невозможности которых постоянно говорили большевики. Не успеваем мы привыкнуть к компьютерным чудесам, как появляются уже какие-то принципиально новые информационные структуры, позволяющие за одну секунду перебросить за океан весь текст Британской энциклопедии. Мы все устаем и отстаем от этой странной прыти. Чего же еще ждать от слабых человеков, в течение одной малой жизни которых происходит несколько смен коммуникационных эпох; однако мы живем среди этих чудес и уже не представляем себе без них своего существования, а наши дети уже не представляют себе, как можно отставать и уставать от таких элементарных явлений природы, как электронная информация. Может быть, и передача материи на расстояние когда-нибудь станет бытом?
Хуже, однако, когда от века информации устают и отстают не отдельные человеческие существа, а социально-политические системы, да еще из тех, что совсем недавно претендовали на роль самых передовых. Советский социализм представляет из себя разительный пример такого отставания. В соответствии с мудрым высказыванием своего основателя он стал бы пустейшей фразой без почты, телеграфа и машин; и он обзавелся всеми этими предметами, чтобы не стать пустейшей фразой, однако с компьютерами, видеокассетами, космическим телевидением, с рвущимся через границы потоком новостей этой непустейшей фразе становится так трудно, что она, похоже, начинает покрываться мхом и при жизни становится ископаемым. Трудно отказать себе в удовольствии еще раз поплясать на обломках марксистско-ленинских клише, то есть не задать напрашивающийся риторический вопрос: кто же сейчас старается повернуть вспять колесо истории?
Перед лицом все нарастающей угрозы со стороны «века информации» у советского социализма остается фактически только два варианта: либо, как говорили в ГУЛАГе, «уйти в глухую несознанку», то есть замкнуться в неслыханную еще по закрытости тоталитарную систему, что в равной степени и возможно, и катастрофично, либо предпринять попытку изменения, попытаться подтянуться до современного уровня. Однако возможно ли это без изменения самой сути обожаемого режима? К чести нового поколения властей предержащих в СССР следует все-таки сказать, что они (или, так скажем, иные из них), похоже, пытаются направить усилия во втором из указанных двух направлений. Призывы к новой «гласности» вызваны, конечно, не благими соображениями о нравственности подопечного народа, но паническим страхом перед все увеличивающимся отставанием от современности; однако хорошо уже то, что отставание связано именно с идеей гласности, а не с происками «жидов и велосипедистов».
Нынче в советских газетах иной раз встретишь чистый факт новости без его марксистско-ленинской интерпретации, иной раз наталкиваешься на рассуждение, а самое главное — даже не на рассуждение, а на интонацию, свойственную, скажем, диссидентским кругам середины шестидесятых. И в то же время мировая общественность свидетельствует столь чудовищные, столь вопиющие провалы принципа гласности, что она вправе задать себе вопрос: возможна ли там гласность вообще? Семь десятилетий зловредной лукавости ума и языка не могли не привести к дефекту речи, к карикатурному советскому косноязычию.
Помнится, как в 1956 году студенты наслаждались рассуждениями сатирика Леонида Лиходеева на тему «Может ли утонуть наш советский пароход»? Тогда нам казалось, что писатель смеется над прошлым, над сталинской глухоманью, однако советский пароход не мог утонуть еще долгое время, а если и тонул, то только лишь для того, чтобы дать повод для восхваления героизма советского человека, а не для факта трагической новости. Боже мой, сколько на нашей памяти примеров нелепейшей секретности и сокрытия фактов! Взять хотя бы тот же пресловутый «космос» — сколько лет они скрывали местоположение Байконура и имя Генерального конструктора; зачем, от кого? Неужели они хоть на одну минуту сомневались, что израильской разведке все это доподлинно известно? Скрывали, стало быть, от своих, потому что им знать «не положено». Самое печальное, что народ привык к этому многозначительному таинственному вздору.
Помню, как-то в час печальный я сидел с друзьями в чайной… мужики вокруг вдруг заговорили о смерти Хрущева, кто-то слышал сообщение иностранного радио. Скончался, оказывается, культоборец, еще третьего дня скончался, а в советских газетах об этом не было ни строчки. И правильно, что не было, сказал один вася-теркин. Зачем разглашать? Большинство присутствующих солидно согласились с этим умозаключением.
За семь десятилетий в обществе развились своего рода всеобщее заикание, шепелявость, неадекватное жестикулирование, странная артикуляция, все симптомы речевой недостаточности, свойственные болезни, которую можно было бы назвать «идеологическим косноязычием». С таким наследием как нам развивать политику «новой гласности», если она в самом деле имеет в виду гласность, а не новую фигуру косноязычия? Нынче мы видим иной раз в советских газетах приметы чего-то нового, но рядом с этим и в гораздо большем количестве мы получаем примеры вопиющего по неуклюжести и наглости старого стиля. Все это удесятеряется, когда выносится на так называемую «международную арену». Тут уж как бы можно не стесняться, все, мол, спишется — капиталистическое окружение, товарищи! В этом окружении надо не объективистскую правду высказывать, а настоящую историческую правду, то есть с идеологическим огурцом во рту. Иногда эти трюки, столь очевидные для бывших советских граждан и вызывающие оторопь стыда, оказывают свое действие на простодушную американскую аудиторию. Вот вам недавний пример одной из удачных акций отдела контрпропаганды агитпропа.
В каком-то американском городе происходит международная встреча детей. Очаровательные создания из обеих сверхдержав вместе поют и танцуют в какой-то миролюбивой рок-опере, вместе и развлекаются на какой-то «барбикью парти». Корреспондент подходит к десятилетней советской девочке и спрашивает, как ей нравится угощение. Милейший типчик отрывается от обгладывания кентуккийской ноги имени полковника Сандерса и говорит, что в Советском Союзе еда лучше, потому что там она натуральная, а в Америке сплошные химикалии. Дитя не вспоминает ни бабушкины пирожки, ни тетушкины пельмени, но ведет себя в полном соответствии с тем, как ее индоктринировали перед «ответственной поездкой в цитадель мирового капитализма». Увидев эту сцену в программе утренних новостей, я подумал о том, кто еще из миллионов американских телезрителей, кроме меня, вспомнит советскую колбасу, что синеет через пять минут после разрезания батона и зловеще с загибами чернеет к концу дня; кто вспомнит умопомрачительную массу, именуемую «комбижир», кто заметит отвратительную хитренькую улыбочку, промелькнувшую на милом детском лице? Большинство американских телезрителей подумает, что советский ребенок прав, что наши пищевые гиганты и впрямь слишком много всякого добавляют в продукт для пущей сохранности, и вот видите, даже ребенок из страны природных натуральных благ сразу это замечает. Пропагандистский эффект сразу же достигнут, находчивую крошку занесут в списки надежных выездных делегатов, однако подумает ли кто-нибудь из тех, кто промывал ей мозги, чего нам ждать от этой личности в системе новой гласности.
Говоря о тупиках «века информации», я вовсе не хочу сказать, что людям западного мира он приносит одно лишь благо. Безудержное коммерческое использование новых коммуникационных средств приводит к переизбытку, к навалу, неразборчивости, усталости, пресыщению, когда уже и основное право свободного мира — право выбора — может оказаться под угрозой. Трудно разобраться, что взять, когда слишком много всего. Барахтаясь, чтобы не свалиться в хаос, берешь то, о чем тебе чаще говорят — бери. Наиболее тревожная ситуация возникает в области информации высшего и не очень отчетливого порядка, то есть в области литературы — и искусства. Естественное для этой сферы — отсутствие четких границ облегчает задачу торговцев, когда они выдают дерьмо за настоящий товар, когда начинает преобладать не особенно прикрытая пошлость. С этим делом, с информацией высшего порядка, социалистическое общество уже пол столетия пребывает в полном тупике, куда оно само себя и заткнуло при помощи цензурной системы, именуемой методом социалистического реализма. Тут, однако, для социалистического общества — если, разумеется, принимать провозглашенную «новую гласность» за чистую монету — существуют и некоторые открытые возможности, ибо все-таки легче вышвырнуть за ненадобностью тряпку социалистического реализма, чем переплавить на мыло столь любезную сердцу секретность. В принципе, речь идет всего лишь об отказе от некоторых клише, установленных изначально даже не Горьким и Фадеевым, а еще передовиками-демократами Белинским и Чернышевским, снабдившими потомство своими столь устойчивыми банальностями в отношении литературы как «школы жизни».
Скажу несколько слов о жанре мне наиболее близком, о романе. Настоящий роман не может быть ни антисоветским, ни просоветским, потому что проблемы советской власти для него слишком малы. Грубо говоря, он «не по этому делу». Он может задирать установившуюся мораль, но только лишь попутно, в порядке построения своего словесного города. Если же он поставит своей целью ниспровержение или утверждение морали, тогда он не состоится и будет просто очередной книгой, но не романом. Эпатирующие моменты романа не относятся к проблемам власти, какой бы нахрапистой и навязчивой она ни была, но только лишь к построению словесных карнизов, к облицовке фасадов и к покрытию своих авеню. Роман отбирает строительный материал не из того, что власть разрешает или запрещает, а из того, что ему больше подходит. Роман не является общественным или антиобщественным явлением (что, в принципе, одно и то же), он является явлением философского пейзажа. У власти к роману может быть только два отношения: либо она его разрешает, либо она его не разрешает. Если власть всерьез говорит о гласности, ей следует разрешить роман, потому что именно с романом и начинается это странное и в то же время столь насущное для современной жизни явление.
Трудно, однако, поверить в серьезность этих намерений. Трудно представить, как сможет приспособиться одряхлевший марксизм-ленинизм к современности без кардинальных изменений своей или ее (современности) сути. С удовольствием опять используя давнее советское клише, скажу, что повернуть вспять колесо истории ему вряд ли удастся; это уже за пределами воображения. Легче все-таки представить изменение сути марксизма-ленинизма, хотя и это тоже относится к разряду фантастики. «Если факты против нас, то тем хуже для фактов», говаривал душка Иосиф Виссарионович. Признать незыблемость факта для марксизма-ленинизма означает признать правомочность критики в свой адрес (не в адрес отдельных начальников, а именно в адрес системы), ибо факт почти всегда входит в систему критики. Половинчатость принимаемых мер на наших глазах то и дело приводит к большому или малому хаосу, дурацким телодвижениям запутавшегося в противоречивых рефлексах гигантского организма, наносит системе урон катастрофического характера. Уместно тут будет вспомнить три наиболее разительных примера событий, происшедших на коротком пространстве последних трех лет. Они все имеют самое прямое отношение к обсуждаемой сегодня проблеме «гласности с дефектом речи».
Три года назад советский летчик уничтожил пассажирский самолет с двумя сотнями шестьюдесятью девятью людьми на борту. Это событие вызвало бурное и хаотическое столкновение двух стихий, столь же не похожих друг на друга, как не похожи, скажем, косматый мамонт и легковой «мерседес» — стихии советской цензуры, секретности, суперсекретности, идеологического фетишизма и стихии ультрасовременной, электронной, не ограниченной никакими лимитами журналистики. Советская сторона поставила в этом деле рекорды неуклюжести и растерянности — сначала не сообщали ничего, потом, когда мир уже знал все, сообщили кое-что; потом, не видя уже перед собой никакой другой возможности выбраться из позора, подняли оголтелый вой о «священных рубежах» и, наконец, стали валить с больной головы на здоровую — американцы-де самолет заслали. Трудно придумать более бездарный сценарий. Чернобыльская трагедия еще более показательна в этом отношении хотя бы потому, что она произошла на пике развернувшейся кампании за модернизацию, за «новую гласность». Молчали практически целую неделю (я получил письмо от друга из Москвы, датированное третьим днем мая; и из этого письма было ясно, что он и понятия не имеет о том, что уже несколько дней вызывало сущую свистопляску — запляшешь тут со свистом на грани цепной реакции — в западной прессе), а могли молчать еще несколько недель, если бы ветер подул не в сторону Скандинавии, а скажем, на Казахстан. Отечески, как не в чем ни бывало, улыбались демонстрантам с ленинской гробницы, а в Киеве устроили на улицах просто-напросто массовый гопак. Как же так затерялись свежие бризы «новой гласности» в смраде настоящей сталинской трясины? Постыдной была и реакция правителей на тревогу, забитую западной прессой, общественностью и правительственными кругами. Злорадствуют-де по поводу нашего несчастья. Читая это, только лишний раз раскрываешь, насколько провинциален, насколько не в курсе жизни современного мира, как глубоко индоктринирован замшелыми клише и как серьезно болен идеологическим косноязычием кремлевский аппарат. Между тем существуй в Советском Союзе гласность или хоть тенденция к «новой гласности», неужели не нашлись бы честные журналисты, которые, не дожидаясь, когда все это обрушится из-за рубежа, не дожидаясь решения все того же единственного на всю страну правомочного синклита, не сообщили бы о катастрофе вовремя, не связались бы с телеграфными агентствами и телевизионными станциями? Катастрофа может произойти в любой стране, но ни в одной стране сейчас не может быть такого позорного молчания, такого кризиса гласности; даже и в Китайской Народной Республике уже не может. Злорадство — это самое последнее, что приходило в головы людей даже самых консервативных убеждений; напротив, затруби Советский Союз первым тревогу, что с точки зрения нормальной логики он и должен был сделать в первую очередь, ничего, кроме сочувствия, он не встретил бы в современном мире. Горечь и злые насмешки вызвали проявления советской цензуры и смехотворной секретности. Либеральная «Вашингтон пост» в те дни напечатала карикатуру. Верхом на бронированной стене с надписью «СССР» сидит толстозадый пограничник. Над стеной в сторону Запада плывут радиоактивные облака. Пограничник ворчит: «А они еще говорят, что ничего не проникает из нашей страны на Запад».
Следует все-таки сказать, что последующая советская информация о Чернобыле всех удивила некоторой откровенностью и даже иными вспышками спонтанности. Стали поговаривать, что кто-то в СССР всерьез озабочен развитием гласности (я уверен, что на Западе живет мечта о возвращении России в семью цивилизованных народов), как вдруг разразилось новое кризисное дело — арест журналиста Николоса Данилова. Стараются нынче, как бы получше соврать, как бы поправдоподобнее доказать, что он шпион, а между тем зря стараются: свободные люди как дома, так и в мире над этими уликами смеются, а для советского мещанина и так ясно, что иностранный журналист — шпион. Для советского мещанина американский репортер — это существо полумифическое, сродни козлоногому фавну, эдакий домовой, черт запечный, шкодливый и верткий игрец, которого надо гнать или заклинать марксистскими заклинаниями. Ишь ты, чавой-то узнать про нас хотит! Сгинь, нечистая сила!
Вспоминается пролог к кинофильму Андрея Тарковского «Зеркало». У иных критиков он в те времена вызвал недоумение — к чему это, какая связь, какая авторская ассоциация, нет ли здесь чистого режиссерского кокетства, творческого своевольничания? А между тем этот пролог относился (а сейчас еще больше относится) ко всему обществу. Напомню вам, господа, что этот замечательный фильм открывается сценой в кабинете логопеда. Врач учит молодого человека произносить некую символическую в своей простоте фразу. Учимся ли мы говорить или безобразно сачкуем? Сможем ли мы преодолеть косноязычие? Хотим ли мы этого?

 

2004
Оказалось, что на вопрос «Как можно изменить марксизм?» в России существовал ответ: «Надо его выбросить!»
Назад: ПЕРВАЯ ОСЕНЬ НОВОГО ВЕКА
Дальше: ТРАНСКРИПТ