Книга: Рыбаки
Назад: 13. Пиявка
Дальше: 15. Головастик

14. Левиафан

Однако Абулу был левиафаном.
Бессмертным китом, убить которого не под силу и отряду бесстрашных моряков. Абулу не мог умереть, как обычный человек из плоти и крови. Хоть он и не отличался от людей своего сорта — безумный бродяга, погрязший, по причине умственного расстройства, на самом дне, в лишениях, и потому стоящий на грани чрезвычайных опасностей, — но смерть часто подходила к нему ближе, чем к кому-либо из них. Мы очень хорошо знали, что питается он главным образом отбросами — тем, что найдет на свалках. Бездомный, Абулу ел что попало: ошметки мяса, разбросанные возле открытых боен, объедки с помоек, упавшие с деревьев фрукты. При такой диете обычный человек давно подхватил бы какую-нибудь заразу, но Абулу жил, здоровый и крепкий, и даже обзавелся пузом. Когда он прошелся по битому стеклу и истек кровью, все решили: ему конец — но спустя несколько дней он снова объявился в городе. Это лишь отдельные примеры того, как он избегал неминуемой гибели, а всего таких историй имелось множество.
На следующий после встречи с Абулу день, когда мы в очередной раз пришли на речку, Соломон объяснил, почему так упорно просил не слушать пророчество. Он верил, будто Абулу — воплощение злого духа. В доказательство он рассказал об одном случае, свидетелем которому стал много месяцев тому назад. Абулу шел вдоль дороги и вдруг остановился. Моросил дождь, и безумец весь промок. Встав лицом к проезжей части, он окликнул свою мать — она, очевидно, примерещилась ему посреди дороги, — и стал молить о прощении за все. Потом заметил летящую в их сторону машину и, испугавшись, велел матери убираться с дороги. Призрак, похоже, стоял на месте и не думал уходить, и в тот момент, когда — как казалось Абулу — машина должна была сбить его мать, он выскочил на дорогу, чтобы ее спасти. Его отбросило на травянистую обочину, а сама машина съехала в близлежащие кусты. Абулу, которому полагалось умереть на месте, полежал неподвижно некоторое время, затем с трудом поднялся на ноги: весь в крови, с дырой во лбу. Отряхнул мокрую одежду, будто машина лишь обдала его облаком пыли. Хромая, двинулся прочь, то и дело оборачиваясь в ту сторону, куда поехала машина, и бормоча: «Убить кого вздумал, э? Видишь — женщина на дороге, трудно остановиться? Человека убить хочешь?» Так он и шел: хромая и бормоча себе под нос. Порой он оборачивался и, держась за мочку уха, напоминал водителю ехать в следующий раз помедленней: «Слышишь меня, слышишь?»
На следующий день после новости о скором переезде в Канаду Обембе подошел ко мне и сунул в руки рисунок. Я сел и стал изучать новую схему, а брат тем временем принялся пояснять.
— Можно убить его с помощью «Ота-пиа-пиа». Купим банку и отравим хлеб или еще что, а потом дадим безумцу. Все равно жрет что попало и где попало.
— Да, — согласился я, — даже помои из канав выгребает.
— Верно, — кивнул Обембе. — А ты не думал, почему он до сих пор не умер? Он же на помойках ест, всякий мусор. Как он не сдох еще?
Обембе ждал ответа, но я ничего не сказал.
— Помнишь, Соломон рассказывал, почему по-настоящему боится Абулу и не желает с ним связываться?
Я кивнул.
— Ну, вот видишь. Мы, конечно, не должны сдаваться, но и забывать нельзя: этот человек — необычен. Глупцы, — так он теперь называл жителей Акуре, позволявших Абулу оставаться живым, — верят даже, что он — сверхъестественное существо, которое просто так не убьешь. Представляешь, они верят в такую глупость, будто годы жизни за пределами разума изменили природу Абулу и отныне он не простой смертный.
— Это правда? — спросил я.
— Скормим Абулу отравленный хлеб, и все решат, что он просто съел что-нибудь не то на помойке. — Я не стал спрашивать, откуда Обембе это известно, ведь он был для меня хранителем тайного знания и я верил ему безоговорочно. Через некоторое время мы вышли из дома. Карманы на шортах моего брата топорщились, набитые кусками обваленного в крысином яде хлеба. Его Обембе раздобыл еще предыдущим днем — отрезал от своей доли за завтраком. Брат при мне достал засохшие куски хлеба и еще немного сдобрил их отравой, наполнив комнату специфическим запахом. Затем сказал, что «на миссию» отправляться нужно немедленно, а после все будет конечно. Вооружившись отравой, мы отправились к фургону Абулу, но на месте его не застали. Двери у машины, если верить слухам, закрывались, однако стояли почти всегда распахнутые настежь. В салоне еще держались потрепанные сиденья, прохудившиеся до самого деревянного остова: их плоть — кожаная обшивка — порвалась и стерлась. Ржавая крыша в дождь протекала. На сиденьях лежал всякий хлам, например, старые синие шторы — они свисали до самого пола; старая керосиновая лампа без колпака; палка, бумаги; порванные туфли; жестяные банки и много всего прочего, добытого на свалках.
— Должно быть, еще рано, — сказал брат. — Вернемся домой и придем после обеда. Может, тогда застанем его.
Мы отправились домой, а после того как мать прибежала на обед, сварила нам ямс и снова ушла в магазин, вернулись к фургону. Безумец оказался на месте, но мы увидели то, к чему никак не были готовы. Абулу склонился над глиняным горшком, стоящим на двух крупных камнях, и выливал в него воду из бутылки. Между камнями на земле были сложены щепки — очевидно, предполагался костер, — но огонь не горел. Опустошив бутылку, безумец взял баночку из-под какого-то напитка, перевернул ее над горшком и принялся тщательно выскребать содержимое — что это было, мы не видели. Он то и дело, сощурившись, заглядывал внутрь баночки и скреб дальше, пока с довольным видом не поставил ее аккуратно на низенькую табуретку, на которой находилось еще много чего. Затем он метнулся в фургон и вышел, держа в руках пучок каких-то листьев, кости, некий шарообразный предмет, а также белый порошок — должно быть, соль или сахар. Сложив все это в котелок, он рывком отпрянул, словно перед ним было горячее масло и в этот момент оно брызнуло вверх. Я с изумлением понял, что безумец готовит — или, вернее, воображает, что готовит, — некую мешанину из отходов. На время мы позабыли о нашей цели. Не веря собственным глазам, мы просто наблюдали за этим кухарством, пока к нам не присоединились двое прохожих.
На них были дешевые рубашки, заправленные в брюки из мягкой ткани. На одном мужчине брюки были черные, на другом — зеленые. В руках незнакомцы сжимали книги в твердом переплете, и мы сразу догадались, что это Библии. Должно быть, мужчины шли из церкви.
— Надо бы за него помолиться, — предложил один, с очень темной кожей и лысиной на полголовы.
— Мы постились и молились три недели, — сказал второй, — прося Бога о силе. По-моему, пора использовать ее.
Его приятель тупо кивнул, но не успел он ответить, как третий голос произнес:
— Нет, не пора.
Это сказал мой брат. Мужчины обернулись к нему.
— Этот человек, — продолжал Обембе, надев маску страха, — притворщик. Он не настоящий безумец. С головой у него все в порядке. Его все знают: он только строит из себя дурачка, обманом выпрашивая милостыню, пляшет у обочин, у магазинов и на рынках. Но он здоров. У него и дети есть. — Тут он глянул на меня, хотя по-прежнему обращался к мужчинам. — Это наш отец.
— Что? — воскликнул лысеющий.
— Да, — совершенно поразив меня, продолжал Обембе, — мы с Полом, — он указал на меня, — пришли сюда по велению матери. Она просила позвать отца домой, передать, что на сегодня довольно, но он отказался возвращаться.
Обембе стал делать умоляющие жесты, но безумец лишь озирался по сторонам в поисках какой-то пропавшей вещи и, казалось, вовсе его не замечал.
— Невероятно, — произнес темнокожий. — Чего только не услышишь и не увидишь в этом мире… Человек притворяется сумасшедшим, чтобы заработать на жизнь? Невероятно.
Покачивая головами, мужчины пошли прочь, напоследок велев нам молиться за отца, чтобы Господь коснулся его и открыл ему глаза на его алчность.
— Бог все может, — сказал темнокожий, — если просить с верой.
Обембе согласился и поблагодарил незнакомцев. Когда они удалились на приличное расстояние, я спросил брата, что это такое было.
— Тс-с-с, — сказал он, ухмыляясь. — Послушай, я испугался, что у этих людей и правда есть сила. Мало ли: три недели постились! Ну и ну! Вдруг они наделены силой, как Рейнхард Боннке, Кумуйи или Бенни Хинн — помолятся и исцелят Абулу? Оно мне надо? Если Абулу выздоровеет, то перестанет бродить по улицам и, — бог его знает — может, даже вообще из города уйдет. Ты ведь понимаешь, что это значит? Абулу уйдет от наказания после всего, что сделал. Нет-нет, я этого не допущу, только через мой тру…
Тут он осекся, увидев остановившихся посмотреть на безумца мужчину с женой и сыном примерно моего возраста. Абулу хихикал. А Обембе приуныл: нам снова мешали и безумец мог тем временем куда-нибудь убежать. В конце концов брат сделал вывод: это место — слишком людное, чтобы травить Абулу, и мы отправились домой.
* * *
На следующий день мы снова пришли к фургону, но Абулу на месте не оказалось. Мы отыскали его лежащим возле небольшой начальной школы, огороженной высоким забором. До нас долетали детские голоса: это школьники стройным хором декламировали стихотворения. Время от времени учительница прерывала их и просила похлопать друг дружке. Безумец вскоре поднялся с земли и принялся величаво расхаживать, заложив руки за спину — ни дать ни взять гендиректор какой-нибудь нефтяной компании. Недалеко от него валялся зонтик: оторвавшиеся от матерчатого купола спицы ребрами торчали в стороны. Неотрывно глядя на кольцо у себя на пальце, Абулу отбивал шаг и бубнил себе под нос: «В жены… отныне супруги… любовь… сочетаются браком… прекрасное кольцо… отныне супруги… ты… отец… сочетаются браком».
Когда безумец, продолжая невнятно бормотать, скрылся из виду, Обембе объяснил мне, что он изображает христианский свадебный обряд. Мы медленно, держась на почтительном расстоянии, последовали за ним. Миновали то место, где в 1993-м Икенна вытащил из салона машины мертвеца. Я прикидывал, насколько гибельна приготовленная нами отрава, и страх во мне разгорелся с новой силой. Стало жаль безумца, живущего, как бродячий пес, и питающегося чем придется. Абулу часто останавливался, оборачивался и принимал позу, словно модель на подиуме, вытягивая руку с кольцом. На этой улице мы еще ни разу не бывали. Абулу направился к бунгало, где на веранде две женщины заплетали косы третьей, сидевшей на стуле. Безумца криками и камнями погнали прочь.
Еще долго после того, как женщины вернулись на веранду — а они кричали ему, такому поганому, вслед, чтобы убирался, — он бежал, то и дело оборачиваясь. С его лица при этом не сходила похотливая ухмылка. Вскоре выяснилось, что по грунтовке, по которой мы шли, машины почти не ездили, потому что она упиралась в деревянный мост: длиной почти в две сотни метров, он тянулся над рекой Оми-Ала. Ребятня превратила дорогу длиной всего в несколько метров в игровую площадку: с обоих концов поставили по паре крупных камней, обозначив футбольные ворота. Поднимая пыль, ребята с криками гоняли мяч. Абулу следил за детворой с улыбкой. Затем, взяв в руки невидимый мяч, примерился к нему и с силой ударил. Чуть не упав при этом, он вскинул руки и заорал: «Го-о-о-ол! Это — го-о-о-о-ол!»
Подойдя поближе, мы заметили среди играющих Игбафе и его брата. А едва ступив на мост, я вспомнил сон, приснившийся мне в ту пору, когда Икенна еще только претерпевал метаморфозу. Знакомый запах реки, пестрые рыбки — каких мы удили, — мельтешащие у берегов, пение невидимых глазу лягушек и стрекот сверчков, и даже тухлая вонь Оми-Алы, — все это напомнило о тех днях, когда мы рыбачили. Я стал пристально следить за рыбешками, потому что давно не видел, как они плавают. Некогда я даже мечтал стать рыбой — и чтобы все мои братья тоже были рыбами. И чтобы мы целыми днями только и делали, что плавали и плавали.
Как мы и думали, Абулу, глядя на горизонт, направился к мосту. Наконец он ступил на деревянные планки, и мы — со своего конца — ощутили, как мост качнулся под его весом.
— Как только скормим ему хлеб, сразу бежим, — сказал брат, ожидая приближения безумца. — Он может свалиться в воду и умереть там. Никто ничего и не увидит.
Я хоть и боялся, но все же кивнул. Оказавшись на мосту, Абулу сразу же подошел к оградке и, взявшись за нее, стал мочиться в воду. Мы следили за ним, пока он не закончил и его член, роняя последние капли на планки моста, не обвис эластичным шнурком. Обембе огляделся, убедился, что никто его не видит, и, достав отравленный хлеб, направился к безумцу.
Когда Абулу оказался близко, я, уверенный, что безумец вскоре умрет, принялся его разглядывать. Он напоминал силача из древности, когда люди способны были голыми руками порвать все, что под руку попадется. На щеках и подбородке у него росла курчавая борода, а угольно-черные усы словно были нарисованы изящными движениями кисти. Длинные грязные волосы свалялись. Густая растительность покрывала также большую часть груди, ягодицы и лобок. Под длинные и жесткие ногти набился толстый слой грязи.
Абулу окружал ореол сразу нескольких запахов, но среди них выделялась вонь фекалий. Стоило приблизиться к безумцу, и она накрыла меня, словно рой мух. Должно быть, подумал я тогда, это оттого, что Абулу с давних пор не подмывался. Еще от него воняло потом, что скапливался в волосах под мышками и на лобке. Несло от него и тухлой едой, незалеченными ранами и гноем, жидкостями тела. Ржавым металлом, разложением, старыми тряпками, чужим выброшенным нижним бельем, которое Абулу порой натягивал. Еще от него пахло листьями, ползучими растениями, гнилыми манго с берега Оми-Алы, речным песком и даже самой водой. От него исходил запах банановых деревьев и гуавы, пыли, принесенной гарматаном, одежды, которую портной выбрасывает в большую корзину позади своей лавки, мясных отходов с бойни, объедков, которыми питаются стервятники, использованных презервативов из отеля «Ля Рум», сточных вод и грязи, спермы, которой он орошал себя, когда мастурбировал, вагинальных выделений, засохшей слизью. Впрочем, и это было не все: от Абулу пахло чем-то нематериальным. Сломанными жизнями, безмолвием в душах его жертв. От него пахло неизведанным, чем-то страшным и забытым. От него пахло смертью.
Обембе протянул безумцу хлеб, и тот, подойдя, взял его. Он, похоже, не вспомнил нас, будто и не пророчествовал нам.
— Еда! — сказал Абулу, высунув язык, и разразился потоком слов: — Съесть, рис, бобы, съесть, хлеб, съесть, это, манна, маис, эба, ямс, яйцо, съесть. — Впечатав кулак в раскрытую ладонь, он продолжал ритмичный напев, который пробудило слово «еда». — Еда, еда, ajankro ba, еда-а-а-а! Съесть это. — Он развел руки, обнимая невидимый горшок. — Съесть, еда, съесть, съесть…
— Это добрая пища, — запинаясь, произнес Обембе. — Хлеб, ешь, ешь, Абулу.
Абулу так ловко закатил глаза, что посрамил бы лучших закатывальщиков глаз. Приняв от Обембе кусок хлеба, он хихикнул, потом зевнул, словно ставя некий знак препинания в предложении на своем языке. Когда безумец забрал хлеб, Обембе выразительно посмотрел на меня, и мы попятились. Оказавшись на безопасном расстоянии, мы дали деру и побежали по другой улице. Вдали дико гудела автомобильная дорога, пересекающая участок грунтовки.
— Не будем уходить слишком далеко, — задыхаясь и держась за мое плечо, произнес брат.
— Да, — пролепетал я, пытаясь отдышаться.
— Скоро он упадет, — проурчал Обембе. Взгляд его напоминал горизонт, на котором взошла одна яркая звезда радости, тогда как мой наполнился быстрыми водами душераздирающей жалости. В тот момент я вспомнил рассказ матери о том, как Абулу сосал коровье вымя, и мне подумалось: ведь это лишения и нищета толкнули безумца на столь отчаянный поступок. В нашем холодильнике всегда стояли банки молока: «Коубелл», «Пик», — с коровами на этикетках. Абулу же ничего из этого позволить себе не мог. У него не было ни денег, ни одежды, ни родителей, ни дома. Он был как голуби из песни, которую мы пели в воскресной школе: «Взгляни на голубей, у них одежды нет». И нет садов у них, но с ними сам Господь. Абулу напоминал этих самых голубей, и мне стало жаль его, как это бывало не раз.
— Он скоро умрет, — сказал брат, вырывая меня из задумчивости.
Мы остановились у ларька, в котором женщина продавала разную мелочь. Витрина была забрана решеткой, и через окошко в ней торговка общалась с клиентами. С решетки свисали коробки с напитками и сухим молоком, пакеты печенья, сладостей и прочих продуктов. Я представлял, как Абулу падает на мост и умирает. Мы успели заметить, как он взял отравленный хлеб в рот и как задвигались его челюсти. И вот теперь увидели, что он, по-прежнему держась за ограду, стоит и смотрит на реку. Мимо него прошло несколько человек — один даже обернулся. Сердце у меня чуть не встало.
— Он умирает, — шепнул брат. — Смотри: дергается, наверное, поэтому на него оборачиваются. Говорят, судороги — первый знак, что отрава подействовала.
Словно подтверждая наши подозрения, Абулу согнулся и что-то выплюнул. Я еще подумал: Обембе прав. Мы много раз видели в кино, как отравленные люди кашляют, исходят пеной, а потом падают и умирают.
— Получилось, получилось! — вскричал брат. — Мы отомстили за Ике и Боджу. Я же говорил, что у нас все получится. Я же говорил.
Обрадовавшись, Обембе принялся рассуждать о том, что теперь мы заживем спокойно и что безумец больше не станет никому докучать… Но замолчал, увидев, как Абулу, приплясывая и хлопая в ладоши, идет в нашу сторону. Чудо шло к нам, танцуя и напевая торжественные песни о Спасителе, ладони которому пробили гвоздями и который однажды вернется. Пение Абулу окрасило вечерние сумерки в мистические тона, и мы пошли следом за ним. Поражаясь его живучести, мы шли мимо длинной дороги, мимо закрывающихся на ночь магазинов, пока лишившийся дара речи Обембе не остановился и не развернулся в сторону нашего дома. Он, как и я, теперь понял разницу между невредимым пальцем, опущенным в лужу крови, и пальцем, из раны на котором хлещет кровь. Понял, что ядом Абулу не взять.
* * *
Пиявка, что присосалась к нам с братом, не давала горю, словно крови, свернуться, не позволяла ране зажить, зато родители наши исцелились. Мать ближе к концу декабря сбросила траурные одежды и вернулась к нормальной жизни. Она больше не взрывалась на ровном месте и не погружалась внезапно в пучину печали, да и пауки как будто повывелись. А раз мать поправилась, пришло время для поминальной службы с Икенной и Боджей — которую раньше устроить не получалось. Много недель мы откладывали обряд из-за болезни матери, и вот теперь его назначили на субботу, через пять дней после нашего с Обембе неудачного покушения на Абулу. В то утро мы все, одетые в черное — даже Дэвид и Нкем, погрузились в машину. Накануне мистер Боде починил ее. Вообще, трагедия сблизила с ним нашу семью: он теперь часто заходил в гости, а один раз даже привел невесту, девушку, у которой из-за выпирающих зубов почти не закрывался рот. Отец теперь называл мистера Боде не иначе как братом.
Служба состояла из прощальных песен, краткой «истории мальчиков» в пересказе отца и небольшой проповеди от пастора Коллинза. Наш пастор за пару дней до этого попал в аварию на мототакси и пришел с повязкой на голове. В зале я увидел много знакомых лиц: соседи по району, большинство из которых посещали другие церкви. В своей речи отец назвал Икенну великим человеком — при этом Обембе устремил на меня пристальный взгляд, — таким, который, если бы не смерть, повел бы за собой людей.
— Если коротко, то Икенна был прекрасным ребенком, — говорил отец. — Ребенком, который успел познать немало невзгод. Дьявол пытался забрать его, но Господь не дал. В шесть лет от удара одно яичко у него оказалось в животе… — В этом месте отца прервал пронесшийся по залу вдох ужаса.
— Да, в Йоле, — продолжал отец. — А всего через несколько лет его ужалил скорпион. Не стану утомлять вас деталями, но, прошу, знайте: Бог не оставил Икенну. Его брат Боджа… — Тут на собрание опустилась небывалая тишина. Ибо, стоя на возвышении, перед церковью, отец — наш папа, человек, все повидавший, отважный, сильный, генералиссимус, командир телесных наказаний, интеллектуал, орел, — заплакал. Меня охватил стыд при виде отца, рыдающего на глазах у всех, и я упер взгляд в собственные туфли. Отец тем временем вновь заговорил, хотя на сей раз его слово — точно перегруженный лесоматериалами грузовик на запруженной дороге в Лагосе — вихляло по ухабистой грунтовке трогательной речи, с остановками, рывками и задержками.
— Он тоже мог бы стать великим. Он… был одаренным мальчиком. Если бы вы знали его… он… был хорошим сыном. Спасибо, что пришли.
Отец поспешно закончил речь. Ему долго хлопали, а потом начали петь гимны. Мать все время тихонько плакала, промокая глаза платочком. И пока я тоже плакал по усопшим братьям, горе медленно вонзало мне в сердце маленький ножик.
Люди пели «Течет ли жизнь мирно», и вдруг я заметил необычное оживление: гости стали оборачиваться и стрелять взглядами в сторону дверей. Я оборачиваться не хотел — рядом со мной и Обембе сидел отец, — но пока я гадал, в чем дело, ко мне наклонился Обембе и шепнул: «Абулу пришел».
Я тут же обернулся и увидел безумца — он стоял среди людей в грязной коричневой рубашке с большим пятном пота. Отец зыркнул на меня, взглядом веля не отвлекаться. Абулу часто наведывался в церковь. Первый раз он заявился посреди проповеди: прошел мимо привратников и сел на скамью в женском ряду. Прихожане сообразили, что что-то неладно, однако пастор продолжал читать проповедь. Привратники — юноши — пристально следили за Абулу. Правда, он держался неожиданно спокойно и, когда пришло время заключительной молитвы и гимна, исполнил и то, и другое вместе со всеми — словно его подменили. После он тихо и мирно двинулся к выходу, оставляя позади себя взбудораженных прихожан. Потом он еще несколько раз посещал службу, почти всегда занимая место среди женщин и порождая горячие споры между теми, кто полагал, что голому не место в церкви — ведь там дети и женщины, — и теми, кто верил, что в доме Господнем одинаково рады как голым, так и одетым, как бедным, так и богатым, как здравомыслящим, так и безумцам, и вообще Богу неважно, кто ты. В конце концов духовенство решило запретить Абулу присутствовать на службах, и с тех пор привратники гоняли его палками.
Однако в день, когда прощались с моими братьями, он застал всех врасплох. Проскользнул внутрь, пока никто не видел, а когда его заметили, уже смешался с толпой. Служба была не обычная, требовала особой деликатности, и ему позволили остаться. Позднее, когда церковь закрылась и безумец ушел, женщина, рядом с которой он сидел, рассказала, что Абулу во время службы плакал. Он спросил ее, знала ли она погибшего мальчика, и признался, что сам его знал. Женщина, мотая головой — словно увидела призрака средь бела дня, говорила: «Абулу постоянно упоминал имя Икенны».
Не знаю, что подумали родители, когда Абулу заявился на прощание с их сыновьями, в смерти которых сам же и был повинен, но когда мы собрались домой, всех нас охватило мрачное молчание, а значит, родителей его появление потрясло. Всю дорогу никто не произнес ни слова. Только Дэвид, зачарованный одной из спетых во время службы песен, мычал ее себе под нос и пытался напевать. Был почти полдень, и большая часть церквей в нашем преимущественно христианском городе уже закрылась, улицы наводнил транспорт. Мы с трудом продирались через заторы на дороге, а душевное пение Дэвида — чудесное сочетание коверканных и оборванных слов, перевернутых и задушенных смыслов — действовало на нас как успокаивающее, да так, что тишина сделалась ощутимо плотной, как будто с нами ехали еще два человека — те, кого нельзя было увидеть, — и они тоже прониклись покоем.
Теёти зизь мо боно ике
Исюсь и а озых ланах
Вофяое емя лизи а леке
Ы а мой,
Аспой,
Тох а поюсь каах.

Вскоре после того как мы вернулись домой, отец вышел и до конца дня не возвращался. Время перевалило за полночь, и беспокойство матери достигло необычайных пределов. Она металась по дому, как обезумевшая кошка, затем побежала к соседям, крича, что муж пропал. Ее страх был так велик, что вскоре у нас дома собралось прилично народу: они просили проявить терпение, подождать немного — хотя бы до утра, — прежде чем идти в полицию. Советов мать послушала, но к тому времени, как отец вернулся, она чуть с ума не сошла от тревоги. В это время все дети, кроме меня, — даже Обембе, — спали. Мать умоляла рассказать, где он пропадал и откуда у него на глазу повязка, но отец ничего не ответил. Сразу прошел, еле волоча ноги, в спальню. А наутро, на расспросы Обембе просто сказал: «Операция по поводу катаракты. Все, не спрашивай».
Я сглотнул скопившуюся в горле слюну и постарался сдержать рвущийся наружу поток вопросов.
— Ты ничего не видел? — спросил я немного погодя.
— Я сказал. Хватит. Вопросов! — пролаял отец.
Однако уже судя по тому, что ни он, ни мать на работу не вышли, я понял: с отцом что-то не так. Трагедии и труд изменили его бесповоротно. И даже когда повязку сняли, этот глаз уже никогда не закрывался до конца.
На той неделе мы с Обембе уже не охотились на Абулу, потому что отец не выходил дома: слушал радио, смотрел телевизор, читал. Брат постоянно клял болезнь, «катаракту», из-за которой отец все время торчит дома. Как-то раз, когда отец смотрел вечерний выпуск новостей — программу вел Сирил Стобер, Обембе спросил его, когда же мы отправимся в Канаду.
— В начале следующего года, — флегматично ответил отец.
По телевизору показывали пожар, сущий ад и безумие; на обгоревшем поле лежали почерневшие, обугленные тела. Обембе хотел еще что-то спросить, но отец вскинул растопыренную пятерню. Голос диктора произнес:
— По причине злостного саботажа дневная добыча страны снизилась на пятнадцать тысяч баррелей в день. Правительство генерала Сани Абачи просит граждан проявлять осторожность и заявляет, что возвращение очередей на заправках — это лишь временное явление. Злоумышленники непременно понесут заслуженное наказание.
Мы терпеливо ждали окончания блока новостей, и вот на экране появился мужчина, методично чистящий зубы.
— В январе? — поспешил спросить брат.
— Я сказал: в начале следующего года, — проворчал отец, опуская глаза (одно веко опустилось лишь до середины). Мне стало интересно, что же на самом деле случилось у отца с глазом. Я как-то подслушал родительский спор: мать обвиняла отца во лжи, говорила, что у него не было никакой «катаракты». Наверное, ему попало в глаз какое-то насекомое, решил я. Мне было тяжко оттого, что я не мог докопаться до истины — вот Икенна или Боджа, будь они живы, употребили бы в дело свою совершенную мудрость и нашли бы ответ.
— В начале следующего года, — пробормотал Обембе, когда мы вернулись к себе в комнату. Затем его голос упал, как уставший верблюд, и он повторил: — В начале. Следующего. Года.
— Это, наверное, в январе? — предположил я, радуясь про себя.
— Да, в январе, и значит, у нас мало времени… У нас его вообще не остается. Очень мало времени. — Он покачал головой. — Не видать нам счастья ни в Канаде, ни еще где, если безумец и дальше будет разгуливать на свободе.
Я очень боялся вызвать гнев брата, но не мог не напомнить:
— Мы ведь уже попытались. Он не умирает. Ты сам сказал: он — словно кит…
— Ложь! — вскричал Обембе, а из покрасневшего глаза у него по щеке скатилась слезинка. — Он — лишь человек и тоже может умереть. Мы совершили всего одну попытку. Всего одну — ради Ике и Боджи, но я клянусь: мы отомстим за них.
В этот момент нас позвал отец — велел помыть машину.
— Я сам все сделаю, — снова перешел на шепот брат.
Он вытер глаза платочком.
Вооружившись полотенцем и ведром с водой, Обембе помыл машину, а после сообщил, что нам следует попробовать план «Нож». Вот как мы должны были поступить: выбравшись посреди ночи из дома, прокрасться в фургон к Абулу, зарезать его и убежать. Описанный план действий напугал меня, но мой брат, этот маленький скорбящий мужчина, запер дверь и закурил — впервые за долгое время. Электричество в доме было, однако он погасил свет, чтобы родители думали, будто мы спим. Ночь выдалась холодная, и все же Обембе распахнул окно. Затем, докурив, обернулся ко мне и прошептал:
— Это надо сделать сегодня.
Сердце у меня чуть не остановилось. Где-то по соседству звучала знакомая мелодия рождественского гимна. До меня вдруг дошло: сегодня же 23 декабря, а значит, завтра — сочельник. По сравнению с предыдущими годами Рождество выдалось поразительно блеклое и скучное. По утрам, как всегда, было туманно, и когда дымка рассеялась, в воздухе остались оседающие тучи пыли. Обычно люди украшали дома, слушая целыми днями по радио и телевизору рождественские песни. Статую Мадонны у ворот кафедрального собора — новую, воздвигнутую взамен старой, оскверненной Абулу, — порой обвешивали яркими сверкающими гирляндами, превращая ее в главное украшение святок в районе. Лица людей озарялись улыбками, пусть даже цены на самые ходовые товары — в основном на живых кур, индеек, рис и все, из чего готовили блюда на Рождество, — взлетали до небес. Но ничего этого не было — по крайней мере у нас дома: ни украшений, ни подготовки. Естественный порядок вещей был словно разрушен напавшим на нас чудовищным термитом горя. От нашей семьи осталась лишь тень.
— Этой ночью, — немного погодя сказал брат, глядя на меня. Его лицо проглядывало во тьме силуэтом. — Я приготовил нож. Убедимся, что мама с папой спят, и выскользнем через окно.
Затем, словно передавая мне слова сквозь размытое облако дыма, он спросил:
— Я иду один?
— Нет, я с тобой, — запинаясь, проговорил я.
— Хорошо.
Мне отчаянно хотелось заслужить любовь брата и не хотелось снова разочаровывать его, но я никак не мог заставить себя посреди ночи отправиться убивать безумца. По ночам в Акуре было опасно, и даже взрослые с наступлением темноты старались лишний раз не выходить на улицу. Где-то в конце прошлой четверти — еще до гибели Икенны и Боджи — нам на утренней линейке сообщили, что Иребами Оджо, мой одноклассник, живший на одной с нами улице, лишился отца: его убили грабители. Как же мой брат, еще ребенок, не боялся выйти из дома ночью? Разве он не знал, не слышал этих страшных рассказов? А безумец, этот демон, наверняка знал, что мы придем, и не собирался спокойно нас дожидаться. Я вообразил, как Абулу хватается за нож и сам убивает нас, и жутко испугался.
Я встал с кровати и сказал, что мне надо попить воды. Вышел в гостиную, где у телевизора все еще сидел отец, скрестив на груди руки. На кухне я чашкой зачерпнул воды из бочонка и выпил. Потом присел в кресло рядом с отцом, лишь кивнувшим при виде меня, и спросил: все ли у него хорошо с глазом?
— Да, — ответил отец и снова отвернулся к телевизору. На экране спорили двое в костюмах, на фоне задника с надписью «Проблемы экономики». Я попытался придумать, как не ходить с братом к Абулу, и в голову пришла одна мысль. Я взял газету, лежавшую под боком у отца, и принялся читать. Отцу это нравилось, он поощрял в нас любые попытки обрести новые знания. Читая газету, я задавал разные вопросы, на которые отец давал односложные ответы, а мне требовалось разговорить его. И тогда я спросил о том дне, когда его дядя отправился на войну. Отец кивнул, однако он уже засыпал, постоянно зевая, и поэтому история вышла короткая.
И все же в деталях она не потеряла: мой двоюродный дед прятался в придорожной роще, готовя засаду на нигерийский военный конвой. Дед и его товарищи открыли шквальный огонь по солдатам, которые, не понимая, откуда летят пули, принялись в панике палить по лесу — и все впустую. Их перебили.
— Ни один, — подчеркнул отец, — живым не ушел.
Я снова уткнулся в газету, молясь про себя, чтобы отец еще задержался в гостиной. Мы разговаривали уже с час, и время было почти десять. Я гадал, чем занимается брат и придет ли он за мной? Отец тем временем заснул, и я свернулся калачиком в кресле.
Прошло меньше часа, наверное, когда открылась дверь и в гостиной послышались шаги. Ко мне подкрались сзади и стали трясти: сперва осторожно, потом настойчиво — но я даже не пошевелился. Я постарался притворно засопеть, но только начал, как отец заерзал и Обембе поспешно спрятался за моим креслом. Потом он прокрался обратно в нашу комнату. Я выждал немного и открыл глаза. Отец спал, уронив голову набок и сложив руки вдоль бедер. На лицо ему через щелку в занавеси падал лучик желтоватого света — от соседской лампы, что часто светила нам из-за забора, — и создавал иллюзию маски из двух половинок, светлой и темной. Вид был поразительный. Я еще некоторое время следил за отцом, а после, убедившись, что брат ушел, попытался заснуть.
Наутро я рассказал Обембе, что пошел выпить воды, а когда возвращался, отец пристал с разговорами, и я сам не заметил, как заснул. Брат ничего не ответил. Он сидел, опершись головой на руку, и смотрел на обложку книги, где были изображены корабль в море и скалы.
— Ты убил его? — спросил я, когда молчание затянулось.
— Этого придурка не оказалось на месте, — к моему удивлению, сказал Обембе. Я этого не ожидал, но было похоже, что брат купился на мой трюк. Я даже не думал, что у меня когда-либо получится его обмануть, но вот он стал рассказывать, как выбрался из дома, с ножом, один — не добудившись меня. Он медленно шел по улицам — совершенно пустым в такое время ночи, — к фургону безумца, но его там не оказалось! Обембе пришел в ярость.
Я лежал на кровати, отпустив разум в странствие по обширной территории прошлого. Вспомнил день, когда мы поймали много рыбы — так много, что Икенна даже жаловался на боль в спине. Мы тогда сидели у реки и пели нашу рыбацкую песню, словно некий гимн свободы, до хрипоты. Мы весь остаток вечера пропели при гаснущем свете солнца, что висело в уголке неба — бледное, точно сосок на груди девушки-подростка вдали.
* * *
Сломленный чередой неудач, Обембе на много дней замкнулся в некоем коконе. В Рождество, за обедом, он пялился в окно, в то время как отец рассказывал, что отправил своему другу деньги на наш переезд. Слово «Торонто» порхало над столом, точно фея, наполняя сердце матери большой радостью. Казалось, отец — у которого по-прежнему один глаз закрывался не полностью — упоминает его так часто специально ради нее. В канун Нового года, когда на улицах — невзирая на запрет военного губернатора, капитана Энтони Ониеаругбулема, — трещали петарды, мы с братом сидели грустные в своей комнате. В прошлом мы с братьями сами взрывали на улицах петарды, а порой, вооружившись хлопушками, играли с другими ребятами в войнушку. Но только не в этот раз.
По традиции в новый год следовало вступить, находясь в церкви, и вот мы погрузились в отцовскую машину и отправились в храм. Народу собралось так много, что некоторым не нашлось места внутри. Накануне Нового года в церковь являлись все, даже атеисты. Эта ночь проходила под знаком суеверий, страхом перед свирепым, злобным духом месяцев «брь», который зубами и когтями сражался за то, чтобы люди не вошли в новый год. Мы верили, что в эти четыре месяца: сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь — регистрируется больше смертей, чем в остальные месяцы вместе взятые. Напуганные духом-жнецом, спешащим завершить жатву в последние минуты уходящего года, прихожане в тесной и душной толпе разразились гомоном в полночь, когда пастор объявил об официальном наступлении 1997 года. Воздух сотрясали крики: «С Новым годом, аллилуйя! С Новым годом, аллилуйя!», и люди бросались друг другу в объятия, даже совершенные незнакомцы, прыгали, свистели, пели и кричали. А снаружи над королевским дворцом сверкали безопасные огни: вспышки стробоскопов и искусственные молнии. Так всегда все и происходило, так жил мир, продолжая существование, несмотря ни на что.
Святочный дух не позволял мрачным мыслям задерживаться в умах, но они были точно занавеска на окне — днем ты отодвигаешь ее, чтобы впустить в комнату свет, но никуда она не девается, ждет терпеливо, когда наступит ночь и ты снова ее задернешь. Так было всегда. Мы вернулись домой, съели перечного супа и бисквитов, выпили газировки — все как в прошлые годы. Отец включил видео с выступлением Раса Кимоно, и мы танцевали под его музыку.
Дэвид, Нкем и я пустились в пляс — и вместе с нами Обембе, который словно забыл о неудачах и вообще о нашей миссии. Он отплясывал под отрывистый ритм регги. Мать подбадривала нас: «Onye no chie, Onye no chie», глядя, как Обембе, мой верный брат, танцует при свете экрана. Как и многие люди в тот день, он искал временного облегчения, чтобы горе отправилось в землю, оставив его в этом балагане блаженства. А на рассвете, когда город погрузился в сон, на улицах воцарился покой, в небе стало тихо, церковь опустела, рыбы уснули в реке, бормочущий ветер ерошил мех ночи, отец заснул в большом кресле, а мать — у себя, вместе с малышами, мой брат вновь вышел за ворота. Занавеска вернулась на окно, скрывая его из виду. Рассвет адской метлой смел остатки праздника — принесенные им покой, облегчение и даже искреннюю любовь — словно конфетти, разбросанные на полу после гуляний.
Назад: 13. Пиявка
Дальше: 15. Головастик