Книга: Десятилетие клеветы: Радиодневник писателя
Назад: ЮБИЛЕЙ ВЕЩАНИЯ И ГЛУШЕНИЯ
Дальше: ГЛАСНОСТЬ С ДЕФЕКТОМ РЕЧИ

ПЕРВАЯ ОСЕНЬ НОВОГО ВЕКА

Появившиеся в последние дни в программах американского телевидения сюжеты, посвященные тридцатилетию Венгерской революции, застали меня врасплох. Почему-то эта невероятная последняя неделя октября 1956 года, что потрясла европейскую молодежь моего поколения, совершенно как-то… ну, не забылась, а как-то выветрилась из прошлого, как бы просеялась через какое-то лукаво подставленное сито. То ли гуляшное счастье Яноша Кадара тому виной, то ли слишком уж длинна лязгающая гусеницами череда событий, прокатившаяся через эти три десятилетия. Даже и пространство времени как-то смутило: с одной стороны, неизбежное «как, уже тридцать лет?», а с другой стороны, какое-то странноватое «как, неужели всего тридцать лет?»… В последнем варианте простак даже может услышать какие-то оптимистические нотки, как ни нелепо это звучит. Я попытаюсь сейчас припомнить некоторые моменты той странной осени, которую я провел на самом крайнем пятачке советской предевропейской земли, а именно в общежитии карантинной станции Ленинградского морского торгового порта, что стояло одиноко на краю мыса Лесная Гребенка, перед самым выходом в Морской канал.
Мы все тогда ощущали, что начался новый век. Весной, за несколько месяцев до окончания мною курса наук в Первом ленинградском мединституте, произошло крушение Сталина. Помню замечательную сцену стаскивания огромного портрета корифея всех времен и народов с фасада гостиницы «Европейская». Дело было перед Первомаем, администрация отеля, очевидно, по инерции вздрючила любимое лицо на должную высоту, но потом получила приказ стащить вниз. Толпа вокруг наблюдала этот процесс в неопределенном молчании, пока один таксист не сказал: «Правильно, надоело терпеть это свинство». Тогда все бурно заговорили, кто-то завопил: «Я кровь за него проливал!», другой взял первого за грудки: «Ты за родину проливал, а не за Гуталина»… С удивлением обнаруживали, что у возлюбленного отца народов было много обидных прозвищ — Гуталин, Чугун, Таракан… Через несколько дней по главному коридору нашего института протащили продолговатое изображение в полный рост, в серой шинели, воспетой Анри Барбюсом, и в начищенных до блеска черных ботиночках, носки которых выглядывали из-под ниспадающих брюк, которые казались чем угодно, но только не брюками, то есть не одеждой для ног и зада. В процессе волочения первокурсники старались пробежаться по полотну — как недолговечна любовь к тиранам!
В принципе, Сталин сразу же стал вчерашним днем, о нем даже не так уж много и спорили в среде молодежи. Мы были озабочены и увлечены столь внезапно наставшим сегодняшним днем или — сейчас уже это очевидно — новым веком. Приметы нового века — вот это все расхватывалось жадно: романы «Оттепель» и «Не хлебом единым», билеты на выставку Пикассо, на американскую оперу «Порги и Бесс», на Ива Монтана; к новинкам относилось и старое, еще вчера запрещенное — сборники стихов, романы, даже петербургские журналы времен Серебряного века. Увлекала и собственная молодая активность — пошли какие-то эстетические диспуты, довольно острые капустники на институтских вечерах, стали смелее танцевать, приобщаться к джазу, открылись молодежные литературные клубы и театральные студии, словом, все внезапно проснулось, и город на Неве вновь показал, что в нем еще возможно возникновение каких-то странно радостных общественных настроений.
Отправляться после института в захолустье очень не хотелось, и поэтому мы с приятелем Мишей Карпенко так были рады назначению в морское пароходство, не столько даже шансу побывать за границей, сколько возможности зацепиться за Ленинград. Той осенью мы обосновались на Лесной Гребенке в трехэтажном пустом доме, впоследствии описанном в довольно известном романе «Коллеги». Описаны там были и корабли, проплывающие у нас под окнами, и морские сквозняки в коридорах, и случайные визитеры из плавсостава, и разные юношеские мечтания, одной только важной темы автор не коснулся — венгерского эха, прошедшего той осенью по тем коридорам. Тема эта к тому времени, когда он взялся за роман, то есть через три года, как-то с какой-то странной легкостью прошла мимо, редко возникала в разговорах, может быть, потому, что, несмотря на кровавую баню, учиненную в соседней стране, советская «оттепель» продолжалась и даже становилась все теплее. А между тем тогда, в тот октябрь, первые долетевшие из эфира сообщения о том, что в Венгрии что-то происходит, неслыханно взбудоражили молодое воображение.
У нас был старый ламповый приемник «Балтика» с большим зеленым глазом настройки. Нынешние транзисторы не дают такого сильного чувства соучастия в мировых событиях. Однажды ночью мы услышали, что в Будапеште начались грандиозные антисталинские демонстрации. Многотысячные толпы с национальными знаменами, но без коммунистической эмблемы, проходят по улицам, собираются на площадях. Ораторы выступают, с неслыханной дерзостью требуя отставки правительства сталинских ублюдков Ракоши и Гере, освобождения политических заключенных, выполнения параграфов конституции о гражданских свободах. Движением фактически охвачены все слои и группы населения, включая даже армию и исключая только лишь тайную полицию; но впереди, разумеется, молодежь, наши сверстники, венгерские студенты, наши братья. Они восторженно окружают выпущенных из тюрем коммунистов и социал-демократов, разбрасывают листовки с призывами своих союзов, распространяют тексты оппозиционного писательского Клуба Петефи. Словом, в Будапеште полным ходом идет неслыханная, захватывающая воображение и перехватывающая дыхание мирная революция.
Венгерские студенты не были для нас чужаками. Мы учились с ними с первого курса. В пятидесятые годы все большие советские институты и университеты были полны молодежи из Восточной Европы, из так называемых «народно-демократических стран» (авторам этого термина, видимо, не приходило в голову, что «народная демократия» — это «масло масляное») — поляки, чехи, венгры, румыны, болгары, албанцы, немцы, — всех их скопом наши ребята называли «демократами». Надо сказать, что их присутствие несколько оживляло тоскливый быт сталинщины. Вначале среди них еще попадались весьма странные, на наш взгляд, пламенные комсомольцы, эдакие восточноевропейские «Павки Корчагины». Однажды, кажется, на втором курсе, два чеха и венгр, учившиеся в нашей группе, потребовали созыва комсомольского собрания. На этом собрании они стали нас обличать как носителей буржуазных пережитков, как циников, стиляг, пьяниц и бездельников. Разве такой мы воображали советскую молодежь, когда готовились к поездке в первую страну победившего социализма, когда читали «Как закалялась сталь» и «Молодую гвардию»? Наша братия, включая даже примерных отличников, кисла от смеха на этом собрании, никто как-то не мог предположить, что «демократы» могут быть искренни в своем отчаянии. В конце концов один из чехов бурно разрыдался, и девушки бросились его утешать.
Конечно же, отчаяние этих юнцов было вызвано не только ситуацией в нашей группе, но вообще всей картиной реальной жизни в «стране победившего социализма». Нас же поражало другое — откуда могли взяться такие «идейные» в странах, где коммунистические режимы — мы знали это уже тогда — были навязаны нашими войсками? Идейность этих первых посланников, впрочем, закончилась вместе с теми истерическими слезами. Среди «демократов» все реже попадались наивные дурачки, а потом и вовсе исчезли. Восточноевропейцы, освоившись в России, стали как бы понимать, что власть одно, а народ другое; они стали своими среди нас, хотя несколько и отдалялись в то же время, поскольку коммунистическая идейность у них заменялась ощущением «западничества», то есть как бы некоторой первосортности.
Был у нас такой Геза Торт, любимец всего общежития у Гренадерского моста. Раз в месяц, когда он получал стипендию от своего «народного правительства» (их стипендии были по крайней мере в пять раз больше наших), он подъезжал к общежитию на такси и оставлял его ждать. Затем он начинал носиться по комнатам с шампанским в одной руке и с коньяком в другой, собирал компанию для похода в ресторан. За одну ночь от его стипендии не оставалось ни копейки. После этого он перебирался на кухню хирургической клиники, где какая-то милая повариха кормила его в обмен на любовь. По ночам Геза Торт ассистировал на неотложной хирургии и стал к окончанию института лучшим хирургом курса. Летом 1956 года, получив диплом, он отбыл в свою равнинную страну. Эх, Венгрия, вздыхал он обычно, скачешь, скачешь, конца нет…
«На нас идут танки, на нас идут танки… помогите нам, на нас движется море танков…» — эти слова донеслись до нас с Мишкой в нашем портовом убежище в ночь на 4 ноября. Вещала по-русски какая-то радиостанция повстанцев. Возможно, один из бывших советских студентов был у микрофона. Танк, быть может, самое омерзительное чудовище войны, потому что лучшие его успехи связаны с карательными акциями против беззащитных или плохо вооруженных. Вскоре после подавления восстания в ленинградском кинотеатре «Хроника», что на Невском проспекте, пошел документальный фильм на тему о том, как героически была раздавлена гидра контрреволюции. Мы с Мишей отправились его посмотреть, и были потрясены, увидев там в одном из самых первых эпизодов нашего кореша Гезу Торта.
Зловещий голос диктора вещал: «…На улицах столицы народной Венгрии появились банды вооруженных молодчиков, наемные отряды международной реакции…» Текст чертовски не соответствовал изображению. Мы видели море сияющих лиц, руки, размахивающие флагами, ораторов, выкрикивающих что-то с любого возвышения, будь то фонарный столб или бочка из-под пива. Через толпу медленно двигалось несколько грузовиков с откинутыми бортами; в кузовах стояли парни, разбрасывающие листовки, у некоторых из них на груди и в самом деле висели автоматы. Общий план, приближение очередного грузовика, средний план, отчетливо видны лица «молодчиков», и среди них Геза Торт! Сомнений нет, это он, его широкая физиономия, его кожаночка. Он взмахивает рукой, выпуская из кулака стайку листовок, на плече стволом вниз висит «калашников». Мы посмотрели подряд несколько сеансов, а на следующий день пошли снова. Сомнений не было — Геза Торт оказался в рядах восставшей молодежи, а ведь он нам не раз по пьянке признавался, что перед поступлением в медицинский институт служил в госбезопасности. Позднее от общих друзей мы узнали, что Геза был одним из самых активных, во главе отряда отбивал кинотеатр «Корвин», до самого конца дрался на баррикадах завода «Чепель», был взят в плен, послан в концлагерь и только спустя лет пять-шесть помилован Кадаром.
Надо сказать, что весь тот фильм производил ошеломляющее впечатление на молодых ленинградцев осени пятьдесят шестого года, вздувал тайфун противоречивых чувств, несмотря на стремление агитпропа вызвать лишь однозначное чувство возмущения «происками реакции». Прежде всего было очевидно, что в восстании участвует огромное число самых простых людей, множество молодежи, такой же, как мы, почти не отличающейся от питерских студентов; видно было также, что подавляющее большинство всего народа на стороне восставших. При гигантском стечении ликующей толпы тягачи стягивали с постамента статую Сталина (то же самое, надо сказать, только втихаря и по ночам производилось по всему Советскому Союзу через пять лет после Двадцать второго съезда), кувалдами сбивались с фасадов зданий символы диктатуры, пятиконечные звезды, серпы и молоты. Ошеломляющие сцены штурма здания госбезопасности, освобождения заключенных, жуткие эпизоды расправы над чекистами. Как и в любой революции, здесь бурно перемешивались чистый идеализм и жажда справедливости с бешеным неистовством и жаждой мести. Не зная другой информации, из фильма, конечно, трудно было понять, чем же все это кончилось, что произошло после того, как «рабоче-крестьянское» правительство Яноша Кадара обратилось за братской помощью к Советскому Союзу.
У нас, однако, была и другая информация, и мы знали, какой тысячекратной жестокостью было подавлено буйство народной революции. Однажды мы поехали в наше старое общежитие у Гренадерского моста и разыскали комнату, где жили наши приятели, венгерские студенты. Мы хотели что-то им сказать, но не знали что — не просить же в самом деле прощения за злодеяния наших танкистов. Когда мы вошли, они все — человек семь или восемь — сидели или лежали на своих койках. Света в комнате не было, мерцали огоньки сигарет да за окном светился фонарь на башне радиоглушилки. Никто нам не предложил сесть, вообще никто не сказал ни слова. Мы потоптались и вышли в коридор. Не всегда легко быть русским. Вдруг в коридоре нас окликнул один из тех венгров. Приблизившись, он сунул мне в карман толстый журнал и прошептал: «Покажи ребятам!»
Это был знаменитый выпуск «Пари-Матч», от корки до корки заполненный снимками роковых событий. Все снимки были сделаны одним человеком, его фотокамера оказывалась всегда в самой гуще — и на мирном митинге, и в заварухе самосуда, и среди колонны мрачных чудовищ-танков, и посреди свежих, в клубах дыма и пыли, развалин, но в основном на баррикадах и в узких переулках старого города, где будапештская молодежь пыталась дать отпор интервентам.
Особенно запомнилось одно фото: по улочке бредут, обнявшись, парень и девушка, обвешанные оружием. На их закопченных лицах измученные улыбки, однако видно, как они молоды и как любят друг друга. В глубине улицы виден скособоченный, с повисшей пушкой, только что подорванный ими танк. Надпись под фотографией гласила: «Иль сон фатигэ», то есть «Устали». Завершалась эта потрясающая коллекция снимком самого фотографа на госпитальной койке. Он был смертельно ранен во время своей работы, которую можно с полным правом отнести к одному из подвигов современного журнализма.
Конечно, я недаром послал героя своего романа «Остров Крым», молодого Андрея Лучникова, на баррикады Будапешта с отрядом русских «крымчан». Не из пустоты взялась и строфа из «Ожога», в которой герой играет на саксофоне тему «Переоценка ценностей» и признается, что он «переоценил-недооценил», среди прочих вещей, и «призрак баррикады, и юношей, ровесников, урок дававших танкам, въехавшим под утро в их город, в молодость и в память навсегда»… Такое настроение было тогда, такое чувство горечи и стыда, а иногда и ярости в адрес безликой силы, что корежила наши жизни столько лет до этого и тогда, осенью 1956-го.
Казалось, позови кто-нибудь строить баррикады на Невском, пошел бы, не задумываясь. Никто, конечно, не позвал, да и слава Богу. Говорю это сейчас не потому, что задним числом за себя боюсь, а потому, что яснее понимаю сейчас, что не в вооруженном восстании заключается суть нового века, начавшегося в 1956 году. И все-таки призрак тех героических баррикад всякий раз возникает при воспоминании о молодости; отвага, показанная там, парадоксально входит и в наше наследие, хотя мы были вроде бы с другой стороны. Миша Карпенко, мой друг той поры, давно уже погиб, так что уж ни с кем и не вспомнишь тех странных ночей над большой водой, когда мы провожали глазами огни какой-нибудь лайбы, увозящей пиломатериалы в Западную Германию и уходящей все дальше и дальше к Европе, к свободе — только без нас…
Будучи оторванными от города и от вчера еще нашей единственно мыслимой студенческой среды, мы не очень-то представляли, какие преобладают настроения. Однажды в пивном заведении «Красная Бавария» возле Технологического института демобилизованный солдатик вдруг залился в три ручья: «Венгры на нас кипяток из окон лили!» Кто-то из дыма шатнулся к нему: «А ты что на них лил, ублюдок-валенок?» Солдатик не отвечал, поскольку вырубился. Кто-то прошел, распахнул дверь и крикнул с мороза: «Мятеж пора поднимать, а вы тут бутерброды с кильками жрете!» И исчез, дверь захлопнулась. Позднее я узнал, что венгерские события вызвали довольно значительную на фоне привычной советской политической апатии реверберацию среди ленинградских студентов. В университете, в Техноложке, в нескольких других вузах на собраниях случались гневные выступления; во время ноябрьской демонстрации какие-то группы скандировали «Руки прочь от Венгрии!». Органы производили аресты. Еще позднее случалось мне встречать людей, отсидевших «за Венгрию».

 

2004
Лет 6–7 назад в ресторане «Тургенев» один из них пел с эстрады хит 50-х годов «Gonna take a sentimental journey, gonna set my heart at ease…». После концерта мы разговорились. Оказалось, что он отсидел срок «за Венгрию». Нас несколько сотен, сказал он, мы часто собираемся… В метро он ездит бесплатно, как «лицо, пострадавшее от политических репрессий». Перед тридцатилетним юбилеем американская пресса сообщала, что в самой Венгрии люди сейчас разделяются на тех, кто называет события 1956 года «революцией», и тех., кто называет их «контрреволюцией». Подразумевается как бы, что второе слово чем-то хуже первого; между тем оба они вместе с марксистскими догмами., вокруг которых развернулась трагедия, относятся к косматому прошлому. Если мы говорим о Венгерской революции как о событии нового века, то имеем в виду не восстание против марксизма, не классовую битву во всей ее тупости и даже не мятеж малого народа против большого поработителя, но восстание духа и плоти против бездушия и металла. Революция, а стало быть, и контрреволюция являются древним., жестоким и унылым делом… Новизну несет миру только попытка построить либеральное общество, Божий промысел… В этом смысле бывший предатель, ставший затем «отцом нации», показывает основательную мудрость, избегая запачканных слов и называя все это дело «национальной трагедией». Трагедия все-таки почти всегда дидактична и всегда предусматривает катарсис. Главный урок, который мои ровесники с этими странными именами преподали «танкам», то есть тем., кто берет на себя неизвестно с какой стати право распоряжаться судьбой, заключается, на мой взгляд, в самой идее возможности возмущения. Именно в этой точке возможен хоть маленький перевес в пользу нового века.
Назад: ЮБИЛЕЙ ВЕЩАНИЯ И ГЛУШЕНИЯ
Дальше: ГЛАСНОСТЬ С ДЕФЕКТОМ РЕЧИ