Несравненные (лат.)
А также первый за 94 года выдающейся истории Нобелевской премии по литературе поэт американского происхождения, получивший заветную Нобелевскую премию по литературе.
Но не обладатель стипендии фонда Джона Саймона Гуггенхайма: после трех отказов в начале творческого пути у него были основания полагать, что на суждения комитета стипендии Гуггенхайма влияло нечто личное и/или политическое, и Поэт решил, что будь он проклят, пусть его гром разразит, если он еще раз наймет в помощники аспиранта, чтобы тот заполнил три утомительных экземпляра формы на стипендию фонда Гуггенхайма, и когда-либо снова пройдет утомительный презренный фарс «объективного» рассмотрения.
Это не совсем правда.
Жмурки в бассейне.
Личности в депрессии сцепленные пальцы психотерапевта почти всегда напоминали разные виды многообразных геометрических клеток; личность в депрессии не делилась с психотерапевтом этой ассоциацией, потому что ее символическое значение было слишком очевидным и простым, чтобы тратить на него время сеансов. Ногти психотерапевта были длинными, изящными и ухоженными, тогда как ногти личности в депрессии из-за навязчивой привычки были так коротко обкусаны и обгрызены, что гипонихий иногда выдавался и спонтанно кровоточил.
(т. е. одна из гноящихся ран)
Психотерапевт личности в депрессии всегда была предельно аккуратна, чтобы не показалось, будто она осуждает или винит личность в депрессии за то, что та цепляется за свою защиту, или предполагает, что личность в депрессии так или иначе сознательно выбрала хроническую депрессию или выбрала цепляться за депрессию, терзания из-за которой вы нуждали ее (т. е. личность в депрессии) чувствовать себя так, будто ей досталось больше, чем способен вынести человек. Это отречение от осуждения или навязывания собственных ценностей было в духе терапевтической школы, в рамках которой уже почти пятнадцать лет клинической практики психотерапевт развивала свою философию исцеления, важную для комбинации безусловной поддержки и полной честности в выражении чувств; именно из них рождался участливый профессионализм, столь необходимый для продуктивного терапевтического пути к аутентичности и внутриличностной целостности. Защиты против близости, как гласила теория психотерапевта, почти всегда были задержавшимися в развитии или рудиментарными механизмами самосохранения; т. е. однажды они были допустимы и необходимы и, вполне вероятно, оберегали беззащитную детскую психику от потенциально невыносимых травм, но почти во всех случаях они (т. е. защитные механизмы) недопустимо закостенели или задержались в развитии и во взрослом возрасте уже не отвечали требованиям окружения и даже, как ни парадоксально, причиняли куда больше травм и боли, чем предотвращали. Тем не менее психотерапевт с самого начала обозначила, что не собиралась давить, понукать, умасливать, спорить, агитировать, дезориентировать, хитрить, разглагольствовать, стыдить или манипулировать, чтобы личность в депрессии избавилась от своей задержавшейся в развитии или рудиментарной защиты, пока сама не почувствует, что готова пойти на риск и довериться собственным внутренним ресурсам, чувству собственного достоинства, персональному росту и терапии, чтобы сделать это (т. е. покинуть гнездо своих защитных механизмов и свободно, радостно воспарить).
Психотерапевт – которая была существенно старше личности в депрессии, но моложе матери личности в депрессии и которая, не считая состояния ногтей, не напоминала мать ни физически, ни стилистически, – иногда раздражала личность в депрессии своей привычкой составлять пальцевую клетку на коленях и менять формы этой клетки, и разглядывать их геометрическое разнообразие во время сеансов. Однако, когда со временем терапевтические отношения углубились в плане близости и доверия, вид пальцевых клеток нервировал личность в депрессии все меньше и меньше, пока не стал едва заметной помехой. Куда более проблематичной в плане доверия и самооценки для личности в депрессии стала привычка психотерапевта время от времени поглядывать на большие солнцеобразные часы на стене позади легкого замшевого кресла, в котором во время сеансов привычно устраивалась личность в депрессии, поглядывать так быстро и почти украдкой, что со временем личность в депрессии все больше и больше волновало даже не то, что она (т. е. психотерапевт) смотрела на часы, но то, что она, видимо, пыталась это скрыть или замаскировать. Как признавала личность в депрессии, она чрезвычайно болезненно относилась к возможности того, что кому-либо, с кем она пытается связаться и поделиться, втайне скучно или неприятно, или отчаянно хочется как можно скорее избавиться от нее, и потому она с невероятной бдительностью подмечала любые движения или жесты, демонстрирующие, что слушатель следит за временем или хочет, чтобы то шло поскорей, она всегда подмечала, как психотерапевт быстро поглядывала вверх, на стену, либо вниз, на тонкие элегантные наручные часики, циферблат которых скрывался от взгляда личности в депрессии под тонким запястьем психотерапевта; в результате, когда подходил к концу первый год их терапевтических отношений, женщина в депрессии ударилась в слезы и поделилась тем, что чувствовала себя униженной или незначительной каждый раз, когда психотерапевт как будто пыталась скрыть, что желает знать, сколько времени прошло. Большая часть работы личности в депрессии с психотерапевтом в первый год ее (т. е. женщины в депрессии) пути к исцелению и внутриличностной цельности касалась ощущения, что она невероятно и отталкивающе скучна, или косноязычна, или жалким образом зациклена на себе и не способна поверить, что со стороны человека, с которым она связалась ради поддержки, ее встречают искренний интерес, сострадание и забота; и на самом деле первый значительный прорыв в терапевтических отношениях, как рассказала участницам Системы Поддержки личность в депрессии в период терзаний после смерти психотерапевта, наступил, когда личность в депрессии под конец второго года терапевтических отношений успешно соприкоснулась с внутренними стержнем и ресурсами, чтобы суметь с напором поделиться с психотерапевтом, что она (т. е. вежливая, но напористая личность в депрессии) предпочла бы, чтобы психотерапевт открыто смотрела на солнцеобразные часы или открыто поворачивала запястье и смотрела на наручные часы, а не, как кажется, считала – или, по крайней мере, со сверхчувствительной точки зрения личности в депрессии казалось, будто психотерапевт так считала, – что личность в депрессии можно обхитрить, превратив вероломное наблюдение за временем в какой-нибудь жест, притворяющийся случайным взглядом на стену или рассеянным движением клеткообразной пальцевой фигуры на коленях.
Еще один важный момент терапевтической работы, которого личность в депрессии и психотерапевт достигли вместе – и о котором психотерапевт высказалась, что, по ее личным ощущениям, это плодотворный скачок роста и повышение уровня доверия и честности между ними, – случился на третий год терапевтических отношений, когда личность в депрессии наконец созналась, что еще ей казалось унизительным, когда с ней говорят так, как с ней говорит психотерапевт, т. е. личность в депрессии чувствовала покровительственное, снисходительное отношение и/или отношение как к ребенку в те моменты их совместной работы, когда психотерапевт начинала снова и снова утомительно сюсюкать о том, какие у нее для личности в депрессии существуют терапевтические философии, цели и желания; плюс не говоря о том – раз уж об этом зашла речь, – что она (т. е. личность в депрессии) также иногда чувствовала унижение и обиду, когда психотерапевт поднимала взгляд от клетки пальцев на личность в депрессии и на ее (т. е. психотерапевта) лицо снова возвращалось привычное выражение спокойствия и безграничного терпения – признаться, она знала (т. е. личность в депрессии знала), что это выражение предназначено передавать неосуждающие внимание, интерес и поддержку, но тем не менее иногда, с точки зрения личности в депрессии, оно скорее передавало эмоциональную отстраненность, врачебную дистанцию, словно личность в депрессии вызывала исключительно профессиональный интерес, а не вовлеченные личные интерес, сопереживание и сочувствие, которых, как иногда казалось, ей смертельно не хватало всю жизнь. Это злило, созналась личность в депрессии; она часто чувствовала злобу и обиду из-за того, что была лишь объектом профессионального сочувствия психотерапевта или милосердия и абстрактной вины ее якобы «подруг» из жалкой «Системы Поддержки».
Хотя женщина в депрессии, как она позже признавалась Системе Поддержки, жадно искала на лице психотерапевта следы негативной реакции, пока она (т. е. женщина в депрессии) открывалась и выташнивала все свои потенциально отталкивающие чувства от терапевтических отношений, тем не менее к этому моменту сеанса она достигла такой эмоциональной честности, что смогла открыться еще больше и со слезами поделиться унизительной и даже жестокой мыслью, что, например, сегодня (т. е. в день плодотворно честных и важных рабочих отношений личности в депрессии и психотерапевта), в момент, когда время приема личности в депрессии у психотерапевта истечет и они встанут с кресел и сухо обнимутся на прощание до следующей встречи, – что в этот самый момент все на вид вовлеченные и личные внимание, поддержка и интерес психотерапевта без труда сместятся с личности в депрессии на следующую жалкую презренную ноющую зацикленную на себе дурочку с пятачком, брекетами и толстыми ляжками, которая как раз ждала снаружи, читая потрепанный журнал, ждала, когда можно будет ввалиться и на час жалко вцепиться в край мантильи психотерапевта в таких отчаянных поисках лично заинтересованного друга, что она даже готова платить в месяц за жалкую временную иллюзию друга столько же, сколько за свою ебаную квартиру. Личность в депрессии отлично понимала, уступила она, – подняв руку с нервно обкусанными пальцами, чтобы психотерапевт не перебивала, – что профессиональное отстранение психотерапевта на самом деле не так уж несовместимо с настоящей заботой и что аккуратное сохранение профессионального, а не личного уровня заботы, поддержки и обязательств означало, что на эти поддержку и заботу можно рассчитывать, и она всегда Будет Рядом С личностью в депрессии, и та не падет жертвой превратностей неминуемых конфликтов и недопониманий или естественных флуктуаций личного настроения и эмоциональной способности к сопереживанию психотерапевта в конкретный день, которые были характерны для менее профессиональных и более личных межличностных отношений; не говоря уже, что ее (т. е. психотерапевта) профессиональное отстранение означало, что как минимум в пределах прохладного, но милого домашнего кабинета психотерапевта и отведенных совместных трех часов каждую неделю личность в депрессии может быть полностью честна и открыта и не бояться, что психотерапевт воспримет эти чувства близко к сердцу и разозлится, или станет холодной, или осуждающей, или насмешливой, или нетерпимой, или даже застыдит, или засмеет, или бросит личность в депрессии; на самом деле, как ни иронично, сказала личность в депрессии, она слишком хорошо понимала, что психотерапевт была для нее – или по крайней мере для изолированной, терзаемой, нуждающейся, жалкой, эгоистичной, избалованной, раненой частички Внутреннего Ребенка личности в депрессии – абсолютно идеальным другом: т. е., в конце концов, вот есть человек (он же психотерапевт), который всегда Будет Рядом С ней, будет слушать, и по-настоящему заботиться, и сопереживать, и оставаться эмоционально доступным, и вкладываться, и проявлять участие, и поддерживать личность в депрессии, но при этом не требовать абсолютно ничего взамен в плане сопереживания или эмоциональной поддержки или чтобы личность в депрессии хоть раз по-настоящему заботилась или хотя бы помнила о реальных чувствах и нуждах психотерапевта как живого человека. Личность в депрессии также прекрасно знала, заверила она, что, по сути, именно 90 долларов в час и делали симулякр дружбы в терапевтических отношениях столь идеально односторонним: т. е. единственным ожиданием или требованием, которое психотерапевт предъявляла личности в депрессии, были прописанные в контракте 90 долларов; при удовлетворении этого единственного требования все отношения фиксировались исключительно на личности в депрессии. На рациональном, интеллектуальном, «головном» уровне личность в депрессии полностью осознавала все эти реалии и баланс, объяснила она психотерапевту, и потому, конечно, у нее (т. е. у личности в депрессии) не было разумной причины или повода чувствовать те пустые, нуждающиеся, детские чувства, которыми она только что, беспрецедентно рискнув с эмоциональной точки зрения, поделилась; и все же личность в депрессии созналась психотерапевту, что на каком-то примитивном, эмоционально интуитивном уровне, или уровне «нутра», она чувствовала, как унизительно, оскорбительно и достойно жалости, что из-за хронической эмоциональной боли, изоляции и неспособности связываться с людьми она вынуждена тратить 1080 долларов в месяц, чтобы оплачивать, по большому счету, лишь воображаемого друга, который помогал осуществиться по-детски нарциссическим фантазиям о том, как ее эмоциональные нужды удовлетворяются без взаимного удовлетворения, сопереживания или даже принятия во внимание чужих эмоциональных нужд, без тех самых направленных на другого сопереживания и внимания, которые, как в слезах созналась личность в депрессии, она уже отчаялась в себе отыскать. Здесь личность в депрессии вставила, что часто волновалась, несмотря на множественные травмы, от которых настрадалась в попытках отношений с мужчинами, что именно ее неспособность выбраться из токсичной нуждаемости, Быть Рядом С другим и по-настоящему эмоционально отдаваться и превратила попытки создать близкие, взаимные, участливые партнерские отношения с мужчинами в такую терзающую унизительную всеобъемлющую катастрофу.
Далее личность в депрессии, как она позже рассказывала избранным элитным «центральным» участницам Системы Поддержки после смерти психотерапевта, вставляла в плодотворной беседе с психотерапевтом, что ее (т. е. личности в депрессии) обиды по поводу цены терапевтических отношений в размере 1080 долларов/месяц возникли, по сути, не столько из-за дороговизны – такие траты она может себе позволить, свободно признавала она, – сколько из-за унизительной идеи платить за искусственную одностороннюю дружбу и исполнение нарциссических фантазий, а потом горько рассмеялась (т. е. личность в депрессии горько рассмеялась во время оригинальной вставки в беседу с психотерапевтом), чтобы показать, как в своей оговорке, будто спорная здесь не сама трата, но «принцип», слышала и узнавала ненамеренный отголосок холодных, щепетильных, эмоционально недоступных родителей. На самом деле ей казалось, – как личность в депрессии позже призналась поддерживающим подругам, – что эта плата за терапию по 90 долларов в час была чуть ли не выкупом или «деньгами за крышу», которые освобождали личность в депрессии от обжигающего внутреннего стыда и досады из-за звонков отдаленным бывшим подругам, которых она, блин, уже годами <не видела> и с которыми у нее не осталось законного права считаться подругами, звонить без спросу по ночам и вторгаться в функциональные и радостные благодаря блаженному неведению – пусть даже, может, и в чем-то поверхностные – жизни, и бесстыдно опираться на них, и постоянно связываться, и пытаться артикулировать суть ужасной и непрерывной боли от депрессии, хотя именно из-за этих боли, отчаяния и одиночества она и стала, как сама знала, слишком эмоционально изголодавшейся, нуждающейся и зацикленной на себе, чтобы когда-нибудь в ответ по-настоящему Быть Рядом С дальнегородними подругами, если те захотят связаться, поделиться и опереться в ответ, т. е. она (т. е. личность в депрессии) отличалась такими достойными презрения жадностью и нарциссической всенуждаемостью, что только идиот бы подумал, будто участницам «Системы Поддержки» они не бросились в глаза и не оттолкнули и будто те не оставались на связи только из неприкрашенного и самого абстрактного милосердия, постоянно закатывая глаза, корча гримасы, глядя на часы и желая, чтобы телефонный разговор наконец закончился или чтобы она (т. е. жалкая и нуждающаяся личность в депрессии на том конце провода) названивала кому угодно, только не ей (т. е. скучающей, отвращенной, закатывающей глаза якобы «подруге»), или чтобы в прошлом ее не отправляли жить в одну комнату с личностью в депрессии, или даже не отправляли учиться в ту самую школу-интернат, или даже чтобы личность в депрессии не родилась и не существовала, так что все это было совершенно невыносимо, жалко и унизительно, «если сказать по правде», если психотерапевту так хотелось услышать «совершенно честное признание без цензуры», которое, по ее заверениям, «[ей] всегда так хотелось [услышать]», что, как личность в депрессии позже созналась Системе Поддержки, она с насмешкой прошипела в лицо психотерапевту, тогда как на ее лице (т. е. лице личности в депрессии во время плодотворного, но все более гадкого и унизительного терапевтического сеанса на третьем году) была, как она себе представляла, гротескная смесь ярости, жалости к себе и полнейшего унижения. Из-за живо представшего перед воображением собственного яростного лица личность в депрессии начала в этот момент под конец сеанса совершенно искренне всхлипывать, хныкать, шмыгать и сопеть, как она позже поделилась с доверенными подругами. Потому что нет, если психотерапевт действительно хотела правды, всей сокровенной правды уровня «нутра» под защитными злостью и стыдом, поделилась личность в депрессии, почти свернувшись в позу эмбриона под солнцеобразными часами и всхлипывая, но сделав сознательный выбор не заботиться вытирать глаза или даже нос, то личность в депрессии <по-настоящему> чувствовала, что это по-настоящему нечестно, когда она чувствует себя в состоянии – даже здесь, на сеансе с доверенной и сочувствующей психотерапевтом, – чувствует себя в состоянии поделиться только болезненными обстоятельствами и прозрениями касательно депрессии, ее этиологии, текстуры и множества симптомов, но не могла по-настоящему общаться, артикулировать и выразить <сами> ужасные непрерывные терзания депрессии, терзания, что являлись первостепенной и невыносимой реалией каждой черной минуты ее жизни, – т. е. не могла поделиться самим чувством, тем, как она ежедневно себя <чувствовала> из-за депрессии, истерически рыдала она, беспрестанно колотя по замшевым подлокотникам мягкого кресла, – или связаться, общаться и выразить кому-нибудь, кто мог не только выслушать, понять и позаботиться, но и мог бы суметь действительно <почувствовать> ее с ней (т. е. почувствовать то, что чувствовала личность в депрессии). Личность в депрессии созналась психотерапевту, что <действительно> представляла, что ей <действительно> по-настоящему катастрофически не хватало способности как-то по-настоящему, действительно буквально «поделиться» ею (т. е. непрерывной пыткой хронической депрессии). Она сказала, что депрессия кажется настолько определяющей и фундаментальной в ее сущности и человечности, что неспособность поделиться внутренним ощущением депрессии или даже описать, на что это похоже, напоминает, например, отчаянное желание, на грани жизни и смерти, описать солнце в небесах, но все же при этом быть в состоянии или иметь разрешение только показывать на тени на земле. Она так устала показывать на тени, всхлипнула она. Потом она (т. е. личность в депрессии) тут же осеклась и горько рассмеялась над собой, и извинилась перед психотерапевтом за такую витиевато мелодраматическую и полную жалости к себе аналогию. Всем этим позже личность в депрессии поделилась с Системой Поддержки, пересказывая все в мельчайших деталях и иногда по несколько раз за вечер во время процесса скорби после смерти психотерапевта от гомеопатического кофеинизма, в том числе ее (т. е. личности в депрессии) реминисценцию о том, как реакция психотерапевта в виде сочувствующего и неосуждающего внимания ко всему, что наконец открыла, излила, прошипела, выплюнула, проныла и прохныкала личность в депрессии во время травматического плодотворного прорыва на сеансе, была такой внушительной и бескомпромиссной, что она (т. е. психотерапевт) даже моргала куда реже, чем любой непрофессиональный слушатель, с каким когда-либо делилась личность в депрессии лицом к лицу. Две текущих самых доверенных «центральных» участницы Системы Поддержки личности в депрессии заметили, почти дословно, что, похоже, психотерапевт личности в депрессии была особенной, и, очевидно, личности в депрессии ее очень не хватает; а одна особенно ценная, сопереживающая и элитная физически больная «центральная» подруга, на которую личность в депрессии во время процесса скорби опиралась сильнее, чем на кого-либо другого, предложила, что единственный самый подходящий способ выразить любовь и почтить память психотерапевта, и скорбь личности в депрессии от утраты, – попытаться стать для себя такой же особенной, заботливой и неослабевающе участливой подругой, какой была покойный психотерапевт.
Личность в депрессии, отчаянно стараясь открыться и позволить Системе Поддержки помочь почтить смерть психотерапевта и проработать ее чувства в связи с этим, пошла на риск поделиться осознанием, что во время терапевтического процесса сама редко использовала в диалогах слово «грусть». Обычно она пользовалась словами «отчаяние» и «терзания», и психотерапевт по большей части не спорила с таким мелодраматическим выбором, хотя личность в депрессии давно подозревала, что психотерапевт, вероятно, чувствовала, что ее (т. е. личности в депрессии) выбор слов «терзания», «отчаяние», «пытка» и тому подобных был одновременно мелодраматичным – а значит, нуждающимся и манипулятивным, – с одной стороны, и преуменьшающим – а значит, замешанным на стыде и токсичным, – с другой. Также во время сокрушительного процесса скорби личность в депрессии поделилась с дальнегородними подругами болезненным осознанием, что она вообще-то ни разу не спросила психотерапевта прямо, что она (т. е. психотерапевт) думала или чувствовала в любой конкретный момент во время их работы вместе, а также не спросила ни разу, что она (т. е. психотерапевт) на самом деле думала о ней (т. е. личности в депрессии) как о человеке, т. е. нравилась она лично психотерапевту, не нравилась, считала ли та ее в основном достойной/ отталкивающей личностью и т. д. И это только два примера.
Естественно, во время процесса скорби терзаемую психику личности в депрессии случайным и непредсказуемым образом наводняли чувственные детали и эмоциональные воспоминания, давили на нее и наперебой требовали выражения и проработки. Например, мантилья из оленьей шкуры психотерапевта, хотя психотерапевт была почти фетишистски привязана к этому предмету одежды коренных американцев и носила его, кажется, чуть ли не на ежедневной основе, всегда была безупречно чистой и всегда являла собой безупречно необработанный и как будто влажный фон телесного цвета для разнопальцевых клеткообразных фигур, которые подсознательно составляли пальцы психотерапевта, – и личность в депрессии поделилась с участницами Системы Поддержки после смерти психотерапевта, что ей всегда было непонятно, как или благодаря какому процессу оленья шкура мантильи оставалась такой чистой. Личность в депрессии сознавалась, что иногда нарциссически представляла, будто психотерапевт надевает безупречную мантилью цвета кожи только на их встречи. Также в прохладном домашнем кабинете психотерапевта, у стены напротив бронзовых часов и позади кресла психотерапевта, стоял великолепный молибденовый ансамбль из стола и подставки для персонального компьютера, где на одной из полок по бокам от роскошной кофемашины «Браун» выстроились маленькие фотографии в рамочках мужа, сестер и сына психотерапевта; и личность в депрессии по телефону в кабинке часто вновь ударялась в слезы утраты, отчаяния и самобичевания, сознаваясь Системе Поддержки в том, что ни разу не спросила имена любимых психотерапевта.
Особенно ценная и участливая дальнегородняя подруга, которой, как решила личность в депрессии, не так унизительно задать вопрос, чреватый открытостью, уязвимостью и эмоциональным риском, была выпускницей самого первого интерната в детстве личности в депрессии, исключительно щедрой и великодушной разведенной матерью двоих детей из Блумфилд-Хиллс, Мичиган, которая недавно перенесла второй курс химиотерапии из-за вирулентной нейробластомы, резко сузившей круг обязанностей и занятий в ее насыщенной, функциональной, взрослой жизни, ярко направленной на окружающих, и потому не только почти всегда была дома, но также могла похвастаться почти беспредельными и бесконфликтными возможностью и временем делиться по телефону, за что личность в депрессии никогда не забывала аккуратно вносить в Дневник чувств ежедневную молитву благодарности.
(т. е. аккуратно составив утреннее расписание так, чтобы освободить двадцать минут, которые психотерапевт уже давно предлагала посвятить концентрации, соприкосновению с чувствами и их осознанию, и занесению в дневник, то есть тому, чтобы посмотреть на себя с сочувственным, неосуждающим, почти клиническим отстранением)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
Как говорится (фр.)
(Б) (опционально). Объясните, как на ваш ответ на (А) повлияет, если повлияет, до пол ни тельная информация о том, что сама женщина выросла в невероятно отчаянной нищете.
Унизительный (лат.)
Смесь «пока дышу, (надеюсь)» (лат.) и «жизнелюбие» (фр.)
Drang – порыв, натиск (нем.)
Камень преткновения (лат.)
Смесь двух латинских синонимичных высказываний: «от начала мира до конца» и «от яйца до яблок».
Т. е. тестя.
См. выше неудавшуюся В6.
Слава раку (лат.)
(От того, как Y говорит нечто типа «Показывайся» и «Будь Там», Х почему-то представляет эти клише с большой буквы, примерно как когда слышит речи жены о невыносимых ежегодных «Семейных Встречах» в конференц-зале отеля «Рамада».)
(Со слов одного из шуринов Х, младшего партнера Большой Шестерки, который ценил старика не больше, чем Х, и присутствовал в тот момент у одра вместе со своей обуянной серотонином женой.)
Философские сказки (фр.)
(С самого начала вы представляли себе серию именно как октет или октоцикл, но если вы решите объяснить почему, то можно лишь пожелать вам удачи.)
(Хотя всё немного сложней, ведь отчасти вы хотите, чтобы Викторины сломали текстуальную четвертую стену и как бы обратились к читателю (или «устроили ему допрос») напрямую, а это желание в чем-то сродни желанию старого «метаприема» пробить некую четвертую стену реалистического притворства, но только кажется, что последнее – это не желание пробить какую-то реальную стену, а скорее прорвать вуаль обезличенности или удаленности самого писателя, т. е. сейчас во время уже набившей оскомину конвейерной «мета»-фишки на сцену из-за кулис выходит сам драматург и напоминает вам, что все происходящее – искусственно и что искусственник – он сам (драматург), но и что он хотя бы уважает вас как читателя/аудиторию и честно признается, кто тут дергает за ниточки из-за кулис, хотя эту «честность» лично вы всегда считали риторической лжечестностью, предназначенной только для того, чтобы вы полюбили и одобрили его (т. е. метаавтора) и почувствовали себя польщенными, так как, по-видимому, он уверен, что вы взрослый человек и выдержите напоминание о том, что вы находитесь посреди искусственной среды (будто вы и так не знали, будто вам нужно об этом раз за разом напоминать, будто вы дитя с миопией и не видите, что творится перед глазами), но такое поведение больше всего напоминает реальный тип людей, которые манипуляциями хотят вам понравиться и вечно поднимают шум о том, какие они открытые, честные и неманипулирующие, – такой тип раздражает куда больше, чем люди, которые манипулируют вами с помощью наглой лжи, ведь последние хотя бы не восхваляют себя все время за то, чем как раз и оборачивается это самовосхваление, – т. е. за то, что они не допрашивают вас, не вступают в диалог и по-настоящему даже не разговаривают с вами, а скорее выступают [Здесь бы Кундера сказал «танцуют», и вообще он идеальный пример беллетриста, чья межстенная честность одновременно и формально безупречна, и полностью корыстна: классический постмодернистский ритор.] перед вами крайне неестественным и манипулятивным образом.
Эти объяснения довольно невнятные, и лучше их вырезать. Вероятно, говорить начистоту об этом противостоянии реальной-нарративной-честности/лженарративной-честности вообще невозможно).
Заметим – в духе 100 % откровенности, – что выкинуть 63 % изначального октета вас вынудили вовсе не какие-то олимпийские эстетические стандарты. Пять нерабочих текстов попросту не работали. Так, один описывал гениального психофармаколога, который запатентовал невероятно эффективный антидепрессант следующего поколения после «Прозака» и «Золофта» настолько действенный, что тот совершенно стер с лица Земли дисфорию/ангедонию/агорафобию/обсессивно-компульсивные расстройства/экзистенциальное отчаяние пациентов и заменил их эмоциональную неполноценность неколебимым ощущением уверенности в себе и joie de vivre, беспредельной способностью к живым межличностным отношениям и почти мистической убежденностью в синекдохическом союзе со Вселенной и всем существующим в ней, а также ошеломляющей и кипучей благодарностью за вышеперечисленные чувства; плюс новый антидепрессант не имел абсолютно никаких побочных эффектов, противопоказаний или опасной несовместимости с любыми другими фармацевтическими препаратами и практически влет проскочил через слушания Министерства здравоохранения; плюс лекарство было настолько простое и дешевое в синтезе и изготовлении, что психофармаколог производил его в собственной маленькой домашней лаборатории в подвале и продавал с пересылкой по почте лицензированным профессионалам в сфере психиатрии, минуя хищнические наценки крупных фармацевтических компаний; и антидепрессант буквально дал второе дыхание бессчетным тысячам американцев-цикло тимиков, многие из которых были самыми эндогенными и упрямо несчастными пациентами на памяти своих психиатров, а теперь позитивно бурлили joie de vivre, продуктивной энергией и теплой скромной радостью от своей славной доли, и они нашли домашний адрес гениального психофармаколога (т. е. многие из пациентов его нашли, что оказалось довольно просто, учитывая, что психофармаколог рассылал антидепрессант прямой почтовой рассылкой и всякий мог увидеть обратный адрес на дешевых пухлых конвертах с мягкой подкладкой, которыми он пользовался), и начали появляться у его дома – сперва по одному, затем небольшими группками, а через некоторое время во все больших и больших количествах толпились у скромного частного домика психофармаколога, желая просто с чувством взглянуть великому человеку в глаза, пожать ему руку и поблагодарить от самого духовно раскочегаренного сердца; и толпы благодарных пациентов у дома психофармаколога неуклонно становятся крупнее и крупнее, и некоторые из наиболее решительно благодарных людей установили палатки и трейлеры, откуда отвели канализационные шланги во внешний сток у бордюра, и дверной звонок, и телефон психофармаколога разрываются, соседские дворы вытоптаны и заставлены машинами и нарушены бессчетные дюжины муниципальных постановлений по охране здоровья; и психофармакологу приходится заказать по телефону и повесить на окнах фасада специальные экстранепрозрачные шторы и никогда их не раскрывать, потому что, когда бы толпа снаружи ни уловила хоть намек на движение в доме, от концентрированных масс поднимаются кипучие возгласы благодарности и похвалы, и толпа чуть ли не угрожающе рвется к крыльцу и звонку скромного домика каждый раз, когда обретших себя пациентов ан масс захлестывает искреннее желание просто пожать руку психофармаколога двумя своими и сказать, какой он великий, гениальный и самоотверженный святой, и если они могут сделать что угодно, лишь бы частично отплатить ему за то, что он сотворил для них, их семей и человечества в целом, то пусть он молвит хоть слово; и так, разумеется, психофармаколог оказывается пленником в собственном доме с задернутыми специальными шторами, снятой с телефона трубкой, отключенным дверным звонком и постоянно втиснутыми в уши берушами из монтажной пены, дабы заглушить шум толпы, без возможности покинуть дом, уже на рационе из последних неаппетитных консервов из самого дальнего угла кладовой и все ближе и ближе либо к тому, чтобы перерезать лучевые артерии, либо к тому, чтобы влезть с мегафоном по трубе на крышу и сказать раздражающе-кипучей и благодарной толпе новоприбывших граждан пойти на хер и оставить его, блядь, в покое ради всего святого, он, суки, больше так не может… и затем, в соответствии с форматом Викторины, возникают достаточно предсказуемые вопросы о том, заслужил ли психофармаколог случившееся и за что, и правда или нет, что любой заметный сдвиг в абсолютном соотношении счастья/страдания всегда должен соответственно компенсироваться равно радикальным сдвигом в другой части уравнения, и т. п.… и все это слишком затянуто и одновременно слишком очевидно и слишком размыто (напр., вторая часть части «В» Викторины тратит целых пять строчек, чтобы привести возможную аналогию между мировым соотношением счастья/страдания и историческим уравнением современного бухгалтерского учета «А = О + К» [Прим. пер. Активы = Обязательства + Капитал.] как будто хотя бы одному человеку из тысячи не насрать), плюс вся мизансцена слишком карикатурная, так что кажется, будто она старается быть всего лишь гротескно-смешной, а не одновременно гротескно- смешной и гротескно-серьезной, а потому любая реальная человеческая безотлагательность в сценарии Викторины и пальпациях размыта тем, что кажется скорее циничной коммерческой комедией в стиле «смейся-до-смерти», которая и так уже высосала немало безотлагательности из современной жизни, – дефект, как ни иронично, практически противоположный тому, что обусловило удаление другого из восьми изначальных отрывков: Викторины, которая повествует о группе иммигрантов начала XX века из экзотического района В. Европы, которые высаживаются и регистрируются на острове Эллис и после сдачи анализов на туберкулез неудачно попадают к одному конкретному Чиновнику Пункта приема на острове Эллис, который до безумия ура-патриотичен, жесток и на приемных документах трансформирует экзотические иностранные фамилии каждого иммигранта в то омерзительное нелепое недостойное англоязычное слово, которое они отдаленно напоминают – Павел Дерьмолиз, Милорад Многотрах, Дьердап Сопелль, в общем, вы уловили мысль, – чего, разумеется, иммигранты благодаря незнанию языка новой страны не могут опротестовать или хотя бы заметить, но что, разумеется, будет и останется бонусным адским источником насмешек, стыда и дискриминации во время жизни в США, а также источником гложущей в. – европейской вендеттоподобной обиды, которую они пронесут до самого дома престарелых в Бруклине, штат Нью-Йорк, где в старости окажется значительное количество номологически униженных иммигрантов; и вот однажды в этом доме престарелых внезапно появляется помятое, но до жути знакомое лицо, его владельца ре гистрируют, утверждают и вкатывают вместе с переносным кислородным баллоном в гостиную с телевизором в гущу престарелых иммигрантов, и сперва зоркий старый Эфрозин Мойчленмелкий, а постепенно и остальные внезапно узнают в новоприбывшем ослабевшую дряхлеющую оболочку когда-то зловредного ЧПП острова Эллис, ныне парализованного, немого, эмфиземного и совершенно беспомощного; и группа где-то из десятка виктимизированных иммигрантов, живших почти каждый день последних пяти десятилетий в насмешках, унижении и обиде, должны решить, используют ли они этот идеальный шанс для воздаяния, вследствие чего начинается долгий спор «оправдано ли решение перерезать О2-шланг старого паралитика и может ли быть случайностью, что благосклонный в. – европейский бог устроил так, что именно в этот дом престарелых вкатили жестокого старого бывшего ЧПП» / «не превратит ли иммигрантов месть за нелепые имена путем пыток/убийства недееспособного пожилого человека в живые олицетворения самого унижения и омерзения, которое передают их английские имена, т. е. не заслужат ли они в конце концов свои имена, отомстив за них»… Все это на самом деле (на ваш взгляд) вроде круто и в сюжете и дебатах есть признаки странной своеобразной гротескной/искупительной безотлагательности, которую должен передавать октет; но проблема в том, что те самые духовные/ моральные/человеческие вопросы в части «В» этого текста ((А), (Б) и так далее и тому подобное), что должны устраивать допрос читателю, уже разжеваны в огромной по длине, но нарративно необходимой кульминационной сцене спора в духе двенадцать-разгневанных-иммигрантов, таким образом постсюжетный «В» становится не более чем референдумом в формате «да/нет»; плюс также выясняется, что этот текст не подходит к другим, более «рабочим» текстам октета и не формирует плойчатое-но-бе зот ла га тельно-единое целое, которое и превратит цикл в художественное произведение искусства, а не только в модное подмигивающе-подкалывающее псевдоавангардное упражнение; и так, хотя вам кажется весомым от важности и безотлагательности то, как имена в сюжете «подходят», а не просто означают или предполагают, в итоге вы, закусив губу, выкидываете текст из октета… что вообще-то значит, что у вас, как выясняется, все же есть стандарты, может, не олимпийские, но все же стандарты и убеждения, а это, сколько бы времени ни сожрал октет-фиаско, являет собой источник хоть какого-то мало-мальского душевного комфорта.