На этих обугленных берегах времени
Брайан Ходж
Брайан Ходж один из тех людей, кто всегда найдут, чем заняться. На данное время он издал десять романов, а одиннадцатый выйдет годом позже. Помимо этого его перу принадлежат свыше 120 рассказов и повестей, представленных в четырех полновесных сборниках. Первый его сборник, The Convulsion Factory («Фабрика конвульсий»), критик Стенли Уайтер включил в число 113 лучших современных книг в жанре ужаса.
Живет он в Колорадо, где с удовольствием занимается еще и музыкой с фотографией; обожает разводить в садике всякую органическую жизнь, кроме вороватых белок; занимается рукопашным боем и кикбоксингом, от которых вовсе никакого проку в борьбе с белками.
Обращайтесь через его веб-сайт (www.brianhodge.net) или Facebook (www.facebook.com/brianhodgewriter).
Я видел, как это случилось, видел, как улица раскрылась и разом проглотила моего сына.
Я знаю, как сказывается на человеке стресс, как он действует. Когда неистовый хаос бьет тебя без предупреждения, разуму приходится налегать. Он запаздывает соображать, что к чему. На четыре секунды в среднем. В эти четыре секунды весь ваш мир может пойти прахом.
Когда я вновь прокручиваю в голове тот момент, то в эти самые четыре секунды творю сверхчеловеческие вещи. Прыжком принимаю боевую стойку через наносекунду после того, как начал дыбиться тротуар. Глазом не моргнуть, как я пролетаю тупик в конце нашей улицы. Ловлю за бампер машину Дрю, и времени, пока она качается на самом краю, вполне хватает, чтоб он из нее выбрался и отпрыгнул на безопасное расстояние прежде, чем я отпускаю бампер, а потом крепко хватаю Дрю, и мы вместе смотрим, как уносятся габаритные огни на дно образовавшейся воронки.
В те четыре секунды я не бывший спецагент Бюро. И никогда не лез я в частный сектор за баблом, устраивая корпоративные семинары про то, как улучшить бизнес, выучившись читать язык телодвижений. Ничего такого. В те четыре секунды я – супергерой, с верой в которого вырастал мой сын.
А было не так. Я в садике прилаживал новый кусок шланга к поливальной линии на цветочных клумбах, поднял взгляд на звук его «Мазды» и смотрел на то, что происходило, не шевельнув ни мускулом. Когда Дрю шагов на тридцать въехал в тупик, улица просела, когда передок его машины прокатил по слабому месту. «Мазда» кувыркнулась в эту свежую рану на асфальте: перед вниз, а задок вверх взметнулся, – а потом, скрежеща, пропала из виду.
Тогда я побежал. На четыре секунды позже вечности. Когда добежал туда, Дрю уже пропал, а мне только и оставалось, что стоять на кромке пропасти да глазеть в кромешную темень провала в несколько десятков футов. Мне даже машину не было видно. Земля словно бы зевнула, разверзнув глотку, какую годами выращивала.
Так оно и было, если разобраться. Случилось бедствие, какое готовилось поэтапно, на какое время ушло.
Два года на самое последнее проявление его. Почти столетие – еще на одно.
А за пределами этого мы уже на миллионы лет счет ведем.
Соседи были добры, как добры оказываются соседи, когда судьба лупит по кому-то из ближних, и какое-то время жива была надежда. Мы цеплялись за нее, потому как все умом понимали, чем должны заканчиваться такие неприятности в нашей-то округе. Малыша-ползунка вытащили из заброшенного колодца. Щенка спасли из ливневой канавы. Насмотритесь такого по теленовостям – и выучитесь ожидать такого всегда.
«Его вытащат, еще день не кончится, вот увидите, вот посмотрите», – говорил мне Дейл, наш ближайший сосед. Мне в нем всегда виделся школьный и вузовский атлет, угробленный вечным сидением: толстый по талии, с румяным лицом, – человек, созданный, чтобы исходить по́том. Щеки его по случаю субботы покрывала рыжеватая щетина, такая же покрывала и половину его черепа. «Воздушная подушка должна сработать, она убережет его при падении. – Дейл не сводил глаз с суеты, поднявшейся вокруг провала, и кивнул, словно бы как он желал, так и делалось. – У них там лебедка есть. Высадят заднее окно и вытащат его оттуда. Вот подожди, сам увидишь».
Мне самому хотелось то же самое сказать Дрю, но, сколько я ни пробовал дозвониться на его мобильник, тот всякий раз на голосовую почту переключался, будто был вне зоны доступа. Что могло бы быть следствием самой земли, изолирующей и чинящей помехи, только ведь не думалось, что провал окажется чем-то похуже среднего подполья или глубокого гаража.
Я надеялся, что Дрю уже будет стоять на нашей лужайке к тому времени, как Джинни вернется домой из Скрэнтона, после утренних занятий в школе. Не вышло. Я как увидел ее, жилистую, коротко стриженную, несущуюся через все газоны от места, где оставила машину на улице, так и понял: интуиция подсказала, она уже знала. Я подхватил ее, мы упали на весеннюю траву, и я удерживал ее, пока не убедился, что она не собирается бросаться в яму следом за Дрю.
Тогда план «Б»: Дрю поднимут из провала ко времени, когда сюда прибудет его сестрица. Кэйти училась на втором курсе Карнеги Меллона и находилась на другом конце штата, в Питтсбурге, домой доберется к вечеру.
«Это ведь Дрю, не так ли?» – так ответила она на телефонный звонок. Они всю дорогу так меж собой общались, Кэйти покруче, чем ее братец, но оба были хороши. Есть у двойняшек такая черта – подтрунивать. Вам не понять.
За утро нашу несчастную улицу заполонили люди в форме и заграждения, мигалки и машины с эмблемами самых разных ведомств на дверцах. Нас же занимала одна только аварийка, достаточно крупная, чтобы управиться с небольшим грузовичком, трос на барабане, который аварийка скармливала провалу, и человек в комбинезоне, который управлял гигантским крюком внизу, словно стоящий на качалке ребенок.
Стоя в сотне шагов, мы следили за их работой: еще один мужчина орудовал аварийкой и женщина с прижатой к уху рацией, которая свободной рукой зажимала другое ухо. Сколько троса было на барабане, я не знал, но в конце концов размотали его до конца. Больше некуда было крутиться, только назад, и через некоторое время, за которое я почувствовал, будто утратил последние опоры, позволявшие мне держаться, барабан закрутился в обратную сторону.
Нам незачем было ждать, что кто-то придет со свежими вестями. Обо всем, что было нужно нам с Джинни, нам поведал язык телодвижений рабочих.
Они даже машину еще не нашли.
Возможно, в Пенсильвании, стране угледобычи, десятки мест, где такое могло бы случиться, только случилось это – тут. Наш район (что явилось горькой неожиданностью для всех и каждого) был в свое время выстроен поверх шахты № 24 городка Текамсе. То, что обвалилось под Дрю, было провалом в главный шахтный ствол.
Узнали мы про то у себя в гостиной от геолога, работавшей в Бюро штата по жалобам в отношении заброшенных шахт. Звали ее Де Салво, и дело было уже утром в субботу. Седеющие волосы, небрежно собранные на затылке, придавали ей вид, будто она, проснувшись вчера утром, еще не ложилась спать. Кэйти была уже дома, и никто из нас не выглядел лучше. Мы сидели на диване: Уайтсайды, семья теперь уже из троих, – Де Салво сидела напротив, будто была расстрельным взводом, а мы – ее целями.
Шахта была закрыта в 1927 году, когда место это было более удаленным от жилья, чем сейчас, спустя десятилетия, за которые деревушка Карбон Глен разрослась до города и прихватила его.
Даже тогда многочисленные правила предписывали добывающим компаниям как следует закрывать места работ. Но зачем же правила, как не затем, чтоб их обходить? «Текамсе майнинг» закрыла шахту № 24 по-быстрому и по дешевке. Они либо придали ей вид, годный на то, чтобы инспекцию пройти, либо подкупили того, кто подтвердил, что шахта ее прошла.
Они снесли копер, выстроенный над стволом, а заодно и здание подъемника клети со вспомогательными бараками. Все, что для этого требовалось, – динамит. Потом они ссыпали весь деревянный хлам и каменный мусор в воронку, пока это все не застряло в штольне, как рыбья кость в горле. Добавили несколько брезентов уже отработанной пустой и скальной породы. Насыпали, разровняли – дело отлично сделано. Вместо настоящей заделки что-то вроде пробки в горлышке бутылки.
– А всерьез расшатало это все после стольких лет, – сказала Де Салво, – наводнение, что произошло у вас здесь пару лет назад.
Большинство людей считают, что наводнения случаются только на реках, озерах, на океанах. Но тем из нас, кто живут среди гор, о них тоже кое-что известно. То, что порой связано с вершинами и долинами, так это целая система воронок, которая способна принять воду от проливных дождей на площади обширного региона и слить ее в узкую местность. В редких случаях, при капризах погоды в короткое время может выпасть вполне достаточно дождей, чтобы переполнить обычные каналы.
Две осени назад дождь, начавшийся одним сентябрьским утром, не прекращался четыре дня. Вместо того чтобы промчаться к Атлантическому побережью, гроза задержалась и неспешно кружила на одном месте. Вела она себя, по словам метеорологов, как тропический шторм.
Нашей округе повезло: она на высоте расположена. Наихудшее из увиденного нами – это полные воды газоны, прибитые кусты с деревьями в палисадах да несколько плохо изолированных подвалов, превратившихся в грязные пруды с водой по колено.
Мы и не знали, что вместо того, чтобы отполоскать нас хорошенько, миллионы галлонов воды с ревом неслись по системе тоннелей далеко под землю. Земля в нашем регионе часто напоминает соты, где ячейками служат штольни шахт, известных и позабытых, и вполне возможно, что некоторые из них в конечном счете соединяются, хотя вроде бы такого никогда не предполагалось.
«Текамсе № 24» – одна из таких.
Хотя всего несколько дней понадобилось, чтобы разрушить державшееся в неприкосновенности с 1927 года, пробку вымыло не сразу. Скорее, она медленно, в течение девятнадцати месяцев, поддавалась, пока всего-то и осталось, что корочка дорожного покрытия, не способная дольше выдержать вес автомобиля. После этого стало делом случая: кто окажется неудачником?
– Как там глубоко? – спросил я. – Если вы даже не нашли машину Дрю…
Де Салво при моих словах ожесточилась. Машину нашли, или посчитали, что нашли.
– Шестьсот футов главного ствола. У нас есть карта, изданная в двадцатые годы, но, как представляется, она не полная. – Де Салво поняла, что мы ожидали большего, пусть даже известие и было бы плохим. – Вот главный ствол. Он вертикальный. Судя по карте, они спустились на четыре штольни. Они горизонтальные. Шли по угольным слоям, так что пришлось разделиться по так называемым штрекам. Но на глубине восьмидесяти футов оказался так называемый наклонный ствол, отходящий от вертикали на сорок градусов. На карте его нет. Не знаю, пробивали ли его одновременно, или он был еще раньше пробит и на него наткнулись, или что еще. Если этот ствол более ранний, то больше нет никакого признака соответствующего выходного отверстия на противоположной стороне ствола вертикального. Так что ума не приложу, как тут разобраться. Просто я знаю, что пробивается либо тот, либо другой. Вертикальный или наклонный. Никак не оба.
– И машина находится в наклонном стволе. Вы к этому клоните?
– Это всего лишь возможность. Если бы машина пролетела весь главный ствол, она должна бы быть на дне, в отстое. Но ее там нет.
Сидевшая все это время на краешке дивана Кэйти не выдержала:
– Как? Как может падающая машина так вот менять направления?
– Единственное, что можно бы предположить: сор или завал на пути машины вниз отклонил ее. Некоторые из деталей копра побольше, чем железнодорожные шпалы. Копер – это каркас, который держит клеть, как называют лифт для шахтеров, а также идущие вверх и вниз угольные вагонетки, так что его опоры должны быть очень крепкими и стойкими. Если одна-две прогнутся в главном стволе, в нужном месте, они могут сыграть роль пандуса. Сейчас там таких нет, но их могло бы выбить при ударе после того, как машина направилась в наклонный ствол.
– Вы говорите нам об этом так, будто это все еще теория, – бросила Джинни, лицо которой заострилось, а глаза сузились. Обычно она чаще казалась скорее старшей сестрой Кэйти, нежели ее матерью. Только не сегодня. – А значит, на самом деле вы до сих пор машины не видели.
И тут в ответ пришло:
– У входа в наклонный ствол обнаружен частичный обвал тоннеля. По меньшей мере футов на двадцать. Обвал, как утверждают, свежий.
Мысль во мне еще теплилась, пусть шатко и неловко, зато чувств больше не было. Я уже был не я на самом деле. Кто-то другой управлялся с мыслями, а я лишь тупо, беспомощно за этим наблюдал. Предположительно машина Дрю могла бы прокатить до самого дна, расстояние никому не ведомое. Это уж, поверьте, наихудший сценарий.
– Сожалею, – произнесла Де Салво.
Вот тогда-то и мои надежды потащились вниз по стволу, а мысль снова увидеть Дрю стала ускользать. Никто не сдавался. Это я знал. Только теперь это, могло статься, превращалось в операцию по извлечению тела. Как и любая операция по спасению, она потребовала бы напряжения сил и немалого времени, времени, какого у Дрю не было. Потому как, уж что-что, а это-то я знал: если б была у него возможность выбраться из машины, он бы выбрался. Стал бы карабкаться обратно по наклонному стволу, пробираясь через всякую грязь, и все легкие прокричал бы, пока кто-нибудь не заорал в ответ.
Таким был Дрю, каким мы его знали и любили.
– Вот и все, по сути, что я могу рассказать вам сейчас, – произнесла Де Салво, явно намереваясь уйти, но колебалась, словно это было бы невежливо без нашего позволения.
– Еще одно, – подал я голос. – Известно ли вам, отчего так спешили завалить шахту? – Почти столетие назад люди пошли в обход правил, и это дотянулось до нынешнего дня. Не было у меня желания постоянно выяснять, почему. Желал, чтоб моя ненависть к этим людям была полностью осознана. – То есть что, алчность? Или просто лень одолела? Или какая другая причина?
Какое-то время Де Салво сидела, обдумывая вопрос.
– Сделано это было спустя несколько месяцев после шахтерских бунтов 1927 года. Вы слышали о них?
Я – нет. Но когда залезаешь во времени в такую даль, зачастую наталкиваешься на бучу вокруг какой-нибудь шахты.
– Тогда, может, потерпим еще денек? На вас и без того столько свалилось. В любом случае я в подробностях не лучшим образом разбираюсь. – Она ткнула на своем телефоне в несколько кнопок, потом быстренько написала что-то на обороте своей визитки. – Вот с кем вам стоит поговорить. Уэсли Макнаб. Он историк шахт. Расскажет вам, о чем только узнать пожелаете.
Я проводил ее до двери, уловив за минуту выражение ее взгляда и то, как стиснула она зубы: не хотела, значит, говорить при матери и сестре-двойняшке, на ком и без того уже лежал груз тяжелее, чем они могли вынести.
Но теперь, когда у нас возникало понимание, спросил:
– Все так плохо?
– Кто-то сказал мне, что вы когда-то работали в ФБР. Если вы такой же, как и все остальные мои знакомые с опытом этой службы, то достаточно повидали, чтобы… э-э, принизить оценку человечества в целом, скажем так. Или я ошибаюсь?
Я покачал головой: нет.
– Вы не ошибаетесь.
Она слегка поджала губы, отчего рот придал ее лицу выражение суровости.
– «Текамсе № 24» должна была завершить это целиком и полностью.
Укрытые шторами, мы следили за их работой из наших окон.
Журналисты поналетели с самого начала, потому как этой братии лучше других известно, чем это обычно кончается. Меня все больше раздражала толпа зевак, относившихся к случившемуся как к чему-то вроде развлекаловки на выходные. Они топтались на газонах, пока хозяева домов не гнали их прочь, после чего переходили на соседние. Большинство были, похоже, из тех, кто уповал на худшее, чтобы посчитать свою прогулку стоящей. Наш сосед Дейл устроил перепалку с двумя такими и потасовку еще с одним.
Вот кого они и впрямь должны бы страшиться, так это Джинни. Просто они этого не знали. Она обучала женщин приемам самообороны повсюду: отсюда до Аллентауна, проводила однодневные семинары на юге до самой Филадельфии. Любого уложить смогла бы. Джинни негодовала на зевак через окно, потом отвернулась. Она к дисциплине привычна. Провальная дыра – единственное, что имело значение.
– Те люди виноваты в этом, – выговорила она. – Могилы бы их разрыла и кости бы их в ту дыру побросала.
Спасатели окончательно разблокировали наклонный ствол в понедельник утром и пробились к машине, которая пролетела вниз по склону больше четверти мили. Души наши как воспарили было при этом известии, так и стремглав упали, когда было доложено, что Дрю в машине или где-нибудь поблизости от нее не обнаружен.
Они прощупали отстой на дне вертикального ствола на тот случай, если вдруг Дрю совсем выбросило из машины, но я знал: там они его не найдут. Он исправно пользовался ремнем безопасности. Нет, его по склону надо искать.
– Может, у него сознание помутилось, – убеждала Кэйти. – Если он ударился головой, может, он по инстинкту действовал. Когда попадаешь в беду…
Прокладываешь путь под горку.
Такие инстинкты присущи лыжнику, у какого голова закружилась или он в темноте оказался. Дрю на лыжах с шести лет стоял. Теперь это был складно сложенный малый с лохматой шевелюрой, кто учил других шестилеток, как съезжать по снегу с гор, и слалому. Когда двойняшки окончили школу, Кэйти уже знала, чем ей хочется заниматься и где, а Дрю так и не мог выбрать колледж, как не мог и сказать, когда будет готов к выбору. С такой меркой, как жизнь, что значит год-другой для того, чтобы узнать получше самого себя?
Впрочем, кататься на лыжах он любил и щедро делился своим восторгом от этого, будучи до смешного терпелив с ребятишками, так что был своим на склонах Поконо. Сезон растянулся до первой недели апреля, и вот уже неделю как он был дома. Дрю всегда считал, что дома он в большей безопасности.
Прокладывай путь под горку. Потому как под горой – помощь.
Трудность с этим треклятым наклонным стволом была в том, что на расстоянии примерно в два городских квартала от точки, где машина встала, склон уходил под воду, по-видимому оставшуюся после паводка девятнадцатимесячной давности.
Так что надежды наши еще и тонуть стали.
Вызвали самого сообразительного на свете дайвера, опытного в исследовании затопленных пещер, кто оценил здешние условия как худшее из всего им виденного на свете. Его фонари не на многое годились в этой черной, илистой воде. Никаких карт, темень хоть глаз коли, видимость в пределах дюймов, возможность еще одного структурного обрушения… Никому не нужно было рассказывать мне, что таким опаснейшим делом ныряльщику не приходилось заниматься никогда. И ради нас. Чтоб разум наш был в покое.
Когда он, проведя несколько часов под водой и не обнаружив тела, собрал вещички, у меня в душе уже не осталось ничего, с чем можно бы поспорить.
К концу недели утешаться стало нечем, а утешать некому. На улице только оставалась большая, мешающая дыра, которую требовалось заполнить. Начали грузовиками ссыпать в нее камни и землю, потом заливали одним замесом бетона за другим.
– Нельзя позволять им делать это, – твердила мне Кэйти, исступленная едва не до слез. – Дрю не мертв. Я бы знала, если б он умер.
Нет горше чувства неудачи, чем показать перед своими детьми, насколько ты на самом деле несостоятелен. Не супергерой для своего сына. А теперь для своей дочери – беспомощный перед бюрократией, пытающийся пустить в ход логику, чтобы заставить ее принять немыслимое. Я не отрекался от Дрю, смиряясь с тем, что он погиб. Просто признавал, что он был бы там, внизу, в ожидании спасателей, если бы сумел уцелеть.
– Ты ошибаешься. Ты ошибаешься, – твердила мне Кэйти. – Тебе было бы легче согласиться с тем, что я знаю, если бы мы были одинаковыми? Если бы я была его братом или он был бы моей сестрой, и мы были бы в точности похожи? – Она покачала головой, ставя крест на мне, если не на Дрю. – Все равно есть это у двойняшек. Все равно ты не понимаешь.
Утешение искать в чем угодно, что до меня, то единственным источником, откуда оно исходило, было смотреть за тем, как разбредались зрители безо всякого вознаграждения.
Никакого тела для вас, проклятая вы лига упырей.
Привыкание шло медленно.
Неделями Джинни двигалась, чаще обходясь молчанием, держась от меня подальше. Часами лежала она, свернувшись в клубок, на кровати Дрю. Открывала его гардероб и зарывалась лицом в его одежду, горе ее отдавало чем-то звериным: вобрать в себя его запах, словно это помогло бы найти его по следам. Я стал опасаться, что мне уже никогда полностью не вернуть ее.
Больше всего она оживала, когда звонила Кэйти, вернувшаяся в Питтсбург и старавшаяся закончить семестр, в котором очень многое упустила. Мне было заметно, что когда Кэйти звонила, то говорила с матерью о Дрю так, словно бы он все еще был в живых. Помогало ли это? Я уже больше разобрать не мог, что здраво, а что нет.
Вам бы переехать, советовали нам люди. Я понимал, о чем они думали. Всякая наша с Джинни поездка по этой улице обращалась бы в прокат по могиле нашего сына. Как, скажите на милость, творить такое и как избежать такого? Что до соседей, то, возможно, и тут себялюбие причастно: если бы мы остались, то служили бы напоминанием о том, что и соседи раскатывают по могиле.
Мы с Джинни поговорили об этом, хотя бы для того, чтобы открыто выяснить: для нас поступить так невыносимо. Это было бы вроде попытки стереть его, изгнать из памяти.
Там, внизу, нет Дрю, решили мы. Он ушел. Та же часть его, что осталась, она тут, в этом доме. В этом доме. Во дворе. В этом дворе. Вон в том клене у ограды, который мы посадили саженцем, когда Дрю было пять лет, и я помню тот день, помню, как он думал, что помогает. С собою этого не возьмешь. Наш задний двор был первым лыжным склоном Дрю, когда ему было шесть, и он каждый свежевыпавший снег утаптывал в склон ради трех секунд радости зараз. Спальня – это его цвет, мы разрешили ему самому выкрасить ее, когда ему было четырнадцать, и помним, как были расстроены, когда ему пришлось заниматься покраской пять раз за восемь месяцев, чтобы добиться идеального сочетания синего и белого. Все это – он. Нельзя нам отдавать этого чужим людям. Только не сейчас.
Так что мы остались, и никто так категорически не настаивал на этом, как Кэйти.
Как, скажите, Дрю было бы найти нас опять, если мы не остались на месте?
Наша прохладная осень сменилась летом, чье влажное тепло словно укрыло нас вареным покровом. Прошли уже недели лета, когда я решил, что пришла пора дознаться. Гнев еще горел – и всегда будет. Я ненавидел людей, оставивших сей мир десятки лет назад, чья компания перестала существовать еще до Второй мировой войны. Мне нужно было дознаться: кто и почему.
Я вытащил визитку, которую дала мне геолог штата, из-под магнита на холодильнике и позвонил по номеру на обороте. Ее историк шахт, Уэсли Макнаб, моего звонка ожидал. Он согласился встретиться со мной в Уилкс-Барре у себя дома, опрятном двухэтажном особнячке, укрывшемся от улицы за какими-то очень старыми деревьями.
– Сочувствую вашей утрате, – сказал он в дверях. – Эта забытая богом шахта все еще, до сего дня, приносит несчастье.
При ходьбе Макнаба перекашивало на один бок, он неуклюже переступал на левую ногу, которая явно была на протезе. Борода его торчала во все стороны, в волосах ее было больше соли, нежели перца, как у человека, кому требовалось напоминать: пора бороду подстричь, – а щеки были обветренными, как у человека, кому приходилось много времени проводить среди суровых стихий.
Он провел меня в большую спальню, обращенную в кабинет. Порядок и опрятность кончились на пороге этой комнаты. Она превратилась в холостяцкую берлогу задолго до того, как кому-то пришло в голову пустить в оборот самое название: заставлена шкафами и книжными полками, древний круглый стол, за которым более чем хватало места, чтобы славно послужить на какой-нибудь сельской почте. Старинные киркомотыги украшали стены наряду с квадратными фонарями из помятого олова. На полках лежали шахтерские каски с первыми электролампами и еще более старые шляпы, приспособленные под карбидные лампы. Десятилетия уходят, чтобы комната приобрела такой вид.
О, она не предназначалась для приема гостей: стул, на какой я сел, был принесен из кухни.
– Первый раз ее затопили в 1919-м, весной после Первой мировой, – начал Макнаб. – Я расскажу вам о том, что общеизвестно, с чем люди более или менее согласны. Потом, если у вас будет желание, мы сможем перейти к остальному.
Он сыпал именами владельцев, бригадиров и профсоюзных вожаков. Ни одно из них мне ничего не говорило, так, персонажи в истории, начавшейся обыкновенно, когда все стремилось к миру после стольких лет пулеметного огня и горчичного газа в Европе. Но в конечном счете, истинная природа каждого возвращается на свое место.
Бунты 1927-го начались с профсоюзных стачек. Выше оплату, лучшие условия, больше безопасности – как обычно. И винить за такое нельзя. Добыча угля всегда была одной из наихудших работ на свете и, возможно, самой медленной по части усовершенствований.
Переговоры еще и недели не длились, как шахтные боссы прервали их и пригнали целый поезд скэбов, штрейкбрехеров, из Филадельфии. Макнаб предполагал, что боссы и не думали решать спор на переговорах, просто они создавали видимость этого, дожидаясь времени, когда можно будет заменить рабочую силу.
– А для бастующего шахтера, – сказал Макнаб, – нет ниже формы жизни на земле, чем скэб. Человек, готовый взяться за его работу, выполнять ее за меньшую плату и, наверное, не так же старательно.
Вот вам и комитет по приветственной встрече новоприбывших на станции. Предпочитавшие действовать на дистанции явились с топорищами и бейсбольными битами, те же, кому нравилось поближе да погрязнее, прихватили кожаные дубинки размером с ладонь и металлом на конце да кастеты. Боссы не были дураками, знали, чего ожидать. Наняли соответствующую охрану из железнодорожных быков – с их резиновыми дубинками и слепперами, а если понадобится, то и с револьверами.
Тяжелейшие схватки продолжались десять дней. Шесть человек отправились на кладбище, десятки – в больницу, и «Текамсе № 24» превратилась в вооруженный лагерь. Увы, компания, которой война даровала резервы на привозные мускулы, в битве против непополняемого числа местных шахтеров всегда обречена на победу. После этого насилие сошло до отдельных потасовок, в основном если скэбов ловили за пределами шахты, когда похотливость в них брала верх над осторожностью.
Через семь недель решимость местных стачечников стала давать трещины: ничего не добились, слишком много утратили, – и они были готовы попроситься обратно на работу. Как раз в это время завал в четвертой штольне привел к цепной реакции, породив вторичное обрушение на третьей штольне.
– Вот здесь они все и находились, в этих двух самых нижних штольнях, – говорил Макнаб. – Шахта эксплуатировалась восемь лет. Первая и вторая штольни были выработаны. Третья была близка к выработке, но работы там еще шли. Большинство же находились ниже, в четвертой штольне. Три человека только и успели выбраться. Они только-только дотолкали тележку с углем до ствола. Все остальные – либо погибли, либо оказались в завале.
Предполагалось, что выживших было больше, чем жертв. Завалы обычно означают просто закупорку тоннеля, а не полное обрушение свода. Большая часть рабочих попросту оказалась не по ту сторону тонн скального грунта, леса и руды с ограниченным запасом еды, питьевой воды и, возможно, воздуха.
– В любых других обстоятельствах, – продолжал Макнаб, – полный городок мужчин рванулся бы на расчистку завалов – дай только в ствол спуститься. Но не в тот раз. Скэбы… вы помните?.. нет ниже формы жизни на земле.
– Господи, – прошептал я. – Вы хотите сказать, что они просто…
– Оставили их там, где они находились. Потому как скэбы получили то, что им причиталось. Презрение это мне понятно. Но суть в том, что такой ситуации страшится каждый, кто спускается в шахту. Ему нужно знать, что, если такое случится с ним, оставшиеся наверху сделают все, чтобы он вернулся. Таковы условия сделки. И как человеку сидеть на скамье в церкви, временно используемой под совещательный зал, смотреть Иисусу в лицо и голосовать за то, чтобы ничего не делать… Я не знаю. Но они проголосовали. Единогласно. «Вы их сюда притащили, вы их и откапывайте» – это дословная цитата из обращения вождя стачки к компании.
– Откопали? – спросил я.
– «Текамсе»? Нет. Компания не больше рвалась сделать это, чем стачечники, просто причины у них были разные. Боссы заявили, мол, располагают свидетельствами, что не осталось никого выживших, а если и остались, то все равно они не выживут за то время, которое потребуется, чтобы до них добраться. Говорили они все вещи правильные: мы сожалеем об утрате жизней, не хотим подвергать опасности никого другого… бла-бла-бла. Скорее всего, им не хотелось тратить деньги. А скэбы… они в профсоюзах не состояли, так что Объединению профсоюзов горняков и дела до того не будет.
– Так что это больше, чем что-либо другое, – сказал Макнаб, словно бы завершая рассказ, – объясняет ту спешку, с какой закрывали шахту, то, почему на скорую руку завалили ствол. Подобное становится постыдным для всех живущих в округе. То была не их трагедия, а стало быть, и поминать нечего было. Не желали, чтоб это жило в чьей-нибудь памяти. Чем скорее все будет шито-крыто, тем скорее им можно было бы начать притворяться, что этого вообще никогда не было.
Меня заинтересовало, насколько действительно коллективным было такое решение. Было ли оно доподлинно единогласным или мандатом, предписанным немногими, а всех остальных подстрекали согласиться с ним, будто знали, в чем их благо. Даже тогда это было решение с точкой невозврата. Нельзя было передумать через две недели, вопрошая, что мы наделали, и сделать все как надо.
Нужно очень постараться, чтобы потрясти, ужаснуть меня, но этому – удалось. Вся наша округа была построена на костях людей, которые сели в поезд, чтобы получить какую ни на есть работу, и умерли, вцепляясь пальцами в пустую породу.
Оглядываясь назад, не скажу, что у меня были определенные ожидания от этой встречи. Она лишь утвердила ненависть, какую я все равно испытывал бы к людям, чье зло проистекало не из какого-либо грандиозного замысла, а из бухгалтерского подсчета расходов-доходов и злости. Ненависть не вернула Дрю. Она не рассеяла траурной пелены, что легла на наш дом, словно облако, какому, может, и не суждено никогда его оставить.
Но важнее то, что это так и не разубеждало Кэйти в ее представлении, что Дрю не погиб, месяцы проходили, а она упрямо лелеяла его. Для нее все вокруг будто сговорились похоронить ее брата заживо из-за растущего чувства неудобства. Это ставило меня в положение, хуже которого и не придумаешь: надеяться, что Дрю погиб в первый час аварии, что он, оглушенный, выбрался из машины и нашел быстрый, но милосердный конец в студеной темной воде на дне ствола. Уж лучше так, чем медленная смерть от обезвоживания и голода.
Только Кэйти и с этим не желала соглашаться.
– Он жив, – говорила она в апреле. – Я бы знала, если бы его в живых не было.
На нас с Джинни она смотрела как на врагов, когда мы напоминали ей, что отрицание есть обычная стадия после утраты и она проходит.
– Он жив, – утверждала она в мае.
А мы с Джинни раздумывали, не сводить ли ее к психотерапевту, помогающему одолеть горе утраты.
– Он жив, – твердила она в июне и июле.
Возникал вопрос, а жива ли еще была Кэйти?
Шло ее девятнадцатое лето, и оно ничуть не походило на прежние восемнадцать. Как будто бы не было у нее больше друзей, никого, к кому ей хотелось бы на свиданье пойти. Она не заручилась никакой работой или летней практикой, даже со мной. В прошлом году я нанял ее в качестве своего помощника, колеся по дорогам от одного корпоративного семинара к другому. Не то что в этом году. Правда, с другой стороны, и я обкорнал свое расписание дочиста.
У Кэйти была своя спальня – и это все, чего ей хотелось. Окно ее выходило на нашу улицу, только нынче смотреть в него она избегала, даже закрыла стекла плотной черной бумагой. Когда мы поинтересовались, не лучше ли было закрыть каким-нибудь плакатом с каким-нибудь пляжным видом или лыжным склоном, она, указывая на сплошную черноту, произнесла:
– Зачем же? Это то, что Дрю сейчас видит.
Джинни поддерживала ее в некоторые очень долгие ночи.
Я же, я все больше раздумывал, как вернуть дочь обратно.
Она всегда была самой дальновидной из всех, кого я когда-либо знал. Курс, который она изучала в Карнеги Меллон, назывался «переходным проектированием». Кэйти хотелось направлять развитие городов, систем и продукции на устойчивость, возобновляемость, а не хвататься за все сразу, а потом как можно скорее отделываться от этого.
Ныне ее этюдники покрывала пыль.
Все мы оказывались в провале, и так или иначе всем приходилось отыскивать из него выход.
Уэсли Макнаб понимал это, по-видимому, не хуже любого другого.
Что до остального, о чем он говорил, то, что сходило на уровень предположений и слухов, то нет у меня уверенности, чему я верил, а чему нет. Или, скорее, чему я не был готов поверить.
Джинни, однако, держала в себе куда больше, чем я понял в тот июльский вечер, когда вернулся из Уилкс-Барре с этой гадкой историей про «Текамсе № 24». Она держала ее в себе, давая время прорасти. Ничего этого я не подозревал, пока в ту августовскую ночь не заметил, что ее половина постели пуста, и решил, что она в очередной раз проводит ночь с Кэйти.
Ошибся. Иногда казалось, что я был обучен подмечать мельчайшую деталь во всем и всюду, кроме как в том, что происходит под собственною крышей.
Я нашел ее на кухне, сидела за столом, кофе пила. Одета она была в воинские брюки угольного цвета, фуфайку-безрукавку, спортивный лиф-комбо, оставлявший открытыми ее мускулистые плечи и руки. Наряд, чтоб жару задать, так я его называл. То была ее форма, в какой она обучала женщин, откуда сил набраться, как отпор дать и сражаться, как убить, если ничего другого не остается.
Только настроение-то у нее было не для ученья. Не учить – действовать она собиралась. У нее был вид матери, обеспокоенной, преданной, ночами не спавшей и яростной.
– Что ты сделала? – спросил я.
Непонятки вокруг «Текамсе № 24» начались с причины катастрофы. Назвать ее с полной определенностью не мог никто.
– Даже в 1927-м, – рассказывал мне Макнаб, – добыча угля была намного безопаснее, чем за двадцать лет до этого. Главным образом за счет перехода на электролампы вместо использования открытого огня с ожиданием взрыва скопившегося метана. Даже скупердяи, вроде боссов «Текамсе», могли себе такое позволить. Однако те трое выживших говорили, что слышали взрывы в такое время, когда рабочие подрывы запланированы не были. И не просто один-два. Впрочем, шахтеры все трое были зеленые, к тому же скэбы, пинка заслуживавшие, так что к словам их отнеслись с недоверием. Получалось все как будто нарочно. Один из троицы, малый по имени Элвин Барнсли, договорился до того, что слышал, как люди сражались внизу в четвертой штольне перед тем, как ту засыпало ко всем чертям. Тоже сведения не бог весть какие, а вдруг поднялся громадный шум. И это стало частью обоснования боссами «Текамсе» своего заявления, что все уже погибли.
– Насколько это вероятно? Зеленые они были шахтеры или нет, а все ж должны были бы получше сообразить и не дать выйти наружу разногласиям в том, что касалось работы.
Макнаб всплеснул руками:
– Возможно что угодно. Заставляет усомниться то, что вскоре, очень и очень втихую, «Текамсе» закрепила за Элвином Барнсли больше шести акров земли примерно в миле от шахты, прямо напротив холмов за окраиной Карбон Глена. Почему? Не могу сказать. Не знаю, то ли за поддержание тактики компании, то ли еще за что, но если это не воздаяние, то тогда я понятия не имею, что оно такое.
– А не было бы еще тише деньгами расплатиться?
– Толково. Но, возможно, при тех обстоятельствах это был самый доступный капитал, какой они могли использовать. Со всех сторон – странная ситуация. – Макнаб вдохнул в грудь воздух – медленнее обычного, словно бы новую базу данных оценивал. – Понимаете, когда уголь активно добывается довольно долго, а к тому же и довольно глубоко, то порой шахты принимаются создавать свои собственные мифологии. Шахтеры начинают видеть что-то, что-то слышать. Томминокеры… возможно, вам знакомо это название? Подземные духи, от кого чаще всего не жди ничего хорошего, стучат с другой стороны каменных стен там, где по другую сторону этих стен не должно бы быть никого.
Так вот, в те последние недели, когда на «Текамсе № 24» еще велась добыча, происходили странности. Как говорят, на-гора́ были подняты какие-то диковины. Только все это – просто слухи, по большей части. Люди были не местные, чтоб с семьями поделиться секретом. Так, болтовня скэбов на подушках у шлюх. Так что судите сами об источнике.
– Что вы имеете в виду под диковинами?
Макнаб переплел узловатые пальцы, свел ладони вместе, обратившись в самое задумчивость, его взгляд был устремлен в дальнюю стену. Сквозь эту стену.
– Когда шахта начинает вести себя по отношению к тебе странно, то особой нужды нет знать, что именно делает ее странной. Это факт, что там, внизу, вообще что-то есть. Ничего странного в железном чайнике или каком-нибудь грубом старом молоте. Смотришь на них и знаешь, что они такое. Странными их делает то, что они вмурованы в уголь. Где быть их не должно. А они в нем – вот они.
Я не слышал ни намека на ложь, ни даже на преувеличение. Он был уверен в каждом слове.
– Там нашли такие вещи?
Макнаб покачал головой:
– Нет. Еще страннее. На этот раз тоже – что именно.
Из ниши в столешнице он вытащил фотокарточку и протянул ее. На вид старая, на ощупь старая, пожелтевшая, с загнутыми уголками, бумага потолще почтовой открытки. На ней видно было то, что я, не ведая масштаба, определил бы как представление уж очень экстравагантного коллекционера о ноже Боуи. Если не считать того, что он был приложен к линейке в ярд и был чуточку длиннее.
– Это единственная известная мне фотография чего-либо, поднятого на-гора́.
Оружие было наполовину лезвием, наполовину рукоятью, и я никак не мог сообразить, каким образом кто-то мог удобно им орудовать. Рукоять походила на конец бурового сверла: глубоко посаженный фланец, изогнутый вверх и вокруг центрального вала: три раза на протяжении восемнадцати-двадцати дюймов, словно бы что-то должно было держать ее в забое в обхват. Лезвие было почти так же необычно: с широкими изгибами и небольшими бороздками, – в целом же орудие выглядело весьма свирепо.
Я перевернул карточку. На обороте карандашом со старомодной витиеватостью было написано: «Извлечено из «Текамсе № 24» 16 июня 1927 г.».
– Можно предположить, что были найдены и какие-то резные фигуры. Статуэтки. Вещицы, какие никто даже не знал, как назвать. Время было идеальным для того, чтобы вынести находки и оставить их у себя: у компании дел по горло, чтобы замириться с местными, разрулить создавшееся положение. Боссы ни о чем другом и знать не желали. Что до наемных головорезов, то вряд ли их любознательность простиралась дальше того, как бы побольше шишку засадить на чью-то башку.
У меня в голове сложился сценарий: жадность, какой выпадает возможность. Основания грубоваты, но если поднажать хорошенько, то в конце концов могли и сойтись.
– Могло ли так быть, что кучка парней возомнила себя кладоискателями, а вовсе не шахтерами?
Макнаб вернул карточку в нишу стола.
– А потом набросились друг на друга? Это подошло бы для той версии, какую предпочитала компания. Только есть и еще один фактор… самый нелепый, но – есть. Был слух, что за два дня до несчастья в забое наткнулись на стену. Я говорю о стене не в обычном горном понимании, природном образовании. Я говорю об искусственной. Выстроенной. С резными рисунками на ней, по ним-то и стало понятно, что это нечто не от природы. Громадная, должно быть, но это, возможно, было преувеличением.
– Как такое возможно? Да быть этого не может.
Макнаб постучал пальцем по уголку фотокарточки:
– Если вы принимаете это, то должны принять во внимание и возможность другого. Я ни на чем не настаиваю. Просто обращаю внимание на тогдашние разговоры, а карточка эта попала ко мне из местной библиотеки имени Карнеги. Ее хранили там целую вечность и никак не могли сообразить, что с нею делать, вот и отдали мне. Моя теория? На что бы эти люди ни наткнулись под землей, они постарались расчистить себе путь к этому или в это, и близко не ведая про то, что творят, как сами считали. Это многое объясняет, если счесть, что выживший, Элвин Барнсли, говорил правду. Обрушение, два взрыва, борьба и рев. – Макнаб хмыкнул, в ухмылке его было больше вызова, нежели веселья. – Если вы способны сложить все это в нечто, имеющее больше смысла, то флаг вам в руки: пробуйте. Очень надеюсь, что вы со мной поделитесь.
Он был прав. Выяснено многое. Если не считать одной, существенной для меня, детали.
– Вы не знаете, Барнсли вернулся и продал выделенную ему землю?
Это все еще волновало меня. Если ему хотелось только денег, то, казалось бы, стоило только «Текамсе» продать участок побыстрее, и с вознаграждением все было бы шито-крыто. Оно прошло бы мимо внимания общественности.
– Не продал, – ответил Макнаб. – Он поселился на этой земле. Очевидно, захотелось попробовать себя в крестьянском хозяйстве.
– Скэб-шахтер поселяется в общине, которая возненавидела бы его. Его что, жажда смерти мучила? Завал его не угробил, так он решил, что местные смогут?
– Крестьянин, возможно, и не подумал бы, что игра стоит свеч. А вот кладоискатель – мог бы. – Макнаб смахнул с себя показное равнодушие, не оставляя никаких сомнений в своем презрении. – У этого человека достало отчаяния, чтобы пойти в скэбы, и хватало дурости похваляться тем, что было утащено из шахты. Следовательно, у него, возможно, хватило дурости увериться, что будущее его связано с шахтой.
Месяц прошел, как я встречался с Макнабом и рассказал об услышанном от него дома. Для меня это было каким-то концом: не раскрытие, так, по крайности, понимание цепи трагических событий.
Для Джинни, меж тем, это стало началом.
Я по-иному стал смотреть на минувший месяц. На ее позже обычного возвращения домой после занятий. На часы (их стало больше), проведенные ею за компьютером. Другой мужик, глядя на такое, возможно, увидел бы в этом приметы любовной интрижки. Только Джинни была не из тех, кто увиливает. С нее вполне сталось бы откровенно заявить, что я в постели не очень и ей придется подумать о вариантах. И потом, интрижка было бы последнее, на что она излила бы свое горе, свое беспокойство состоянием Кэйти.
– Мне следовало бы поверить ей, – призналась мне Джинни за кухонным столом, где она пила кофе в своем наряде, чтоб жару задать. – С самого начала мне следовало бы поверить ей. – Она прижала ладонь к животу, словно бы даже сейчас чувствовала пинок изнутри. Словно кто просился наружу по ту сторону стенки ее лона. – Они провели вместе девять месяцев в темноте. Если Кэйти говорит, что она знала бы, если бы Дрю на самом деле погиб, значит, у меня должно бы быть больше веры в то, что дочь знает, о чем говорит.
Самой ей тягостно было. Не мне. То, о чем она говорила, никак не могло включать меня. Эти трое были связаны совместно плотью, кровью и водой, к тому же еще, если угодно, и духовно. Даже будучи ее мужем, их отцом, я все равно оставался в стороне. И тяжек был для меня путь познания, что порой лучшее соответствие этим ролям означает: заткнись и слушай.
Джинни толкнула свой телефон через стол ко мне:
– Узнаешь его?
На дисплее светилось фото крупным планом с нечетким фоном, возможно, жилой комнатой. Человек на фото выглядел на несколько лет старше нас, где-то около пятидесяти, или, может, сказывалось плохое житье: редеющие волосы, одутловатые щеки, кривой рот с поджатыми губами. Что-то в нем мне казалось сомнительным. У него был вид, какой я видел на фото, сопровождавших дела, связанные с людьми, кто на годы забивались в какой-нибудь подпол или подвал.
Фотографироваться он совсем не хотел. Уж это-то мне было ясно.
– Нет, – ответил я. – Не узнаю.
– А должен бы. Он большую часть той недели в апреле топтался на улице возле нашего дома. Практически мы соседи. Он живет меньше чем в двух милях отсюда.
– Его фамилия Барнсли?
Джинни кивнула.
– Отто. Он внук. Третье поколение на том же владении. Кто теперь так делает?
Джинни выплеснула кофе, потом обошла стол и прильнула ко мне, обняв за шею своей сильной и нежной рукой.
– Тебе надо поесть чего-нибудь, Тревор, – сказала она, упершись подбородком мне в макушку. – До сих пор я действовала на свой страх и риск, тебя в стороне от этого держала. Но остальное делать в одиночку не собираюсь.
Похоже, неразумно было оставлять машину без присмотра в местах, для нас чужих. Мы пошли пешком, когда жара только-только давала о себе знать в этот первый тихий час рассвета, пока мы пробирались по задворкам соседствующих домов, торчавших по холмам.
Земли Барнсли составляли шесть акров, ничего особенного. Хватало следов флигелей и оград, чтобы показать: десятилетия назад такое могло бы сойти за небольшую ферму. Ныне же это был захудалый очаг упадка, гнойничок прошедших времен, лепившийся к земле. Дом в два этажа обветшал, нуждался в покраске и новой кровле, он произвел на меня то же впечатление захудалости, что и снимок Отто Барнсли ранее.
И Джинни приходила сюда одна.
– Меня донимало, что Макнаб, по-видимому, не отдавал Элвину Барнсли должного, – рассказывала она по пути. – Намерение у того всю дорогу было одно: вернуться в шахту. Это, вроде бы, очевидно. Я стала прикидывать, а не знал ли он чего-то больше того, что должен был знать. Либо он уже знал о другом пути в шахту, либо считал, что сумеет его найти.
Эта мысль мелькнула у меня еще до того, как была обнаружена машина Дрю. Другой вход – это нечто, на что ты уповаешь, а ответ всегда: нет. Все ж я расспрашивал, и Де Салво еще раз тщательно проверила архивы управления. Когда она сказала, что такого пути нет, я ей поверил. Невзирая на то, что она не знала про наклонный ствол, я ей поверил.
Ведь с таким вариантом, что запасной путь существует, но никто больше не знает, где найти его, жить было бы слишком ужасно.
Возможно, нужен кто-то вроде Джинни, чтобы наплевать на экспертов.
– Иногда шахты связаны с системой пещер или более старых шахт. Или порой случается, что одно соединяется с другим, – говорила она. – Ты помнишь, как мы подростками слушали про аварию на Нокс-Майн?
Название звучало знакомо, но никакие подробности не вспоминались.
– Это ж тоже где-то здесь произошло. 1959-й. Река Саскуэханна прорвалась в одну из галерей и затопила бог весть сколько еще между Порт-Гриффином и Эксетером. Там вели добычу в местах, где делать этого не должны были. Так что связывается даже то, что, казалось бы, не должно связываться.
Слева от места, где мы стояли на этом запущенном участке, оплаченном кровью и голодными смертями, высились холмы и уходили вдаль, густо покрытые деревьями с гирляндами последних клочков утреннего тумана.
– Вода, что попала в тот ствол под нашей улицей, должна была откуда-то прийти. Ее не принесли проливные грозы. Каким бы ни был поток там, он не протянулся бы настолько далеко. – Джинни указала на затуманенные холмы. – Возможно, началось это не здесь. Но просквозило здесь.
Она произнесла это так, будто и не было у нее никаких сомнений в этом. Она узнала. Возможно, не вчера. Зато сегодня, после того, что она бог весть что делала вчера ночью в этом доме, она – знала.
– Я карту видела.
– Ты же не думаешь на основе этого действовать по официальным каналам?
Она глянула на меня так, словно бы сейчас через силу заставляет себя выносить дурака. Этот взгляд каждому мужу известен.
– Официальные каналы – это то, что завалило провал посреди недели. Эти каналы оставили тех шахтеров под землей умирать. Эти каналы меньше заботило бы то, что я выяснила, зато больше то, как я это выяснила. Так что – к чертям каналы. Я здесь ради Дрю и Кэйти.
Следом за ней я поднялся по провисшим доскам скрипучего крыльца и вошел в дом.
Дом заставил меня припомнить кабинет Уэсли Макнаба, но там была всего одна комната. Здесь же этим было пропитано все, не одну человеческую жизнь, должно быть, пронзила эта единственная одержимость, передававшаяся из поколения в поколение.
Стены были увешаны картами. Одна, похоже, была до того древней, что какой-нибудь музей отвалил бы за нее небольшое состояние, только изображались на ней географические подробности мест, узнать которые мне было не по силам, а буквы на ней не принадлежали ни одному из известных мне алфавитов. Новейшая, общемировая, с щетиной воткнутых иголок: одна в нашей местности и еще дюжины три по всему континенту, от Атлантики до Сибири. На других изображались массивы суши на разных стадиях перемещения континентов: Пангея, потом Гондвана и Лавразия и далее, на последних появился крупный остров в южной части Тихого океана, которому нет существующего соответствия. Р'льех – так чья-то изощренная рука назвала свою работу.
Фотографии? Эти тоже: запечатлены десятилетия раскопок и экспедиций, в пустынях и джунглях, в лесах и горах. Человек с зачесанными назад волосами стоит, держа мачете, на куче порубанного папоротника возле какого-то идола, которого, видимо, почитали приморские язычники. Фото в сепии: группа стоит на вершине груды каменных скал, на фоне которых кажутся карликами, в расселине далекой альпийской долины.
Книги? Боже, да. Несчетные тома по археологии, геологии, антропологии, астрономии, биологии, металлургии, высшей геометрии и математике. Целую полку заняли книги по анатомии человека, включая учебники по вскрытию трупов. Еще одна посвящена темам вокруг ритуальной магии. В придачу к ним – несчетное количество записных книжек и линованных блокнотов. Могу себе представить, с какой отрадой покопались бы с месячишко в этом во всем криминалисты и следователи Бюро.
И все это лишь указывало путь к месту, где Джинни несколько часов назад оставила Отто Барнсли с правой кистью, притянутой наручником к левой лодыжке. Еще один наручник пристегивал его правую лодыжку к ножке железной печки. Джинни использовала эти пластиковые наручники на своих занятиях, обучая женщин сражаться со связанными руками, показывая, как сломать такие наручники, если силы хватит. Она никогда не пускала их в ход с дурными намерениями.
Как раз тот случай, сообразил я: тут мы оказались по другую сторону закона. И прямо сейчас меня это вовсе не волновало, потому как не знаю я, по другую сторону чего находится этот малый.
– Ого! – воскликнул Барнсли в притворной тревоге, когда меня увидел. – А он здоровый бычина.
– Я пришла сюда, надеясь воззвать к его чувству порядочности, – сказала мне Джинни. – А у него его нет.
Отто Барнсли разглядывал нас, будто редкости какие изучал. Минувшие несколько часов, возможно, и доставляли ему неудобства, но страха у него не было. Был он на вид какой-то оплывший, вроде личинки. После рукопожатия такого человека начинаешь искать ближайший водопроводный кран.
– У меня другие достоинства имеются. – Он глянул на Джинни, потом вниз на свои оковы. – Над некоторыми надо еще немного поработать.
Одна сторона его лица была в синяках. Никогда не знал за Джинни обычая переходить в наступление. Увы, ее очень легко было недооценить с первого взгляда, когда второго шанса не предоставлялось.
– Что он сделал? – спросил я. – Чего добивался?
– С этим я справилась. – Она успокаивающе пожала мне руку у локтя. – Придерживайся своей установки. Того, зачем мы тут.
Мы сцепились взглядами, и она не отпускала меня до тех пор, пока я опять не выровнял дыхание. Она была права. Я не был готов понимать, что у этого человека в мыслях, как надеется он выкрутиться. Пока еще нет. Мелочи дают основания для поспешности.
Вместо этого я вот на чем сосредоточился: Отто Барнсли не походил на того типа, кому в трагедиях отводится роль простофили. Его, выходило, очень интересовал этот самый провал, достаточно для того, чтобы заявляться на нашу улицу каждый день, не скрывая своей заинтересованности в том, что обнаруживали спасатели. Подозреваю, что домой он уходил, чувствуя облегчение.
– Карта вон там висит, – сказала Джинни и ушла в ближайший грязный угол.
Извлекла карту из рамы и разложила ее на столе: пожелтевшая бумага размером с плакат, слабо разлинованная в клетку и исписанная, по-видимому, ручкой поверх изначальных карандашных надписей. Сохранялись следы от складывания карты до размеров умещающейся в кармане, только чувствовалось, что уже очень давно бумага хранилась в рамке, распластанной под стеклом.
На ней был обозначен вход и извилистый тоннель, который то и дело пересекался с другими проходами или расширялся до просторной пещеры. Ближе к югу он резко шел вниз на стыковку с «Текамсе № 24», перекрывая штриховку, обозначавшую различные галереи третьей и четвертой штолен шахты.
Эта точка соединения шахты со всем остальным была поистине аномальна. На этой карте прямых линий было немного. Зато там, где проход соединялся с шахтой, располагался квадрат. Не очень я разобрался, что за масштаб был у карты или был ли он хотя бы точным, но в данном случае это образование по виду имело основательные размеры здания.
Они наткнулись на стену, сообщил мне Макнаб. Не природную, а рукотворную.
Я ткнул пальцем в карту:
– Это что за квадрат?
Барнсли издевательски ухмыльнулся:
– В самом деле, что?
Джинни коснулась моей руки.
– Если он решит рассказать тебе что-то сверх того, что мне рассказал, поделись со мной. Мне нужно закончить кое с чем на заднем крыльце.
Она сложила карту и забрала ее с собой. Барнсли следил, как удаляется карта, словно бы это было первое, что огорчило его. На долю секунды я уловил, как он напрягся и зажмурил глаза. Форма того, что зовется глазной блокировкой.
– Дед мой думал, что богатство будет прибывать к нему от предметов искусства, – заговорил Барнсли. – Со временем понял: не от них, а от знаний. Знания – вот истинная жемчужина огромной цены. Но вот сооружение там, внизу, было одним, чего он так и не уразумел. Отец мой за свою короткую жизнь преуспел не больше. То было открытие, опережающее свое время.
– А вы уразумели.
– Верю, что да. Не без помощи. Я всего лишь скромный смотритель. Есть люди и учреждения, что изучали темные тайны задолго до того, как Элвин Барнсли отправился на север отнять у кого-то работу и нашел новую дорогу в жизни.
– Так что же это?
Отто явно обожал слышать собственную речь, но тут он улизнул.
– Мистер Уайтсайд, вы человек набожный?
– Не особенно.
– Ой, какая жалость! Всегда так восхитительно, когда потрясаются чьи-то неземные иллюзии. – Теперь уже Барнсли видел меня насквозь, я же перестал понимать его логику. – Порой вы, грубые, кто выбирает для карьеры те сферы, где закон дает вам право притеснять людей, наделены сознанием крестоносца. Есть в вас своего рода праведность, позволяющая вам заключить, что ваш бог неспроста сделал вас значительным. Вы ради этого во все тяжкие пускались. – Он вздохнул разочарованно. – Я бы порадовался, увидев это.
– Сами вы не набожный человек, как я понимаю?
– Наоборот. У меня много богов. Таких, что достойны этого титула, потому что им никакой пользы от него. Или от меня. Там громадная вселенная. Какой же достойный бог унизится до того, что озаботится болтающими обезьянами вроде вас и меня? Достойных богов заботят лишь миры. А не их обитатели. Достойных верующих не волнует поклонение. Одно только преображение.
Джинни окликнула через коридор из глубины дома, зов ее принес облегчение. Барнсли, решил я, из тех типов, кому нравится пойти для видимости на сотрудничество, но только для того, чтобы направить разговор туда, куда ему хочется. Мне только-то и нужно было узнать: если сооружение в шахте было делом чьих-то рук, то Барнсли и его предки завладели потенциально величайшей археологической находкой в истории и держат ее для себя. Или, судя по свидетельствам на стенах, держат совместно с подпольной сетью, чьи верования не подлежат разумению. Какие-то фантастически эгоистичные люди.
– Если у вас есть что добавить, сейчас – самое время, – предупредил я. – Становится поздно.
– Прежде, чем вы уйдете, не будете ли так добры обрезать эти здоровенные хлебные перетяжки, какими она меня опутала? – Он глянул на часы. – Вы уже достигли точки бесчеловечности. И есть вероятность, что вы не вернетесь – во всяком случае, в скором времени, – так что нет никакого резона усложнять бесчеловечность, оставив меня здесь в таком положении на погибель. Мы же не хотим, чтобы это лежало на вашей совести, верно? Или вы настолько же лишены совести, как я порядочности?
Когда я заколебался, он понимал, что это означает.
– Думаете, я хочу помешать тому, что вы собираетесь предпринять? Ни в коей мере. Вы станете первыми за многие годы новоприбывшими, желающими отправиться туда по доброй воле. Мне, как и вам, любопытно посмотреть, что произойдет дальше. С радостью поделюсь.
Я наслушался достаточно. Пошел тем же путем, что и Джинни, и нашел ее в кладовке у крыльца, где она яростно протирала спиртом изнутри две дыхательные маски. В кладовке спасательного оборудования хранилось больше, чем могло бы понадобиться одному человеку. Барнсли называл себя смотрителем шахты, ссылался на группы, приезжавшие исследовать ее еще со времен его деда, – и тут ему можно было поверить. Этот дом был перевалочной базой для странных людей с еще более странными намерениями.
– Нам надо решать, – сказал я. – У тебя есть чем его путы перекусить?
Джинни освобождать его не хотела. Но и не хотела быть чудовищем, какое оставило бы человека в таком положении невесть на какой срок. Момент, прямо скажем, безрадостный для нас обоих.
Я высвободил его.
– Вы сами были когда-то чьим-то сыном. Я всего лишь хочу вернуть моего, если там его можно найти. В каком бы состоянии он ни был. Даже если это хотя бы кости. Это вам понятно, а?
Барнсли потягивался и массировал следы от наручников на своей пухлой коже.
– Чего ж тут не понять?
– Вы видели строение? – Я придвинулся поближе, так чтобы Барнсли уловил в моем дыхании запашок смерти. – Вы когда в последний раз вниз спускались?
– Попробовал раз после потопа. Все еще чересчур уж противно, на мой вкус. А сейчас… – Он пожал плечами. – У меня ноги пухнут. А дальние походы, как говорят мои британские друзья, дело нелегкое.
Я отодвинулся от него.
– Что это за сооружение там? Это комната, склеп?..
Он поднял на меня глаза, налитые кровью, водянистые и опухшие, но все равно – глаза мечтателя. Таких глаз я навидался у убийц, следы которых не одной могилой помечены, ими владела спокойная уверенность, что они до того далеко вперед ушли от остального рода человеческого, что вполне могли бы считаться его более передовой разновидностью.
– Я пришел к тому, что это машина, – сказал Барнсли. – Самая старая машина в Солнечной системе. Одно из орудий творения.
И если в точности я не соображал, что имелось в виду, то одному в его словах поверил: он с радостью поделился бы. Вот только рассчитывал он поделиться этим с нами или нами с этим, – этого сказать я не мог.
Вход мы отыскали там, где указывали карта и уточнения Барнсли. Даже при этом отыскать было не просто. Мы перевалили за первый крутой холм позади участка, потом спустились до половины другой стороны. Никакой тропки, никаких обозначений, одни вешки среди деревьев, что выглядели одинаково.
Замаскирован он был до того хорошо, что какой-нибудь турист мог пройти в пяти шагах от него – и не понять, что вход здесь. Передовую линию маскировки составляли деревца, пробившиеся из земли поколения назад. Лозы и плющ повисали на них занавесом над дверным проемом в глубине, рамой из громадных черных бревен, вбитых в склон холма. Если это и не был вход в какую-то очень древнюю шахту, то, значит, он был сооружен людьми, желавшими, чтоб он производил именно такое впечатление. Если вы добирались досюда, то вас встречал предупреждающий знак «ОПАСНО!», – привинченный к двери, крепостью и размером под стать входу в средневековый зал. Дверь запиралась на висячий замок размером с жестянку для консервированного тунца, скобка замка была вполне толста, чтобы чихать с присвистом на потуги любых кусачек.
Ключ от замка Барнсли отдал Джинни. Я зашвырнул замок изо всех сил вниз по склону на тот случай, если бы он надумал прийти попозже и запереть его за нами.
Дверь открылась вовнутрь на петлях безо всякого шума, что становилось возможным только после десятилетий смазки. Я навел луч фонарика на обратную сторону двери, не понимая в точности, хотелось ли мне отыскать какие-то свидетельства, что кто-то драл ее ногтями, пытаясь выбраться, и почувствовал ли я облегчение, когда ничего не нашел.
Нас окутал настоянный на столетиях запах земли и камня, минералов и плесени. Внутрь вел вызывающий клаустрофобию коридор, подпираемый бревнами и прогнувшийся, когда еще наши деды были детьми. Он ровно тянулся на много ярдов, уже не доступный для дневного света, затем уходил вниз, погружаясь во тьму, кромешнее какой я и не видывал. Она была не просто отсутствием света. Она казалась плотной субстанцией, позволявшей лучам наших фонариков врезаться в нее, потому как знала: залечится мгновенно.
Пора облачаться. Из дому мы взяли только свитера, а всем остальным нас снабдила кладовая Барнсли: резиновые сапоги по колено, которые натягивались прямо на обувь, фонари и каски со встроенными лампами, горевшими от блоков батареек у нас на поясах. На шее у меня болтался мультигазовый указатель. Если мы попадали в зону опасного содержания метана, или угарного газа, или сероводорода, то на этот случай у нас были дыхательные маски, которые Джинни отчистила, и небольшие бачки с воздухом, закрепленные на спинах.
На вершине лестницы Джинни тронула меня за руку:
– Неужто это хотя бы возможно? Что Дрю все еще?..
Стойкость уходила от нее. Снаряд разорвался, и ей больше незачем было притворяться. Теперь рядом был только я. Но я, мне казалось, по-прежнему тот, кто больше поддерживает других.
– Хочется верить, что это так, – сказал я. – Даже если я и не понимаю – как?
Мы стали спускаться по ступеням, вырубленным в камне и покрытым досками, пока не дошли до места, где под ногами стало гладко, и природный пол прохода не потянулся, извиваясь, под уклон, словно змей, вмерзший в снег. Свет наших ламп на касках пробивался вперед, отталкивая темноту. Воздух был прохладен и влажен, как в погребе, закрытом для мира, при постоянной температуре дня поздней осени. Стены были угрюмы и шершавы на вид: ничего похожего на выветрившиеся камни на поверхности, знакомые солнцу и луне.
– Ты слышишь? – спросила, остановившись, Джинни в одном месте. – Ты чувствуешь?
Пришлось последовать ее примеру, но, да… я слышал и чувствовал. Обстановка на пороге осознания, вроде звучания времени или тяжести холмов, давящей сверху на нас.
Чувство расстояния давала нам только карта, столбя наше продвижение то пещеркой, то поворотом, то ответвлением куда-то, на что жаль было картографической краски. Со временем на полу появилась постоянная сырость, слой грязи заляпывал подошвы наших резиновых сапог.
И потеплел воздух.
Через сотни ярдов мы уперлись в расселину в скале, древний разлом, стены которого расходились лишь настолько, что мы смогли лишь боком протиснуться между ними. По пути миновали места, которые заставили меня призадуматься, что от природы, а что, возможно, рукотворно, только в конце этого клаустрофобского прохода уже не было сомнений, что его расширили: сколы в скале соответствовали каменным осколкам на полу.
Когда мы вышли из этого прохода, расширившийся охват пространства поглотил наши голоса, а лампы на касках без близости отражающих стен померкли. Мы включили еще и фонарики, и стало ясно, что мы оказались в самой северной галерее «Текамсе № 24», засверкал невыработанный антрацит, словно бы тьму отполировали до блеска.
А вот слева от нас!.. Невзирая на то, что привело нас сюда и что единственное имело значение, мы лишь стояли и глазели. Здесь было то самое, что зовется вне места и вне времени. Мы рыскали лучами фонариков вверх и вниз, из стороны в сторону…
Шахтеры подпирают свод от обрушения живыми столпами угля в ключевых точках, только этим такого не объяснить. Этот был слишком велик, слишком угловат и он не был из угля. Это было нечто совершенно другое, изготовленное из более твердого камня, тридцати футов с каждой стороны и усердно очищено от всякого угля, в каком некогда покоилось.
Стены его были плоскими, приглаженными, но шершавыми, за исключением трех равноудаленных мест, где все сооружение опоясывали полосы из выбитых рукой барельефов: пиктограмм, или иероглифов, или идеограмм, – не подходили ни подо что мне известное или о чем когда-нибудь хотелось узнать. Одни, вероятно, были текстами. Другие, возможно, изображали формы жизни, известные только по окаменелостям, то, что бегало, плавало и летало, было вырезано резцом со стилизованной эстетикой, понять которую я не смог.
По виду столп уходил в высоту по меньшей мере на двадцать футов, выходя сквозь низкий свод в следующую штольню, но то была лишь видимая часть. Не выходило, что низ той штольни, где стояли мы, был его основанием. Там, где грани столпа соприкасались с полом, было заметно, словно бы кто-то попытался докопаться дальше. Оставленные канавки теперь были заполнены жижей, принесенной водами потопа два года назад.
Джинни провела пальцем по ребру столпа.
– Оно не совершенно отвесно сверху донизу. Видишь, как склоняется ближе к верхушке?
Она была права. Но и пирамидой это не было. Больше походило на громадный пилон.
– И швов никаких, – добавила Джинни. – Он не был подогнан из кусков. Он весь цельный.
– Впрочем, Барнсли назвал его машиной. Орудие творения, как он выразился.
– Ты ему веришь?
– Пока не знаю.
Только подумайте о последствиях того, насколько глубоко мы забрались. Подумайте, во что был втиснут этот монолит. Какой бы цели он ни служил, вокруг него образовался уголь. А это значит, что торчал он в болотистом лесу первобытного мира, наблюдая, как вокруг росли, умирали и гнили тонны растений, пока он не оказался похоронен. Миллионы лет. Десятки миллионов.
Какие-то остатки старых знаний по естествознанию всплывали в памяти. Каменноугольный период, это я помнил, а еще – что половина его звалась пенсильванским периодом. Как раз то, к чему любят обращаться местные учителя естествознания.
Непостижимые 300 миллионов лет назад.
И все же до того, как это могло случиться, этот столп был изготовлен для чего-то и по чьему-то замыслу, а потом поставлен на место не просто так.
Воздух вокруг него казался теплым. А теплым он быть не должен бы.
– Тревор? – шепнула Джинни. Рядом с такой штукой поневоле на шепот переходишь. – Что бы это ни было, оно никуда не денется. Давай дальше двигать. Позже у нас будет время поломать над этим голову.
Дальше в шахте скопилась вода, последние остатки потопа, вымывшего из-под нас наши жизни. Глубина поначалу не превышала нескольких дюймов, пока мы не забрели в студеную черную воду, колыхавшуюся у кромки наших сапог по колено.
Что-то бледное соскальзывало и плавно скользило в ней прочь от нас: создания на червей похожие, которые извивались под лучом фонарика, потому уходили под воду, словно бы прятались от неприятного взора. О'кей. О'кей. Может, их снесло сюда из системы пещер, места, где они всегда обитали.
Даже если так, то чем больше мы осматривали шахту, ее галереи и коридоры, тем меньше все это походило на то, чего мы ожидали. Поверхность воды покрывали заплаты и разводы лавандовой прудовой тины, водоросли, которые выучились питаться чем-то еще, кроме дневного света. Скалистые стены были липкими от чего-то растущего, словно опухоль. Серый грибок лепился к камню и углю, взбирался на столетней давности деревянный крепеж, помогавший удерживать свод. Это не была больше вымершая шахта. Она стала экосистемой, на сотни футов не достижимой для солнца.
В главном тоннеле я наступил на что-то, что сдвинулось у меня под сапогом, а потом с хрустом опало. Я попробовал нащупать ногой, но на ней было слишком много резины, чтобы разобрать хоть что-то, так что засучил я рукава и опустил руку в холодную воду. Когда же рука вернулась с позвоночником и частью грудной клетки, я с омерзением отбросил их.
Джинни уставилась на место, откуда донесся всплеск.
– Кто-то из шахтеров? Почти сорок их погибли здесь. Эти бедняги не могли все схоронить друг друга. И их-то Барнсли, похоже, не любит за то, что они попали в число тех, кого смерть делает праведниками.
Джинни явно не разглядела кости так, как я. В проблеске лампы на голове они показались мне необычными, что-то было в них уродливое. Позвоночник был чересчур длинен и искривлен, как при сколиозе. Грудная клетка была шире и более плоская. По мне, человечьими эти кости делали только наши ожидания. На самом же деле я совсем не был уверен, что они вообще человечьи. Однако я и не собирался вновь вытаскивать их, чтоб еще разок взглянуть.
Мы шли дальше, выкрикивая имя Дрю, лучики наших ламп плясали по взбаламученной воде, отчего на стенах пробегала рябь из тени и света. От этого эти места оживали самым худшим из способов: движения обманывали нас, заставляли думать, будто мы не одни, что что-то пытается обойти нас с обеих сторон.
Мы прошли одну галерею, затем другую: не слишком трудно здесь, где вода доходила нам до колен. Дрю же попал в наклонный ствол, он не стал бы выбираться повыше, на сухую землю.
Мы брели к следующей галерее, когда до нас доползли новые звуки: усиливающееся гудение, низкое и ровное, вроде контура заземления в громкоговорителе. Или того, что слышится возле высоковольтных опор. Поскольку исходило оно откуда-то сзади, то, похоже, возможен был всего один источник.
Для чего бы ни предназначалось так называемое орудие творения, я решил, что лучше выяснить, чем уйти прочь. Я пошлепал обратно по воде в главный тоннель вслед за светом своей лампы, который плясал по изгибам, пока вновь не увидел это отклонение от всего окружавшего. К гудению присоединился еще один звук, глухое, гулкое скрежетание, словно камня по камню или металла о металл.
Плеск воды сзади извещал, что Джинни рядом, у меня за спиной, и мы вышли к «орудию», когда оно стало испускать шипение, словно сжатый воздух стравливало. Миазматический туман струился из рядов узких отдушин, открывшихся вдоль полос с вырезанными символами. Он поднимался к своду, потом постепенно расходился и опускался. Возможно, это был всего лишь водяной пар… только мы находились совсем не в том месте, где можно было доверчиво промахнуться.
– Маски! – воскликнул я, и Джинни уже опережала меня. Мы открыли краны наших бачков с воздухом, потом вышли из облака и пошли шлепать дальше вперед. За нашими спинами согревающийся воздух, казалось, густел, становясь похожим на суп. Мультигазовый указатель у меня на шее даже не пискнул: правду сказать, отлегло, что бы это самое орудие ни творило, мы, видимо, все это время в какой-то мере дышали его нагаром.
Ведь этот случай не мог быть одноразовым. Несомненно, сооружение делало такое уже давно. Возможно, во время потопа оно активировалось вновь. Возможно, оно десятки лет работало, запустившись после того, как его обнаружили шахтеры. А может, оно никогда не останавливалось и продолжало действовать в своей угольной гробнице, испуская пары через мелкие трещинки до самой поверхности земли и пузырями пробиваясь сквозь подземные воды.
«Орудие» испускало газ минуты три-четыре, прежде чем вновь умолкнуть. Только тогда я и додумался включить функцию таймера у своих часов. В зависимости от того, как долго мы тут пробудем, я мог бы понять, действует ли машина спорадически или периодически.
Дальше к югу мы вышли на береговую линию вдоль застойного черного озера, откуда следующая галерея вела вверх до сухой почвы. В самом дальнем ее углу наши лучи уперлись в ряд сваленных в кучу обломков. Когда мы разглядели то, что приняли поначалу за прогнившее тряпье, то глянули друг на друга, и даже через маски по глазам Дженни я понял, что она потрясена так же, как и я.
Воздух тут, могу себе представить, был мерзким. Лежавшее перед нами по большей части составляли кости, много костей, все они давно вонять перестали, но были и тела, отвратительные от далеко зашедшего разложения. Кости были покрыты глиной и опутаны гнилостными растениями, мочалистым мусором, который несло с потопными водами. Кости и тела располагались слишком упорядоченно, чтобы размещение их не было преднамеренным. Кто-то вытаскивал эти перепутанные скелеты из воды, один за другим, после того, как хаос утих. Такое мог бы сделать выживший. Что до тел, то я насчитал их восемь, но эти были жертвами более поздними. По виду, учитывая разложение – года два, словно бы они погибли в том же потопе, который раскидал кости.
Словно бы люди, обреченные на смерть давным-давно, опровергая все природные законы, все это время цеплялись за жизнь.
Я просто не мог сказать, что это за трупы могли бы быть.
– Нет, – произнесла Джинни. Только это, ничего больше. – Нет. Нет. Нет.
Если бы кто-то (Отто Барнсли, возможно) уверял меня, что когда-то они были людьми, все шахтеры, я бы сказал: о'кей. Это мне понятно. Но тогда что же? Что же с ними случилось? Что случилось с их черепами, со сплющенными черепными куполами? Отчего челюсти их, казалось, выдавались вперед, причем как верхние, так и нижние? Почему сейчас зубы их походили на клинья из слоновой кости, и почему конечности у них короче? Что сделало их грудные клетки сдавленными на вид, сплющенными, словно бы больше не предназначались для людей, передвигающихся пешком, а каких-то ползающих?
Никогда в жизни не подумал бы я, что для людей, отринутых от мира, голодная смерть и обезвоживание в темноте могли бы быть чем-то милосердным.
Я взял Джинни за руку: надо было завершить начатое нами.
И когда мы заметили его в следующей галерее, даже с расстояния многих ярдов у меня не было сомнений: это должен быть Дрю, – потому что возвышение вдоль грубой стены было таким маленьким-маленьким. Всего один, затерянный в непреходящей тьме, закутанный в грязную одежду, которую я уже и не чаял снова увидеть. Как он любил эту голубую фланелевую рубашку.
Мой мальчик. О, мой прекрасный мальчик.
Джинни побежала к нему, как способны только матери, срывая с лица маску, не обращая внимания на то, что та, болтаясь на трубке, била ей по ногам. Каска ее застучала по земле, луч света прошелся колесом, когда она упала рядом с ним. Прикоснуться к нему, обнять, как способна только мать.
Я тоже снял маску. Куда ты – туда и я.
Только вот отец во мне поотстал, да простит меня бог, потому как меня ужаснуло то, что мне предстояло увидеть, а потом повергло в ужас то, что там оказалось.
Дрю был не просто бледен: кожу его покрывала бледность, уже напрочь отрешенная от мира солнца. Свет наших ламп причинял ему боль, заставлял отшатываться и корчиться, но даже и эти его движения выглядели неуклюжими. Что творилось внутри, когда размягчались кости и теряли эластичность связки? Вот это. Это происходило. Вот этот набитый мешок преобразующейся кожи и костей силился сесть и выпрямить спину. Он различал голоса рядом с собой, плачущие и пытающиеся его утешить, но у него никак не получалось произнести хоть что-то в ответ. Мы здесь, твердили мы ему. Мы здесь. Он хрипел, хныкал, издавал звуки, не похожие ни на что, слышанное мною от живой души. И куда подевалась усмешка, улыбка, от какой, помнится, в комнатах светлее делалось? Пропала – вместе с большей частью зубов и половиной его некогда буйной шевелюры.
Я уселся с другого его бока, так чтобы мы с Джинни видели друг друга, как садились, когда он, еще кроха, бывал прикован к постели. Ветрянка. Свинка. Лихорадки и простуды. Ему всегда становилось лучше. А мы всегда боялись, что он не поправится. Безо всяких причин, просто так всегда волнуешься, когда дети маленькие. И от этого страха до конца не отделаться никогда, даже тогда, когда они вырастают такими крепкими, что кажутся бессмертными.
И, насколько я понимал, таким он и стал сейчас. Трупы неподалеку были тому свидетельством. Не случись катастрофы, он мог бы прожить вечность. Просто уже не в том виде, в каком я узнавал бы хоть что-то, вышедшее из меня.
Он бы не захотел этого. Не мог бы захотеть. Нам нельзя было предоставить его этому. Только не нашего Дрю. И не Кэйти заодно, потому как часть ее оказалась бы заточенной здесь, с ним, в безвременной тьме.
Джинни трогала его с куда большей охотой, чем я. Гладила его по щекам, пока он не сумел глаза открыть. Приближалась к нему лицом, давая ему понять, как сильно она любит его. Нашлась у нее улыбка, какую, я бы решил, она там, на земле, оставила. Она отерла слезы и у себя, и у него, размазав грязь по щекам у обоих. Она касалась губами его липкого лба и так нежно держала его за ладонь, ведь казалось, что одним пожатием можно было переломать в ней все кости.
Такого позора я не знал никогда, ведь я только на то и был способен, что положить руку на его впалую грудь, почувствовать его слабое, учащенное дыхание, побороть своего рода отвращение, которое только что не рвало самое ткань любви, что представлялась тебе нерушимой.
И она понимала. Джинни понимала. Она поняла все, что тогда как раз и имело смысл.
– Ты чего не уходишь? – произнесла она через какое-то время. – Возвращайся к тоннелю. Тебе надо уйти. – А когда я стал возражать, прошептала: – Не хочу, чтоб ты оставался здесь при этом.
Еще немного я полежал, свернувшись в клубок и содрогаясь, на полу рядом с сыном, так же, как и она. Глаза у меня были закрыты. Осталось одно лишь присутствие, невыразимый дух того, кого ты любишь и кого никогда по ошибке не примешь за кого-то другого. И это был Дрю. Мой мальчик. Мой прекрасный мальчик. Только уходящий, пропадающий в чем-то другом.
Потом я поцеловал его и оставил их вместе. На столько, сколько времени займет у Джинни проделать то, что, как мы оба знали, я сделать не смог бы.
Будет время поломать наши головы надо всем позже: таково было обещание. Сейчас же мне только и оставалось, что не дать мозгам расколоться надвое.
Я сел на краю черного озера, поверхность которого была недвижима, как лист вулканического стекла. Были места неглубокие, однако непременно должны были быть и глубины, постепенно нисходящие по склону или внезапно проваливающиеся в холодную бездну. Тот дайвер, что обследовал дно наклонного ствола, это и обнаружил, пусть и не смог проложить в воде путь.
А вот Дрю сумел. Две стороны соединялись, и Дрю отыскал, где. Выброшенный из машины вниз, он пролетел до самой воды на дне и вместо того, чтобы карабкаться обратно вверх по стволу к дневному свету, он выплыл здесь. Разбитый, сбитый с толку, в темноте, безо всякого баллона с воздухом, он случайно проделал то, чего не смог обученный дайвер?
Я не мог всему этому поверить.
Но смог бы поверить тому, что его вынес кто-то. Кто уже знал этот путь.
Еще до самого потопа уцелевшие от завала в шахте были живы здесь, под землей. Не спрашивайте, как им это удалось, пока не спрашивайте, просто примите то, что я говорю с уверенностью. Выжившие были. Я видел тела. Тела и кости, о которых кто-то позаботился. Стало быть, был хотя бы один человек, кто выжил и в потопе.
Боже правый. Только представьте. Похороненные заживо. Девять десятилетий заброшенности, предательства, мутации. Не могу представить себе ничего более одинокого, чем остаться единственным выжившим после того, как твой мир кромешной тьмы затопило и последние из твоих товарищей по заключению утонули. Если остается хотя бы искра человечности, то на что угодно пойдешь, лишь бы больше не быть в одиночестве.
Такой дар, похоже, у Дрю был.
Там, в галерее, Джинни пела ему колыбельную, которую я не слышал уже восемнадцать лет. Акустически песня звучала так, словно бы то была церковь, а не гробница.
У моих ног на берегу этого застывшего озера поверхность черного стекла пошла рябью, словно бы взволнованная откуда-то издалека. Если я и двигал чем, то только глазами, высматривая тени, насколько глаз хватало.
Возможно, это всего лишь плеснула одна из тех бледных, похожих на угрей рыбин, которых я видел раньше.
Но я так не думал.
Так что одним ухом внимая пению Джинни, другим я вслушивался в плеск.
Упрятав скорбь поглубже, я представил себе, как она сделает это. Ломать людей – дело ей знакомое, но знала она и как усыпить их. Знала, как обвить сзади руками чью-то шею, как зажать горло в сгибе локтя и сдавить, чтобы кровь перестала поступать в мозг. Неудобства – всего на несколько секунд. А потом огни гаснут. Вот тогда-то и нужно снимать захват. Если только нет желания навредить навсегда. Убить мозг, для этого всего-то и требуется, что крепко удерживать человека, не давая двигаться, в течение самых длинных нескольких минут в твоей жизни.
В глубине тоннеля, там, откуда мы пришли, опять с гудением пробудилось к жизни орудие творения. Я сверился с часами: тридцать шесть минут – и вновь включил таймер, раздумывая, а не надеть ли снова маску. Могло быть уже чересчур поздно, потому как успели мы надышаться тут этим воздухом еще до того, как подключились к бачкам с воздухом.
Я надеялся, что явлено будет побольше, чем гудение. День за днем. Неделя за неделей.
Впрочем, в нем находился ключ ко всему. Если нечто по справедливости могло быть названо орудием творения, значит, оно могло бы с той же легкостью быть и орудием воссоздания.
Терраформирование, изменение условий жизни на планете на более подходящие – вот что пришло на ум. Проложить путь жизни, какой ее понимают совершенно иные.
Я представил себе монолит, каким он должен бы быть: таинственный, несокрушимый столп, вбитый в лесную тишь нашего мира, еще совсем первозданного. Гудит, как стая стрекоз размером с кондора, и изрыгает свои испарения на ветер, высевая семена жизни и преобразований. Один из десятков, если принять во внимание, что именно они обозначены иголками на карте на стене Барнсли от полюса до полюса.
Его неоглядная древность не вызывает сомнений. Только засадившие его сюда действовали бездумно, наудачу. Многочисленные боги Барнсли, пришлось мне догадаться, те самые достойные боги, кого заботят одни лишь миры, а не их обитатели. И уж меньше всего – кучка бедолаг-скэбов, посчитавших, что отыскали свою долю.
Возле моих сапог опять заволновалась вода, а где-то в темноте слышался звук капель, падающих на поверхность. В тоннеле я разглядел, как что-то бледное, похожее на изнанку тени, поднималось из воды, а потом опять уходило в нее.
Я пожалел, что не было со мной старого доброго револьвера. Зато были камни.
Ну, несчастные гаденыши, подумал я. Мифология полна героями, плакавшими о том, что мы лишь игрушки капризных богов. Шахтерам было известно лучше. Они даже игрушками не были, так, необходимые издержки процесса, который с самого начала не принимал их во внимание.
У меня за спиной не слышно больше колыбельной.
Моя семья. О, моя прекрасная семья.
И все ж я раздумывал о тех шахтерах, что сражались как самые настоящие герои.
Месяцами одна мысль не давала мне покоя – о наклонном стволе. Единственным очевидным входом в него был тот, в какой развернуло Дрю. Спасатели не обнаружили никаких признаков соответствующего отверстия на другой стороне ствола вертикального. Но никто тогда не мог позволить себе волноваться из-за этого.
Так что, если это никогда и не было вовсе давно забытым стволом, шедшим с поверхности? Предположим, что копали его снизу те, кто хотели выбраться. Какими бы ни были они шахтерами, скэбами или нет, все ж были среди них знавшие, как пробивать тоннель, чтобы он не обрушился на них. Только они просчитались и уперлись в завал, устроенный боссами «Текамсе» через главный ствол.
Возможно, к тому времени им стало понятно: времени на еще одну попытку не будет.
Господи… как же прожили они так-то долго? Вода даже тогда проникала внутрь. И какое-то время они могли питаться мертвечиной. Что дальше – даже знать не хочу. Орудие творения сделало их своей собственностью весьма скоро.
Одно ясно. К тому времени, когда Элвин Барнсли отыскал обратный путь, его товарищи больше не годились для мира на поверхности. Иначе они бы ушли.
Я понял, что все кончено, когда донеслись рыдания Джинни: звуки, рвавшиеся из разбитого сердца. И во мне тоже что-то разорвалось. У нас больше не было сына. У Кэйти не стало брата. Теперь у нас остались одни воспоминания, пока сознание наше будет способно выискивать их и позволять рассеиваться вместе со всем остальным.
На мгновение я подумал было вернуться к ней, потом передумал. Нет. Ей тоже хочется в эти минуты побыть наедине с собой. Я это понимал. Порой у меня было такое чувство, что я до того хорошо ее знаю, что понятия больше не имею, кто она на самом деле такая.
Что до того (чем бы оно ни было), что следило из глубокой темени шахты, то оно, должно быть, сгинуло, услышав, что мы приближаемся: оно поняло, что только что произошло, так же хорошо, как и каждый из нас. Должно быть, оно дожидалось этой минуты.
Поначалу только рябь подбиралась ко мне, скользя клином по воде, смутное предположение о чьей-то спине. Потом оно вышло на мелководье и попыталось вновь подняться на ноги. Я оглаживал в руке камень.
Если и было в тот ужасный момент что хорошего, так это умиротворенное осознание того, от чего мы уберегли нашего сына.
В том, что поднялось из воды, все еще можно было различить человека, каким он был, даже если то был человек, преображенный архаичными формами рептилий, утраченными для мира 300 миллионами минувших лет. Впрочем, сходство было не в его глазах. Их у него не было, только остаточные вздутия на месте бывших глазниц. Отыскивало оно меня только по звуку. И не в форме лица, с приплюснутым куполом черепа и широкой выступающей челюстью, усыпанной клиньями зубов. И не в уродливо удлиненном торсе, или в культях конечностей, или в коже до того бледной, что на черном фоне она отливала голубизной. И уж, конечно, не было сходства в толстом, суживающемся к концу хвосте, какой оно пыталось спрятать.
Нет. О человеке напоминала та гордость, с какой он попытался встать. Вот в чем был человек. В его гордости и в том, как он нес кайло древнего шахтера в похожем на клешню придатке, ставшем ему рукой.
Я выронил свой камень на пол.
Даже через 300 миллионов лет видообразования у существа, мною не виданного, я понимал язык его телодвижений. Я в точности понял, о чем он умолял.
Он протянул мне кайло, потом плюхнулся оземь всеми своими четырьмя, наполовину в воду, наполовину на землю, где чувствовал себя больше дома. И, уткнувшись головой у самых моих ног, он ждал.
Мне бы возненавидеть его за то, что натворил с нами. С проклятьем обречь его на жизнь в новоявленном одиночестве. Но я не смог. Ему хотелось лишь того, чего все мы хотим. Какой ни ужасный, а он хотел всего лишь не чувствовать своего одиночества.
Ладонь мою шершавила подгнившая ручка кайла, полная трещин и заноз. Железное острие изгибалось, словно ржавый лунный месяц. Я сжимал ее, пока костяшки пальцев не сделались такими же бледными, как и он, потом взмахнул кайлом над головой.
Я не мог вообразить себе чего-то более жестокого в космосе, чем боги, кого заботят одни только миры.
Потребовался обитатель, который позаботится о милосердии.