Праведники из села Кукуево
1
Дождь-пропойца, бывший цирковой, к ночи загулял: швырял насиженную на папертях и перронах мелочовку поверх крыш, горстями ухал медную рассыпуху на подоконники – однова живем! Дома отмеряли сдачу и возвращали через водостоки вниз, на плиты дворов, в наплывы мокрых листьев. Текло серебро по деревне праведников, кипело в фонарном свете и ни к чьим рукам не липло.
К утру циркач выдохся, карманы обвисли. Запахнул хламиду и поволокся куда-то за гору, в овраг. Там насквозь мокрая черемуха, вся в расклеванных воробьями ягодных брызгах, отжимала на ветру захлестанный подол, крыла гуляку матом и грозилась, грозилась жилистыми кулачками в сырой провал. А бывший коверный спал. Из-под щеки, примятый и жалкий, выбился ручей, переждал немного и утек через луговину. Клоун не услышал. Снилось, что в цирке аншлаг, дали увертюру, и занавес распался, впуская на арену парад-алле. Акробаты склонились в комплименте, дирижер, баюкая прострел в плече, опустил палочку, и оркестр, вышколенный, поспевал за выпученными глазами и мотающимися в такт седыми дирижерскими патлами. Прожекторы завели кинжально-острый жонгляж световым эхом от очков, биноклей, фольги эскимо и искрящих бижутерией сытно-выпеченных декольте. Остро потянуло тырсой с манежа, зашлась астматическим кашлем над веером программок старушка-билетерша. Представление началось.
«Семь утра в городе, и в эфире радиостанции „Волна“ выпуск новостей».
– Бабка, ты охренела ли, че ли? Выруби свою байду, а то, блин, выйду щаз, прицелюсь.
– Че ты там прицелишься? Че прицелишься? Прицел-то в штанах застрял, как я на твою Ленку погляжу. Прицеливатель тоже мне, ага. Схлопнись, форточка!
«Число жертв урагана „Айрин“ на Восточном побережье США приблизилось к сорока…»
– Бабка, вон, вишь, люди, говорят, погибли.
– Дак все под Богом ходим, че ж тут.
– Хорошие, наверно, были люди-то.
– Разные. Вон, и дед мой помер, прям так, дома. И ураганов ему не нать. А ты че тут мне зубы-то заговаривашь? Че ты выполз со сранья? Растелешился вон весь. Поддеть-то неча? Обносился? Поддевку б каку, чем пузом сверкать, не май месяц поди. Ленке, вон, соплей твоих и не хватало, ага. Сверх остатнего-то счастья. Че выполз, грю?
– Че-че… Новостей послушать. А может, за молочком? У тя щаз почем козье-то?
– Знаю я, какого те молочка, ага. За тем молочком, вон, к Маше иди. Или она седни в город подалась? Собиралась вроде. Ооой, задурил ты мне голову! Дыми, скотиняка, в сторону, тьфу, пропастина! Да на, вон хоть платком, что ль, титьки-то оберни, сил нет на тя смотреть.
– Погоди, бабка, не ерзай. Я грю, люди там, в Америке, погибли, так? Разные, может, и хорошие были. Вот я тя и спрашую: какого ж черта тебя-то никакая холера не берет, а?
– Ноооо, пошел городить. А то меня холера не берет, что я, может, с дедом-то на пять жизней вперед натерпелась, ага. Это ж, если поглядеть, в Ушаковке каменюк не хватит, сколько он юбок передергал ручонками-то своими заскорузлыми. Да вон хоть даже Машу возьми, в кого у нее Витька-то, младший-то, а? Вооо! Че буркаешь? Мне стыда нету, я, хошь знать, за всю деревню настрадалась. С козлом этим безрогим, царство ему небесное, ночами-то все-о-о отмолила, отплакала, пока он там чужие огороды-то окучивал, но.
– Вон как. То-то, я смотрю, нас конец света, и тот обошел. Прям не деревня теперь, а монастырь получается.
– А и получается, не твое это дело, вот что я скажу. Иди давай, досыпай. Рано еще, Ленка-то твоя там теплая небось. Давай!
«И в заключение выпуска информация от Гидрометцентра. По области переменная облачность, местами дождь…»
Клоун в овраге потянулся, почесал одну о другую затекшие в холоде пятки, вытянулся вдоль ручья и затих. Там, во сне, цирк проводил последних зрителей, огни погасли, и дворник Рахмил, гоняя метлой обертки от мороженого и смятые билетные радужки, вспоминал, как раз за разом опрокидывался от пощечин-апачей в вонючий манеж коверный клоун.
– А тоже ведь работа, чего ж…
Сгреб мусор в кучу, тягуче сплюнул на выметенный тротуар и скрылся в подвальной своей каптерке. По чистым цирковым ступеням серебряными монетами застучал дождь.
2
– Илька, не доорешься тебя! Примерз там, что ли? Ужинать!
– Погоди.
– Погожу. Ты что на себя напялил, горе? Из-под пятницы суббота, эээх. Чего там застрял, в снегу-то?
– Семечку сажаю.
– Какую семечку?
– От тыквы.
– Господи! Да она ж померзнет.
– Не померзнет, я ее в бутылку сунул.
– А бутылку где взял?
– С-под кефиру.
– А кефир куда? Выдул, что ли? Целый литр?
– Не. В пакет слил.
– А пакет в кухне бросил? Завоняет же!
– Уже завонял.
– А я и не учуяла…
– А я его вынес.
– Куда вынес?
– В яму. Под туалет.
– Матерь моя женщина! Дак ведь всплывет!
– Не. Не всплывет уже. Придавил.
– Чем?!
– Цементом. У папки там в сарайке пакет валялся.
Навалилась на поселок тень, на покатых крышах не удержалась, соскользнула вниз, в сторону взлетно-посадочной полосы. «ТУ-134» садится. Пошла трещинами тишина, ссыпалась с козырька котельной воронья стая – и снова тихо. Бабка Илькина охрипла, шепчет в телефон, а по глазам – криком кричит.
Из сада к дому Илька ковыляет, свитер до колен, сверху куртешка. Из-под пятницы суббота. В руках бутыль с семечкой. У крыльца встал, задрал к небу голову. Звезды на синем. Красота. Хороший день, выходной. И на почте у мамки выходной, и в детском саду у Ильки, и у брата в школе, и у папки на рембазе. И только суровым мужикам на машинах-цистернах, что выгребные ямы откачивают, отдыхать некогда. Каникулы – самый сезон. Илька вздохнул, одернул куртешку и зашагал к дому. Самое время ужинать.
3
Здешняя наша тишина – продукт не местный, привозной, поставляется из недальнего города манером отчасти криминальным. К концу дня жара выворачивает карманы, и все от утра нажитое: монеты, фишки, жетоны, цейтноты, портфели – рассыпается на выплавленный жаром гудрон, испаряется, укутывая перекрестки резиновым облаком, тянется неоновой упряжью вплоть до предместья, хватает за зеркала и, не дотянувшись, швыряет шлагбаум в досаде. А нищий город сворачивает с трассы на грунтовку, в густую сосновую тень, отпускает, наконец, педаль и разливает по округе очарованную – теперь уже нашу – тишину.
– Лерко! А Лерк!
– Ой?
– Огуречиков у меня возьмешь? Поешьте, а? Такие сладкие! Прут и прут, в рот уже не лезут.
– Так засолила б, теть Маш, а?
– Да ну, соль живая. И так хондроз умучил, куда мне еще солонить-то? Ну так возьмешь огуречиков? Слааадкие!
Структура этой тишины неоднородна, она слоиста и прозрачна, как протянувшиеся от края до края неба перистые облака, что обещают такой же – от края до края суток – долгий дождь. Что же до тишины…
– Лерк! А Лерк!
– А?
– Ты че седни шьешь взад-перед с утра? Швея-мотористка прям. Сварганила б мне рубаху, что ли, чем зря шастать. Че ржешь-то? Я вон баню к вечеру стоплю, приходи, мерку сымем.
– Пашка, хрен ты бессовестный, а! Смори, домылишься с баней-то своей, Леркин мужик с тя мерку-то сымет, ага. Болгаркой!
…что же до тишины, то здесь как с туманом. Как после теплой, укутанной облаками росной ночи к утру разъяснивает до бледных звезд, и от влажной пасти оврага, от куриной глубины ручья под горчичными зарослями к ивовым кудрявым макушкам поднимается слоистый молочный пар, так и деревенская тишина мягко и липко ложится поверх немолчного собачьего лая, цепного звяканья, коровьего мученического мыка, хозяйской переклички, гулкого дровяного перестука шабашников, далекого гула трассы…
– Илька, мать твою за ногу, а! Ты что ж, скотина ты безрогая, делаешь, а? Нет, ну вы гляньте, а, он на горох выссался, оглоед ты чертов! Я кому на веранде горшок выставила, скажи ты мне на милость? Да я ж те тот горошечек живьем скормлю, скотиняка ты пузатая! А я слышу: журчит. Ну, думаю, Лерка опять бочку перелила, склероз у ей. А это Илька, мать твою за ногу, выссался. Што люди-то скажут, а? Ой, позорище ты, позорище… Че? Че там бубнишь? Не ори – не услышат! Не, ну вы слышали, а? Люди добрые!..
…далекого гула трассы и надрыва взлетно-посадочной недальнего аэродрома. Тишина – продукт не местный, привозной, тощее дымное облако над варевом жизни. Так что приезжайте, привозите вашу ворованную очарованную тишину. А Ильку не бойтесь. Он подрастет и научится. Горшок-то – вот он, на веранде.
Валерия Иванова