Книга: Короткие интервью с подонками
Назад: «Три-Стан» и сальдо: как несчастную Цисси Нар продали Эхо
Дальше: Самоубийство как некий подарок

На смертном одре, держа тебя за руку,

отец знаменитого нового молодого

внебродвейского драматурга просит о милости

ОТЕЦ: Слушайте: я презирал его. Презираю.

[ПАУЗА из-за приступа офтальморрагии; техник промокает тампоном / промывает правую глазную орбиту; смена повязок.]

ОТЕЦ: Почему об этом никто не говорит? Почему все считают это благословением? Словно есть заговор, чтобы держать нас в неведении. Почему никто не отведет в сторону и не скажет, что грядет? Почему не говорят правду? Что ты потеряешь право на свою жизнь? И все ожидают, что ты отдашь все и не только не получишь благодарностей, но и не должен думать о них? Ни одной. Позабыть про принцип «дай-получи», который годами считал основой жизни, и теперь ничего не желать? И я скажу – хуже чем ничего: что у тебя не останется поистине своей жизни? Что все, чего ты желал себе, теперь должно желать ему? Отколе такое ожидание? Разве справедливо ожидать такого? От живого человека? Не иметь ничего и не желать ничего для себя? Что вся твоя человеческая натура должна измениться, переиначиться, как по волшебству, в тот же миг, когда оно возникает из нее, причинив столько боли и так уродуя тело, что никог… что она-то сама себя переиначит автоматически, словно по волшебству, в тот же миг, стоит ему возникнуть, словно по какому-то гормональному колдовству, – но что ты, кто не носил его, кто не был с ним соединен трубками, внутри останешься тем же, каким был всегда, и тем не менее тоже обязан измениться, отбросить все, сам? Почему никто не предупредит об этом, об этом безумии? Что если ты не сможешь отринуть самого себя, измениться и позабыть все от радости – что за это тебя осудят. Не только как так называемого родителя, но как человека. Твое человеческое достоинство. О, чопорный самодовольный взгляд тех, кто судит родителей, судит за то, что они не изменились по волшебству, что не уступили мгновенно все, о чем желали прежде, и – securus judicat orbis terrarium, отец. Но, отец, неужели мы действительно так верим, что это очевидно и естественно, что никто даже не думает об этом сказать? Инстинкт, как моргать? Почему никто не хочет предупредить? Мне это очевидным не казалось, могу вас уверить. Вы когда-нибудь видели своими глазами послед? наблюдали с раскрытым ртом, как он выползает и шлепается на пол, и что с ним потом делают? Никто мне не говорил, уверяю. Что сама супруга осудит тебя как неполноценного только за то, что ты просто остался человеком, за которого она выходила замуж. Мне одному не говорили? Почему заговор молчания, когда…

[ПАУЗА из-за приступа диспноэ.]

ОТЕЦ: Я презирал его с первой секунды. Я не преувеличиваю. С первой же секунды, как они сочли уместным впустить меня, и я увидел, что он уже пригрелся, пристроился к ней, уже сосет в свое удовольствие. Сосет ее, иссушает, и ее поднятое горе лицо – той, что очень твердо обозначила свое отношение к желанию сосать ее части тела, могу вас… ее лицо, она изменилась, стала абстракцией, Матерью, с лицом роженицы в святом восторге, лучезарным, словно не было этих агрессии и гротеска. Она кричала на столе, кричала – и где теперь та девчушка? Никогда не видел у нее такого выражения… как говорится, «сама не своя», да? Кто-нибудь задумывался над этим оборотом? что он подразумевает на самом деле? С той же секунды я понял, что презираю его. Нет другого слова. Презренный. Как и все, что было потом. Правда: я не нашел это ни естественным, ни радостным, ни прекрасным, ни справедливым. Думайте обо мне что хотите. Это правда. Только мерзость. Неуемно. Атака на чувства. Вы даже представить себе не можете. Недержание. Рвота. Сам запах. Крики. Депривация сна. Эгоистичность, устрашающая эгоистичность новорожденного – вы не представляете. Никто нас к этому не готовит, к абсолютной отвратительности. Безумные траты на пластмассу пастельных тонов. Клоачная вонь детской. Бесконечная стирка. Ароматы и постоянный шум. Нарушение всевозможных графиков. Слюни, ужас и пронзительные вопли. Те вопли – как иглы. Может, если бы нас готовили, предостерегали. Бесконечная реконфигурация графиков вокруг него. Из-за его желаний. Он правил из колыбели, правил с первой секунды. Правил ею, укоротил и переделал ее. Какой властью он обладал даже в младенчестве! Я познал бездонную жадность его. Моего сына. Запредельную надменность. Царскую жадность, бездумное неповиновение, бессмысленную жестокость – буквальную бездумность его. Кто-нибудь задумывался о смысле этих слов? О бездумности, с которой он относился к миру? Как он швырялся вещами и вцеплялся в них, как он ломал их и просто шел дальше. В младенчестве. Кризис двух лет, о да. Я видел других детей; я изучал других детей его возраста – что-то в нем было не так, чего-то не хватало. Психопат, социопат. Гротескное наплевательство на все, что мы давали. Поверьте мне. Разумеется, запрещено говорить «Я за это заплатил! Береги же! Прояви толику уважения хоть к чему-то, кроме себя!» Нет, никогда. Никогда. Ты станешь чудовищем. Какой родитель попросит подумать, отколе все берется? Никогда. Ни единой мысли. Я годами следил с отпавшей челюстью, слишком устрашенный, чтобы даже понимать, что… неуместно об этом говорить. Никто другой даже ничего этого не замечал. Его. Органическое расстройство характера. Отсутствие всего, что мы называем «человеческим». Психоз, который никто не смеет диагностировать. Никто об этом не говорит – что ты живешь ради психопата и служишь психопату. Никто не упоминает о злоупотреблении властью. Никто не упоминает, что будут психотические истерики, после которых пожалеешь… даже одно его лицо – правда, я питал отвращение к его лицу. Мягкое влажное личико, нечеловеческое. Круг сыра, с такими чертами, словно кто-то торопливо выщипал прокисшее тесто. Я такой… я был такой один? Что лицо младенца совершенно неузнаваемое, нечеловеческое лицо – это правда, – так почему все торопятся заломить руки и назвать его красивым? Почему просто не признать уродство, которое сойдет с возрастом? Почему же – но как с самого начала его глаз – правый глаз моего сына – он выдавался – да, легко, но чуть сильнее левого, и моргал слишком быстро, словно от тика, словно мерцание из-за отошедшего контакта в цепи. То трепещущее моргание. Выпуклость того же глаза – легкая, но раз замеченная – впредь незабываемая. Легкий, но агрессивный напор глаза. Все создано для него, а этот глаз выдавал… триумф, остекленелое ликование. Педиатрический термин – «экзофтальмический», предположительно безвредно, со временем излечимо. Я никогда не говорил ей о том, что понял сразу: не излечимо, не случайный знак. Если хочешь увидеть то, чего никто не желает видеть или признать, смотреть надо именно туда, в этот глаз. Единственный зазор маски. Послушайте. Я гнушался своим ребенком. Его глазом, ртом, губами, выщипанным пятаком, влажными отвисающими губами. Сама его кожа была болезнью. Термин – «парша», хроническая. Педиатры не могли установить причин. Кошмар для медстраховки. Я полжизни провел на телефоне с этими людьми. Носил маску заботы под стать ее. Никогда ни слова. Хворый ребенок, слабый и сырно-белый, с хронической закупоркой пор. Нагнаивающиеся язвы хронической парши, струпья. Прорывающиеся инфекции. «Нагноение»: термин означает, что он «сочится». Мой сын сочился, выделял, шелушился, нагнаивался, истекал в каждом секторе. Кому об этом сказать? Что он научил меня презирать тело и то, что значит иметь тело… испытывать омерзение, отвращение. Не раз мне приходилось отворачиваться, выходить, скрываться за углом. Рассеянное бездумное ковыряние, расчесывание, колупание, игра, бездонно нарциссическое увлечение своим собственным телом. Будто его конечности были всеми сторонами мира. Раб себя. Двигатель бессмысленной воли. Власть ужаса, поверьте мне. Безумные истерики, когда оспаривали его волю. Когда очередное удовольствие откладывали или запрещали. Кафкианство – тебя наказывают за то, что ты защищаешь его от него же самого. «Нет, нет, дитя, сынок, я не могу разрешить тебе сунуть руку в кипяток испарителя, лопасти оконного вентилятора, не пей домашний растворитель» – истерика. Безумие их. Не объяснить, не урезонить. Можно лишь уйти, устрашившись. Заставить себя не разрешить и в следующий раз – не разрешить с улыбкой: «Попробуй растворителя, сынок», учись на ошибках. Нытье, скулеж, докука и вспышки гнева. Не просто психотик, как я понял. Откровенно спятивший. Подоплека каждого взрыва. «Перевозбудился, переутомился, капризничает, горячится, нужно полежать, просто расстроился, просто долгий день» – вот литания ее оправданий. Его бесконечная эмоциональная манипуляция ею. Его неуемность и ее нечеловеческая реакция: даже когда она понимала, что он вытворяет, то прощала его, она очаровывалась обнаженностью его беззащитности, его, как она это называла, «потребностью» в ней, как она это называла – «недостатком уверенности». Уверенность? Недостаток? Он же никогда ни в чем не сомневался. Он знал, что все принадлежит ему. Он никогда не сомневался. Словно все было из-за него. Будто он все заслужил. Безумие. Солипсизм. Он хотел все. Все, что я тогда имел, имел раньше, никогда не буду иметь. Бесконечно. Слепой, бессмысленный аппетит. Не побоюсь сказать: зло. Вот. Могу представить ваше лицо. Но он был злом. И кажется, я единственный это знал. Он карал меня тысячей способов, а я ничем не мог ответить. К вечеру лицо начинало не на шутку болеть от тех усилий, с которыми приходилось держать себя под контролем… даже в его дыхании отражалась легкая нотка жалобы. Круги синяков неутомимого аппетита под глазами. Выдох – всхлип. Два разных глаза, один из них ужасен. Краснота и дряблость его рта, и какими влажными были его губы, сколько их не вытирай. От природы влажный ребенок, всегда липкий, с еле заметным запахом плесени. Отсутствующее лицо, когда увлекался каким-нибудь баловством. Чрезвычайное бесстыдство его жадности. Чрезвычайное чувство права на все. Как долго мы учили его даже формальному «спасибо». И он никогда не говорил всерьез, а она не обращала внимания. Она никогда… не обращала внимания. Она была его слугой. Рабская ментальность. Совсем не эту девчушку я просил выйти за меня замуж. Она была его рабой и верила, что живет в радости. Он играл с ней, как кошка с мышью, а она испытывала радость. Сумасшествие? Куда пропала моя жена? Что это за существо она лелеяла, пока оно присасывалось к ней? Большая часть детства – моих воспоминаний – в основном сводится к тому, что я стою в паре метров, наблюдаю за ними в устрашенном изумлении. Скрываясь за исправной улыбкой. Слишком слаб, чтобы заявить вслух, попросить. Такова была моя жизнь. Вот что за правду я таил. Благодарю, что выслушиваете. Важнее, чем вы думаете. Говорить вслух. Te ju… судите меня как пожелаете. Нет, прошу. Я умираю – нет, я это знаю, – прикованный к постели, почти слепой, распотрошенный, катаральный, умирающий, одинокий, в мучениях. Только взгляните на эти чертовы трубки. Жизнь в таком молчании. И это моя исповедь. Благодарю вас. Не за то, что вы… не вашего прощения я… только услышьте правду. О нем. Что я его презирал. Нет другого слова. Часто я был вынужден отводить взгляд, отворачиваться. Таиться. Я узнал, почему отцы держат вечерние газеты именно так.

[ПАУЗА, когда ОТЕЦ пытается изобразить жестами, будто держит перед лицом что-то развернутое.]

ОТЕЦ: Я вспоминаю, как однаж… что-то, истерика из-за того или иного за ужином. Я не хотел, чтобы он ел в гостиной. Думаю, это разумно. Чтобы есть, придумана столовая; мне пришлось объяснить ему этимологию и смысл слова «столовая». Гостиная же, которую я резервировал для себя, чтобы посидеть полчаса с газетой после ужина… и вот он там, вдруг передо мной, на новом ковре, ест конфету в гостиной. Я требовал неразумного? Он получил конфету в награду за то, что съел здоровый ужин, за который тяжело работали и я, и она – чувствуете? осуждение, отвращение? ведь нельзя говорить подобного, упоминать, что платил, что посвятил свои ограниченные ресурсы… это эгоистично, нет? плохой родитель, нет? скаредный? эгоистичный? И все же да, да, я заплатил за цветные шоколадные конфетки, конфетки, с которыми он стоял передо мной, опрокинув пакетик, чтобы засыпать все конфетки в рот разом – никогда не одна за другой, всегда все сладости разом, как можно быстрее, несмотря на утечки, отсюда моя натужная улыбка, осторожно мягкое напоминание об этимологии «столовой» и не столько приказ – памятую о ее реакции, всегда, – сколько просьба, пожалуйста, не надо конфет в… и уже с набитым конфетами ртом началась истерика, пищал, топал ногами и вопил изо всех сил в гостиной с полным ртом шоколада, открытый красный рот полон разжеванных конфет вперемешку со слюной, и, пока он вопил, все переливалось через губы, пока он вопил и топал, и текло по подбородку и рубашке, и, робко выглядывая из-за газеты, выставив ее перед собой как щит, я заставлял себя оставаться в кресле, молчать и наблюдать, как мать теперь, стоя на колене, вытирает шоколадную слюну с подбородка, пока он кричит на нее и отмахивается от салфетки. Как можно видеть такое и не устрашиться? Как… где решено, что подобное приемлемо, что подобное существо требуется не только терпеть, нет, но утешать, даже умиротворять, как она тогда на коленях, нежно, в кошмарном контрасте с неприемлемостью происходящего. Что это за сумасшествие? Что я слышал напевную интонацию, с которой она его утешала – из-за чего? – снова и снова терпеливо подносила салфетку, от которой он отбивался и кричал, что ненавидит мать. Я не преувеличиваю; он так говорил: ненавижу тебя. Ненавидит ее? Ее? Стоящую на коленях, делающую вид, что ничего не слышит, что это ничто, каприз, долгий день, что… что за колдовство хранило это терпение? Что за человек способен оставаться на коленях, вытирая слюни, вызванные его, его нарушением простого и разумного запрета на как раз именно такой мерзкий беспорядок в комнате, где по этимологии должно принимать гостей? Что за пропасть безумия разверзлась между нами? Что это было за создание? Почему мы все терпели? Как я могу заслуживать порицание лишь за то, что закрылся газетой от подобной сцены? Тут либо отвернуться, либо убить на месте. Как то, что приходится сделать, чтобы контролировать се… как это можно приравнять к тому, что я холодный или невеликодушный, так сказать, или, Господь упаси, «жестокий»? Жестокий к этому? Почему «жестокими» называют только тех, кто платит за шоколадки, которые он выплевывает на рубашку, оплаченную мной, которыми заляпывает ковер, оплаченный мной, и которые он размазывает ботинками, оплаченными мной, яростно топоча ногами в ответ на кроткую просьбу предпринять разумные шаги, дабы отвратить именно тот беспорядок, который он учинил? Я единственный, кому это кажется бессмыслицей? Кто отвращен, устрашен? Почему даже говорить об этой мерзости запрещено? Кто установил это правило? Почему это меня нельзя видеть и слышать? Откуда эта инверсия моего собственного воспитания? Каким немыслимым наказаниям мой отец подверг бы…

[ПАУЗА из-за приступа диспноэ, бленнорагии.]

ОТЕЦ: Да. Иногда я, нет, буквально не мог выносить его вида. Парша – заболевание кожи. Язвочки на затылке нагнаивались и образовывали струпья. Струпья становились желтыми. Детская болезнь кожи. Детское состояние. Когда он кашлял, желтые струпья осыпались. Его выпученный глаз постоянно истекал чем-то вязким, чему нет названия. Во время завтрака, приготовленного матерью, в его ресницах были сгустки бледной слизи, которую приходилось счищать тампоном, а он корчился и жаловался, пока его чистили от отвратительной слизи. Над ним всегда висел запах порчи, гнилости. И она прижималась к нему, чтобы просто понюхать. Из носа текло неуемно и необъяснимо, вызывая красные пупырчатые язвочки у ноздрей и на верхней губе, отчего возникало еще больше струпьев. Хронические ушные инфекции значили не только всплеск возбудимости истерик, но и запах, выделения, от описания аромата которых я вас избавлю. Антибиотики. Он был истинной чашкой Петри инфекций, выделений, извержений и истечений, ярко-белых, пятнистых, влажных, плоть от плоти чего-то из подвала. И все же любой, кто его видел, заламывал руки и восклицал. Прелестный ребенок. Ангелок. Душечка. Изящество. Разбивает сердца. Употребляли слово «прелестный». Я просто стоял – что я мог сказать? Осторожное выражение удовольствия. Но видели бы они нечеловеческое рвотно-белое личико во время инфекции, приступа, истерики, свинской зловредности, воинственной уверенности, что ему все должны, ненасытности. Уродства. «И мерзостные струпья облепили, как Лазарю, мгновенною коростой все тело мне» – уродливая правда. Слизь, гной, рвота, экскременты, понос, моча, воск, сера, мокрота, многоцветные струпья. Вот его природные таланты… дары, что он нам преподнес. Метался во сне или горячке, хватался за самый воздух, словно хотел прижать его к себе, никому не отдать. И всегда подле постели она – его, в рабстве, околдованная, подтирающая, промокающая, ухаживающая, лелеющая, никогда ни слова признания чистого кошмара, который он производил и который, согласно ожиданиям, она должна была подтирать. Бесконечное неблагодарное ожидание. Никогда не признавала. Девчушка, на которой я женился, реагировала бы на это существо совсем, совсем иначе, поверьте мне. Относился к ее грудям, будто они его. Собственность. Ее соски цвета драной коленки. Мял, хватал. Издавал жадные звуки. Обращался как с вещью. Чихал, сопел. Полностью увлеченный своими ощущениями. Без рефлексий. В своем теле как дома – как может чувствовать себя дома только тот, чье тело – не его работа и забота. Полон собой, до самых краев, как набухший после дождя пруд. Он был своим телом. Я часто не мог смотреть. Даже скорость роста в первый год – статистически необычная, отмечали врачи, – темп паразитный, агрессивный, волевое навязывание себя пространству. Мерцающий напор правого глаза. Иногда она кривилась в гримасе под его весом, когда держала, поднимала, но тут же замечала короткую гримасу и стирала – уверен, я видел, – тут же заменяла выражением наркотического терпения, абстрактного рабства, я в нескольких метрах, экстрорзный, пытаюсь не…

АУЗА из-за приступа диспноэ; техник подсоединяет трахеобронхиальный дренажный катетер.]

ОТЕЦ: Так и не научился дышать, вот почему. Отвратительно слышать это от меня, да? И конечно, да, иронично, учитывая… и она бы умерла на месте, если бы услышала такое от меня. Но это правда. Какая-то хроническая астма и склонность к бронхиту, да, но это не то, что я… я имею в виду назальное. Физически его нос был в порядке. Несколько раз платил за исследования, анализы, все сошлись, нос нормальный, большинство закупорок от простого неупотребления. Хронического неупотребления. Правда: он так и не потрудился научиться. Дышать. И зачем утруждаться? Дышал через рот, что, конечно, в краткосрочной перспективе проще, требует меньше усилий, максимизирует всасывание, получаешь все разом. И по сей день он дышит, мой взрослый сын, через дряблый и столь обожаемый рот, который, как следствие, всегда приоткрыт, этот рот, дряблый и влажный, и в уголках рта скапливаются белые крошки едкой пены, и, конечно, слишком затруднительно посмотреться в зеркало уборной и незаметно убрать их, и избавить других от вида гранул массы в уголках рта, вынуждая всех молчать и притворяться, будто никто ничего не видит. Эквивалент длинных, неухоженных или длинных мужских ногтей, а я неустанно объяснял, что в его же интересах держать их постриженными и ухоженными. Когда я его представляю, его рот всегда приоткрыт, нижняя губа влажная и отвисшая и выдается куда дальше, чем полагается выдаваться нижней губе, один глаз мутный от жадности, а второй – дрожащая выпуклость. Что, уродство? Так и бы ло. Вините гонца. Прошу. Заткните меня. Одно слово. Воистину, отец, но чье уродство? Ибо она…. что он был хворым ребенком, ребенком, который…. всегда в постели с астмой или ушами, постоянным бронхитом и серьезным гриппом, легкой хронической астмой, да, правда, но целыми днями кряду в постели, когда солнце и свежий воздух могли бы только по… позвоните, больно… у него был серебряный колокольчик на носу ракеты, в который он звонил, чтобы вызвать ее. Не обычная нормальная детская кровать, но кровать по каталогу, свинцово-серого цвета, с «Аутентичным серебристым покрытием», плюс доставка и комплектация аэродинамическими крыльями и носом, необходима сборка, и приложенные инструкции в основном на кириллице, и да, и как вы думаете, от кого ожидалось ее со… серебряное звяканье колокольчика – и она летит, летит к нему, неловко горбится над крыльями ракеты, холодными железными крыльями, ухаж… он все звонил и звонил.

[ПАУЗА из-за приступа офтальморрагии; техник промокает/промывает правую глазную орбиту; смена повязки на лице.]

ОТЕЦ: Колокольчиками, разумеется, на протяжении истории вызывали слуг, челядь – это наблюдение я держал при себе, когда она поставила ему колокольчик. Официальная версия – колокольчик на случай, если он не сможет дышать, чтобы дать знать. Колокольчик для критических ситуаций. Но он злоупотреблял. В болезни он звонил беспрестанно. Иногда только чтобы заставить ее посидеть подле кровати. Требовалось ее присутствие – и она шла. Даже если колокольчик звонил во сне, хотя бы и мягко, лукаво – намек на зов, а не звон, – но она слышала, и вскакивала с постели, и бежала по коридору, даже не накинув халата. В коридоре часто холод. Дом плохо утеплен и отопление стоит баснословно. Я, когда просыпался, брал ее халат, тапочки; она не вспоминала. Увидеть, как она, еще спящая, встает под раздражающий звон, – увидеть контроль над разумом во всей красе. Вот его гений: нуждаться. Сон, который он у нее крал, по желанию, ежедневно, годами. Видеть, как сдавали ее лицо и тело. Ее тело так и не успело восстановиться. Иногда она казалась старухой. Скверные круги под глазами. Ноги отекли. Он отнимал у нее годы. А она могла бы поклясться, что отдавала их по собственной воле. Клялась. Я уже не говорю о своем сне, своей жизни. Он никогда не думал о ней иначе, только в контексте себя. Это правда. Я знаю его. Видели бы вы его на похоронах. В детстве он… она слышала колокольчик и, даже еще не проснувшись, плелась в уборную, выворачивала все краны и заполняла ее паром, и сидела на стульчаке с ним на руках часами, в пару, пока он спал… что она променяла свой покой на его, на следующую же ночь после… и что не только на следующее утро расходовалась вся горячая вода для нас самих, но и что постоянный пар проникал на второй этаж, и все было постоянно сыро от пара, и в теплую погоду поднималось влажное зловоние грибка, и если бы я открыто указал на него, на ракету и звон как на источник, она бы устрашилась, половицы повело, обои отслаивались лентами. Вот его дары. Тот рождественский фильм – шутка в том, что благодаря нему крылья выросли у тысяч ангелов. Не то чтобы он никогда по-настоящему не болел, не могу ложно обвинить его в… но он этим пользовался. Колокольчик был только одним из самых очевидных… и она верила, что это все ее затея. Вращаться вокруг него. Изменять себе, уступать себя. Испаряться как личность. Стать абстракцией: Матерью, Коленопреклоненной. Вот что за жизнь настала после того, как он явился, – она вращается вокруг него, я регистрирую ее движения. Что она звала его благословением, солнцем в ее небе. Это уже была не та девчушка, на которой я женился. И она даже не знала, как я скучал по той девчушке, скорбел по ней, как замирало сердце при виде того, чем она стала. Я был слишком слаб, чтобы сказать ей правду. Презирал его. Не мог. Вот что самое тлетворное, вот что я истинно презирал – что он правил и мной, хотя я видел его насквозь. Я ничего не мог поделать. Когда он явился, между нами разверзлась пропасть. Через нее не долетал мой голос. Как часто поздней ночью я слабо приваливался к косяку уборной, стирая пар с очков поясом халата, и так отчаянно хотел сказать, произнести: «А как же мы? Куда делись наши жизни? Почему это удушающее сосущее неблагодарное создание значит больше, чем мы? Кто решил, что так и должно быть?» Умолять ее стать собой, вырваться. В отчаянии, слабый, не произнес – она бы не услышала. Вот почему нет. Боялся, что она услышит… услышит лишь плохого отца, неполноценного человека, незаботливого, эгоистичного, и тогда падут последние из свободно избранных нами уз. Что она выберет. Слаб. О, я был обречен, я знал и сам. Мое самоуважение тоже стало игрушкой в этих липких ручонках. Гений его слабости. Ницше и понятия не имел. И еще большая чепуха – и это, вот это была моя благодарность – бесплатные билеты? Черный юмор. И их зовут бесплатными? И оплата билетов, которая хвалит и вытягивает мои губы в улыбку, чтобы притворяться вместе со… Это моя благодарность? О, бесконечное чувство, что ему все должны. Бесконечное. Что ты понимаешь вечные муки во все ночные хворые часы, когда она горбится на одной ягодице на прикрученном крыле ускорителя нелепой кровати в форме ракеты, которую он у нее выклянчил, – скорее игрушка, чем кровать, на коленях с невозможными инструкциями и неподходящим инструментом, пока он загораживал свет, – ироническое крыло не шире ляжки, но будь я проклят, если встану на колени у этой с трудом собранной кровати. Моя работа – следить за испарителем, забирать влажное белье и присматривать за дыханием и температурой, пока он лежал с колокольчиком, а она, не выспавшись, неслась по холоду к круглосуточному аптекарю, горбиться на крыле ракеты-носителя омытым ароматами геля с ментолом, зевать, поглядывать на часы, смотреть, как он отдыхает с раскрытым нараспашку влажным ртом, следить, как поднимается и опускается его грудь с тщедушным минимальным усилием, пока он пялится без выражения из-под трепета правого века, или признавать – вырываться из сновидческого откровения, что я желал, так сильно хотел, чтобы она унялась, эта грудь, успокоила свое ленивое движение под ватным одеялом с Близнецами, которым он требовал себя накрывать, – видел в мечтах, что она опадает в покое, успокаивается, колокольчик унимает свое патрицианское звяканье – последнее содрогание слабой и всемогущей груди, и да, потом я бил себя по груди, крест-накрест, вот так…

[ОТЕЦ слабо изображает удары по груди.]

…в наказание за свое желание, пристыженный, в таком я был рабстве. Он лишь пялился с обмякшим ртом на мое самоистязание, с влажно отвисшей красной влажной губой, едкой пеной, струпьями, как у Лазаря, слюной на подбородке, ментоловой вонью мази для груди, торчащим сливочным сгустком соплей, пустым глазом, мерцающим, как негодная лампочка – выдерни ее! выдерни!

[ПАУЗА из-за удаления, прочистки, возвращения техником трубки для подачи О2 в ноздрю ОТЦА.]

ОТЕЦ: Втиснувшись на крыло, нежно промокая его лоб, стирая мокроту с подбородка и изучая сгусток на платке, пытаясь… и… да, на подушку, глядя на подушку, уставившись и думая, как быстро можно… как мало движений требуют не только желания, но и воли, навязать мою волю, как он всегда беспечно и делал, лежал и притворялся, что в горячке не видит мои… но это было, это было жалко, даже не… я думал о своем весе на подушке так, как человек с недоимками думает о внезапном состоянии, выигрыше в тотализаторе, наследстве. Мечтания. Я верил, что борюсь с собственной волей, но то была лишь фантазия. Не воля. Velleitas Аквинского. Мне не хватало того, что, казалось, нужно для… или, может, мне не хватало того, чего должно не хватать, да? Я не мог. Желал, но не… возможно, и достоинство, и слабость. Te judice, отец, да? Я знаю, что был слаб. Но послушайте: я желал этого. Это не исповедь, а лишь правда. Я желал. Я презирал его. Я скучал по ней и скорбел. Я ненавидел… я не понимал, почему его слабость должна позволить ему победить. Это безумие, бессмыслица – благодаря какой заслуге или умению он должен победить? И она так и не узнала. Это самое страшное, его lèse majesté, непростительно: пропасть, что он разверз между ней и мной. Мое нескончаемое притворство. Мой страх, что она примет меня за чудовище, неполноценного. Я притворялся, что люблю его так же, как она. Я исповедуюсь вам. Я подверг ее… последние двадцать девять лет нашей жизни были ложью. Моей ложью. Она так и не узнала. Я умел притворяться лучше всех. Ни один неверный муж не был таким осторожным лицедеем, как я. Я помогал ей с перевязкой и забирал сверток от аптекаря, и шептал свой искренний доклад о состоянии его дыхания и температуры в ее отсутствие, она слушала, но смотрела сквозь меня, на него, не замечая, как идеально мое выражение заботы копировало ее. Я слепил лицо по ее подобию; она научила меня притворяться. Ни разу даже не задумалась об этом. Вы понимаете, каково мне было? Что она ни на миг не сомневалась, будто я не чувствую того же, что я не уступил всего себя… что я не был тоже зачарован этим сосущим существом?

[ПАУЗА из-за серьезного приступа диспноэ; медсестра применяет трахеобронхиальный дренажный катетер.]

ОТЕЦ: Что впредь и присно она не знала меня? Что моя жена перестала знать меня? Что я отпустил ее и притворился, словно все еще с ней? Могу ли я надеяться, что кто-нибудь вообразит, как…

[ПАУЗА из-за приступа глазной дрожи; техник промывает/удаляет последствия офтальморрагии; смена глазной повязки.]

ОТЕЦ: Что мы занимались любовью, а потом унимались, свернувшись, в нашей особой позе для отхода ко сну, и она была неспокойна, все шептала и шептала о нем, всякий мыслимый пустяк о нем, треволнения и желания, материнский щебет, – и принимала молчание за согласие. Суть пропасти была в том, что она верила, будто пропасти нет. Ширина нашей кровати росла день ото дня, и она никогда… ни разу не задумалась. Что я видел насквозь и гнушался им. Что я не только не разделил ее околдованность, но был в ужасе от его чар. Это я виноват, не она. Вот что я скажу: он стал моей единственной тайной от нее. Она была истинным солнцем на моем небе. Одиночество тайны стало запредельной бо… о, как я ее любил. Чувства мои ни разу не дрогнули. Я полюбил ее с первой секунды. Мы были предназначены друг для друга. Вместе, едины. Я понял это в тот же миг… увидел ее в руках того шута-боудинца в меховом воротнике. Держала вымпел университета, как иной держит зонтик. Что я полюбил ее на месте. Тогда у меня еще был слабый акцент; она шутила над ним. Передразнивала меня, когда я злился… так может лишь любовь всей жизни… гнев испарялся. Как она воздействовала на меня. Она следила за американским футболом и родила сына, который не мог играть, а потом – когда хвори таинственно унялись, а сам он стал лоснящимся и полным жизни, – не захотел. Взамен она смотрела, как он плавал. Тошнотворные уменьшительные, Медвежонок, Тигренок. В средней школе он плавал. Вонь дешевой хлорки в залах, не вздохнуть. Пропустила она хоть раз? Когда она перестала следить, за футболом, на «Зените» с плохой настройкой, который мы смотрели вместе… подержите, вот… занимались любовью и лежали свернувшись, как близнецы во чреве, рассказывая все. Я мог рассказать ей все. Так когда все это ушло. Когда же он все у нас отнял. Почему мне никак не вспомнить. Помню день, когда мы познакомились, словно вчера, но провалиться сквозь землю, если помню вчера. Жалкий, отвратительный. Им все равно, но если бы они знали, каково… как больно, черт возьми, дышать. Опутан трубками. Ублюдки, истечение из каждой… да, я видел ее, и она меня, скромно держала вымпел, я был новенький и не мог разобрать… наши глаза встретились, все клише тут же стали правдой… я знал, что она та, которой я принадлежу целиком. За ней по лужайке следовал свет. Я просто знал. Отец, она была апогеем моей жизни. Наблюдал… что «она была девушкой для всего меня / моя недостойная жизнь для тебя» [мелодия незнакомая, нестройная]. Стоять перед церковью и священником и клясться. Разворачивать друг друга, как дары от Бога. Разговоры длиною в жизнь. Если бы вы видели ее на свадьбе… нет, конечно нет, тот ее взгляд… только для меня. Любить с такой глубиной. Нет лучшего чувства на всем божьем свете. Как наклоняла головку, когда веселилась. Как ее только не веселил. Мы смеялись надо всем. Мы были нашей тайной. Она выбрала меня. Друг друга. Я рассказывал ей то, что не рассказывал родному брату. Мы принадлежали друг другу. Я чувствовал себя избранным. Кто выбрал его, молю, ответьте? С чьего ведома дано согласие на наши утраты всего доныне? Я презирал его за то, что он вынудил меня скрывать, что я его презирал. Обыватели – это одно, с их осуждениями, требованием, чтобы ты нянчил, ворковал и бросал мячик. Но для нее? Что я обязан носить маску для нее? Звучит чудовищно, но это правда: он виноват. Я просто не мог. Сказать ей. Что я… что он поистине отвратителен. Что я так горько жалел о том, что она зачала. Что она не видела истинного его. Убедить ее, что она околдована, потеряна для себя. Что она обязана вернуться. Что я так по ней скучал. Ничего из этого. И не из-за себя, поверьте – она бы этого не вынесла. Это бы ее погубило. Она была бы загублена, и все из-за него. Это он сделал. Извратил все по-своему. Околдовал. Боялся, что она… «Бедный мой беззащитный Медвежонок у твоего отца чудовищная незаботливая бесчеловечная душа которую я не разглядела но теперь мы все видим правда же но он нам не нужен правда же а теперь позволь тебя радовать пока не сдохну к черту». Чего-то не хватало. «Он нам не нужен правда же ну ну». Неуемно вращалась вокруг него. Ее первая и последняя мысль. Она больше не была девчушкой, на которой… теперь она стала Матерью, играла роль в сказочке, опустошив себя всю… Нет, неправда, что это ее погубило бы, – в ней и так ничего не осталось, она вообще не могла меня понять, все равно что говорить с… она бы наклонила головку вот так и посмотрела на меня безо всякого понимания. Все равно что сказать ей, что солнце не встает каждый день. Он сделал себя ее миром. Он был настоящей ложью. Она верила его лжи. Она верила: солнце встает и садится только…

[Пауза из-за приступа диспноэ, визуальных признаков гематурии; медсестра находит и очищает пиурическую

закупорку в мочевом катетере; генитальная дезинфекция; техник переустанавливает и калибрует урологический катетер.]

ОТЕЦ: Суть. Соль. Выкинуть все остальное. Вот почему. Великая черная огромная ложь, которую почему-то мог только я видеть насквозь… насквозь, как в кошмаре.

АУЗА из-за серьезного приступа диспноэ; медсестра применяет трахеобронхиальный дренажный катетер, закупорка легочной артерии; техник (1) применяет тампоны для пережатия кровоточащего сосуда; находит и предпринимает попытку удаления слизистой закупорки в трахее ОТЦА; техник (2) вводит распыленный раствор адреналина; коклюшное выкашливание сгустка мокроты;

техник (2) удаляет сгусток в одобренный Приемник для Медицинских отходов; техник (1) возвращает трубку для подачи О2 в ноздрю ОТЦА.]

ОТЕЦ: Рабство. Слушайте. Мой сын – зло. Я слишком хорошо знаю, как это звучит, отец. Te judice. Вам меня судить уже бесполезно, как видите. Слово «зло». Я не преувеличиваю. Он что-то высосал из нее. Какую-то способность к распознаванию. Она потеряла чувство юмора, вот очевидный знак, за который я цеплялся. Он излучал какое-то не обыкновенное забвение. Сводит с ума – видеть его насквозь и не… и не только она, отец, нет. Все. Сперва незаметно, но потом, о, скажем, к средней школе это проявилось во всей красе: околдованность всего мира. Как будто никто не мог увидеть его. Начались, к чистому шоку с ее стороны, сюрреалистические упоительные излияния педагогов и директоров, тренеров и комитетов, и деканов, и даже духовенства, приводившие ее в материнское упоение, пока я стоял и жевал язык, не веря ушам своим. Словно все они стали его матерью. Она и они впали в слепое блаженство, пока я кивал рядом с осторожным, исправно довольным выражением лица, отрепетированным за годы практики, сам не свой. Потом, когда мы уносились домой, я изобретал какой-нибудь предлог и сидел в одиночестве в своем кабинете, схватившись за голову. Он как будто делал это по желанию. Все вокруг. Великая ложь. Он покорил чертов мир. Я не преувеличиваю. Вас там не было, вы не слушали с отпавшей челюстью: о, такой гениальный, такой чуткий, такая проницательность, скороспелость без бахвальства, какое удовольствие знаться с ним, столь многообещающий, такая беспредельная одаренность. Снова и снова. Такой непередаваемый вклад, очень приятно видеть его в нашем классе, нашей команде, нашем списке, нашем штате, нашей сраматургической группе, нашей плеяде умов. Такая беспредельная одаренность, конец цитаты. Вы не представляете, что чувствуешь, когда слышишь это: «одаренность». Будто дары получены бесплатно, а не… хоть раз достало бы мне духу схватить одного из них за узел широкого галстука, подтянуть и провыть правду в лицо. Эти остекленевшие улыбки. Рабство. Если бы только он покорил и меня. Мой сын. О, и да, я молился, размышлял и искал, изучал и узнавал его, и молился, и искал, не унимаясь, молился, чтобы меня покорили, околдовали, позволили их чешуе закрыть и мои глаза. Я изучал его со всех ракурсов. Я усердно тщился отыскать, что же они в нем видели, natus ad glo… Как на том торжестве директор отозвал нас в сторонку, чтобы отвести в сторону и дышать джином, что это лучший и самый многообещающий ученик, какого он видел за весь срок в средней школе, пока за ним твидовый хор педагогов, прислушивающихся и вставляющих словцо – какое удовольствие, стоит работать ради таких редких учеников, как… беспредельная одаренность. Искусственная мина, давно застывшая на лице, казалась улыбкой, пока она заламывала перед собой руки, благодаря, благо… поймите, я занимался с мальчиком. Немало. Я его испытывал. Я сидел с ним за сложением. Пока он ковырял струпья и отсутствующе пялился в страницу. Я бдительно наблюдал, как он мучился с чтением, а после тщательно его расспрашивал. Я занимался им, экзаменовал, тонко и тщательно, и без пристрастия. Прошу, поверьте. Ни единой искры гениальности. Я клянусь. Это дитя, интеллектуальным апогеем которого оставалась умеренная компетенция в сложении, приобретенная через бесконечную зубрежку самых элементарных операций. Чьи печатные «S» оставались перевернутыми до восьми лет, несмотря на… кто произносил «катарсис» амфибрахием. Отрок, вся социальная личность которого заключалась в пустом дружелюбии и в котором отсутствовали напрочь остроумие или уважение к нюансам выдающейся английской прозы. Это не грех, разумеется, заурядный мальчик, обычный… за урядность не грех. О нет, но тогда откуда столь высокая оценка? Какие дары? Я читал его сочинения, все до единого, не пропустив ни буквы, до того, как он их сдавал. Я взял себе за правило отводить на это время. На его исследование. Заставлял себя обуздать пристрастие. Я хоронился за дверями и наблюдал. Даже в университете он оставался тем, для кого «Орестея» Софокла была неделями мучений со слюнями на подбородке. Я скрывался за дверями, в альковах, печных трубах. Наблюдал за ним, когда рядом никого не было. «Орестея» – не трудное или непостижимое произведение. Я искал, не унимаясь, втайне, что же все в нем видели. И перевод. Недели зубрежки, и даже не с греческого языка Софокла – с какой-то разжеванной адаптации, стоял невидимый, устрашенный. И все же сумел… он провел всех. Всех разом, одна большая публика. Пулитцер, ну конечно. О, и я слишком хорошо знаю, как это звучит; te jude, отец. Но знайте правду: я знал его, от сих до сих, и вот его единственный истинный дар: вот: способность каким-то образом казаться гениальным, казаться исключительным, скороспелым, одаренным, многообещающим. Да, быть многообещающим, они все рано или поздно говорили «беспредельное будущее», ибо таков его дар, и видите ли темное искусство, его гений манипуляции публикой? Его дар – каким-то образом возбуждать у окружающих обожание и завышать оценку, ожидания, вынуждая молиться за его триумф, чтобы он оправдал все те ожидания, избавил не только ее, но всех, кого обдурил и вынудил верить в его беспредельное будущее, от сокрушительного разочарования при виде того, что в действительности он, в сущности, заурядность. Вы видите его извращенный гений? Изысканную пытку? Что он вынудил меня молиться за его триумф? Жаждать упрочения его лжи? И не ради его блага, а ради других? Ради нее? Гениальность некоего весьма конкретного, извращенного и презренного сорта, да? Афиняне звали конкретный дар или гений человека «техно». Или не «техно»? Необычно для «дара». Как оно склоняется в родительном падеже? Что он завлекал всех в свою паутину, беспредельная одаренность, ожидания гениального успеха. Они тем самым не только верили в ложь, но зависели от нее. Целые ряды в вечерних платьях вставали, аплодировали лжи. Моя исправная гордая… надень однажды маску – и лицо подладится под нее. Но впредь беги зеркал… и нет, самое страшное, черная ирония: теперь его жена и дочери околдованы так же, понимаете. Как его мать – он отточил на ней свое искусство. Я вижу это в их лицах, как они душераздирающе смотрят, ловят каждое движение. В их идеальных доверчивых детских глазках, обожающих. А он лишь благополучатель, принимает, небрежно, пассивно, никогда… словно действительно заслужил такие… словно нет ничего натуральней. О, как меня тянуло прокричать правду, уличить, разрушить чары, которые он наложил на всех, кто… чары, о которых он сам не знает, даже не понимает, что делает, как без усердия околдовывает своих… словно эта любовь – из-за него, натуральна, неизбежна, как рассвет, никогда не задумывался, не сомневался ни минуты, что заслуживает ее всю и больше. Мне душно от самой мысли. Сколько лет он отнял у нас. Наш дар. Родительный, творительный, именительный – случайность «дара». Он рыдал у ее одра. Рыдал. Вы представляете? Что у него есть право рыдать из-за ее ухода. Что у него есть такое право. Я стоял подле него в горьком шоке. Самодовольство. И как она страдала на том одре. Ее последнее слово в здравом уме – ему. Навзрыд. Никогда я не подходил ближе. Pervigilium. Сказать. Правду. Навзрыд, это рыхлое обмякшее лицо раскраснелось и глаза зажмурились, как у ребенка, у которого кончились конфеты, пожраны, лицо как неприличный розовый… рот раскрыт, губы влажные, свисает без призора нитка соплей, и его жена – его жена – любящая рука на плече, чтобы утешить его, утешая его, его утрату – вообразите. Что теперь даже моя утрата, мои беззастенчивые слезы, утрата единственной… что даже мое горе узурпировано, без единой мысли, ни единого слова, словно он рыдал по праву. Рыдал по ней. Кто ему сказал, что у него есть такое право? Почему только я остался зряч? Что же… какие грехи за мою жалкую долю заслужили такое проклятье – видеть правду и быть бессильным ее высказать? В чем я повинен, что навлек кару сию? Почему никто не спрашивал? Какой прозорливостью они обделены, а я проклят, чтобы спросить, зачем он родился? о, зачем он родился? Правда ее бы убила. Осознать, что вся жизнь отдана на… уступлена лжи. Это бы убило ее на месте. Я пытался. Однажды или дважды был близок, однажды на его свадь… во мне чего-то не хватало. Я искал в себе, и этого не было. Этого конкретного осколка стали, чтобы делать то, что должно и будь что будет. И она умерла, умерла счастливой, уверовав в ложь.

[ПАУЗА из-за смены техником илеостомического

мешка и кожного барьера; осмотр ротовой полости; частичное обтирание губкой.]

ОТЕЦ: О, но он знал. Он знал. Что под маской я его презирал. Мой сын один это знал. Он один меня видел. Я таил от любимых… какой ценой, я пожертвовал жизнью и любовью, чтобы избавить их всех, таить правду… но он один видел все насквозь. Я не мог таиться от того, кого презирал. Этот трепещущий выпирающий глаз взирал на меня и читал ненависть ко лжи, которой я был окован и обременен. Этот скверный экструзивный глаз прозревал тайное отвращение, которое вызывала во мне его отвратительность. Святой отец, вы видите иронию. Она же была слепа ко мне, утрачена. Он один видел, что я один видел его таким, какой он. Нас сплели черные узы, созданные вокруг тайного знания, ибо я знал, что он знал, что я знал, и он что я знал, что он знал, что я знал. Меж нами витала мощь нашего общего знания и сложность этого знания – «Я знаю тебя»; «Да, и я знаю тебя», – ужасное напряжение в воздухе, когда… если мы оставались наедине, без нее, что было редко; она редко бросала нас наедине. Иногда – редко – однажды – то было при рождении его первой дочери, когда моя жена наклонилась над постелью, обнимая его жену, а я из-за спины смотрел на него, и он сделал вид, словно протягивал мне ребенка, глядел на меня, ловил каждое движение, и правда искрилась туда-сюда меж нами над качающейся головкой этого прелестного дитя, которое он протягивал, словно вручал дар, и я не мог тогда удержаться и не упустить короткий намек на правду в виде изгиба правого уголка губ, мрачной полуулыбки: «Я знаю, что ты такое», – на что он ответил своей мешковатой полуулыбкой, и, несомненно, все присутствующие сочли это сыновней благодарностью за мои улыбку и благословение, которое я будто бы… теперь вы понимаете, почему я гнушался им? Предельное оскорбление? Что он один знал мое сердце, знал правду, которую я таил от любимых, от которой я умер внутри? Страшный разряд напряжения, моя ненависть к нему и его беспечная радость из-за моей тайной боли колебалась между нами и искажала самый воздух любого пространства, где мы были вдвоем, со времен, скажем, его конфирмации, отрочества, когда он перестал кашлять и залоснился. Хотя все становилось только хуже, пока он рос и набирался сил, и все больше и больше мир сдавался перед… покорялся.

[ПАУЗА.]

ОТЕЦ: Но столь редко оставляла она нас в комнате вдвоем. Его мать. Неохотно. Убежден, она не знала, почему. Какое-то инстинктивное беспокойство, интуиция. Она верила, что он и я любим друг друга так же натянуто и неестественно, как все отцы и сыновья, и вот почему мы так мало общаемся друг с другом. Она верила, что любовь бессловесная и такая сильная, что нам обоим неловко. Нежно корила меня в постели за то, что звала «неловкостью» с мальчиком. Она редко покидала комнату, верила, что служит каким-то проводником между нами, цепью под напряжением. Даже когда я его обучал… обучал сложению, она изобретала предлоги сесть за стол, чтобы… она чувствовала, что должна защищать нас обоих. Это разбивало… о… разбивало мне… о о черт боже прошу позвоните…

[ПАУЗА из-за удаления техником илеостомического

мешка и кожного барьера; ОТЕЦ испускает пищеварительные газы; дренаж катетером отечных астиц; умеренное диспноэ; медсестра отмечает переутомление и рекомендует сокращение визита; спышка гнева ОТЦА в адрес медсестры, техника, старшей медсестры отделения.]

ОТЕЦ: Что она умерла, не зная моего сердца. Без цельности союза, в котором мы клялись друг другу пред Богом, Церковью, ее родителями и моими матерью и братом, стоявшими рядом. Из-за любви. Так и было, отец. Наш брак ложь, и она не знала, так и не узнала, как я был одинок. Что я крался через нашу жизнь в молчании и одиночестве. Мое решение, избавить ее. Из-за любви. Боже, как я любил. Такое молчание. Я был слаб. Чертовски паршиво, жалко, трагично, что слабос… ибо правда могла ее вернуть; я мог каким-то образом показать его ей. Его истинный дар, чем он был на самом деле. Слабый шанс, учитывая. Малая вероятность. Так и не смог. Был слишком слаб, чтобы рисковать причинить ей боль – боль, которая стала бы его виной. Она вращалась вокруг него, я – вокруг нее. Ненависть к нему ослабила меня. Я познал себя: я слаб. Неполноценен. Теперь в отвращении от собственной неполноценности. Жалкий образчик. Без хребта. Нет хребта и у него, нет, но ему и не требуется, новый вид, не нужно стоять: другие поддержат. Искусная слабость. Мир должен ему любовь. Его дар в том, что мир почему-то тоже в это верит. Почему? Почему он не расплачивается за свою слабость? По какому возможному замыслу это справедливо? Кто дал ему жизнь? Какой властью? Потому что и он придет, он придет ко мне сегодня, сюда, позже. Воздать должное, пожать руку, сыграть заботу. Живые цветы, картонные открытки девочек. Его гений. Не пропускал ни дня с тех пор, как я здесь. Лежу. Только он и я знаем, почему. Приводит их смотреть на меня. Любящий сын, говорят здесь все, прекрасная семья, как повезло, надо быть благодарным. Благословения. Приводит девочек, поднимает их, чтобы они ловили каждое мое движение. Над бортиками. Каждое, от борта до кормы. От доски до доски. Зовет их своими зеницами. Он может быть подъезжает в этот самый… в настоящий момент. Подходящее ласкательное. «Зеницы». Он поглощает людей. Иссушает. Спасибо, что слушаете. Поглотил мою жизнь и бросил на. Я достоин презрения, лежу. Благодарю, что слушаете. Милосердно. Сестра, я прошу об услуге. Я хотел бы… найти силы. Я умираю, я знаю. Это можно почувствовать, знаете ли, узнать, что уже скоро. Странно знакомо, чувство. Старый-старый друг пришел воздать. Я прошу вас об услуге. Я не скажу «снисхождение». Милость. Слушайте. Скоро он придет, и с собой приведет очаровательную девчушку, которая вышла за него, и обожает его, и наклоняет головку, когда он радует ее, и обожает его, и беззастенчиво рыдает при виде меня, лежащего в этих путах трубок, и двух девочек, ради которых разыгрывает такого безупречного любящего… «Очицы моих зеней»… и которые обожают его. Обожают его. Видите, ложь живет. Если я буду слаб, она переживет и меня. Увидим же, есть ли у меня хребет, чтобы причинить девчушке боль, которая верит, что действительно любит его. Чтобы осудили как злодея. Когда я причиню. Жестокий злобный старик. Я достаточно слаб, чтобы отчасти надеяться, что все примут за бред. Вот как слаб я как человек. Что ее любовь ко мне, выбор, и брак, и ребенок от меня могли оказаться ее ошибкой. Я умираю, он грядет, у меня лишь шанс… правда, произнести ее вслух, уличить, сбросить рабство, отринуть чешую, предупредить непричастных, которых он покорил. Пожертвовать мнением о себе во имя правды, из любви к этим невинным детям. Если бы вы видели, как он смотрит на них, на свои маленькие зеницы своим глазом, с самодовольным триумфом, задранным слабым веком, уличающим в нем… ни разу не сомневался, что заслужил этот восторг. Принимает восторг как должное, несмотря. Скоро они будут здесь, стоять здесь. Держать меня за руку, как вы. Сколько времени? Сколько у вас времени? Он на подъезде прямо сейчас, я чувствую. Сегодня он снова посмотрит на меня в этой койке, между бортиками, на интубированного, с недержанием, нечистого, разбитого, борющегося за самое дыхание, и присущее ему отсутствующее выражение снова спрячет для всех глаз, кроме моих, ликование в его глазах, в обоих, из-за моего вида. И он даже не поймет, что ликует, он так слеп к себе, он сам верит лжи. Вот реальное уничижение. Вот его coup de theater. Что он тоже покорен, что он тоже верит, будто любит меня, верит, будто любит. И ради него, да, я решусь. Скажу. Разрушу чары, которые он наложил на самое себя. Вот истинное зло – даже не знать, что ты зло, нет? Вы бы могли сказать, спасти его душу. Быть может. Будь у меня хребет. Velleitas. Мог найти сталь. Освобождает, нет? Сделает вас свободными, нет? Разве не это обещано, отец? Ибо говорю вам истинно. Да? Простите меня, ибо я. Сестра, я хочу умиротворения. Замкнуть цепь. Выпустить это в воздух комнаты: что я знаю, кто он. Что он мне омерзителен и презр… отвратителен, и что я презираю его, и что его рождение было пятном, невыносимым. Быть может, да, даже, да, подниму обе руки, когда… черный юмор в том, что я сейчас задыхаюсь, как давно должен был он в той ракете, за которую я платил не уним

[ПАУЗА.]

ОТЕЦ: Боже, Эсхил. «Орестея»: Эсхил. За его дверями, ковырял себя во время перевода. Эсхил, не Софокл. Жалкий дурак.

[ПАУЗА.]

ОТЕЦ: Ногти мужчин отвратительны. Стричь и ухаживать. Что это мой девиз.

[ПАУЗА из-за приступа офтальморрагии;

техник промокает/промывает правую глазную орбиту;

смена повязки на лице.]

ОТЕЦ: Итак, и так, я рассказал. Исповедь. Вам, милосердные сестры милосердия. Не, не то, чтобы я презирал его. Ибо если бы вы его знали. Если бы вы видели то, что видел я, вы бы уже давно задушили его подушкой, поверьте. Моя исповедь – что из-за треклятой слабости и бестолковой любви я ухожу на небеса, не сказав правды. Запретной правды. Никто даже не говорит вслух, что ее нельзя говорить. Te judice. Если бы я только мог. О, как я презираю утрату сил! Если бы вы знали, больно… как мне… но не плачьте. Не рыдайте. Не возрыдайте. Не обо мне. Я не заслуживаю… почему вы плачете? Не смейте жалеть меня. Мне нужно… жалость от вас мне не нужна. Не почему. Вовсе не… прекратите, не хочу видеть. Хватит.

ВЫ [безжалостно]: Но, отец, это же я. Твой собственный сын. Это все мы, стоим здесь и так тебя любим.

ОТЕЦ: Отец, хорошо, потому что мне, мне, мне нужно кое-что от вас. Отец, послушайте. Оно не должно победить. Это зло. Вы слышите… вы слышали правду. Благодарю. Прошу: возненавидьте его за меня, когда я умру. Заклинаю вас. Предсмертная просьба. Пастырское служение. Милосердие. Как вы любите правду, как Бог… ибо я исповедуюсь: я ничего не скажу. Я знаю себя, и уже слишком поздно. Во мне того нет. Лишь фантазия для размышлений. Ибо прямо сейчас он на подъезде, несет дары. Преподнесет зеницы к каждому моему движению. Мечтания, подняться, как Лазарю, с гнусной и презренной правдой всем на… где мой колокольчик? Что они соберутся у постели, и его слабый глаз воззрится на меня посреди подкаблучного щебета его жены. У него будет дитя в руках. Его глаза встретят мои, и его красная влажная лабиальная губа невидимо свернется в тайном признании правды между ним и мной, и я попытаюсь, и попытаюсь, и не смогу поднять рук и разрушить чары на последнем издыхании, чтобы учить… уличить его, одолеть зло, которое он давно возвел, использовав ее, заставив меня помочь ему. Отец judicat orbis. Никогда я раньше не умолял. Теперь на одно колено для… не оставляйте меня. Я заклинаю. Презирайте его за меня. От моего имени. Обещайте, что понесете это далее. Оно должно пережить все. Сам я слаб дабы нести бремя сохрани раба твоего te judice для тебя… не…

[ПАУЗА из-за серьезного диспноэ; стерилизация и частичная анестезия глазной орбиты; код для вызова дежурного врача.]

ОТЕЦ: Не перепоручайте меня. Будьте моим колоколом. Недостойная жизнь для всей тебя. Заклинаю. Не умереть в устрашающем молчании. Этот напряженный и чреватый вакуум вокруг. Эта влажная и раскрытая сосущая дыра под тем глазом. Этот ужасный глаз грядет. Такое молчание.

Назад: «Три-Стан» и сальдо: как несчастную Цисси Нар продали Эхо
Дальше: Самоубийство как некий подарок