Книга: Фамильный узел
Назад: Глава третья
Дальше: Об авторе

Книга третья

Глава первая

1

Наша мама оставила нас недалеко от входа в бар: сколько лет мне было тогда? Девять? Сандро несколько месяцев назад исполнилось тринадцать, я это помню, потому что мы с мамой приготовили торт, а он, глядя на зажженные свечки, сказал, что хочет задуть их все разом, потому что тогда исполнится желание, которое он загадал. «Какое?» — спросила мама. Увидеться с папой, ответил он. И вот теперь, по его милости, мы с ним стоим перед этим баром. Мне страшно. Я ничего не знаю о своем отце, когда-то я его любила, но уже давно не люблю. От мысли, что мне надо будет с ним встретиться, у меня начинает болеть живот, а я не хочу говорить ему, что мне надо в туалет, мне стыдно. Поэтому я очень сердита на брата, который всем командует, и на маму, которая всегда делает, как он хочет.

2

Вот и все, больше я ничего не помню. Но, честно говоря, для меня это не имеет никакого значения, это просто повод, чтобы позвонить Сандро. Я ему звоню, слышу длинные гудки, наконец включается автоответчик. Жду две минуты и звоню опять. На шестой раз он берет трубку и злым голосом спрашивает: что ты хочешь? Я без предисловий спрашиваю: помнишь, как мы с тобой ходили встречаться с папой в тот бар на площади Карла Третьего? Я разговариваю с ним голоском маленькой девочки, умильно мяукающим и хихикающим, как будто ничего не случилось, как будто я не пыталась всеми возможными способами отобрать у него деньги тети Джанны, как будто я не кричала, что если он и в самом деле не собирается дать мне ни гроша, то для меня он умер, умер и похоронен, я больше его видеть не желаю.
Он молчит. И при этом думает: надо же, в свои сорок пять она кривляется, словно ей пятнадцать. Я слышу каждую его мысль, со всеми точками и запятыми, и понимаю: он ненавидит меня. Ну и пусть, я начинаю быстро и возбужденно говорить ему о папе и маме, о нашем детстве, о той давней встрече с папой, об одном провале в памяти, который мне вдруг захотелось восполнить. Он пытается перебить меня, но со мной это невозможно, я никому этого не позволяю. Вдруг ни с того ни с сего я говорю:
— Давай встретимся.
— Мне некогда.
— Ну пожалуйста.
— Сегодня вечером?
— Ты же занята сегодня вечером.
— Интересно чем?
— Сегодня твоя очередь кормить кота.
— А я не хожу туда, ни разу не ходила.
— Шутишь?
— Нет, правда.
— Ты же обещала маме, что будешь его кормить!
— Да, обещала, но я не могу оставаться одна в этом доме.
Так мы перебрасываемся короткими замечаниями, пока до него наконец не доходит, что я говорю серьезно, что неделя, которую наши родители проводят у моря, уже кончается, а я ни разу не приходила кормить кота, даже если была моя очередь. Так вот почему, когда я прихожу, в доме воняет мочой, миска для воды полупустая, в миске для еды — ни крошки корма, а Лабес сходит с ума! Брат сердится, шипит, что я — бессердечная, безответственная эгоистка. Но я не обижаюсь, я продолжаю болтать жеманным голоском, хихикать, рассказывать о моих воображаемых и подлинных страхах, подпускать самоиронию. И постепенно он успокаивается. «Ладно, — говорит он тоном, какой появляется у него всякий раз, когда он хочет поставить меня на место, напоминая, что он — старший брат. — Можешь убираться на Крит с очередным типом, которого ты подцепила, сегодня вечером я сам приду кормить Лабеса, и отвяжись от меня».
Молчание. И тут я начинаю говорить совсем другим тоном (я всегда знаю, в какой момент сменить детский голосок на взрослый, взволнованный голос, похожий на мамин). Я рассказала о поездке на Крит, о новом женихе, чтобы не расстраивать родителей; на самом деле в этом году я никуда не еду, у меня нет ни гроша, и мне все опротивело.
Ну вот, я приперла его к стенке, я же его знаю. Хорошо, говорит он, давай вместе пойдем к Ла-бесу.

3

Мы встретились у подъезда дома наших родителей. Ненавижу район вокруг площади Мадзини, и эту улицу тоже, потому что смог и запах реки доходят и сюда. Лабес орет во всю глотку, его слышно даже на лестнице. Мы поднимаемся. «Какая вонь!» — говорю я и бросаюсь открывать балконы и окна. Потом завожу разговор с котом, говорю ему, какой он мерзкий, и это его успокаивает, он подбегает и трется о мои ноги. Но едва услышав, что Сандро насыпает ему еду, он бросает меня и стрелой несется на кухню. И я остаюсь в гостиной одна. Этот дом наводит на меня грусть, я жила в нем с шестнадцати до тридцати четырех лет. Такое впечатление, что наши родители вместе со своим барахлом свезли сюда все самое худшее из всех домов, где нам доводилось жить.
Сандро вернулся в гостиную, стало слышно, как Лабес расправляется со своим кормом. Мой брат нервничает, он выполнил свою несложную обязанность и торопится уйти. Но я сажусь на диван и снова начинаю разговор о нашем детстве: об отце, который нас бросил, о матери, которая впала в отчаяние, о том, как мы встретились с папой. Сандро остается стоять: так он дает мне понять, что ему некогда. Бормочет в ответ какие-то общие слова, чувствует, что должен сыграть роль любящего сына, изображает безмерную благодарность к отцу и сердится на меня за то, что я упоминаю об этой встрече чуть ли не с сарказмом.
— Что за глупости, — возмущается он, — это папа попросил о встрече с нами, я тут ни при чем. И потом, это было не в баре и не на площади Карла Третьего. Мама привела нас на площадь Данте, а папа стоял у памятника и ждал.
— А я помню бар и площадь Карла Третьего. Папа тогда сказал «бар».
— Или ты мне веришь, или не стоит продолжать этот разговор. Папа повел нас в ресторан на площади Данте.
— И что было потом?
— Ничего, папа все время говорил один.
— А что он говорил?
— Ну, в общем, что он работает на телевидении, общается со знаменитыми актерами и певцами, и он правильно сделал, что ушел от мамы.
И Сандро расхохотался.
— Это точно. Я тоже считаю, что он правильно сделал.
— Это ты сейчас так говоришь, а тогда ты не спала ночами, и что бы ни ела, тебя выворачивало наизнанку. Ты еще больше, чем папа, усложнила жизнь маме и мне.
— Это ложь, он никогда для меня ничего не значил.
Сандро проглотил наживку: он покачал головой и, несмотря на спешку, все же решился сесть.
— Но ты хотя бы помнишь, как спросила его про шнурки?
Шнурки? У моего брата есть особый талант: он хватается за какую-нибудь мелочь, приправляет ее своими выдумками, и у него получается целая история. За эту болтовню его обожают женщины; сначала он развлекает их, потом превращает все в мелодраму. На мой взгляд, вместо того чтобы изучать геологию, ему следовало пойти по папиным стопам — работать на телевидении, может быть, даже стать ведущим, обращаться с экрана к дамам и маленьким девочкам. Я посмотрела на него, сделав вид, будто мне интересно то, что он собирается рассказать. Он красивый, у него изысканные манеры, он умеет осыпать вас любезностями. И поскольку, на его счастье, он худой и лицо у него гладкое, как у подростка, то ему не дашь больше тридцати, хотя на самом деле ему под пятьдесят. У него сразу три жены. Да, жены, хотя официально он был женат только один раз. И четверо детей, что в наше время почти рекорд: двое от первой, официальной жены, и по одному от двух остальных. А еще у него полно подружек всех возрастов, с которыми он регулярно встречается, сочувственно выслушивает их излияния, но при необходимости может предложить и немного секса. Умеет охмурять, тут он мастер. Денег у него ни гроша, наследство тети Джанны он растратил на жен и детишек, не задерживается ни на одной работе; и все же ему, в отличие от меня, не приходится бороться за выживание. Почему? Потому что матери всех его детей — женщины состоятельные, и, даже когда они уходят от него к другим, им нравится держать при себе этого ласкового юношу, прекрасного отца: это превращает их в надежный источник дохода. Надо видеть, как он возится с детьми, они обожают его. Конечно, иногда и у него случаются проблемы, трудно все же контролировать такую разветвленную сеть привязанностей, и бывало, что между его женщинами разгорались жестокие войны: каждая хотела владеть им единолично. Но до сих пор он как-то справлялся с этим, и я знаю почему. Мой брат — лжец. Он лжет даже самому себе. Он ухитряется оделять вниманием и заботой стольких женщин — часто произнося при этом морализаторские тирады, которые в его устах звучат как чистое лицемерие, — потому что замечательно умеет изображать все добрые чувства, не испытывая ни одного.
— Какие шнурки?
— Шнурки для обуви. Когда мы ели в ресторане, ты спросила, не у него ли я перенял свой способ завязывать шнурки.
— Извини, а как ты их завязываешь?
— Так, как он.
— А он как их завязывает?
— Так, как их не завязывает никто.
— А он знал, что ты завязываешь шнурки, как он?
— Нет, это ты ему сказала.
Вот этого я действительно не помню.
— А как он на это реагировал?
— Растрогался.
— То есть?
— Вдруг заплакал.
— Не верю, я никогда не видела, чтобы он плакал.
— Но это было.
В комнату осторожно вошел Лабес. «К кому он пойдет, ко мне или к Сандро?» — подумала я. Я хотела бы, чтобы он подошел ко мне, — но только для того, чтобы я могла прогнать его. Лабес одним прыжком забрался на колени к моему брату. Не без зависти я сказала:
— Уверена, это ты тогда попросил о встрече с ним.
— Думай как хочешь.
— А иначе разве мама согласилась бы? К тому времени она перестала дурить, мы уже успели привыкнуть, что папа не живет с нами, и, если бы просьба исходила от него, она наотрез отказала бы. Неужели она решилась бы опять поставить все под угрозу?
— Ладно, не будем об этом.
— Нет, я хочу понять.
— Я ее очень просил.
— Вот видишь, ты все-таки имел к этому отношение.
— Я настоял на этом, потому что тебе было очень плохо.
— Ах, какое благородство!
— Я тогда был маленький. Я подумал: если наш отец своими глазами увидит, в каком ты состоянии, он поймет, что нужен тебе, и вернется.
— То есть, по-твоему, папа дал задний ход ради меня?
— Не строй себе иллюзий.
— Тогда почему?
— Неужели ты и правда ничего не помнишь?
— Нет.
— Ладно, расскажу тебе кое-что еще. Утром того дня, когда мы должны были встретиться с папой, мама сказала тебе: ты заметила, как по-дурацки твой брат завязывает шнурки? Это твой отец виноват, ничему толком не научил вас: скажи ему об этом, когда вы встретитесь.
— Да ну?
— В этой истории со шнурками участвовали мы все. Папа вернулся к маме, ко мне, к тебе, мы все трое хотели, чтобы он вернулся. Ясно тебе?

4

Вот такой он, мой братец: умеет подсластить любую гадость, чтобы примирить тебя с ней и успокоить. Поглядите, как он ласкает Лабеса, гладит его, треплет по затылку, и кот счастлив. Так он поступает со всеми, с животными и с людьми. Он мамин любимчик, папа говорит о серьезных вещах только с ним. И он забирает себе все — любовь, уважение, деньги, — а мне достаются только жалкие крохи. Он насквозь фальшивый. И его версия истории со шнурками — сплошная фальшь. Он уговорил маму устроить нам встречу с отцом, потому что мне было плохо? И мы с ним растрогали отца до такой степени, что он решил бегом вернуться домой? И наша мать приложила к этому руку? И это привело к восстановлению нашей чудесной семейки? За кого он меня принимает, за одну из своих обожательниц? Я говорю ему:
— Единственное, что умели завязывать наши родители, — это путы, которыми они сковали друг друга, чтобы мучить всю жизнь.
Я встаю, забираю у него Лабеса и, ласково поглаживая, уношу на балкон. Кот сначала вырывается, потом затихает. Оттуда, с балкона, я говорю Сандро: «Наши родители подарили нам четыре поучительных сценария. Первый: мама и папа молоды и счастливы, дети наслаждаются жизнью в райском саду; второй: папа встречает другую женщину и уходит к ней, мама съезжает с катушек, дети лишаются рая; третий: папа передумал и вернулся домой, дети пытаются вернуться в земной рай, но мама и папа каждый день наглядно доказывают им, что это пустые хлопоты; четвертый: дети обнаруживают, что рая никогда не существовало и придется довольствоваться адом.
Сандро недовольно поморщился:
— Ты еще хуже нашей матери.
— Что, мама тебе больше не нравится?
— Мне не нравишься ты: мама передала тебе свои недостатки, а ты их усугубила.
— Какие недостатки?
— Все.
— Например?
— Примеров можно набрать сколько угодно. Вам обеим нравится строить загоны и запирать в них людей.
Холодно и невозмутимо я говорю Сандро, что просто обрисовываю ему ситуацию, в которой мы с ним находились. «Но тебе обязательно надо сразу же меня унизить, — обиженно добавляю я, — причем безосновательно. Если я хуже мамы, то ты хуже папы, ты никогда не слышишь, что тебе говорят. Знаешь, на самом деле ты унаследовал худшее от обоих: ты не только пропускаешь все мимо ушей, ты, в точности как мама, хватаешься за какой-нибудь пустяк и накручиваешь вокруг него целый клубок дурацких фантазий». Сандро пристально смотрит на меня, поджав губы и качая головой, потом бросает взгляд на часы. С одной стороны, он боится, что перегнул палку, с другой стороны, думает, что помириться со мной все равно невозможно, я могу только склочничать. Я возвращаюсь в гостиную и, не дожидаясь, когда Сандро встанет и уйдет, опять усаживаюсь на диван. Лабес снова пытается вырваться, и я целую его в лоб, чтобы успокоить. Пора открыть брату истинную причину, по которой я вызвала его сюда. Я бормочу какие-то фразы типа: а впрочем, это не твоя вина и не моя, от генов не убежишь, нам по наследству передается все, включая манеру чесать в голове. И смеюсь, как будто сказала что-то остроумное. Так, не переставая смеяться, я без перехода сообщаю ему, что уже некоторое время мне не дает покоя одна мысль. Давай предложим папе и маме продать квартиру, она стоит минимум полтора миллиона, если мы с тобой поделим их пополам, получится семьсот пятьдесят тысяч на каждого.

5

В глазах Сандро вдруг вспыхивает интерес. Если мы с ним в чем-то и сходимся во мнениях, то только в одном: помешательство на деньгах мы унаследовали от матери. Папа зарабатывал много, но был так захвачен профессиональными амбициями, что словно и не замечал этого. Для него важнее всего была работа, успех у зрителей и страх лишиться этого успеха. А вот семейными финансами распоряжалась исключительно мама, и так было всегда. Она сберегала их, копила, именно она захотела купить эту квартиру. Она объясняла нам, что надо беречь каждую монетку, и даже любовь к детям приняла у нее форму накопительства. Она сберегала не для себя, и тем более не для папы, а для нас, чтобы мы хорошо жили в настоящем, а в будущем зажили еще лучше. Сберегательная книжка, счет в банке, эта квартира были для нее средством, с помощью которого она без слов выражала свою любовь к нам. Так, по крайней мере, долго считала я, а возможно, и Сандро тоже. Мама каждый день давала нам понять: то, что я не трачу деньги на себя, а коплю их для вас, доказывает, как я вас люблю. А следовательно, если, например, у меня материальные проблемы, это лишнее доказательство того, что я неспособна внушить любовь. Думаю, именно поэтому я так рассердилась на себя, когда тетя Джанна почти целиком завещала свое состояние Сандро. По крайней мере, так мне сказали врачи, когда из-за этой истории у меня случился нервный срыв, и пришлось принимать кучу лекарств. Но ведь так трудно навести порядок в голове, всегда что-то не сходится. Предположим, логическая конструкция «нет денег — нет любви» подтверждается жизнью; но тогда почему, как только у меня заводятся деньги, я их проматываю, а как только кто-то привязывается ко мне, я позволяю ему уйти? И разве не то же самое происходит с моим братом? Разве все эти женщины с деньгами, все эти неприлично избалованные дети не свидетельствуют о некоей внутренней пустоте, которую невозможно заполнить? Если для нашей матери самым большим — возможно, единственным — удовольствием было откладывать деньги, то мы испытываем радость, только когда их тратим. Мы оба с ним такие. И это сейчас, когда денег у нас нет и надвигается старость. Я толстая, у меня с каждым днем все больше морщин и седых волос. Как же я ненавижу Сандро за его юношескую красоту, за его длинные ресницы, зеленые глаза, густую черную шевелюру — это в пятьдесят лет! — без единого седого волоса, за атлетическую фигуру, хотя он даже не занимается спортом. Наконец-то он меня слушает, а я болтаю всякую чепуху, чтобы дать ему время проникнуться моей идеей. Наши родители, говорю я, принадлежат к удачливому поколению, они выбились из нищеты и стали обеспеченными людьми, папа даже получил некоторую известность, у обоих прекрасная пенсия, какого черта им еще надо, ты согласен со мной?
В этот момент мой брат взмахивает ресницами, словно для того, чтобы зачеркнуть нарисованную мной картину, и спрашивает:
— А почему они должны продать свое жилье и отдать нам деньги?
— Потому что это наша квартира.
— Это их квартира.
— Да, но унаследуем-то ее мы.
— И что?
— Мы попросим выдать нам наследство авансом.
— А они где будут жить?
— Мы снимем им квартиру поменьше, две комнаты с кухней, не так близко от центра, и сами будем платить за аренду.
— Ты с ума сошла.
— Почему? Ты помнишь Маризу?
— Кто это?
— Моя подруга в Неаполе.
— Ну и что?
— Она обратилась к своим родителям с такой же просьбой, и они согласились.
— Мама ни за что не согласится. Это ее квартира, она продумала здесь все до мелочей, а для папы это доказательство, что от его былых успехов что-то осталось.
— Да, но жизнь-то прошла.
— Не факт. Они могут прожить еще минимум два десятка лет.
— Вот именно. А через двадцать лет мне будет шестьдесят пять, а тебе стукнет семьдесят — если, конечно, мы доживем до такого возраста. И что я буду делать с половиной квартиры в шестьдесят пять лет? Подумай сам, не навязывай мне в очередной раз роль стервы. Папа и мама — старые люди. К чему им жить в замке с видом на Тибр?
Брат качает головой и смотрит на меня с мудрым осуждением. Хочет, чтобы я ощутила свою неправоту: так он вел себя со мной, еще когда мы были маленькие. Деньги, конечно, его привлекают, это написано у него на лице. Но я ведь его знаю, я чувствую, что в душе он колеблется. В идеале ему хотелось бы, чтобы я все это провернула одна — уговорила бы родителей, занялась бы продажей, разделила бы вырученные деньги пополам, — а ему досталась бы роль совестливого сына, озабоченного судьбой стариков-родителей. Какая-то часть меня подсказывает, что, если я хочу добиться его согласия, не надо сразу бросаться в атаку, надо кротко и терпеливо выслушать его назидательные речи. Но другая часть меня бунтует. Ведь и у меня тоже сердце не камень, и мне не чужды угрызения совести. И если он начнет меня укорять, не знаю, чем это кончится. Но Сандро не просто укоряет меня, он еще и причиняет мне боль.
— А что бы ты почувствовала, — спрашивает он, — если бы через двадцать лет твои дети поступили бы с тобой так же?

6

Я вспылила и сказала Сандро: от наших родителей я научилась только одному: детей заводить не надо. Потом, с деланым спокойствием, стараясь не перейти на крик, говорю ему, что в итоге человек всегда причиняет зло своим детям, поэтому он должен быть готов к тому, что они причинят ему еще большее зло. Знаю, Сандро не нравятся такие резкости, но я нарочно выбираю этот тон. Он сам безответственно произвел на свет четверых детей, послушаем, как он будет оправдываться.
Он пускает в ход свой всегдашний прием: самовосхваление. Разумеется, он убежден, что правильный путь — это путь, который он выбрал: в мире должно быть как можно больше матерей, как можно больше отцов, как можно больше гнездышек, в которых царят любовь и секс. Кроме того, традиционная модель семьи изжила себя: отныне никакой моногамии, много партнерш, и все любимые, множество детей, и все обожаемые: когда я занимаюсь детьми, говорит он своим обычным приторно-важным тоном, то стараюсь, чтобы у них было все, я для них и отец, и мать.
Я стараюсь не возражать, даю ему время похвастаться широтой своих взглядов. Но он меня раздражает, а мне сейчас надо сохранять хладнокровие. Конечно, в какой-то момент я не выдерживаю и бросаю ему в лицо, что он до сих пор еще в плену у хаоса, в котором мы выросли, и проецирует на своих детей страхи, которые передались нам от нашей матери: мужчина, становящийся женщиной, женщина, становящаяся мужчиной, папа, становящийся мамой, мама, становящаяся папой, обмен ролями, домашний трансвестизм и прочие ужасы, ты просто запуганный маленький мальчик. И пока я это говорю, у меня в груди нарастает бешенство, обычно молчаливое и дремлющее где-то глубоко внутри. Стиснув зубы, я говорю, что я — за отмену деторождения, за отмену беременности и родов, да-да, отмену, от-ме-ну. Я хочу уничтожить даже память о деторождении — изображения беременных; половые органы должны служить только для того, чтобы мочиться и трахаться. Более того, кричу я, может, даже и трахаться не стоит. Мы начинаем ссориться — Лабес пугается и убегает, — фраза за фразой, слово за слово. Сколько общих мест у него в запасе, чтобы отстоять свою позицию: когда прижимаешься ночью к любимому существу, стихает тревога; лучше любить человека, чем верить в Бога, это словно молитва, защищающая нас от непрестанной угрозы смерти; кто производит на свет детей, тому не так страшно жить: ах, сколько радости дарят дети, что за блаженство наблюдать, как они растут; чувствуешь себя звеном в бесконечной цепи тех, кто был до тебя, и тех, кто будет после, это единственно возможная форма бессмертия, и так далее, и так далее, и так далее.
Слушаешь эту проповедь — и кажется, что он говорит от чистого сердца, но на самом деле он стремится причинить мне боль. Хочет показать, как он доволен своим потомством, чтобы я завидовала ему. Хочет, чтобы я пожалела о том, что я бездетная, чтобы я страдала. У тебя самой детей нет, тебе не понять, так что не говори зря. Верно, мне не понять, отвечаю я, окончательно теряя выдержку, не понять твоей страсти осеменять кого попало, не понять всех этих кобыл, которые трясутся, выделяя и принимая жидкости, и при этом прислушиваются к тиканью своих биологических часов. Биологические часы — какое нелепое выражение. Я никогда не слышала никакого тиканья, время пробежало беззвучно, и так даже лучше. Представим себе, что было бы, если бы я стала рожать, вопя от боли, если бы меня стали кромсать под наркозом, а потом бы я очнулась с чувством отвращения к самой себе, раздавленная страхом перед этими маленькими созданиями, которых теперь нельзя исключить из своей жизни. Ах да, теперь надо жить для них. Создала свои отдельно существующие копии, так теперь держи их при себе, что бы ни случилось. Тебе предлагают хорошую работу за границей, или тебе необходимо корпеть день и ночь, чтобы добиться результата, который очень важен для тебя, или ты захотела посвятить все свое время любимому мужчине: но нет, вот они, твои дети, живое напоминание о том, что ничего этого тебе нельзя, что они нуждаются в тебе, эти извивающиеся змеи, которые впиваются в тебя и уже не отпускают. Чего бы ты ни сделала, чтобы ублажить их, им всегда будет мало. Ты — их собственность, и они придумывают всевозможные хитрости, чтобы сорвать твои личные планы. Ты не только не принадлежишь себе (еще одна идиотская формула из прошлого), но ты даже не можешь попытаться безраздельно принадлежать кому-то другому, теперь ты принадлежишь только им. А потому, выкрикнула я, производить на свет детей — значит отказаться от самих себя. Вот посмотри, как ты живешь. Сейчас ты спешишь в Прованс к Коринне, чтобы отвезти ей сыновей, затем поедешь к дочке Карлы, потом к сыну Джины. Ах, какой заботливый папа, ах, какой преданный любовник. Но скажи, доволен ли ты? А они довольны, когда ты приезжаешь к ним, а потом уезжаешь? Я еще не забыла, как папа навещал нас по выходным. Конкретных событий не помню, но осталось общее, нестерпимое ощущение несчастья, и оно так и не прошло. Я хотела, чтобы мой отец принадлежал только мне, хотела отнять его у мамы и у тебя, но он не принадлежал никому из нас, он был здесь, и в то же время отсутствовал, он отказался от меня, от тебя, от мамы. И правильно сделал — это я поняла очень скоро. Прочь, прочь, прочь. Наша мать казалась ему ходячим отрицанием самой радости жизни, как и мы с тобой. И в этом он не ошибся. Его истинная вина заключалась в том, что он не сумел отказаться от нас троих окончательно. Причинив однажды человеческим существам боль, которая может убить их или, во всяком случае, искалечить на всю жизнь, ты не должен отступать, ты должен полностью принять на себя вину за это преступление, ведь преступление нельзя совершить наполовину. Но он не понимал этого, он мелкий человечек с очерствелой душой. Он держался, пока был твердо уверен в собственной правоте, пока ему казалось, что все вокруг его поддерживают. А потом, как только все стало успокаиваться, он перестал ощущать вокруг такую безусловную поддержку, эйфория спала, он почувствовал угрызения совести — и сдался. Вернулся к нам, стал терпеть мамины садистские штучки. А она сказала ему: посмотрим, что у тебя на уме, я тебе не доверяю и никогда больше не буду доверять, никогда не поверю, что ты вернулся ради меня и детей; никогда не поверю, потому что каждой клеточкой тела, самыми потаенными уголками мозга знаю, чего стоит такой решающий выбор. Вот почему каждый час, каждую минуту буду подвергать тебя испытанию. Буду испытывать твое терпение, твое постоянство. Я буду заниматься этим при детях: пусть видят, пусть знают, что ты за человек. Скажи «да» или «нет»: согласен ли ты принести свою жизнь в жертву нам троим, как я принесла свою в жертву вам, готов ли ты к тому, что мы трое всегда будем у тебя на первом месте? О любви, о восстановлении семьи тут не было и речи, Сандро. Наши родители погубили нас. Они поселились в наших головах, что бы мы ни говорили, что бы ни делали, мы продолжаем подчиняться им.
В этот момент я не выдержала и расплакалась. Плачу, плачу, плачу, как последняя дура, и сама не знаю почему. Злюсь на себя за такую чувствительность, ведь мой брат знает, как этим воспользоваться. Но он этого не делает. Похоже, мой монолог взволновал его, он пытается меня успокоить. Тут я подавляю рыдания, вытираю слезы, начинаю говорить тонким, стонущим голосом, жалуюсь, что никто меня не любит, ни мама, ни папа. И никогда не любили, говорю я. И начинаю рассуждать о том, насколько ошибочно мнение, что дети должны испытывать благодарность родителям за жизнь, которую те им дали. Благодарность? Я смеюсь, восклицаю: это наши родители должны возместить нам ущерб. Ущерб, который нанесли нашим умам, нашим чувствам. Разве не так? Высморкавшись, я хлопаю ладонью по дивану и хрипло, вполголоса командую: — Лабес, сюда!
К моему изумлению, кот одним прыжком взлетает на диван и устраивается рядом со мной.

7

Я устала, от плача у меня заболела голова, я страдаю мигренью, как папа. Но мои слезы имели и благоприятные последствия: я чувствую, что между мной и братом намечается близость, и, если я сумею ее закрепить, он сам вернется к разговору о моем предложении. Лабес сидит рядом, и, поглаживая его, я решаю открыть Сандро секрет, который случайно узнала несколько лет назад, когда для какой-то своей работы заглянула в латинский словарь. Я объясняю брату, что значит это слово: несчастье, гибель. Он недоверчиво смотрит на меня, ему известна официальная, папина версия, согласно которой labes значит «домашний зверек». Чтобы убедить его, я иду в кабинет за словарем, а Лабес бежит за мной. Как же тут жарко. Вернувшись в гостиную, я сажусь на пол, нахожу нужное слово, подчеркиваю его и его значения и подзываю Сандро. Хочу услышать от него, какого он мнения об этом моем неприятном открытии. Сандро неохотно подходит ко мне. Ну надо же, бормочет он, зачем папа это сделал? К этому он ничего не добавляет, кажется, его мысли витают где-то далеко. Я развиваю тему: что можно сказать о человеке, который изобретает подобные игры, чтобы развлекаться в одиночку? Он коварен и жесток? Или просто несчастен? Чем, по-твоему, может быть вызвано желание снова и снова слышать, как по дому разносится это слово, в котором отразилось твое внутреннее состояние, слово, которое выбрал ты и которым твои домашние пользуются, не зная его смысла? В ответ Сандро строит загадочную гримасу, но в итоге возвращается к разговору о продаже квартиры.
— А куда они денут все свое имущество?
— Три четверти надо будет выбросить. Мы несколько раз переезжали, но мама никогда ничего не выбрасывала, она и нас с тобой заставляла хранить всякую дребедень. Это может пригодиться, твердила она, это может пригодиться хотя бы как напоминание о том времени, когда вы были маленькие. Напоминание? Да кому хочется об этом вспоминать? Ненавижу мою комнату, когда я вхожу туда, у меня сразу сжимается сердце, там собран весь хлам, какой только можно было собрать, с самого моего рождения и до тех пор, когда я вырвалась оттуда.
— Моя комната такая же.
— Вот видишь. И если в наших комнатах такое, представь, что будет, если перебрать вещи, которые они хранят у себя? Ты знаешь, например, что мама хранит все свои блокноты с записями расходов — хлеб, паста, яйца, фрукты — с первого дня, как она вышла замуж в 1962 году, и до сегодняшнего дня? А папа? Он не может расстаться даже со стишками, которые написал в тринадцать лет. Прибавь к этому газеты и журналы, в которых печатались его статьи, его заметки о прочитанных книгах, описания всех его снов и тому подобное. Черт возьми, он же не Данте Алигьери! Написал какие-то глупости для телевидения, вот и все. На случай, если кто-то вдруг заинтересуется его идеями — что маловероятно, — все это можно оцифровать, и дело с концом.
— Это их способ оставить след.
— След чего?
— Своего существования.
— А я оставляю такие следы? Ты их оставляешь? Кстати, нездоровая страсть к накоплению ненужных вещей есть только у мамы. А папе на это плевать.
Он улыбнулся, и я увидела в его глазах страдание, которое на сей раз показалось мне непритворным.
— Ну, так что?
— Надо это сделать. Если мы уговорим их продать квартиру, то окажем им большую услугу — их жизнь станет намного проще.
— Я так не думаю.
— Почему?
— Здесь создана видимость порядка, хотя на самом деле полный беспорядок.
— Не поняла. Объясни.
— Я тебе ничего не буду объяснять, просто смотри.
Сандро встает, делает мне знак идти за ним. Ла-бес бежит сзади. Мы заходим в кабинет папы, Сандро показывает мне на книжный шкаф:
— Ты когда-нибудь заглядывала внутрь этого голубого куба, там, наверху?

8

Я делаю вид, что повеселела, но на самом деле плач еще подступает к горлу, я чувствую нестихающее смятение. Если Сандро вдруг сбросил маску и решился открыть мне свою боль, значит, надо быть начеку. Я вижу, как он ловко взбирается по стремянке и спускается, держа в руках голубой куб, покрытый толстым слоем пыли. Обтирает его рукавом рубашки и протягивает мне:
— Помнишь его?
Нет, я никогда не обращала внимания на голубой куб, он был мне неинтересен, как и все вещи в этом доме. Я ненавижу эту кучу безвкусных безделушек, ненавижу здесь каждую комнату, каждое окно, каждый балкон, даже поблескивающую воду реки и слишком низкое небо. А вот Сандро говорит, что помнит этот куб с давних времен, он был у нас, еще когда мы жили в Неаполе. Посмотри, какой чудесный цвет, бормочет мой брат, и словно чувствует облегчение: для него куб — самое агрессивное из геометрических тел. Когда родителей не было дома, рассказывает Сандро, я рылся повсюду. И вот однажды обнаружил в папиной тумбочке презервативы, а в маминой — вагинальный крем. Какая гадость, в первый момент возмущаюсь я, но затем мне становится стыдно: мне сорок пять лет, у меня было немало партнеров, и мужчин, и женщин, и я еще способна испытывать отвращение при мысли о сексе между моими родителями? У меня начинается нервный смех. Сандро озабоченно смотрит на мои руки и говорит: ладно, не надо, ты вся дрожишь. Меня удивляет искреннее сочувствие в его голосе. Он берет у меня куб, мгновенно взбирается по стремянке, ставит его на место. Рассердившись, я говорю: не валяй дурака, спускайся и покажи мне, что хотел показать. Сандро спускается вниз, видно, что он колеблется. Это шкатулка, говорит он наконец, она открывается, если нажать вот на эту грань. Нажимает, и куб действительно открывается. Сандро встряхивает его, и на пол высыпается несколько поляроидных снимков.
Я нагибаюсь и подбираю их. На них изображена особа, хорошо знакомая нам обоим. Мы запомнили ее именно такой, с этим счастливым лицом. Она заняла место в нашей памяти однажды утром, когда мы трое — мама, он и я — стояли на тихой римской улочке. Мы специально для этого приехали из Неаполя. У нас внутри затаились страх и ощущение неопределенности, мы ждали именно ее. Надо подождать, объяснила нам мама, скоро она выйдет из этого дома вместе с папой. В самом деле, когда наш отец и эта девушка вышли на улицу — какая это была красивая пара, глаз не отвести, — мама сказала нам: видите, как папа доволен, это Лидия, женщина, ради которой он нас бросил. Лидия: это имя и сейчас для меня словно укус. Когда мама его произносила, ее отчаяние передавалось нам, и мы трое становились единым целым. Но в тот момент я внимательно посмотрела на эту девушку — и как будто обособилась от нашей троицы. Какая она красивая, какая яркая, подумала я, хочу стать похожей на нее, когда вырасту. От этой мысли меня сразу же охватило чувство вины, я ощущаю его еще и сейчас, ощущаю всю жизнь. Я поняла, что больше не хочу быть похожей на маму, а это значит, что я предала ее. Если бы мне хватило мужества, я бы крикнула: папа, Лидия, я хочу погулять с вами, не хочу оставаться с мамой, мне с ней страшно. А сейчас мне становится очень больно за маму и за себя. На этих снимках я вижу обнаженную Лидию, она ослепительна. Мы с мамой не такие, и никогда такими не были. Отец так и не расстался с Лидией, да и как он смог бы: ведь в течение всей его жизни она была спрятана в его голове и в нашем доме. Это нас с мамой он бросил, хоть и вернулся к нам. И теперь, когда я стала гораздо старше, чем Лидия на этих фото, и даже старше, чем мама в те дни нестерпимой боли, при взгляде на нее я чувствую себя еще более униженной.
— Давно ты знаешь про эти фото? — спрашиваю я брата, когда он спускается со стремянки.
— Лет тридцать, наверно.
— А почему ты не показал их маме?
— Не знаю.
— А мне?
Сандро пожимает плечами, это означает, что он уже и не пытается убедить меня в своем добром отношении ко мне. Я бурчу:
— Какой ты добрый! Как все вы добры к женщинам! У вас три главные цели в жизни: трахать нас, защищать нас, делать нам больно.

9

Сандро качает головой и бормочет что-то насчет моего состояния здоровья. Я говорю ему, что чувствую себя хорошо, даже отлично, и очень рада, что рассказала ему про имя Лабеса, а он мне про голубой куб. Теперь мы знаем о нашем отце немного больше, чем раньше. Странный он человек, никогда не протестует, всегда говорит «да», был и остается рабом нашей мамы. Как тяжело мне было видеть, что она помыкает им, а он безропотно подчиняется, не делая ни малейших попыток взбунтоваться. И как я ненавидела его за то, что он ни разу и пальцем не пошевелил, чтобы защитить нас от нее. Папа, мне нужно это. Спроси у мамы. Мама сказала «нет»? Значит, нет.
Я рассматриваю фотографии и по одной роняю их на пол.
— Есть ли еще что-нибудь такое, что ты знаешь, а я нет? — спрашиваю я у брата.
Сандро терпеливо собирает с пола фотографии. — О папе я больше не знаю ничего, но если мы тут как следует покопаемся, то наверняка узнаем больше.
— А о маме?
Сандро неохотно признается, что у него уже возникали разного рода подозрения, и вообще он уверен, что у нашей матери были любовники. Это только разговоры, возражаю я, ведь доказательств у тебя нет. Доказательства находятся, когда их хотят найти, отвечает он. Долгое время ему казалось, что у мамы роман с Надаром. Надар? Ну нет, такое я даже представлять себе не хочу, смеясь, восклицаю я, мама — и это чучело? Да еще имя идиотское — Надар! Но Сандро настаивает: вероятно, это случилось в 1985 году, тебе тогда было шестнадцать, а мне — двадцать. А маме сколько? — спрашиваю я. У меня плохо получается считать в уме. Сорок семь, отвечает он, на два года меньше, чем мне сейчас, и на два больше, чем тебе. А Надару? Что, шестьдесят два? Ничего себе разница, сорок семь и шестьдесят два, говорю я. Опять смеюсь и недоверчиво качаю головой: какая гадость, не верю я в это.
А мой брат верит, и я чувствую, что верил всегда. Оглядываясь вокруг, он говорит: рано или поздно правда выплывет наружу — пусть это и не Надар, а кто-то другой; если порыться в цветочных горшках, перелистать книги, заглянуть в компьютер, обязательно что-нибудь найдется. Он перечисляет множество возможных тайников, а я впервые смотрю на эти вещи с любопытством. Я словно слышу папу и маму. Чувствую их присутствие в безмолвных комнатах, они когда вместе, когда порознь. Сандро вполголоса произносит: они спрятались друг от друга, но каждый готов напугать другого своим внезапным появлением. И тут без видимых причин его глаза становятся влажными. Мой брат — один из тех мужчин, которые хвалятся тем, что умеют плакать. Прочитает роман, я спрашиваю, понравилось ли ему, а он отвечает: я плакал. Посмотрит фильм — то же самое. А сейчас вдруг разрыдался, притом еще громче, чем недавно рыдала я: он всегда пытается превзойти кого-то. Я обнимаю его, чтобы утешить, и минуту-другую не выпускаю из объятий, а Лабес тревожно мяукает. Возможно, я была несправедлива к Сандро. Он старше меня, а значит, помнит больше. Беды наших родителей ударили сначала по нему, и только потом по мне, причем его постоянное желание защищать меня могло смягчить удар. Ну хватит, сказала я ему, давай немного развлечемся, проясним кое-что.

10

Это были легкие часы, может быть, самые легкие за все время, что мы провели в этом доме. Сначала мы обшарили комнату за комнатой, оставляя всюду кавардак вместо строгого порядка, который поддерживали наши родители, а кот весело бежал за нами. Потом мы вошли во вкус и устроили настоящий разгром. Становилось все жарче, я вспотела и вскоре почувствовала усталость. Хватит, сказала я Сандро, но он не мог остановиться, его ожесточение только усиливалось. Тогда я вынесла стул на балкон гостиной и с удовольствием услышала, как напуганный кот выскочил туда за мной, ища защиты. Я взяла его на руки, поговорила с ним. В голове у меня было пусто, исчезла даже навязчивая мысль уговорить родителей продать квартиру — что за бред! На балкон вышел Сандро, на нем не было рубашки. Вылитый папа, подумала я. Он рассмеялся, посмотрел на меня:
— Ну, что?
— По-моему, хватит.
— Пошли?
— Да. Лабес хочет пойти со мной.
Сандро нахмурился:
— Так нельзя, это слишком.
— Нет, можно, я его забираю.
— Оставь маме записку.
— Нет.
— Позвони ей, когда она вернется.
— Вот еще!
— Она будет страдать.
— А кот не будет. Видишь, как ему хорошо?
Назад: Глава третья
Дальше: Об авторе