Книга: Большая книга психики и бессознательного. Толкование сновидений. По ту сторону принципа удовольствия
Назад: V
Дальше: VII

VI

Наш предыдущий вывод, устанавливающий полную противоположность между «влечениями Я» и сексуальными влечениями, сводя первые к смерти, а последние – к продолжению жизни, несомненно, во многих отношениях не удовлетворит нас самих. Добавим к этому, что о консервативном или, точнее, регрессивном характере влечений, соответствующем навязчивому повторению, мы могли говорить, собственно, только в случае первых влечений. Ибо, согласно нашему предположению, влечения Я восходят к оживлению неживой материи и стремятся восстановить состояние неживого. Сексуальные влечения ведут себя совершенно иначе – очевидно, что они воспроизводят примитивные состояния живого существа, но цель, к которой они стремятся всеми возможными средствами, состоит в слиянии двух определенным образом дифференцированных зародышевых клеток. Если этого соединения не происходит, зародышевая клетка умирает подобно всем остальным элементам многоклеточного организма. Только при этом условии половая функция может продлевать жизнь и придавать ей видимость бессмертия. Какое же важное событие в ходе развития живой субстанции повторяется благодаря половому размножению или его предтече – копуляции двух индивидов среди одноклеточных? На это мы ничего ответить не можем и поэтому восприняли бы с облегчением, если бы все наши мыслительные построения оказались ошибочными. Тогда противопоставление влечений Я (к смерти) и сексуальных влечений (к жизни) отпало бы само собой, тем самым и навязчивое повторение тоже утратило бы приписываемое ему значение.

Поэтому вернемся к одному из затронутых нами предположений, ожидая, что его можно будет полностью опровергнуть. Основываясь на этой предпосылке, мы далее сделали вывод, что все живое в силу внутренних причин должно умереть. Мы так беспечно высказали это предположение именно потому, что оно таковым нам не кажется. Мы привыкли так думать, наши поэты подкрепляют нас в этом. Возможно, мы решились на это потому, что подобное верование дает утешение. Если суждено самому умереть и перед тем потерять своих любимых, то лучше уж подчиниться неумолимому закону природы, величественной αναγχη [необходимости], чем случайности, которой можно было бы избежать. Но быть может, эта вера во внутреннюю закономерность смерти – тоже всего лишь иллюзия, нами созданная, «чтобы вынести тяготы бытия»?  Во всяком случае, эта вера не изначальна, первобытным народам идея «естественной смерти» чужда; они объясняют каждую смерть влиянием врага или злого духа. Поэтому для проверки этого верования обратимся к биологической науке.

Поступив таким образом, мы, возможно, будем удивлены тем, насколько мало согласия между биологами в вопросе о естественной смерти, да и само понятие смерти у них растекается. Факт определенной средней продолжительности жизни, по крайней мере, у высших животных, свидетельствует, разумеется, о смерти от внутренних причин, но то обстоятельство, что отдельные крупные животные и гигантские деревья достигают очень большого возраста, который до сих пор оценить невозможно, опять-таки сводит на нет это впечатление. Согласно прекрасной концепции В. Флисса (1906), все жизненные проявления организмов – конечно, также и смерть – связаны с наступлением определенных сроков, в которых выражается зависимость двух живых субстанций – мужской и женской – от солнечного года. Однако наблюдения, свидетельствующие о том, насколько легко и в какой степени под влиянием внешних сил могут измениться – особенно в растительном мире – во временном аспекте проявления жизни (ускориться или затормозиться), не укладываются в жесткие формулы Флисса и как минимум заставляют усомниться в единовластии установленных им законов.

Наибольший интерес вызывает у нас та трактовка, которую вопрос о продолжительности жизни и о смерти организмов получил в работах А. Вейсмана (1882, 1884, 1892 и др.). Этому исследователю принадлежит идея о разделении живой субстанции на смертную и бессмертную половины; смертная половина – это тело в узком значении слова, то есть сома; только она одна подвержена естественной смерти, зародышевые же клетки потенциально бессмертны, поскольку при известных благоприятных условиях они способны развиться в новый индивид или, выражаясь иначе, окружить себя новой сомой.

Что нас здесь привлекает, так это неожиданная аналогия с нашим собственным пониманием, к которому мы пришли совершенно иным путем. Вейсман, рассматривающий живую субстанцию с морфологической точки зрения, выявляет в ней составную часть, подверженную смерти, – сому, тело, – независимо от пола и наследственности, а также бессмертную часть, а именно зародышевую плазму, которая служит сохранению вида, размножению. Мы рассматривали не живую материю, а действующие в ней силы и пришли к разграничению двух видов влечений – одних влечений, которые хотят привести жизнь к смерти, и других, сексуальных, влечений, которые постоянно стремятся к обновлению жизни. Это выглядит как динамическое следствие морфологической теории Вейсмана. Но видимость многозначительного совпадения исчезает, как только мы обращаемся к решению Вейсманом проблемы смерти. Ибо Вейсман допускает различие смертной сомы и бессмертной зародышевой плазмы только у многоклеточных организмов, тогда как у одноклеточных животных индивид и клетка, служащая продолжению рода, не различаются. То есть он считает одноклеточные организмы потенциально бессмертными, смерть наступает только у многоклеточных. Правда, эта смерть высших живых существ – естественная, то есть смерть в силу внутренних причин, но она не основывается на исходных свойствах живой субстанции, не может пониматься как абсолютная необходимость, обусловленная сущностью жизни. Смерть – это скорее свойство целесообразности, проявление адаптации к внешним условиям жизни, поскольку после разделения клеток тела на сому и зародышевую плазму неограниченная продолжительность жизни индивида стала бы совершенно нецелесообразной роскошью. С возникновением у многоклеточных этой дифференциации смерть стала возможной и целесообразной. С тех пор сома высших живых существ в силу внутренних причин к определенному времени отмирает, одноклеточные же остались бессмертными. И наоборот, размножение не возникло лишь с появлением смерти, скорее, оно представляет собой первичное свойство живой материи, как и рост, от которого оно произошло, и жизнь на земле с самого начала оставалась непрерывной.

Нетрудно убедиться, что признание естественной смерти для высших организмов мало чем помогает нашему делу. Если смерть – это всего лишь позднее приобретение живых существ, то тогда влечения к смерти, которые восходят к самому началу жизни на земле, можно и не рассматривать. Тогда многоклеточные все же могут умирать по внутренним причинам, от недостатков своей дифференциации или несовершенства обмена веществ; для вопроса, который нас занимает, это интереса не представляет. Несомненно, такое понимание смерти и ее происхождения для привычного мышления человека также гораздо ближе, чем странное предположение о «влечениях к смерти».

Дискуссия, последовавшая за формулировками Вейсмана, на мой взгляд, ни в одном направлении ничего определенного не дала. Некоторые авторы вернулись к точке зрения Гёте (1883), который видел в смерти прямое следствие размножения. Гартман характеризует смерть не появлением «трупа», отмершей части живой субстанции, а определяет ее как «завершение индивидуального развития». В этом смысле смертны и простейшие, смерть всегда совпадает у них с размножением, но этим она в известной степени оказывается завуалированной, поскольку субстанция животного-родителя может быть непосредственно переведена в молодых индивидов-детей.

Вскоре после этого интерес исследователей обратился к экспериментальной проверке постулируемого бессмертия живой субстанции у одноклеточных. Американец Вудрафф выращивал ресничную инфузорию-туфельку, которая размножается делением на два индивида, и прослеживал это деление до 3029-го поколения, на котором он прервал свой опыт; каждый раз он изолировал один из продуктов деления и помещал его в свежую воду. Этот поздний потомок первой туфельки был так же свеж, как его прародительница, без каких-либо следов старения или дегенерации. Этим, если считать такие количества доказательными, казалось, было экспериментально подтверждено бессмертие простейших.

Другие исследователи пришли к иным результатам. Мопа, Калкинс и др. в противоположность Вудраффу обнаружили, что и эти инфузории после определенного числа делений также становятся слабее, уменьшаются в размере, теряют часть своей организации и в конце концов умирают, если не подвергнутся определенному освежающему воздействию. Следовательно, после фазы возрастного распада простейшие умирают точно так же, как и высшие животные, в противоположность утверждениям Вейсмана, который считает смерть более поздним приобретением живых организмов.

В результате сопоставления этих исследований мы выделяем два факта, на которые, по-видимому, можно опереться. Во-первых: если эти организмы в момент, когда у них еще не проявляются возрастные изменения, способны слиться друг с другом, «копулировать» – после чего через некоторое время они снова разъединяются, – то они избегают старения, они «омолодились». Но эта копуляция, пожалуй, – лишь предтеча полового размножения высших существ; она пока еще не имеет ничего общего с увеличением численности, ограничивается смешением субстанций двух индивидов (амфимиксис по Вейсману). Однако освежающее влияние копуляции можно также заменить определенными раздражающими средствами, изменением состава питательной жидкости, повышением температуры или встряхиванием. Вспомним знаменитый опыт Ж. Лёба, который определенными химическими раздражителями вызывал в яйцах морского ежа процессы деления, обычно возникающие только после оплодотворения.

Во-вторых: все же вполне вероятно, что инфузории приходят к естественной смерти вследствие своих собственных жизненных процессов, ибо расхождение между данными Вудраффа и других исследователей возникает из-за того, что Вудрафф помещал каждое новое поколение инфузорий в свежую питательную жидкость. Если бы он этого не делал, то наблюдал бы такие же возрастные изменения у поколений, как и другие исследователи. Он пришел к выводу, что этим организмам вредят продукты обмена веществ, которые они отдают окружающей жидкости, а затем сумел убедительно доказать, что только продукты собственного обмена веществ оказывают воздействие, ведущее к смерти поколения. Ведь те же самые организмы, которые непременно погибали, скопившись в своей собственной питательной жидкости, прекрасно развивались в растворе, перенасыщенном продуктами распада отдаленного родственного вида. Таким образом, инфузория, предоставленная самой себе, умирает естественной смертью из-за несовершенства удаления продуктов собственного обмена веществ; но, может быть, и все высшие животные умирают, в сущности, вследствие такой же неспособности.

Возможно, здесь возникнет сомнение, целесообразно ли было вообще искать решение вопроса о естественной смерти в изучении простейших. Примитивная организация этих живых существ, быть может, скрывает от нас важные условия, которые есть также и у них, но выявляются только у высших животных, у которых они нашли морфологическое выражение. Если мы оставим морфологическую точку зрения, чтобы встать на динамическую, то нам вообще может стать безразличным, доказуема или недоказуема естественная смерть простейших. Субстанция, впоследствии признанная бессмертной, никак не отделена у них от смертной. Силы влечений, стремящиеся перевести жизнь в смерть, могут действовать у них с самого начала, и все же их эффект может настолько перекрываться сохраняющими жизнь силами, что непосредственное доказательство их наличия становится очень сложным. Однако мы слышали, что наблюдения биологов позволяют сделать предположение о наличии таких внутренних процессов, ведущих к смерти, также и в отношении простейших. Но если даже простейшие оказываются бессмертными в понимании Вейсмана, то его утверждение, что смерть – это позднее приобретение, сохраняет свою силу лишь для явных проявлений смерти и не исключает гипотезы о процессах, ведущих к смерти. Наши ожидания, что биология с легкостью опровергнет гипотезу о влечениях к смерти, не оправдались. Мы можем продолжать обсуждать такую возможность, если у нас будут для этого основания. И все же поразительное сходство предложенного Вейсманом деления на сому и зародышевую плазму с нашим делением на влечения к смерти и влечения к жизни сохраняется и вновь приобретает значение.

Остановимся вкратце на этом строго дуалистическом понимании инстинктивной жизни. Согласно теории Э. Геринга о процессах в живой субстанции, в ней непрерывно протекают два рода процессов противоположного направления, один созидающий, ассимилирующий, другой – разрушающий, диссимилирующий. Осмелимся ли мы признать в этих двух направлениях жизненных процессов действие двух наших импульсов влечений – влечений к жизни и влечений к смерти? Но есть нечто другое, чего нам не утаить: нежданно-негаданно мы зашли в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть есть «собственно результат» и, следовательно, цель жизни, а сексуальное влечение – воплощение воли к жизни.

Попытаемся сделать еще один смелый шаг. По общему мнению, объединение многочисленных клеток в один жизненный союз, то есть многоклеточность организмов, стало средством увеличения продолжительности их жизни. Одна клетка служит сохранению жизни другой, и клеточное государство может продолжать жить, даже если отдельные клетки вынуждены отмирать. Мы уже слышали, что копуляция, временное слияние двух одноклеточных, поддерживает жизнь обеих клеток и омолаживает их. В таком случае можно было бы сделать попытку перенести теорию либидо, разработанную в психоанализе, на отношения клеток между собой и представить себе, что именно жизненные или сексуальные влечения, действующие в каждой клетке, делают своим объектом другие клетки, частично нейтрализуют их влечения к смерти, то есть стимулируемые ими процессы, и таким образом сохраняют им жизнь, тогда как другие клетки делают то же самое для них, а третьи жертвуют собой для осуществления этой либидинозной функции. Сами зародышевые клетки вели бы себя абсолютно «нарциссически», как мы привыкли обозначать это в теории неврозов, когда весь индивид целиком сохраняет свое либидо в Я и совсем не расходует его на катексис объектов. Зародышевые клетки нуждаются в своем либидо, в деятельности своих жизненных влечений для самих себя, чтобы иметь запас для своей последующей великолепной созидательной деятельности. Наверное, и клетки злокачественных новообразований, разрушающих организм, также можно охарактеризовать в том же самом смысле как нарциссические. Ведь патология готова считать их зародыши рожденными вместе с ними и признать за ними эмбриональные свойства. Таким образом, либидо наших сексуальных влечений совпало бы с Эросом поэтов и философов, объединяющим все живое.

Здесь у нас есть повод проследить постепенное развитие нашей теории либидо. Вначале анализ неврозов переноса заставил нас провести различие между «сексуальными влечениями», которые направлены на объект, и другими влечениями, которые мы понимали только отчасти и предварительно обозначили как «влечения Я». Среди них в первую очередь следовало признать влечения, служащие самосохранению индивида. Какие еще надо было провести различия – никто не знал. Никакие знания не были бы столь важны для обоснования правильной психологии, как приблизительное понимание общей природы и некоторых особенностей влечений. Но ни в одной из областей психологии мы не пребывали в таком неведении. Каждый устанавливал столько влечений, или «основных влечений», сколько ему хотелось, и распоряжался ими, как древние греческие натурфилософы своими четырьмя стихиями: водой, землей, огнем и воздухом. Психоанализ, который не мог обойтись без гипотезы о влечениях, сначала придерживался популярного разделения влечений, прообразом которого являются слова о «любви и голоде». По крайней мере, такое разделение не было новым актом произвола. Оно во многом обогатило анализ психоневрозов. Однако понятие «сексуальность» – и вместе с ним понятие сексуального влечения – пришлось расширить, пока оно не стало включать в себя многое из того, что не укладывалось в функцию размножения, и это вызвало немало шума в строгом, аристократическом или просто ханжеском мире.

Следующий шаг был сделан, когда психоанализ постепенно сумел приблизиться к психологическому понятию «Я», которое сначала стало известным ему лишь как вытесняющая, осуществляющая цензуру инстанция, способствующая созданию защитных построений и реактивных образований. Правда, критичные и другие дальновидные умы уже давно возражали против ограничения понятия либидо как энергии сексуальных влечений, направленных на объект. Но они не соизволили сообщить, откуда у них взялось это лучшее понимание, и не сумели вывести из него что-либо пригодное для анализа. В ходе дальнейших более тщательных психоаналитических наблюдений обратило на себя внимание то обстоятельство, что очень часто либидо отводится от объекта и направляется на Я (интроверсия); а, изучая развитие либидо у ребенка на самых ранних стадиях, психоаналитики пришли к выводу, что Я представляет собой истинный и изначальный резервуар либидо, которое из него затем распространяется на объект. Я было причислено к сексуальным объектам и сразу же было признано самым важным из них. Таким образом, если либидо пребывало в Я, то оно называлось нарциссическим. Разумеется, это нарциссическое либидо было также выражением силы сексуальных влечений в аналитическом смысле, которые пришлось идентифицировать с признаваемыми с самого начала «влечениями к самосохранению». В результате первоначальное противопоставление влечений Я и сексуальных влечений оказалось недостаточным. Часть влечений Я была признана либидинозной; в Я – вероятно, наряду с другими – действовали и сексуальные влечения, и все же мы вправе сказать, что старая формулировка, согласно которой психоневроз основывается на конфликте между влечениями Я и сексуальными влечениями, не содержит ничего, что можно было бы сегодня отвергнуть. Различие двух видов влечений, которое первоначально так или иначе рассматривалось как качественное, теперь следует трактовать иначе, а именно с топической точки зрения. В частности, невроз переноса – главный объект исследования в психоанализе – остается следствием конфликта между Я и либидинозным объектным катексисом.

Либидинозный характер влечений к самосохранению тем более следует подчеркнуть теперь, когда мы отваживаемся сделать следующий шаг – признать сексуальные влечения сохраняющим все в этом мире эросом, а нарциссическое либидо Я вывести из количеств либидо, которыми связаны между собой клетки сомы. Но теперь перед нами неожиданно возникает такой вопрос: если влечения к самосохранению тоже имеют либидинозную природу, то тогда, может быть, нет вообще никаких других влечений, кроме либидинозных? Во всяком случае, других не видно. Но тогда нужно признать правоту критиков, которые с самого начала подозревали, что психоанализ объясняет все исходя из сексуальности, или таких новаторов, как Юнг, которые, не долго думая, стали употреблять термин «либидо» для обозначения «движущей силы» вообще. Разве не так?

Однако к такому результату мы не стремились. Ведь мы, скорее, исходили из строгого разделения на влечения Я = влечения к смерти и сексуальные влечения = влечения к жизни. Более того, мы были готовы причислить относящиеся к Я так называемые влечения к самосохранению к влечениям к смерти, но затем, внося исправления, от этого отказались. Наше понимание с самого начала было дуалистическим, и сегодня, после того как мы стали обозначать эти противоположности не как влечения Я и сексуальные влечения, а влечения к жизни и влечения к смерти, оно стало еще более строгим, чем прежде. И наоборот, теория либидо Юнга – монистическая; то, что свою единственную движущую силу он назвал либидо, могло повергнуть нас в замешательство, но в дальнейшем влиять на нас не должно. Мы предполагаем, что в Я, кроме либидинозных влечений к самосохранению, действуют и другие влечения; мы должны суметь их показать. К сожалению, анализ Я так мало продвинулся вперед, что привести это доказательство для нас действительно будет сложно. Однако либидинозные влечения Я могут быть особым образом связаны с другими влечениями Я, пока еще нам незнакомыми. Еще до того, как мы ясно распознали нарцизм, в психоанализе уже существовало предположение, что «влечения Я» привлекли к себе либидинозные компоненты. Но это пока еще весьма неясные возможности, с которыми оппоненты едва ли будут считаться. Досадно, что до сих пор анализ сумел доказать лишь наличие либидинозных влечений [Я]. Но мы не хотели бы подвести этим рассуждением к выводу, что других влечений не существует.

При нынешней неясности теории влечений мы вряд ли поступим правильно, если отвергнем какую-либо идею, сулящую нам объяснение. Мы исходили из принципиальной противоположности между влечениями к жизни и смерти. Сама объектная любовь демонстрирует нам вторую такую полярность – полярность любви (нежности) и ненависти (агрессии). Если бы нам удалось связать две эти полярности между собой, свести одну полярность к другой! Мы уже давно выявили садистский компонент сексуального влечения; он, как мы знаем, может стать самостоятельным и в виде перверсии определять все сексуальное стремление человека. Он проявляется также в качестве доминирующего парциального влечения в одной из – как я их назвал – «догенитальных организаций». Но как можно вывести садистское влечение, нацеленное на причинение вреда объекту, из сохраняющего жизнь эроса? Не напрашивается ли предположение, что этот садизм, в сущности, и является влечением к смерти, которое под влиянием нарциссического либидо было оттеснено от Я и поэтому проявляется лишь как направленное на объект? В таком случае оно начинает служить сексуальной функции; на оральной стадии организации либидо обладание объектом любви еще совпадает с уничтожением объекта, позднее садистское влечение отделяется и, наконец, на ступени примата гениталий в целях продолжения рода берет на себя функцию насильственного овладения сексуальным объектом, если этого требует совершение полового акта. Более того, можно было бы сказать, что вытесненный из Я садизм показал путь либидинозным компонентам сексуального влечения; позднее они устремляются к объекту. Там, где первоначальный садизм не подвергается ограничению и слиянию, возникает известная в любовной жизни амбивалентность любви и ненависти.

Если позволительно сделать такое предположение, то этим было бы выполнено требование привести пример – хотя и смещенного – влечения к смерти. Правда, это понимание лишено всякой наглядности и производит прямо-таки мистическое впечатление. Нас можно заподозрить в том, что мы любой ценой искали выход из затруднительного положения. В таком случае мы можем сослаться на то, что такое предположение не ново, что мы уже делали его раньше, когда о каком-либо затруднении еще не было и речи. В свое время клинические наблюдения заставили нас сделать вывод, что комплементарное садизму парциальное влечение мазохизма следует понимать как обращение садизма на собственное Я. Однако обращение влечения с объекта на Я – это принципиально не что иное, как обращение от Я на объект, которое здесь обсуждается как новое. Тогда мазохизм, обращение влечения против собственного Я, на самом деле был бы тогда возвращением к более ранней фазе, регрессией. В одном пункте данное ранее определение мазохизма нуждается в исправлении как слишком узкое; мазохизм может быть – что я раньше оспаривал – и первичным.

Однако вернемся к сексуальным влечениям, служащим сохранению жизни. Еще из исследования простейших мы узнали, что слияние двух индивидов без последующего деления, копуляция, после которой они вскоре отделяются друг от друга, оказывает укрепляющее и омолаживающее воздействие на обоих (Lipschütz, 1914). В последующих поколениях у них нет дегенеративных проявлений, и они кажутся способными сопротивляться дальше вредоносным воздействиям собственного обмена веществ. Я думаю, что это наблюдение можно взять за образец также и для эффекта полового совокупления. Но каким образом слияние двух мало чем отличающихся друг от друга клеток приводит к такому обновлению жизни? Пожалуй, опыт, в котором копуляция у простейших организмов заменяется воздействием химических и даже механических раздражителей, позволяет уверенно утверждать: это происходит благодаря притоку новых количеств раздражения. Это вполне согласуется с предположением, что жизненный процесс индивида в силу внутренних причин ведет к выравниванию химических напряжений, то есть к смерти, тогда как объединение с индивидуально отличающейся живой субстанцией эти напряжения увеличивает, вводит, так сказать, новые жизненные различия, которые затем должны быть изжиты. Для такого различия должны, разумеется, существовать один или несколько оптимумов. То, что мы выявили в качестве доминирующей тенденции душевной жизни, возможно, всей нервной деятельности, стремление к уменьшению, сохранению постоянного уровня, устранению внутреннего напряжения, вызываемого раздражителями (принцип нирваны, по выражению Барбары Лоу (1920), то есть тенденции, которая выражается в принципе удовольствия, – и составляет один из наших сильнейших мотивов, заставляющих нас поверить в существование влечений к смерти.

Однако мы все еще ощущаем, что нашему ходу мыслей сильно мешает то, что именно для сексуального влечения мы не можем доказать той характерной особенности навязчивого повторения, которая в самом начале подтолкнула нас к поиску влечений к смерти. Хотя область процессов эмбрионального развития чрезвычайно богата такими проявлениями повторения; обе зародышевые клетки, служащие для полового размножения, и история их жизни сами являются лишь повторениями начала органической жизни; но главное в процессах, вызванных сексуальным влечением, – это все же слияние двух клеточных тел. Только благодаря ему у высших живых существ обеспечивается бессмертие живой субстанции.

Иными словами, мы должны объяснить возникновение полового размножения и происхождение сексуальных влечений в целом – задача, которой посторонний человек, наверное, испугается и которую до сих пор еще не удалось решить даже специалистам в этой области. Поэтому из всех противоречащих друг другу сведений и мнений в самом сжатом виде выделим то, что согласуется с нашим ходом мыслей.

Одна из этих точек зрения лишает проблему размножения ее таинственной прелести, изображая размножение как частное проявление роста (размножение посредством деления, пускания ростков, почкования). В соответствии с трезвым дарвиновским подходом возникновение размножения при помощи дифференцированных в половом отношении зародышевых клеток можно было бы представить так, что преимущество амфимиксиса, когда-то проявившееся при случайной копуляции двух простейших, закрепилось в последующем развитии и стало использоваться в дальнейшем. Таким образом, «пол» возник не очень давно, и чрезвычайно сильные влечения, которые приводят к совокуплению, повторяют при этом то, что когда-то произошло случайно и с тех пор закрепилось как полезное свойство.

Здесь, как и в проблеме смерти, возникает вопрос, не следует ли признать за простейшими только то, что они показывают, и можно ли допустить, что те процессы и силы, которые становятся очевидными только у высших живых существ, также сначала возникли у них. Упомянутое понимание сексуальности мало чем способно помочь нашим намерениям. На него можно возразить, что оно предполагает существование влечений к жизни, действующих уже в простейших живых существах, ибо в противном случае копуляция, противоборствующая естественному течению жизни и затрудняющая задачу отмирания, не закрепилась бы и не усовершенствовалась, а избегалась. Следовательно, если мы не хотим отказаться от гипотезы о влечениях к смерти, то к ним с самого начала нужно присоединить влечения к жизни. Но надо признать, что мы здесь имеем дело с уравнением с двумя неизвестными. Все, что мы обычно находим в науке о происхождении сексуальности, столь незначительно, что эту проблему можно сравнить с темнотой, в которую не проник даже луч гипотезы. Правда, в совсем другой области мы встречаем такую гипотезу; однако она настолько фантастична – разумеется, это скорее миф, нежели научное объяснение, – что я не отважился бы здесь ее привести, не отвечай она именно тому условию, к выполнению которого мы стремимся. В ней влечение выводится как раз из потребности в восстановлении прежнего состояния.

Разумеется, я имею в виду теорию, которую Платон развивает в «Пире» устами Аристофана и которая объясняет не только происхождение полового влечения, но и его важнейшие вариации в отношении объекта.

«Когда-то наше тело было не таким, как теперь, а совсем другим. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, – мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки обоих». Все у этих людей было двойным; то есть у них было четыре руки и четыре ноги, два лица, срамных частей тоже было две и т. д. А затем Зевс решил разделить каждого человека на две половины, «как разрезают айву перед варкой варенья… И вот когда целое существо было таким образом рассечено пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались в страстном желании срастись…»

Должны ли мы, следуя указанию поэта-философа, отважиться сделать предположение, что живая субстанция оказалась при оживлении раздробленной на мелкие части, которые с тех пор посредством сексуальных влечений стремятся к воссоединению? Что эти влечения, в которых находит свое продолжение химическое сродство неживой материи, постепенно через царство простейших преодолевают трудности, которые создает этому стремлению внешний мир, полный опасных для жизни раздражителей, вынуждая к образованию защитного коркового слоя? Что эти раздробленные частицы живой субстанции в результате становятся многоклеточными и в конечном счете передают зародышевым клеткам влечение к воссоединению, достигшее самой высокой концентрации? Я думаю, что здесь самое время прерваться.

Но только сначала надо добавить несколько слов критического рассуждения. Меня могли бы спросить, убежден ли я сам, и если да, то насколько, в истинности развиваемых здесь предположений. Я ответил бы, что и сам не убежден и не склоняю к вере других. Точнее: я не знаю, насколько верю в них. Мне кажется, что аффективный момент убеждения вообще не должен здесь приниматься в расчет. Ведь можно предаваться некоему ходу мыслей, прослеживать его до конца исключительно из научной любознательности или, если угодно, в роли advocatus diaboli, который сам черту все же не продается. Я не отрицаю, что третий шаг, предпринимаемый здесь мной в теории влечений, не может претендовать на такую же достоверность, как первые два, то есть расширение понятия сексуальности и введение понятия нарцизма. Эти новшества представляли собой непосредственный перевод наблюдений в теорию, и они содержат в себе не больше источников ошибок, чем это неизбежно бывает в подобных случаях. Вместе с тем утверждение о регрессивном характере влечений также основывается на материале наблюдений, а именно на фактах навязчивого повторения. Правда, я, может быть, переоценил их значение. Но в любом случае разработка этой идеи невозможна иначе, как путем многократного комбинирования фактического материала с чисто умозрительным, при удалении от наблюдения. Как известно, конечный результат тем менее надежен, чем чаще при построении теории это проделывается, но о степени недостоверности сказать ничего нельзя. При этом можно удачно угадать или впасть в постыдное заблуждение. Так называемой интуиции я мало доверяю в такой работе; то, что мне доводилось на этот счет наблюдать, казалось мне скорее результатом известной беспристрастности интеллекта. Но к сожалению, мы редко бываем беспристрастными, когда дело касается важных вещей, великих проблем науки и жизни. Я думаю, что каждым здесь движут внутренние глубоко обоснованные пристрастия, которым он своими умозрительными рассуждениями невольно потакает. При столь веских основаниях для недоверия, пожалуй, не остается ничего другого, кроме сдержанной благосклонности к результатам собственной работы мысли. Поспешу лишь добавить, что подобная самокритика отнюдь не обязывает к особой терпимости по отношению к противоположным взглядам. Можно быть непреклонным и отвергать теории, которым противоречат уже первые шаги и наблюдения в процессе анализа, и все же при этом знать, что правильность отстаиваемых теорий – только предварительная. В оценке наших умозрительных рассуждений о влечениях к жизни и к смерти нас мало смущает то обстоятельство, что мы встречаем здесь так много странных и незримых процессов – например, что одно влечение оттесняется другим, или что оно обращается от Я к объекту и т. п. Это происходит только из-за того, что мы вынуждены оперировать научными терминами, то есть собственным образным языком психологии (точнее, глубинной психологии). В противном случае мы вообще не смогли бы описать соответствующие процессы, более того, не могли бы даже их воспринять. Вероятно, недостатки нашего описания исчезли бы, если бы вместо психологических терминов мы могли использовать физиологические или химические. Хотя и они тоже относятся к образному языку, но к давно нам знакомому и, возможно, более простому.

С другой стороны, мы должны хорошо понимать, что ненадежность наших умозрительных рассуждений существенно возросла из-за необходимости обращаться к биологической науке. Биология – это поистине царство неограниченных возможностей, мы можем ждать от нее самых поразительных разъяснений, и невозможно предугадать, какие ответы она через несколько десятков лет даст на поставленные вопросы. Возможно, как раз такие, что все наше искусственное построение из гипотез рухнет. Если это так, то нас могут спросить, зачем приниматься за работу, подобную представленной в этом разделе, и зачем о ней сообщать. Что ж, не могу отрицать, что некоторые аналогии, сопоставления и взаимосвязи показались мне заслуживающими внимания.

Назад: V
Дальше: VII