Книга: Сеть птицелова
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая

Глава шестнадцатая

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?» —
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой». —
«О нет, то белеет туман над водой».

В. А. Жуковский. «Лесной царь»
Схожий размерами с бальною залою каретный сарай пах кожей, сеном и старым лошадиным потом. Чуть ли не половина его была пуста: колымаги екатерининских времен нынче заменили легкие, занимавшие много меньше места экипажи. Янтарные закатные лучи пробивались сквозь неплотно пригнанные доски, освещая сидящего на грубом табурете человека.
Человек был вымыт, одет в холщовые штаны с рубахой. Волосы его, так и не расчесанные, были кое-как приглажены назад и заложены за уши. Руки и ноги – связаны пеньковой веревкой. На некотором расстоянии от неизвестного сидели трое: двое мужчин в мундирах наполеоновской армии и девушка в голубом платье. Вечернее солнце путалось в ее прическе, зажигая огнем рыжие локоны, играло в золотых серьгах, светило в глаза. Де Бриак против воли отвлекался.
А Дуня завороженно смотрела на убийцу. Разве Господь, думалось ей, мог создать нечто столь прекрасное, чтобы потом отдать его душу на откуп дьяволу? Эти огромные глаза под изогнутой ровной дугой бровями, греческий нос, высокий лоб и твердый подбородок… А детская восторженная улыбка, с которой он на нее смотрит?
– Боюсь, он просто идиот! – раздался голос Пустилье. Дуня вздрогнула. – За все время допроса он едва ли проронил два слова, и то изрядно заикаясь. И эта бессмысленная улыбка…
– Постойте! – Дуня отказывалась сдаваться.
Возможно, он и правда не слишком умен, но и ей следовало задавать вопросы попроще и не начинать сразу с убийства девочек. Она сделала несколько шагов к табурету.
Пленник поднял голову, не спуская с нее все того же восхищенного взгляда.
– Как тебя зовут? – спросила она как можно нежнее. И повторила простейший вопрос: – Как твое имя?
– За… – начал он, не переставая улыбаться. – За…
– Захар? – подсказала ему Дуня, и он изо всех сил закивал. – Его зовут Захар, – перевела она французам. – Не могли бы вы перенести мой стул к нему поближе? Мне кажется, так он лучше понимает…
Де Бриак послушно выполнил ее просьбу, но встал рядом, сумрачно нависая над арестантом. Впрочем, Захара это, похоже, совсем не смутило.
– Откуда ты? – Дуня села на краешек стула, подавшись к нему. – Где ты живешь?
– За… – опять начал он, и Дуня нахмурилась: может, эти первые буквы были у несчастного ответом на все вопросы?
– Заречье? – попыталась подсказать она.
Но тот помотал головой. Княжна пыталась вспомнить ближайшие деревни.
– Да с Захарьевки он, Авдотья Сергеевна, – услышала она голос за спиной, а оглянувшись, увидела у дверей сарая старого доезжачего.
– А ты почем знаешь?
– Так его многие знают, барышня, – сплюнул Андрон. – Слыхано ли дело – жить, как он. Сам нору себе прорыл под обрывом, средь корешков. Там и спал, там и гадил, уж простите, барышня… – Он махнул рукой. – Зимой бы следующей того и гляди помер. Той-то я его у себя на псарне схоронил. Тоже не дворец, поди, а все лучше, чем в суглинке-то. Теплее среди собачек ваших. Да и любит он их.
– У нас на псарне? – нахмурилась Авдотья. – Откуда у нас на псарне завелся захарьевский крестьянин? Захарьевка отсюда верстах в пятидесяти…
Захарьевка, объяснила она французам, поместье, принадлежащее вельможной старухе Екатерине Васильевне Таницкой. Огромный надел только оттого и был Дуне известен, что имения ее были обширней любого другого в округе, включая ныне покойного Габиха. А отобранные императрицей Екатериной Алексеевной у шляхты земли славились своими внушительными латифундиями, так что выбор в губернии был велик. В свою очередь, Таницкая славилась сумасбродством: родственница светлейшего князя Потемкина, была она гневлива и с подданными своими вела себя как азиатский деспот.
Изложив сию краткую информацию, Дуня вновь повернулась к Андрону за объяснениями.
– Ох, барышня, – начал Андрон, перекладывая скомканный картуз из одной огромной ручищи в другую. – О таком, ей-богу, и рассказывать совестно.
И правда, история оказалась не совсем пристойной. Однако делать нечего: краснея и бледнея, Авдотья переводила.
Захар из Захаровки втихомолку расцветал у своей матери единственным сыном – остальные шестеро братьев и сестер умерли еще во младенчестве. Отца его забрили в рекруты, и больше Захар о нем никогда не слышал. Тем не менее ему улыбнулась удача – лет в восемь за исключительную миловидность барыня выбрала его в форейторы. Мать была счастлива: пристроив мальчишку к конюшне, можно было рассчитывать на безбедную дворовую жизнь. Однако стоит ли уповать на удачу, когда рукой фортуны движет персона, подобная Катерине Васильевне? Еще молодая тогда, но уже обладавшая бешеным нравом, она однажды, осерчав, высекла парнишку так, что у того, по выражению Андрона, «и ум вон». Шли годы. Захар с матерью вернулся на барщину – для сего каторжного труда отсутствие рассудка было скорее благом. А тем временем барыня Катерина Васильевна овдовела, но, обзаведшись наследниками, во второй раз выходить замуж не спешила, несмотря на многочисленных охотников за ее огромным состоянием.
Однажды, объезжая безбрежные владения свои, потребовала она от молодого мужика воды, что тот с готовностью и исполнил. Но стоило Катерине Васильевне склониться со своего орловского жеребца к протягиваемой ей крынке и взглянуть тому в глаза, она пропала – такой совершенной красоты ей видеть не доводилось. Сама дурнушка, проведшая замужем за человеком вдвое старше себя десять унылых лет, Таницкая, как оказалось, была весьма чувствительна к прекрасному. Крестьянина тотчас же сняли с поля и вновь определили, теперь уже к вящему горю матери, не ждавшей от барских милостей ничего хорошего, к помещичьей усадьбе. Того боле: барыня готова была сменить его пропахшие потом и полные клопами войлоки в людской на собственное вдовье ложе. Но то, что мгновенно смекнул бы на его месте любой ловкий лакей, детский ум Захара принимать отказывался. Он был рад без устали бегать за шалью, чесать барыне спину и гасить свечи в ее опочивальне, служить ей припостельным ковриком и комнатной собачкой, но занять место супруга оказался не в состоянии. Будь десять лет назад барыня помилосерднее на конюшне, оставь она Захару к его красоте разум, может, и стали б они жить душа в душу – красавец и чудовище. Но Катерина Васильевна сама сгубила свое счастие, и стало ей то невыносимо. А поскольку Господь не предусмотрел в ее характере смирения, она, задыхаясь от невозможности реализовать свои чувства и зверея от шепотка челяди, решила пойти на крайние меры. И обвинила Захара в краже изумрудного ожерелья. Ожерелье через пару дней отыскалось – там, куда барыня его сама и схоронила, но уже послали за приставом, и ясно было, что Захар вскоре попадет в острог. Тогда, рассказывал Андрон, не дожидаясь приезда пристава, несчастная мать его выкрала ночью сына из амбара, где тот послушно сидел под охраной храпящей дворни, и привела за руку в пустое о прошлом годе Приволье. Она божилась Андрону, что Захар ее – дите малое, неразумное, ни к краже, ни к какому другому дурному делу не приспособленное, а за собачками будет ходить с любовью. Дом был пуст, Андрону стало беднягу жаль, кроме того, приходился парень ему далекой родней, вот он и пригрел его на псарне. Покамест не узнал, что об этом годе приедут баре, а раз так, то пора было сменить Захару место: хозяйка продолжала искать беглого лакея по всей губернии.
– Значит, ты помог рыть ему нору? – уточнила на всякий случай Дуня.
Андрон вздохнул.
– Там уж и пещерка была, сухонькая. И дерева близ воды – так верхушечками, значит, и прикрывали… – И добавил горько: – Прощенья просим, коли прогневил.
Дуня оглянулась на де Бриака и Пустилье: оба смотрели на Захара уже без всякой враждебности, а с ужасом и жалостью.
Авдотья сама подошла к нему и развязала руки, кивнула на его вопросительный взгляд, и Захар с ловкой готовностью стал разматывать веревку вокруг щиколоток. А Дуня повернулась к Андрону:
– Все ты правильно сделал, Андрон. Поди с ним на кухню, пусть его накормят. Обуться дадут.
И вдруг погладила Захара по влажным спутанным волосам, шепнула:
– Ступай, дружок. Никто тебя теперь не обидит.
Но Андрон продолжал стоять в воротах сарая.
– Нехорошо выйдет, Авдотья Сергеевна! Коли Катерина Васильевна прознает… Батюшке вашему отвечать придется.
– Не придется. Катерина Васильевна твоя давно уж убралась подальше от француза – поближе к столицам. А там поглядим!
– Гы… – услышала она за спиной. – Гы…
И, обернувшись, увидела прямо перед собой прекрасного принца: глаза светлей лазури доверчиво заглядывали ей в лицо, идеальный рот тщетно пытался что-то сказать.
– Да? – переспросила она, от неожиданности отпрянув от этой бьющей наотмашь красоты.
– Глы… – произнес тот наконец. – Г-г-глашка.
Дуня вздрогнула, переглянулась с де Бриаком.
– Ты ее знал?
Захар кивнул.
– Они тут вместе бегали, – подтвердил от ворот Андрон. – Этот ведь и сам – что дитя малое. Ежели позовут, то и в жмурки готов, и в горелки. А ребятне-то и счастье – большой с ними забавится.
– Что с Глашкой?! – схватила Дуня идиота за руку и почувствовала, как от этого прикосновения тот испуганно вздрогнул всем телом.
Бедный! Дуня поспешно выпустила теплую ладонь.
– Знаешь, что с ней случилось?!
– Пы… – начал он. – Пы…
Дуня смотрела на него, и взгляд ее туманился злостью и жалостью – доведись ей сейчас встретить мерзкую старуху, уж она не пожалела б для нее ни отцовской турецкой сабли, ни бриаковского кавалерийского пистолета!
– Что, голубчик? – спросила она как можно ласковее. – Что с ней?
Захар выдохнул и попытался еще раз:
– П-плавает.
* * *
Несчастного привели на людскую кухню и накормили, и раз, и два, и три наполняя оловянную тарелку. Дуня сидела напротив, подперев подбородок, и время от времени задавала вопросы: где плавает, с кем плавает, когда? Тщетно. Увлеченный едой, Захар не говорил ни слова, но громко глотал, причмокивал, прихлебывал, подбирал куском хлеба каждую каплю, потом по-собачьи смотрел на Дуню, а та кивала черной (готовящей для челяди) кухарке Михайловне – еще. На третьей порции Михайловна не выдержала:
– Ахти, барышня! Лопнет же, ей-богу лопнет! С голодухи-то разве можно столько!
Дуня согласилась, ласково забрала у Захара из рук тарелку, повернулась к ожидавшему их на крыльце Андрону:
– Поди уложи его в людской.
Но тот покачал головой:
– Зря это, барышня. Отпустите. Пусть, как раньше, на псарне спит. – И на возражения Дуни пояснил: – Ему там, с собачками, попривычнее. Сами видите, какой он всполошенный.
Княжна, кивнув, пошла-таки со старым доезжачим проводить Захара. Увидела, как бросились и стали, повизгивая, ластиться к нему псы и как дурачок, окруженный ими, садится прямо на траву, счастливо улыбается, гладит их, треплет за уши – ни дать ни взять святой Франциск. Однако ж юный и прекрасный собою, словно Адонис.
Тем временем Андрон набил и положил ему в углу псарни, где и сам частенько спал, наполненный свежим сеном тюфяк. Загнал собак на ночь, запер засов и показал Захару на его постель.
Тот без слов лег, закрыл невозможно синие глаза и на выдохе вдруг сказал, четко и ровно:
– Зеленый человек Глашку взял. Зеленый.
И громко, совсем не изысканно захрапел.
* * *
Зеленый может означать и изумрудный, и нежно-салатный, и цвета хвои, и даже бирюзовый. Вряд ли Захар отмечает подобные нюансы. А ежели и отмечает, то выразить их не в состоянии. Чей костюм может подходить под описание Зеленого человека? Линейная наполеоновская пехота? Вицмундиры гусаров? Куртка лесника? Городской сюртук? Егерские полки? Старые, еще петровских времен, камзолы?
Вот до чего договорились они с Пустилье и майором, сойдясь в ротонде. Но уже ложась спать и накинув шаль поверх зябких – не от теплой июльской ночи, но от страшных захаровых слов – плеч, Дуня вдруг вспомнила рассказанные матерью Настасьи (и ее с Алексеем кормилицей и нянькой) сказки.
– А что, Настасья, – спросила она, послушно протирая лицо смесью от ненавистных веснушек, изготовленной Настасьей по англицкой рецептуре из молока с лимоном (бренди в рецепте был успешно заменен на ерофеича), – помнишь, про лешего няня сказывала? Будто он детей из деревень умыкает?
– Случается, барышня, – хмыкнула Настасья, расчесывая княжне волосы редким гребнем. – Кукушками заманивает. Али голосом человечьим. А бывает, и девиц себе в лешачихи крадет… – Она хихикнула. – Обернется – вроде знакомый или просто парень красивый. Только в лесу всегда настороже надобно быть.
– Как же понять? – склонила голову набок Авдотья. Дрожащий свет двух свечей по обеим сторонам псише придавал беседе таинственность святочных гаданий.
– Так по тени. – И Настасья, блеснув зубами, крепко завязала ленту на тощей Дуниной косе. – Или, коли солнца нет, по ветру – он вокруг лешего крутит, ветками стучит, листы с иголками с земли поднимает. Только редко кто из девок ветер тот замечает: говорят, в глаза лешему засмотрятся и – фьить! – пропадут.
– Фьить! – вздохнула Авдотья, забравшись в постель и позволив Настасье хорошенько подоткнуть одеяло.
Настасья опустила кисею полога, задула свечи и вышла, а Дуня все смотрела в темноту и сама не заметила, как заснула.
* * *
Снилось ей, стоит она на опушке леса и слышит тоненький детский плач. Дуня вглядывается в сдвинувшиеся, словно единая недобрая рать, аспидные еловые стволы и видит: мелькает впереди яркий желтый сарафан с белой косынкой.
– Глашка! – окликает она девочку, но та продолжает плакать.
Дуня оглядывается и видит: в поле средь сжатых хлебов стоят серые в умирающем вечернем свете отец с матерью, и Николенька, и Андрон с Настасьей, и красавец дурачок Захар. Стоят и молчат, будто прислушиваются, но вовсе не к Глашкиному плачу, а к чему-то совсем иному. И тогда Дуня решает сама забрать Глашку. Под ногами у нее вкрадчиво стелется ковер из кукушкиного льна, черные ветки жадными пальцами хватают княжну за подол и легкие рукава. Отцепляя их, Дуня то и дело опирается рукой на покрытую древним лишайником влажную кору и заходит все глубже, глубже в лес. Но Глашкин сарафанчик такой яркий и так близко, что Авдотья продолжает идти, все чаще запинаясь о повалившиеся гнилые стволы. И скоро, оглянувшись, уж не видит никого из родных. За ее спиной стеной сомкнулись деревья, и вокруг странно тихо – ни дуновения ветра в высоких темных кронах, ни пения вечерних птиц, ни… детского плача. Испугавшись, она крутит головой, но желтый сарафанчик пропал, как не было. Глашка исчезла, зато еще ближе обступает ее лес, вдруг становится холодно ногам – Дуня видит, как из-за скорчившихся корней сочится по земле туманная мгла, и уже не ведает, куда делать следующий шаг. И вдруг замечает в лесном частоколе круглую, будто специально вырубленную прореху-полянку. А посередь нее – широкий белеющий срез огромной ели. Даже во сне она отчетливо понимает: и этот просвет в черной чаще, и этот пенек – ловушка Зеленого человека. Но ничего не может поделать: будто сама глухая тишина и стекающие меж дерев клубы тумана указывают ей единственно возможный путь. Она выходит и, вконец изодрав подол своего муслинового платья, взбирается на пень, будто несчастная Олимпия де Гуж – на эшафот. Она стоит, замерев, на островке среди курящейся по земле мглы. Вокруг нее все так нарочито тихо, что Авдотья слышит собственное стесненное дыхание. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Дуня чувствует, как холодная капля скользит по шее вниз по напряженному позвоночнику. Он здесь, за ее спиной. Зеленый человек. Главное – не оборачиваться. И вдруг она понимает: стоит ей чуть-чуть подумать, и оборачиваться не будет нужды. Она догадается, кто он. И узнает. Но, парализованная ужасом, может только наблюдать, как вокруг нее, все быстрее и быстрее, воронкой закручивается недобрый ветер, стучат в вышине голые ветви… Тук. Тук-тук.
Дуня распахнула глаза. Лоб был весь в испарине, грудь вздымалась, будто княжна и правда только что бежала. Это всего лишь кошмар, сказала себе Дуня, потихоньку выравнивая дыхание. Выпростала тонкие ноги из-под одеяла и села на постели, уставившись в забранный гардинами темный прямоугольник окна. Тук. Тук-тук. Нет, это уже не сон. Это кто-то стучится в стекло из ночного сада. Еще не отошед от своего сна и не успокоивши биения сердца, она встала голыми ступнями на холодный пол, стянула со спинки стула и накинула на плечи шаль. Открыть самой? Или кликнуть девушку? А если это… Этьен? Тогда присутствие болтливой Настасьи будет весьма некстати. Сердце вновь убыстренно забилось: француз в ночи под ее окнами был афронтом всем правилам приличия, и она, конечно же, немедленно укажет ему на неподобающее поведение и…
Что «и», княжна не додумала, а, скоро заправив рыжие вихры под чепец, запахнула на груди шаль и отодвинула гардину. Ровная, будто аккуратно отрезанная половинка луны освещала сад вполовину же хорошего светильника. Чуть в стороне от окна Дуня увидела кряжистую мужскую фигуру. Неизвестный нарочно встал так, чтобы барышня не испугалась в потемках. Авдотья поначалу разочарованно вздохнула: это был, увы, не Этьен, а вглядевшись, нахмурилась – неужто… Ее провожатый в потасовский лагерь – Игнатий?! Дуня чуть приоткрыла створку окна, дав тому знак подойти.
– Меня его высокоблагородие прислал, – сообщил он слишком громким, по мнению Авдотьи, шепотом и вдруг, шумно втянув воздух, воззрился на нее в явном замешательстве.
Дуня подняла было брови – что замолчал? И тут с некоторым смущением поняла: ерофеич! От нее пахнет смесью водки, аниса и зверобоя. А также молоком и лимоном. Чертова англицкая микстура от веснушек! Княжна напустила на себя чрезвычайно суровый вид.
– Игнат? И отчего в такой час?
– Так нашему высокоблагородию нонче луна красна заместо ясна солнышка, – усмехнулся тот, а Дуня поборола сильнейшее желание сейчас же побежать умываться. – Поклон передают и просят пожаловать в дубовую рощу. Дело есть до вас у высокоблагородия.
– И срочное, подозреваю, – вздохнула Дуня. – Обожди тут.
На ощупь заколов черепаховым гребнем растрепавшуюся за ночь косу, плеснув в лицо остатками воды из кувшина и с силой обтерев его полотенцем (прочь, ерофеич!), Дуня надела капот, покрепче затянула его витым шнуром и, дабы не разбудить мирно храпящую на войлоке за дверью Настасью, выбралась прямо через окно в ночной сад.
До рощи дошли молчком; Игнат темной татью шелестел травой чуть впереди, ветер доносил до Дуни острый в ночном воздухе запах дешевого табака. И вскоре дубовая роща приветствовала хозяйку мирным шелестом. Как не похож был этот лес на тот, что она только что видела во сне! Однако провожатый исчез, будто герой ее ночного кошмара, а на опушку выступила крупная фигура «их благородия» – широкое лицо в лунном свете казалось еще более внушительным. Сделав шаг к Дуне, отставной поручик светски склонился над ее рукой. В роще добродушно ухнула сова, будто напомнив этим двоим, что они стоят глухой ночью на лесной опушке, а не посередь бальной залы.
– Простите, что тревожу в столь неурочный час, княжна, – Потасов отпустил ее руку, – но днем мне здесь появляться небезопасно. Как семейство ваше, батюшка с матушкой, брат? Есть ли новости от Алексея? Надеюсь, все в добром здравии?
Какова бы ни была истинная цель его визита в здешние дубравы, начало беседы оставалось для воспитанного человека формулой неизменной.
Дуня улыбнулась.
– Благодарю вас, поручик. Родители мои благополучны, Николенька здоров, слава Богу. От одного Алеши нет новостей. Мы беспрестанно о нем Бога молим. Как… Как ваш отряд?
– Ширится, княжна, шумит. Людей все больше. А значит, их нужно вооружать, обеспечивать кров и пищу, – вздохнул он. – Но я пришел сюда не с просьбой, княжна, а напротив, с предостережением. Недовольство народное все растет. И я боюсь, как бы оно не затронуло семью вашу.
– Отчего же? Мы не французы.
– Нет. Но мужик, когда зол, не смотрит, куда бьет, Авдотья Сергеевна. По губернии прошел слух, Буонапарте дает всем свободу от помещика да земли кусок в полное пользование. В иных деревнях поднимаются бунты. И к французу они отношения не имеют.
– Наши крестьяне любят нас, Иван Алексеевич.
– Возможно, княжна. Но у вас в имении не в первый раз пропадают и погибают дети. А нынче достаточно малой искры… – Он замолчал, не желая, как видно, ее пугать.
Искры… Дуня вздрогнула, вдруг вспомнив горящую избу травницы и озаренных пламенем мужиков со страшными, пустыми лицами. Кричи она сама в том огне, пришли бы они на помощь?
– Так как же быть? – тихо спросила она.
– Наша задача, Авдотья Сергеевна, если уж не справиться с пожаром гнева народного, то придать ему, так сказать, нужное направление.
Дуня нахмурилась: направление? А Потасов пояснил:
– Пусть страдают французы.
– Иначе говоря, натравить дворню и деревенских на французский гарнизон?
– Да. И сделать это как можно быстрее, подав в том пример своим мужикам.
– Полноте, Иван Алексеевич. Вы хотите, чтобы мы вдохновили дворню на мятеж?
– Боже упаси, Авдотья Сергеевна, – улыбнулся в усы Потасов. – Я сам со своим отрядом неожиданно нападу на француза. А вы, воспользовавшись паникой, уедете, взяв только самое необходимое, в московский дом ваш.
Московский дом! Дуня прикрыла глаза, и тот встал пред ней как наяву. Бледно-розовый особняк в два этажа, между окнами крашенные в белый тосканские колонны. Во дворе – сараи: для экипажей и дровяной, конюшня на шесть стойл и ледник. За домом – старый сад с липами для тени, бузиной, сиренью и акациями для аромата. Дуня даже втянула носом воздух, вспоминая запах смолки – вечного спутника московского их житья. Как бы чудно сложилось, если бы они решили вместо Приволья поехать под Калугу, ведь оттуда добраться до Первопрестольной было бы не в пример…
– Преследовать вас французы вряд ли возьмутся, – перебил ход Дуниных мыслей Потасов. – Скоро им станет не до беглых помещиков. По всем признакам готовится наступление: ждать осени Буонапарте не будет. О российской осенней распутице, где по грязи не пройти ни телеге с фуражом, ни пушке, ему, полагаю, уже донесли. А я бы дал вам, княжна, с собой пару проверенных людей в провожатые. Внешне они ничем не отличались от собственных ваших кучера или поваренка, но будут вооружены и всегда настороже. – Он склонился над ней, заглянул в глаза. – Что скажете, Авдотья Сергеевна?
Дуня не отвечала, и Потасов вздохнул.
– Я понимаю, пуститься в путешествие по военным дорогам требует известного мужества, но мне ли не знать: мужества вам не занимать. – Он помолчал. – Поверьте, я уже не раз обдумал диспозицию, и выводы у меня самые неутешительные. Уйдут вперед французы – на месте останутся предавшие нас поляки и французские же дезертиры. Опустошенные земли приведут к голоду. Голод – к бунтам. Положение шаткое… Даже Москва ныне небезопасна.
– Нет? – вскинула на него испуганные глаза Авдотья.
Потасов снова вздохнул:
– Это уж мои домыслы, княжна. Но подумайте сами: в одной Москве тысяч девяносто одних дворовых… И ежели правительство вынуждено будет оставить столицу, то они вполне могут взяться за нож. Французская революция дала нам здесь урок: чернь, подстрекаемая неприятелем, способна разграбить, разорить, опустошить весь город… – Но, заметив опрокинутое лицо Авдотьи, ободряюще улыбнулся: – Впрочем, я уверен, мы остановим Наполеона до Москвы, княжна.
Они вновь замолчали: в роще, заполняя паузу, опять заухала сова. Авдотья медленно выдохнула.
– Я не боюсь путешествия, Иван Алексеевич. – И улыбнулась, подняв к нему бледное, как у Оссианова духа пещер, лицо. – Дорога имеет начало и конец. Она имеет цель. И цель эта отрадна.
– Тогда я и вовсе не понимаю… Что вас смущает? Неужели моя помощь? Не желаете быть мне обязанной? – И он в растерянности совсем по-мужицки почесал бороду. – У меня и в мыслях не было…
Бесстрашный поручик был явно смущен. Авдотья снова улыбнулась: все-таки утешительно осознавать, что и мужской ум ограничен в некоторых предметах.
– Иван Алексеевич, поверьте, искренняя помощь от соотечественника, друга семьи, была бы принята мной с благодарностью, но…
– Но? – нахмурился Потасов.
– Но и у меня есть свои обязательства. Я не покину Приволья, пока не найду убийцу девочек. Пару дней назад он забрал еще одну, судьба ее нам неизвестна. Жива ли? Или уже в ином мире? Но мы ищем ее, и французы нам помогают… – Дуня пожала плечами. – Как ни странно это может для вас прозвучать, они наши союзники в поимке душегубца, и нападать на них лишь для того, чтобы прикрыть наше семейное отступление к Москве, для меня немыслимо. Проще прийти и напрямую объявить о наших планах майору. Поверьте, никто не станет ни удерживать нас, ни преследовать. – При мысли о подобной перспективе у Авдотьи горько сжалось сердце.
– Вы, кажется, весьма уверены в вашем артиллеристе, – сухо кашлянул Потасов. – Но что станет с вами и вашими близкими, когда он покинет имение?
– Дайте мне время, Иван Алексеевич, – попыталась улыбнуться, да так и не сумела, Авдотья. – Я верю в Божью справедливость. И если она существует, значит, скоро мы отыщем Глашку, а вместе с ней и того, кто ее украл. До тех пор прошу вас не предпринимать никаких шагов.
– Бездействовать иногда сложнее, чем действовать, – поклонился ей Потасов. – Обещайте тогда и вы мне кое-что, княжна. Во-первых, со всею серьезностию обдумать мною сказанное и переговорить с вашим батюшкой.
Авдотья торжественно кивнула.
– Во-вторых, позвольте приставить дежурить к вашему дому Игната. Так, если вам вдруг понадобится моя помощь, вы сможете передать через него мне послание – довольно будет знака с вашей стороны – и я встречу вас на этом же самом месте.
– Знака? – растерялась Авдотья. – Крика совы, как в вашем лагере?
Потасов усмехнулся, сверкнув из мужичьей бороды крупными белыми зубами:
– Полноте, княжна. Кто же ждет от барышни таких умений? Просто поставьте на окно вашей спальни вазу с букетом, к примеру. А Игнат уж поймет, что делать дальше. И в-третьих…
– Есть еще и третье? – улыбнулась Авдотья.
– Непременно. Как в нянькиных сказках, княжна. – Потасов был явно смущен и запнулся. Дуня спокойно смотрела на него, ждала. – Война однажды окончится, – наконец продолжил он. – Окончится, я уверен, победой русского оружия. Мы – вы и я – воротимся в наши дома. Потихоньку восстановим хозяйство, – он нахмурился, глядя в сторону, будто уже сейчас прикидывал, кому и за сколько продаст зерна, сена и леса, – снова будем давать вечера. Даже танцевать – хотя, видит Бог, когда я сижу ночами в своей лесной хижине, мне кажется, что балы и праздники остались в иной жизни и ничто никогда не будет прежним. И, признаться, впервые жалею, что столь долго предпочитал ломберный стол бальной зале. – Он кинул на нее быстрый взгляд и снова отвернулся, рука его нащупала в нагрудном кармане табак, но вновь упала вниз. – Жизнь женщины течет иначе, чем жизнь мужчины, Авдотья Сергеевна. Быстрее, стремительнее. Это несправедливо, но не нам противиться Господней воле. – Потасов повернулся к Дуне, и она заметила, как потемнело его лицо, не сразу догадавшись, что обманчивый лунный луч, как на черно-белой гравюре, не дает цвета: поручик явно покраснел. – Если бы не война, княжна, то это лето и эту зиму вы провели бы в самом блестящем обществе. И я уверен… – он опять запнулся, – мало кого оставили бы равнодушным. И когда я думаю об этом, а последнее время меня часто мучает бессонница, то, совестно признаться, я рад, несмотря ни на что, я рад, что война дает мне шанс… Возможно, надежду…
Потасов смолк, а Авдотья потупилась: возможно ли? Он делает ей предложение? Здесь? В этот час?
– Я не смею озвучить своих желаний, княжна, – будто услышав ее, наконец заговорил он. – Им не место и не время. Идет война, и риск, которому я себя подвергаю, слишком велик, чтобы я мог молить вас о каких-либо обязательствах, – ведь я и сам не могу пообещать остаться в живых. Но если с Божьей помощью мы доживем до следующего лета, если побьем француза и вернемся сюда… Обещайте мне – несмотря на обилие иных претендентов, несмотря на то, что танцор из меня неважный… обещайте танцевать со мной, княжна.
Улыбнувшись, Авдотья сделала к нему шаг.
– Мазурку, поручик. Ведь мы не перестанем танцевать ее после войны?
– Только не у меня в Дубровке, княжна. – Поцеловав Авдотье на прощание руку, Потасов поднял на нее внимательные глаза. – И ежели француз не лишит меня ноги, то я возьму несколько уроков, чтобы не посрамить вас как кавалер.
ЗА ДВА ГОДА ДО ПРОИСХОДЯЩИХ СОБЫТИЙ
Письмо Екатерины Вереиновой, сопровождающее письмо ее брата, Дмитрия, к их общему другу. Оба письма отосланы в одном конверте, однако написаны с разницей в полтора месяца

 

Зоннерштейн, мая 4-го 1810 года.
Милый А.,
грустно осознавать, что отсылаю в том же конверте последнее письмо, писанное покойным братом. Получив трагическое известие, мы с маменькой тотчас отправились в Зоннерштейн, где застали бедного нашего Митю уже на деревенском кладбище. Никто – ни содержатель гостиницы, ни директор клиники – не смогли объяснить нам причин его внезапного решения. Поневоле подумаешь, что Митя заразился от замковых обитателей: словно безумие разлито в сем горнем воздухе, и вольно подхватить его, как модную ныне инфлюэнцу.
Однако вчера ночью мне не спалось, и я вышла, чтобы спросить себе на кухне валерьянового настоя. Надо заметить, наша с маменькой комнатка находится этажом выше той, где простился с жизнию брат, – последняя до сих пор остается на замке и свободна от постояльцев. Не знаю, овладело ли мною то же отемнение ума, но спустившись на пролет и прокравшись по коридору, я попыталась воспользоваться нашим ключом, и – о чудо! – он повернулся в замке.
Зайдя, я тихо прикрыла за собою дверь и огляделась. Комната Митина по размеру и расположению мебели почти ничем не отличалась от нашей – стол, стул, платяной шкаф. Разве что постель брата оказалась уже. Митины книги и сундуки с одеждою нам уже отдали, и потому нумер показался мне и вовсе обезличен. Лунный свет струился сквозь полузакрытые ставни, пахло льняным маслом – его здесь добавляют в мыло, коим драют полы. На крашеных деревянных половицах и верно не было ни пылинки, и, вздрогнув, я поняла: оттого они так и чисты, что горничные отмывали их с особым тщанием. Слезы застлали мне глаза, рука моя против воли задрожала – мне пришлось поставить подсвечник на стол. И едва справившись с нахлынувшими чувствами, я вдруг явственно увидела ИХ. Темные брызги на забранной дешевым штофом стене. Мелкие и крупные, они окружали свободное от капель пространство – четкое, будто обведенное трафаретом. Дрожащим пальцем провела я по контуру, пытаясь осмыслить, что за предмет стоял на столе в тот момент, когда мой брат прикладывал пистолет к виску? Очертание казалось похожим на кувшин, или разнобокую вазу с одним цветком, или… Так и не придя к решению, я поднялась к себе и задула свечу. Еще час или два глядела я в потолок, покамест не заснула. А проснулась все равно раньше маменьки и с одною мыслью в голове: тот предмет, что приняла я за неудачной формы фаянс, был тирольскою шляпой: весьма распространенным здесь головным убором. А изгиб, схожий с выдающимся носиком кувшина или цветком – обычным пером: скорее тетерева, чем змеешейки. Помню, в своих письмах брат не раз высмеивал подобные шляпы как воплощение бюргерского самодовольства…
Именно такую, увитую золотым снуром или украшенную гамсбартами из барсучьего волоса шляпу я и принялась искать в сундуках с Митиным платьем, переворошив их и раз, и два до самого дна, заливаясь слезами, но не отказываясь от своего намерения. Заставшая меня за сим занятием маменька разрыдалась за мною следом, и с тем сундуки – ящики Пандоры – были вновь крепко заперты. А мы после завтрака отправились ставшим привычным за эту неделю маршрутом – на деревенское кладбище. Но, признаюсь Вам, милый А., не было умиротворения в душе моей, когда склонилась я над могильным холмом, и на сей раз губы не шептали смиренной молитвы. Воспаленные от слез глаза мои были обращены на противоположный берег, где тяжело навис над Эльбою отчего-то страшный мне замок. До боли сжав в руках Священное Писание, я твердила себе, что той шляпы не было среди вещей брата. А значит, она принадлежала кому-то другому.
Тому, кто находился в комнате, когда Митя кончал с собою. Сей человек – да и человек ли? – после встал, забрал шляпу и, пока на звук выстрела сбегались соседи и прислуга, вышел из сельской гостиницы через черный ход.
И теперь, милый А., он снится мне каждую ночь – человек в шляпе с пером. Он всегда стоит, отвернувшись от меня, в тирольской же куртке и с тростью в руках: массивный, с квадратной спиною. Во сне я окликаю его, виню в смерти единственного брата. Но когда он начинает медленно оборачивать ко мне голову на толстой шее, ужас мой становится непереносим: я с криком просыпаюсь и долго еще лежу c вырывающимся из груди трепещущим сердцем.
Милый А., прошу Вас лишь об одном: прочесть последнее письмо брата и дать нам с маменькой знать, что же случилось с нашим Митей. Отчего он решил окончить свои дни? Возможно, в том письме будет и о неизвестном в тирольской шляпе? А если так, то, да простит меня Господь, будь он проклят, проклят, проклят навеки!
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая