Книга: Военный свет
Назад: «Нечестивое человеколюбие мальчика-лифтера»
Дальше: Устричный катер

Агнес-стрит

Летом я устроился на работу в стремительно набирающий обороты ресторан в Уорлдз-Энде. Снова грязные тарелки, снова подмены заболевшего официанта. Я надеялся встретить мистера Нкому, пианиста и краснобая, но никого из знакомых не оказалось. Персонал в основном состоял из смышленых официанточек – частью из Северного Лондона, частью из провинции, – и я просто не мог оторвать от них глаз: смотрел, как они препираются с начальством, хохочут, как убеждают всех и вся, что им нравится работа, пусть даже порой приходится лихо. По статусу они считались выше и едва удостаивали нас вниманием. Мне это не мешало. Я наблюдал за ними издали – присматривался, изучал. Скромно трудясь в центре бурной ресторанной круговерти, я не уставал поражаться их быстрым язычкам и вечным хиханькам. Проходя мимо с тремя подносами в руках, они могли бросить игривую фразочку и, пока ты что-то мямлил, скрыться из виду. Они закатывали рукава и хвастались жилистыми руками. То сами липли, то вдруг держались отстраненно. Однажды во время обеденного перерыва на меня в закоулке набрела девушка с зеленой лентой в волосах и спросила, нельзя ли «позаимствовать» кусочек ветчины из моего сэндвича. Я не нашелся с ответом. И молча ей его протянул. Спросил, как ее зовут, но она, шокированная моей прыткостью, отбежала и позвала еще трех-четырех подружек, они окружили меня и затянули песнь на тему «бойтесь своих желаний». Передо мной открывалась не ведающая границ территория между отрочеством и взрослостью.
Через несколько недель я в присутствии этой девушки в пустом доме сбросил одежду на истертый ковер и понял, что не вижу, как протоптать к ней тропинку. О плотской страсти я имел лишь абстрактное представление – сплошь преграды и какие-то неизвестные мне правила. Что можно, что нельзя? Она лежала рядом и не собиралась уступать. Может, тоже нервничала? Однако подлинный драматизм эпизода заключался даже не в этом, а в самой ситуации: мы совершили незаконное проникновение на Агнес-стрит, в дом, ключи от которого она позаимствовала у брата, сотрудника агентства недвижимости. Снаружи висела вывеска «Продается»; внутри из обстановки оставалось только ковровое покрытие. Стояли сумерки, и увидеть ее ощущения от происходящего я мог лишь благодаря лившемуся с улицы свету да горсти спичек, которыми мы потом светили над ковром, проверяя, не осталось ли пятен крови, словно здесь совершилось убийство. Нет, это было не про любовь. Любовь – это искрящаяся энергия Оливии Лоуренс, обжигающая сексуальная ярость брошенной Стрелком русской – чем сильнее она ревновала, тем становилась прекраснее.
Снова вечер в разгар лета. Мы в доме на Агнес-стрит, моемся под холодной водой. Вытереться нечем: ни полотенец, ни даже занавески. Она отбрасывает назад свои русые волосы, встряхивает ими, и они нимбом встают вокруг головы.
– А остальные-то, наверное, коктейли дуют, – говорит она.
Чтобы обсохнуть, мы ходим по пустым комнатам. Это самое интимное, что с нами случилось с тех пор, как мы пришли сюда около шести часов. Теперь это история не про секс и устремленное желание, а про нас, голых и невидимых друг для друга в темноте. В подтверждение этого в просверке автомобильных фар вспыхивает ее улыбка. Искорка взаимопонимания, загоревшаяся между нами.
– Смотри, – говорит она и делает в темноте стойку на руках.
– Ничего не видно. Покажи еще раз.
И эта прежде высокомерная девица делает в мою сторону сальто и говорит:
– Тогда держи мне ноги.
А после, когда я плавно опускаю ее на пол:
– Спасибо.
Она остается сидеть на полу.
– Открыть бы окно. Выбежать на улицу.
– Я даже не знаю, на какой мы улице.
– Агнес-стрит. Сад! Пойдем…
Внизу, в прихожей, она подталкивает меня, чтобы шел быстрее, я перехватываю ее руку. Мы поднимаем возню на лестнице – на ощупь. Дотянувшись, она кусает меня за шею и выворачивается из моей хватки.
– Пойдем! – говорит она. – Сюда!
Впечатывается в стену. Каждый из нас словно только и жаждет, что спастись от этой близости, и только близость может нас спасти. Мы бросаемся на пол и покрываем поцелуями все, до чего можем дотянуться. Когда мы трахаемся, она молотит кулаками меня по плечам. Занятиями любовью это не назовешь.
– Нет. Не кончай.
– Нет!
Взвиваюсь в кольце ее рук и припечатываюсь обо что-то головой – о стену или о балясину, затем всей тяжестью обрушиваюсь на нее и вдруг ощущаю, до чего она маленькая. На этом месте с нас слетает стеснительность, и мы отдаемся радости самого процесса. Не всем удается ее ощутить или потом вернуть себе это ощущение. После этого мы, в темноте, засыпаем.
– Привет. Где мы? – спрашивает она.
Перекатываюсь на спину и увлекаю ее за собой, теперь она сверху. Разжимает мне губы своими миниатюрными пальчиками.
– На Хахнесс-стиф, – говорю я.
– Напомни, как тебя зовут?
Она смеется.
– Натаниел.
– Блеск! Люблю тебя, Натаниел.
Нам едва удается одеться. Медленно пробираясь в темноте к выходу, держимся за руки, словно боимся друг друга потерять.
Мотылька часто не бывало дома, но его отсутствие, равно как и присутствие, не имело особого значения. Мы с сестрой уже сами зарабатывали себе на жизнь, ни от кого финансово не зависели; по вечерам Рэчел куда-то уходила. Она не говорила, куда идет, да и я помалкивал насчет Агнес-стрит. Школа нам обоим казалась уже чем-то совсем далеким. Общаясь с другими мальчиками, с которыми мне полагалось бы водиться, я никогда не делился тем, что творится у нас дома. Дом – это одно, школа – другое. В юности мы не столько стеснялись происходящего, сколько боялись, как бы об этом не узнали и не осудили нас.
Однажды вечером мы с Рэчел отправились в «Гомон» на семичасовой сеанс и устроились в первом ряду. В какой-то момент самолет начал падать, ноги летчика застряли в педалях управления, и выбраться не удавалось. Играла тревожная музыка, сопровождаемая ревом самолетного двигателя. Захваченный моментом, я не замечал ничего вокруг.
– Что это с ней?
Я повернул голову вправо. Между мной и голосом, спросившим «Что это с ней?», сидела Рэчел – тряслась, стонала и издавала тихий звук, похожий на мычание, который потом, я знал, станет громче. Она раскачивалась из стороны в сторону. Открыв ее сумку на ремне, я выхватил деревянную линейку и хотел вставить ей меж зубов, но было поздно. Пришлось раздвигать челюсти, а она кусала меня за пальцы своими редко посаженными зубами. Чтобы втиснуть линейку, пришлось бить Рэчел по щекам, после чего я стащил ее на пол. Самолет над нашими головами врезался в землю.
Рэчел смотрела на меня потерянным взглядом, ища защиты, помощи, чтобы выбраться из этого состояния. Мы с мужчиной склонились над ней.
– Кто она?
– Моя сестра. Это припадок. Нужно дать ей чего-нибудь поесть.
Мужчина протянул мороженое, которое держал в руке. Я прижал его к губам Рэчел. Она было отдернула голову, но потом, поняв, что это, с жадностью принялась за еду. Темнота, «Гомон» и мы с ней, съежившиеся на замызганном ковре. Пытаюсь ее поднять и увести, но она виснет на мне мертвым грузом, поэтому я кладу ее обратно на пол и обнимаю, как это делал Стрелок. В свете, падающем с экрана, она смотрит так, словно у нее на глазах совершается что-то ужасное. Так оно и было: после каждого такого случая, успокоившись, она описывала мне свои видения. С экрана, заполняя зал, лились голоса, фильм шел своим чередом, а мы десять минут лежали на полу, и я укрывал ее своим пальто, чтобы ей не было страшно. Сейчас есть лекарства, которые помогают избегать подобных неприятностей, но тогда ничего такого не было. Либо мы не знали.
Мы скользнули к боковому выходу и выбрались за темную портьеру на свет божий. Я повел ее в «Лайонз Корнер Хаус». Рэчел совсем обессилела. Я упрашивал ее хоть что-нибудь съесть. Она выпила молока. После этого мы направились домой. О произошедшем она не сказала ни слова, как о чем-то уже несущественном, словно это был опасный берег, который удалось миновать. Назавтра ей захочется поговорить – не о пережитом конфузе и смятении, а чтобы попытаться нащупать тот ужас, что надвигается, нарастает, а потом – раз! – и ничего нет. Что происходит дальше, она не помнит, мозгу больше не до запоминания чего бы то ни было. Но я видел: там, в «Гомоне», на какой-то краткий миг она, сама уже охваченная ужасом, видя попытки летчика спастись, оказалась в кабине рядом с ним.
Сестра встречается в моем рассказе нечасто, но это оттого, что у нас с ней совсем разные воспоминания. Каждый подозревал о тайнах другого. Я знал, как она украдкой мазала губы, как однажды прокатилась с парнем на мотоцикле, как, заливаясь счастливым смехом, пробиралась ночью домой и как вдруг нежданно полюбила вести беседы с Мотыльком. Наверное, он стал для нее кем-то вроде наперсника, но я свои секреты хранил при себе, держался на расстоянии. В любом случае версия Рэчел о событиях на Рувини-Гарденс, хотя отчасти и совпадала бы с моей, звучала в совсем ином ключе, и акценты стояли по-другому. Близки мы были лишь в самом начале, когда нам приходилось вести общую двойную жизнь. Но позднее мы отдалились друг от друга, и каждый стал сам за себя.
На ковре, в коричневой оберточной бумаге – наша еда: хлеб с сыром, ломтики ветчины, бутылка сидра; все украдено с работы, из ресторана. Мы в другой комнате уже другого дома без мебели, с голыми стенами. В необитаемом пространстве гулко разносятся раскаты грома. Согласно расчетам ее брата, этот дом продастся не сразу, так что в конце дня, когда вряд ли нагрянут покупатели, мы теперь устраиваемся здесь.
– Может, откроем окно?
– Ни в коем случае.
Она строго соблюдает установленные братом правила. Он даже меня проинспектировал, оглядел с головы до ног и заявил, что слишком уж я юный. Странный кастинг. Макс его звали.
Там, где мы трахаемся, похоже, раньше была гостиная. На ковре под моими пальцами ощущаются вмятины от ножек некогда стоявшего там стола. Мы, видимо, расположились под столом, там, где люди раньше ели. Я говорю ей об этом, глядя в абсолютную темноту.
– Ну ты и странный. Кому еще пришло бы это в голову в такой момент?
Гроза над нами громыхает вовсю, суповые миски ходят ходуном, ложки сыплются на пол. Поврежденная бомбой задняя стена так и стоит разрушенная, и оглушительный сухой треск грома врывается внутрь, обнажая нашу наготу. Мы лежим беззащитные, на голом полу, не имея в случае чего даже оправдания, что мы делаем здесь, где только и есть что обрывок оберточной бумаги на тарелке да старая собачья миска для питья.
– На выходных мне приснилось, что мы с тобой трахаемся, а рядом с нами, в комнате, как будто что-то есть.
Говорить о сексе мне непривычно. Но Агнес – так она теперь себя называет – говорит, причем очень мило. У нее это выходит естественно. Как довести ее до оргазма, где и как к ней прикасаться – тут понежнее, там поощутимее.
– Постой, я тебе покажу. Давай сюда руку…
Моя молчаливая попытка вызывает у нее полуусмешку, моя стеснительность ее забавляет.
– Парень, у тебя впереди много-много лет, пообвыкнешься еще, научишься соблюдать правила. Их миллион.
Помолчав, она добавляет:
– Знаешь… я бы тоже хотела узнать тебя получше.
Мы уже не только желаем друг друга, но и испытываем взаимную симпатию. Она рассказывает о своем сексуальном опыте.
– На мне было коктейльное платье, которое я одолжила для свидания. Я напилась – это был мой самый первый раз. Проснулась в какой-то комнате, рядом никого нет. И платья нет. Пришлось идти до метро и ехать домой в одном плаще.
Она замолкает и ждет, что я скажу.
– А с тобой что-нибудь такое было? Можешь рассказать по-французски, если хочешь. Может, так тебе будет проще?
– Я завалил французский, – говорю я неправду.
– Да врешь ты все.
Мне нравилась не только ее дикая манера речи, меня завораживал ее голос, густой и ритмичный, – все это разительно отличалось от того, как говорили мои школьные товарищи. Но было еще кое-что, что делало ее не похожей на других. Агнес, которая была со мной тем летом, позже станет совсем другой. Я знал это с самого начала. Совпадала ли та будущая воображаемая женщина с тем, какой ей самой хотелось бы себя видеть? Верила ли она в то, что я далеко пойду? У всех остальных, кого я в ту пору знал, все было иначе. В ту эпоху подростки были стреножены своими представлениями, кем якобы мы уже были, а значит, останемся и впредь. Характерная английская черта, болезнь того времени.
В ту ночь, когда громыхала первая летняя гроза, а мы неистово вцеплялись друг в друга, я, вернувшись наконец домой, нашел в кармашке трусов подарок. Развернув обрывок мятой коричневой оберточной бумаги, что лежала у нас на тарелке, я увидел сделанный углем рисунок: мы двое лежим на спине и держимся за руки, а над нами бушует грандиозная, небывалая гроза – черные тучи, росчерки молний, злобное небо. Она обожала рисовать. Где-то на жизненном пути я потерял тот рисунок, хотя собирался хранить его вечно. До сих пор помню его до мелочей и не раз пытался найти что-то похожее, уловить в какой-нибудь галерее отголосок того давнего наброска. Ничего похожего. Долгое время я ничего о ней не знал – была лишь Агнес Стрит, по названию улицы, где находился наш самый первый дом. Все время, пока в остовах разнообразных домов продолжались наши подпольные дни и ночи, она шутливо, но упорно пряталась за этим именем.
– Псевдоним, – важно произнесла она. – Ты ведь в курсе, что это такое, да?
Мы выскользнули из дома. Рабочий день у нас начинался рано. На автобусной остановке взад-вперед ходил какой-то мужчина; когда мы появились, он уставился на нас, потом перевел взгляд на дом, словно недоумевая, как мы в нем оказались. Он тоже вошел в автобус и сел прямо за нами. Может, это просто совпадение? Может, это был призрак времен войны, который обитал в оккупированном нами здании? Мы не испугались, нет, но нам стало стыдно. Агнес забеспокоилась, не будет ли у брата из-за нас неприятностей. Но когда мы собрались выходить, мужчина встал и направился за нами. Автобус остановился. Мы стояли и не выходили. Когда автобус тронулся и стал набирать скорость, Агнес спрыгнула и, с трудом удержав равновесие, помахала мне. Я помахал в ответ и протиснулся мимо мужчины на прежнее место, а потом, когда мы проезжали где-то в центре Лондона, тоже спрыгнул, и он меня уже не догнал.
Назад: «Нечестивое человеколюбие мальчика-лифтера»
Дальше: Устричный катер