Книга: Военный свет
Назад: Улица маленьких кинжалов
Дальше: Примечания

Сад, обнесенный стеной

Год назад в местном магазине мне попалась книга Оливии Лоуренс, и днем, натягивая гудящий шнур для отпугивания надоедливых птиц в саду, я ждал вечера, чтобы почитать без помех. По-видимому, эта книга легла в основу обещанного документального телефильма, так что на следующий день я пошел и купил телевизор. Такого предмета в моей жизни не было, и, когда его привезли, он показался мне фантасмагорическим гостем в маленькой гостиной Малакайтов. Словно я ни с того ни с сего решил купить лодку или льняной костюм в полоску.
Я смотрел передачу и поначалу не мог сопоставить Оливию Лоуренс на экране с той, кого знал в ранней юности. По правде говоря, я уже не помнил, как она выглядела. Она присутствовала в моей памяти абстрактно. Я помнил, как она двигалась, помнил, что одевалась без выкрутасов, даже отправляясь вечером в город со Стрелком. Что до лица, говорившего сейчас со мной, я узнал прежний энтузиазм, и оно быстро стало тем лицом, которое совместилось с давними воспоминаниями о ней. Вот она карабкается по скале в Иордании, вот спускается по веревке, не переставая говорить в камеру. И вновь делится со мной конкретными знаниями о горизонтах грунтовых вод, о разновидностях града на Европейском континенте, о том, как муравьи-листорезы уничтожают целые леса, – все эти сведения легко и понятно подносились нам на маленькой женской ладони. Я был прав. Она могла бы разумно связать мою жизнь, не избегая сложных далеких соперничеств или утрат, мне неизвестных, – примерно так же, как могла распознать назревающую бурю или как угадала эпилепсию Рэчел по какому-то жесту или тихой ее отстраненности. Притом что близости между нами не было, ее ясный женский взгляд на вещи открыл мне многое. Мы недолго были знакомы, но я верил, что Оливия Лоуренс на моей стороне. Я стоял, и меня понимали.
Я прочел ее книгу и смотрел документальный фильм, где она шла по разоренным оливковым рощам Палестины, садилась в монгольские поезда и выходила из них, наклонялась на пыльной улице и демонстрировала петли орбит в лунном небе при помощи апельсина и грецких орехов. Она не изменилась – по-прежнему все время новая. Через много лет после того, как мать рассказала мне о работе Оливии во время войны, я прочел сжатые официальные рапорты о том, как ученые регистрировали скорость ветра в преддверии высадки в Нормандии, как она и другие поднимались в темное небо, оккупированное другими планерами, сотрясавшимися и хрупкими, как стекло, чтобы определить воздушные потоки, вероятность бездождевого рассвета и, в зависимости от этого, подтвердить или отложить день высадки. Метеорологические журналы, которые она показывала нам с Рэчел, со средневековыми гравюрами разного вида градов, рисунки соссюровского цианометра, определяющего оттенки голубого в небе, для нее не были только теорией. Она и ее сотрудники, должно быть, чувствовали себя в то время волшебниками, вызывавшими к жизни то, чему научили их поколения ученых.
* * *
Оливия первой возникла из полупогребенных времен, когда все мы собирались на Рувини-Гарденс. Где сейчас Стрелок, я по-прежнему не имел понятия. С тех пор, когда я видел его в последний раз, прошли годы, и я не помнил даже его настоящего имени. Он, Мотылек и другие существовали только в ущелье детства. А взрослая моя жизнь прошла большей частью в правительственном здании, с попытками проследить жизненный путь, избранный матерью.
Бывали дни в архивах, когда мне попадалась информация о далеких событиях, совпадавших по времени с определенными делами матери. Таким образом я мог получить представление о какой-то другой операции в другом месте. И однажды, отслеживая операцию, косвенно ее касавшуюся, я наткнулся на сообщения о транспортировке нитроглицерина во время войны. Его везли по Лондону, и, поскольку груз был опасный, делалось это ночью, втайне от жителей. Это продолжалось даже во время блица, при затемнении; над черной рекой – лишь тусклый оранжевый огонек, показывающий высоту мостового пролета, скрытный сигнал под бомбежкой, горящие баржи, осколки шлепаются в воду, а на темных дорогах по три-четыре раза за ночь тайно ползут грузовики. Тридцать миль пути от Уолтам-Эбби, где Большой нитратор производил нитроглицерин для безымянного подземного хранилища в центре города – как выяснилось, под Лоуэр-Темз-стрит.
Иногда почва проваливается, и туннель приводит к старому месту назначения. Я тут же перешел в большую комнату, увешанную картами. Я разворачивал одну за другой, отыскивая возможные маршруты грузовиков с нитроглицерином. Еще до того, как мой палец доходил до них, я знал засевшие в памяти имена: Сьюардстоун-стрит, Коббинс-Брук, к западу от кладбища, затем на юг и, наконец, Лоуэр-Темз-стрит. Этим ночным маршрутом я ездил со Стрелком после войны, когда был подростком.
Мой давно забытый Стрелок, контрабандист, мелкий преступник, возможно, был героем в своем роде, потому что работа его была опасной. То, чем он занялся после войны, было следствием мира. Обычная ложная скромность англичан, с ее нелепой скрытностью или маской наивного ученого, чем-то напоминала тщательно написанные диорамы, маскирующие правду, прячущие за собой ход к подлинной личности. В каком-то смысле это – самое замечательное театральное представление среди европейских народов. Наряду с тайными агентами под личиной двоюродных бабушек, малоспособных романистов, светского кутюрье, шпионившего в Европе, были проектировщики и строители ложных мостов через Темзу, чтобы вводить в заблуждение немецкие бомбардировщики, прорвавшиеся в Лондон; химики, ставшие специалистами по ядам, фермеры на восточном побережье, которым были выданы списки сочувствующих немцам, – их надлежало убить в случае вторжения; орнитологи и пасечники из Кью, вечные холостяки – знатоки Леванта и полиглоты; одним из них был Артур Маккэш, проработавший в секретной службе бóльшую часть жизни. Все они соблюдали секретность своих ролей даже после войны и только спустя годы удостаивались тихой фразы в некрологе о своей «достойной службе в Министерстве иностранных дел».
Мир почти всегда был мокрым, черным, как сажа, когда Стрелок гнал свои громоздкие грузовики с нитроглицерином мимо садиков с андерсоновскими бомбоубежищами, – левая рука на рычаге скоростей, переключает их во тьме, правая нацеливает автомобиль-снаряд на склад в Лондоне. Два часа ночи, в голове у него карта, и он может ехать сквозь тьму с противоестественной быстротой.
Я провел за обнаруженными досье вторую половину дня. Выяснил марки грузовиков, вес перевозимой за один рейс взрывчатки, узнал о тусклых синих фонарях, освещавших неожиданные повороты. Бóльшую часть жизни деятельность Стрелка была замаскированной, скрытой. Подпольные боксерские ринги в Пимлико, собачьи бега, контрабанда. Но во время войны его деятельность отслеживалась и была полностью известна. Он должен был отметиться при выезде и отметиться по прибытии на Лоуэр-Темз-стрит. Каждый его рейс регистрировался. Первый и единственный раз в жизни Стрелок был «в списках». Он, так гордившийся тем, что его нет в энциклопедическом справочнике преступников, связанных с собачьими бегами. Три ездки за ночь от Порохового завода туда и обратно, когда почти весь Ист-Энд спал, не ведая о том страшном, что творилось на ночных улицах. Но всегда регистрировалось. Так что теперь, спустя годы, в комнате висящих карт я смог найти отмеченные маршруты и увидеть, насколько схожи эти его рейсы с теми, что мы совершали от Ист-Энда, от окрестностей Лаймхаус-Бейсина до Сити.
Я стоял в комнате с картами один, и полотнища чуть колыхались, словно от внезапного сквозняка. Я знал, что где-то будет досье на шоферов. Я помнил его только как Стрелка из Пимлико, но знал, что при фотокарточке паспортного размера должно быть его настоящее имя. В соседней комнате я выдвигал ящики картотечных шкафов и перебирал черно-белые фотографии худых мужчин в молодости. И, наконец – имя, которого я не помнил, и фото знакомого лица. Норман Маршалл. Мой Стрелок. «Норман!» – вспомнился выкрик Мотылька в нашей заполненной людьми гостиной на Рувини-Гарденс. Это была фотокарточка Стрелка пятнадцатилетней давности и как-то навязчиво рядом с ней – его нынешний адрес.
Вот и Стрелок.
Левая рука с зажженной сигаретой на руле перед крутым поворотом, правый локоть в окне под хлещущим дождем, чтобы не заснуть. Поговорить было не с кем в те ночи, и он, наверное, взбадривал себя старой песенкой про даму, имя которой пламя.
* * *
После определенного возраста наши герои обычно перестают быть для нас учителями и вожатыми. Теперь они предпочитают охранять территорию, где очутились в итоге. Тягу к приключениям сменили почти невидимые нужды. Тот, кто прежде насмехался над традициями, боролся с ними смехом, теперь только смеется, без насмешки. Так я воспринял Стрелка, когда последний раз с ним увиделся. Когда сам был уже взрослым. Не знаю. Сейчас у меня был его адрес, и я отправился к нему.
Но в эту последнюю нашу встречу я так и не понял: я ему просто не интересен или там есть обида на меня и злость. Тогда, в прошлом, я вдруг взял и ушел из его мира. А тут опять возник, уже не мальчик. И когда я вспоминал наши с ним приключения в путаном и ярком сне моей юности, Стрелок не желал говорить о прошлом. Я хотел узнать обо всех остальных, но он сворачивал разговор на настоящее. Чем я теперь занимаюсь? Где живу? Есть ли у меня?.. Единственное, что мне оставалось, – истолковывать нашу встречу с учетом барьеров, которые он поставил в беседе. Также я заметил его одержимость порядком: где находится и должна оставаться каждая вещь на кухне – если я что-то брал, например, стакан или блюдце, он помнил, куда их надо вернуть.
Он не ожидал увидеть меня на пороге в тот день, в тот час – да вообще не ожидал меня увидеть. Так что порядок в квартире явно был привычный и повседневный, тогда как в моих воспоминаниях, возможно, разросшихся с годами, вещи у этого человека терялись или распадались на части. Но здесь был коврик для вытирания ног перед входом, аккуратно сложенное чайное полотенце и в коридоре две двери, которые он аккуратно закрыл, когда мы шли на кухню, чтобы поставить чайник.
Я жил один, так что мог опознать жилье одиночки и мелкие признаки порядка, характерные для его жилья. Стрелок жил не один. Теперь у него была семья, жена Софи, он сказал, и дочь. Это меня удивило. Я попытался угадать, какая из былых подруг сумела зацепить его, или какую из них он сам зацепил. Точно – не бурную спорщицу русскую. Так или иначе, он был в квартире один, и с Софи я не познакомился.
Дальше того, что он женат и у них есть ребенок, Стрелок в разговоре о прошлом идти не желал. О войне говорить отказывался, мои веселые вопросы о торговле собаками отметал. Сказал, что мало помнит о том времени. Я спросил, видел ли он программу Оливии Лоуренс на Би-би-си. «Нет, – спокойно сказал он, – пропустил».
Я не хотел ему верить. Надеялся, что это обычная его уклончивость. Это я мог простить – что он не забыл, а вырезал ее из своей жизни; труднее было поверить, что он не потрудился включить телевизор. А может, я остался единственным, кто помнил то время, те жизни. И так он ставил рогатки на пути к нашему прошлому, не пускал меня туда, хотя понимал, что я за этим пришел. А еще он как будто нервничал; я даже подумал, что ему кажется, будто я оцениваю, преуспел ли он в жизни или сделал неудачный выбор.
Я смотрел, как он наливает чай нам в чашки.
– Я слышал от кого-то, что Агнес туго пришлось. Пытался ее отыскать, но не смог.
– Думаю, каждый из нас пошел своим путем, – сказал он. – Я на время перебрался в Центральные графства. Новое лицо – если понимаете, о чем я. Человек без прошлого.
– Я вспоминаю наши с вами ночи на баржах; с собаками. Больше всего.
– В самом деле? Это больше всего вспоминаете?
Он молча поднял чашку – иронический тост. Он не желал возвращаться к тем годам.
– И что, давно вы здесь? Что поделываете?
Я почувствовал, что оба вопроса, один за другим, говорят об отсутствии интереса. Поэтому, не вдаваясь в подробности, сказал, где живу и что делаю. Придумал что-то о Рэчел. Почему я лгал? Может быть, из-за того, как он меня спросил. Как будто все вопросы не имели значения. Он вел себя так, как будто я ему ни с какого боку не нужен.
– По-прежнему занимаетесь импортом? – спросил я.
Он отмахнулся от вопроса:
– Да так… раз в неделю езжу в Бирмингем. Постарел, мало разъезжаю. А Софи работает в Лондоне. – На этом он остановился.
Он разглаживал ладонью скатерть, и, когда его молчание слишком затянулось, я встал. Раньше я обожал общество этого человека, хотя поначалу он мне не нравился, а потом стал пугать. Я подумал, что узнал его со всех сторон – его грубость, а позже его щедрость. Поэтому трудно было сейчас видеть его таким инертным, когда каждую мою фразу он ловко сметает в тупик.
– Мне пора.
– Хорошо, Натаниел.
Я спросил разрешения воспользоваться его туалетом и прошел туда по узкому коридору. Посмотрел в зеркало на свое лицо – уже не того мальчика, который ездил с ним по ночным дорогам и сестру которого он однажды спас от убийц. Я повернулся кругом в тесном пространстве, как будто опечатанном и потому могущем что-то еще сообщить мне о моем непостоянном, сумасбродном герое из прошлого, моем учителе. Попробовал представить себе, на какой женщине он мог жениться. Я взял три зубные щетки, лежавшие на краю раковины, и взвесил на ладони. Потрогал и понюхал его мыло для бритья на полке. Посмотрел на три сложенных полотенца. Софи, не знаю, кто она, внесла в его жизнь порядок.
Все это было для меня неожиданно. И грустно. Он был авантюристом, а сейчас я стоял, испытывая клаустрофобию, внутри его жизни. Каким же спокойным и удовлетворенным выглядел он, когда разливал чай и гладил ладонью скатерть. И это – человек, который откусывал от чужих сэндвичей, мчась на какую-то сомнительную встречу, возбужденно хватал с земли оброненную кем-то на улице или на набережной игральную карту, бросал через плечо банановую кожуру на заднее сиденье «Морриса», где ехали Рэчел и я с собаками.
Я вышел в узкий коридор и постоял перед рамкой с куском ткани и вышитыми на ней словами. Не знаю, сколько времени я стоял там, глядя на нее, читая и перечитывая слова. Я тронул ткань пальцами, заставил себя оторваться и очень медленно пошел на кухню. Как бы в твердой уверенности, что я здесь в последний раз.
В дверях, уже уходя, я обернулся и сказал:
– Спасибо за чай…
Я так и не решил, как к нему обращаться. Я никогда не называл его настоящим именем. Стрелок кивнул с экономной улыбкой – достаточной для того, чтобы не казаться невежливым или рассерженным из-за моего вторжения в его частную жизнь, – и закрыл за мной дверь.

 

Только за много миль от Лондона в шуме поезда, везшего меня в Суффолк, я позволил себе посмотреть на наши жизни через призму сегодняшнего визита. Там не было желания простить меня или наказать. Хуже. Он вообще не желал объяснять мне, что я наделал, исчезнув когда-то внезапно и без предупреждения.
Понял я происходившее в его квартире, когда вспомнил, каким вруном был Стрелок. Будучи остановлен полицейским или охранником на складе или в музее, он запускал такую импровизацию, такую мудреную и даже нелепую, что сам над ней смеялся. Обычно люди не смеются над своими выдумками, когда лгут, – и это было его маскировкой. «Никогда не планируй свое вранье, – сказал он как-то во время нашей ночной поездки. – Придумывай на ходу. Так легче поверят». Отработанный встречный удар – кросс. И карты всегда держал близко к груди. Стрелок наливал чай так спокойно, а ум его и сердце, наверное, были в огне. Он почти не смотрел на меня, когда говорил. Следил только за охряной струйкой чая.
Агнес всегда заботилась о тех, кто рядом. Это мне запомнилось в ней ярче всего. Она бывала резкой, спорщицей. Нежной с родителями. Она за все хваталась в жизни, но была в ней и щепетильность. Она нарисовала наш портрет за едой, потом сложила пергамент, так что получилось как бы в рамке, и положила мне в карман. Так она вручала подарок, даже такой пустячный, такой забавный, и говорила: «На, это тебе, Натаниел». И я, еще наивный, неотесанный, пятнадцатилетний, принял его молча и сохранил.
В этом возрасте мы глуповаты. Мы говорим не то, мы не умеем быть скромными или менее застенчивыми. Мы легко судим. Но единственная наша надежда – и понимаем это только задним числом – в том, что мы меняемся. Мы учимся, развиваемся. Тот, кто я теперь, сформирован всем, что со мной происходило, не тем, чего я достиг, но тем, как я шел к себе нынешнему. Но кому я причинил боль, чтобы к этому прийти? Кто направлял меня к чему-то лучшему? Или отнесся благосклонно к тем небольшим умениям, которыми я обладал? Кто научил меня смеяться, когда я лгу? И кто научил сомневаться в том, что я думал о Мотыльке? Кто заставил меня перенести интерес с «персонажей» на то, как они поступают с другими? И прежде всего, самое главное, – сколько я причинил вреда?
Когда я вышел из туалета в квартире Стрелка, передо мной была закрытая дверь. Рядом с ней на стене, в рамке, – квадратик ткани с вышитой синими нитками фразой:
Часто я лежала без сна всю ночь
и мечтала о большой жемчужине.

Под этим, ниткой другого цвета – дата рождения: число, месяц, год. Тринадцать лет назад. Откуда было знать Стрелку, что кусочек ткани с вышивкой все мне скажет. «Софи», его жена, вышила это для себя и для ребенка. Эти слова она бормотала перед тем, как уснуть. Я помню. А она, наверное, даже не помнит, как однажды сказала их мне, да и помнит ли до сих пор ту ночь, когда мы разговаривали в темноте необитаемого дома. Я и сам забыл – до этой минуты. Кроме того, ей в голову не могло прийти, что я вдруг возникну снова, да в ее доме, и на стене прочту о ее мечте.
А теперь – лавина, от одной вышитой фразы. Я не знал, что делать. За ее биографией я и не думал следить. Как мне вернуться сквозь время к Агнес из Баттерси, к Агнес из Лаймбернерс-Ярда, где она потеряла коктейльное платье? К Агнес и Жемчужине Милл-Хилла.
Если рана глубока, ее нельзя превратить в предмет разговора, да и писать о ней едва ли можно. Теперь я знаю, где они живут, – на улице без деревьев. Мне нужно быть там ночью и кричать ее имя, чтобы она услышала, чтобы молча открыла глаза со сна и села в темноте.
Что такое? – скажет он ей.
Мне послышалось…
Что?
Не знаю.
Ложись, спи.
Хорошо. Нет. Вот опять.
Я зову и жду отклика.

 

Мне ничего не было сказано, но, подобно сестре с ее театральными выдумками или Оливии Лоуренс, я знаю, как достроить историю из одной песчинки или осколка обнаруженной истины. Задним числом понимаешь, что песчинки всегда были: то, что никто не заговаривал со мной об Агнес, хотя, я полагал, могли бы, и теперешнее холодное молчание Стрелка у него в квартире. И сложенные полотенца – она как-никак была официанткой, судомойкой, уборщицей на разных кухнях, как и я, и жила в маленькой муниципальной квартире, где без опрятности – никак. Стрелка, наверное, удивляли такие правила и убеждения беременной семнадцатилетней девочки, умело поставившей заслон дурным привычкам его жизни.
Я представляю себе их двоих… с чем? С завистью? Облегчением? Чувством вины оттого, что не знал до сих пор о своей ответственности? Я думал о том, как они, наверное, осуждали меня. Или я вообще был необсуждаемой темой наподобие того, как Стрелок отреагировал на телепрограмму Оливии Лоуренс и не пожелал читать ее книгу. Отрезал нас всех… не до того ему было: раз в неделю ехать в Центральные графства, растить ребенка, времена были скудные, трудные.
Через несколько недель после того, как Агнес обнаружила, что беременна, а поговорить об этом было не с кем, она села в один автобус, потом пересела в другой и вышла около Пеликан-Стэйрз, где жил Стрелок. Она не виделась со мной больше месяца и подумала, что я там. Время было обеденное. На дверной звонок никто не отозвался, и она села на ступеньках. На улице темнело. Когда он вернулся домой, она спала. Он тронул ее, разбудил, она не понимала, где находится, потом узнала моего отца. Так что наверху, когда сказала ему, что она в положении и не знает, где я или куда уехал, Стрелку пришлось открыть ей правду о том, кто он на самом деле, и какая между нами связь, и куда я мог деться или меня дели.
Они просидели всю ночь в тесной квартирке перед газовым камином – как в исповедальне. И во время или после вращавшихся по кругу разговоров рассказал ли он ей, чтобы рассеять ее сомнения, чем занимается, какова его профессия?
Недавно я посмотрел вернувшийся на экраны старый фильм, где герой, ни в чем не повинный человек, осужден по ошибке и его жизнь погублена. Он бежит с каторги, но обречен всю жизнь скрываться. В последней сцене он встречается с любимой женщиной из прошлой жизни, но пробыть с ней может совсем недолго – того и гляди его схватят. Он отступает от нее назад, в темноту, и она кричит ему: «Как ты живешь?» А наш герой, которого играет Пол Муни, отвечает: «Я ворую». И на этих словах фильм кончается, затемнением на его лице. Я смотрел фильм и думал об Агнес и о Стрелке, думал, когда и как признался он ей в незаконности своих занятий. Как она обошлась с этим знанием о шатких его отношениях с законом, обеспечивавших им жизнь. Я до сих пор любил все, что помнил об Агнес. Она вытащила меня из моего юношеского одиночества, полностью открыв мне себя. И я не знал более правдивого человека. Мы с ней забирались в чужие дома, крали еду в ресторанах, где работали, но мы были безвредными. Она не терпела нечестности и несправедливости. Она была правдивой. Ты не вредишь другим. Какой изумительный принцип для человека в таком возрасте.
Так я думал об Агнес и об этом мужчине, который ей всегда нравился, которого она считала моим отцом. Когда и как объяснил он ей, чем занимается? На столько вопросов хотелось бы получить правдоподобную версию ответа.
Как ты живешь?
Я ворую.
Или он скрывал это от нее до следующей встречи, до следующей ночи в тесной квартире около Пеликан-Стэйрз? По одному решению, одному разъяснению за раз. Сначала это. Потом то. И только потом он скажет ей, что хочет сделать, и это уже не будет как в той любовной песне, которую он напевал про себя, где все происходит вдруг, по быстро возникшей причине со следствием – влюбился, и у берега играет оркестр. Уже не простое совпадение, стечение обстоятельств. Я знал, что между ними была сильная взаимная симпатия. С этого им пришлось двигаться дальше, при всей разнице в возрасте и неожиданно изменившихся ролях. Во всяком случае, больше никого там не было.
Он полагал, что всегда будет независимым, неприступным. Считал, что разбирается в тонкостях женской души. Может быть, даже сказал мне когда-то, что его многочисленные подозрительные профессии нужны для того, чтобы утвердить свою независимость и отсутствие наивности. Так что теперь, когда он пытался успокоить ее и в то же время открыть ей глаза на менее невинный, менее правдивый способ жизни, ему нужно было как-то ее извлечь из саморазрушительного внутреннего мирка. Много ли было у них разговоров, прежде чем он предложил ей пожениться? Он понимал, что она должна узнать о его делах до того, как примет решение. Наверное, это было для нее потрясением – не из-за того, что он, возможно, пользуется ее безвыходностью, а из-за чего-то более неожиданного. Он предлагал ей надежный выход из ее смыкающегося мира.
Она перебралась в его маленькую квартиру. На что-то большее не было денег. Нет, подозреваю, что обо мне они не думали. Не судили меня и не сбрасывали со счетов. Это мои переживания издалека. Не до того им было. Каждый фартинг на счету, каждый тюбик зубной пасты покупался со скидкой. То, что с ними происходило, было реальной историей, тогда как я бродил в лабиринте материной жизни.
Они поженились в церкви. Агнес-София захотела в церкви. В свидетелях – кучка людей: ее родители, ее брат – агент по продаже недвижимости, одна девушка с работы, пара «летунов» – пособников Стрелка. Подделыватель документов из Летчуорта, он был шафером, и еще торговец, владелец баржи. Его потребовала Агнес. Словом, родители и еще шестеро или семеро.
Ей надо было найти другую работу. Девушки из ресторана не знали, что она ждет ребенка. Она покупала газеты и просматривала объявления. Через старого знакомого Стрелка нашла работу в Уолтам-Эбби, теперь, в послевоенные годы, снова превращавшемся в исследовательский центр. Здесь она когда-то была счастлива. Она знала его историю, читала разные брошюры на нашей одолженной барже, пока мы бесшумно спускались под громкие крики птиц или медленно поднимались по шлюзам каналов, вырытых в прошлом веке, чтобы соединить оружейные мастерские аббатства с арсеналами в Вулидже и Перфлите на Темзе. Автобус вез ее мимо Холлоуэйской тюрьмы по Сэвен-Систерс-Роуд и выпускал на территории аббатства. Снова обступал ее сельский пейзаж, где она бывала когда-то со Стрелком и со мной. Жизнь описала круг.
Она работала за одним из длинных столов в душном, похожем на пещеру зале в Восточном крыле А: двести женщин сосредоточены на том, что лежит перед ними, ни на минуту не останавливаются. Никто не разговаривал; они сидели на табуретах далеко друг от дружки – словом не перекинуться. Тишина, только звуки их ручного труда. Каково это было ей, прежде смеявшейся и спорившей за работой? Она скучала по кухонному хаосу – ни поговорить, ни встать, ни в окно заглянуть, привязана к ритму конвейерной ленты, не знающей сбоев. Через день меняли рабочее место. Сегодня в Восточном крыле, завтра в Западном, и все время в защитных очках, отмеряют унции взрывчатки на весах, высыпают ее в проезжающие контейнеры. Зернышки взрывчатки застревали под ногтями, пропадали в карманах, в волосах. В Западном крыле было хуже – там работали с желтым кристаллическим тетрилом, упаковывали его в таблетки. Липкая взрывчатка приставала к рукам, руки желтели. Тех, кто работал с тетрилом, называли «канарейками».
В обед можно было поговорить в столовой, но столовая тоже была закрытым помещением. Агнес приносила еду из дома и уходила на юг, в знакомый лес, съедала свой сэндвич на берегу реки. Ложилась на спину, подставив солнцу живот – она и ребенок одни во Вселенной. Слушала, не запоет ли птица, не зашуршит ли ветер в кустах – какой еще сигнал подаст жизнь. Возвращалась в Западное крыло, желтые руки в карманах.
Она не знала толком, что делается в странных строениях, мимо которых шла: лестницы вели под землю к климатическим камерам, где испытывали новое оружие в условиях пустынной жары и арктического мороза. Наверху почти не было признаков человеческой деятельности. Вдалеке на холме был Большой нитратор, где уже два века производили нитроглицерин. Рядом с ним под землей громадные промывочные бассейны. Из старых досье в Архивах я узнал о полуподземных сооружениях, мимо которых шла беременная дочерью Агнес. Узнал, для чего служили эти объекты в Уолтамском аббатстве. Узнал, что мирное водохранилище в лесу, куда нырнула семнадцатилетняя Агнес, было оборудовано подводными камерами и там проверяли силу и эффективность взрывчатых веществ, которые обрушатся потом бомбами на плотины в долине Рура. Из этого сорокафутовой глубины водохранилища, где Барнс Уоллис и Э.Р. Коллинз испытывали свою прыгающую бомбу, она, дрожа и задыхаясь, выскочила на поверхность, взобралась на палубу катера и курила самокрутку в очередь со Стрелком.

 

В шесть часов вечера она выходит из ворот Уолтамского аббатства и садится в автобус до города. Она прислоняется головой к окну, глядит на Тоттенхемские марши, на лицо ее ложится тень, когда автобус проезжает под мостом на Сент-Эннс-Роуд.
Норман Маршалл дома; ее тяжелое тело налилось усталостью, и она проходит мимо него, не позволяя к себе прикоснуться.
– Я грязная. Дай сначала помоюсь.
Она наклоняется над раковиной и льет себе на голову воду из лоханки, смывает зерна пороха; потом яростно оттирает руки до локтей. Тетрил и резинистая масса, которой перекладывают патроны в ящике, пристали к рукам, как смола. Снова и снова Агнес трет руки и все места тела, до каких может достать.

 

Нынче я ем в одно время с грейхаундом.
А вечером, когда ему хочется спать, он тихо подходит к столу, за которым я работаю, и кладет усталую голову мне на ладонь, чтобы я перестал. Я знаю, это – для успокоения, ему нужно что-то теплое, человеческое, надежное, вера в другого. Он тянется ко мне, несмотря на мою замкнутость и переменчивость. Но я и сам жду этого. Будто ему хочется рассказать о случайностях своей жизни, о прошлом, которого я не знаю. Обо всех своих нуждах, не находящих выражения.
Итак, рядом со мной собака, которой нужна моя ладонь. Я сижу в своем саду, обнесенном стеной, во всех отношениях это до сих пор сад Малакайтов с неожиданными цветами, о которых мне не говорили. Затянулась их жизнь. Когда у Генделя случился удар, он, по словам моей матери, любительницы оперы, был в этом состоянии «идеалом человека», почитаемым, любящим мир, в котором не мог быть деятельным участником, пусть даже этот мир был местом беспрерывных войн.
Недавно я читал статью одного из моих суффолкских соседей о Lathyrus maritimus, чине приморской – о том, как ей помогла выжить война. Наши берега были заминированы, чтобы защитить страну от вторжения, и в отсутствие людской деятельности образовался плотный зеленый ковер из мясистых крепких листьев чины. Новая жизнь почти вымершего растения – «счастливый овощ мира». Меня занимают такие неожиданные сцепления, сутры причин и следствий. Так когда-то связалась у меня комедия «Неприятности в раю» с секретными перевозками нитроглицерина в Лондон во время войны или девушка, моя хорошая знакомая, снимавшая ленту с волос, чтобы нырнуть в лесное водохранилище, где испытывали прыгающую бомбу. Мы жили во времена, когда события, как будто далеко разнесенные, оказывались соседними. Так, я до сих пор не знаю, чувствовала ли Оливия Лоуренс, впоследствии научившая меня и мою сестру входить без страха в ночной лес, ощущала ли она, что те военные дни и ночи в небе над Ла-Маншем были ярчайшими в ее жизни. О том периоде ее работы знали немногие; она не упоминала о нем ни в книге, ни в телефильме, который я посмотрел взрослым. Много было таких, как она, скромно молчавших о своих военных трудах. Она была не просто этнографом… Стежок! – с насмешкой оборвала меня мать: она предпочитала говорить о делах Оливии, а не о своих.
Виола? Ты Виола? Я шепотом повторял эти слова на втором этаже здания, где работал, постепенно открывая для себя, кем была моя мать.
Мы упорядочиваем нашу жизнь с помощью сшитых на живую нитку историй. Словно заблудились в непонятной местности и пытаемся ухватить то, что было невидимым и невысказанным, – Рэчел, Зяблик, и я, Стежок, – сметываем все это кое-как, чтобы жить дальше, незавершенное, нехоженое, как чина на военном заминированном берегу.
Грейхаунд – со мной рядом. Он кладет тяжелую костяную голову мне на ладонь. Как будто я все еще тот, пятнадцатилетний. Но где сестра, не пожелавшая попрощаться со мной прямо, а помахавшая напоследок кукольной ручкой ребенка? Или однажды увижу девочку, подбирающую на улице игральную карту, и побегу к ней: «Перл? Ты Перл? Это папа с мамой тебя научили так делать? Для удачи?»
Перед тем как Сэм Малакайт забрал меня из Уайт-Пейнта в последний мой день там, я постирал кое-что из вещей матери и разложил сушиться на траве; некоторые развесил на кустах. То, в чем ее убили, было увезено. Я вынес гладильную доску и отутюжил ее любимую клетчатую рубашку, воротник и манжеты, которые она всегда подворачивала. Эта рубашка никогда не подвергалась такому давлению и жару. Потом остальные рубашки. Синюю шерстяную кофту, скрывавшую ее худобу, я прогладил через тряпку негорячим утюгом. Я отнес рубашки и кофту в ее комнату, повесил в шкаф и спустился. Шумно прошел по соловьиному полу, закрыл за собой дверь и уехал.

notes

Назад: Улица маленьких кинжалов
Дальше: Примечания